Страница:
Единственным стражем, преградившим им путь, был Кархарот, Алчущая Пасть, чьи глаза, казалось, проникали сквозь их обманные магические одеяния, и голос его был полон угрозы и подозрения.
— Неужто Валар вернули тебе жизнь, Драуглуин? Ходили слухи, что прикончил тебя валинорский пес!
Зубы его блеснули в жутком насмешливом оскале. Берен, в облике Драуглуина, сжался, готовясь к последнему бою. Но Лютиэн коснулась головы волка — Кархарот молча опустил голову на лапы и вяло прикрыл глаза.
— Скорее, — шепнула Лютиэн. — Я усыпила его. Скорее! Они вступили во Врата. Впереди, в ущелье, — гигантская арка Ангбанда, замка-скалы, окутанного мраком и колдовством. Он как будто ждал их, злорадно ухмыляясь. Мрачное величие подавляло, лишало воли. Воистину — здесь было сердце Зла, средоточие страха и мрака, это ощущалось почти въяве. Отсюда струилось, источалось Зло, его щупальца тянулись жадными ртами-присосками, желая высосать кровь и свет мира. Тяжелое ощущение цепкого жесткого взгляда, что становилось все сильнее по мере их приближения к горам Тангородрим, стало теперь невыносимым. Пути назад не было. А путь вперед был свободен. Ни одного орка, к своему удивлению, они не встретили — наверное, здесь было бы страшно и орку. Здесь обитали существа куда более жуткие. Неподвижные воины стояли у распахнутых дверей. В черненых кольчугах, в черных плащах. Их лица были бесстрастны, на щитах — странные уродливые знаки, начертанные белым пламенем. Живые мертвецы, которым чародейство Врага дало видимость жизни… Они смотрели мимо пришельцев.
Они шли по бесконечным коридорам, полным тоски и ужаса, они шли среди тьмы и настороженной пустоты, и откуда-то все тянулась тоскливая песня, выматывающая душу так, что хотелось броситься прочь — наверх, наверх, наверх… Полуплач — полупесня — полустон… Кто? Рабы? Обреченные? Что в этой песне, в этом лишающем воли плаче? Что за тризна там — в бездне?
Они шли — мимо непонятных символов на стенах, мимо странных и потому страшных изваяний и изображений. Иногда сквозь раскрытые двери залов они видели какие-то тени, каких-то людей в черном… И все тоскливее песня — колдовской зов их тянет, как на веревке… Высокий проем двери. Вот оно. Паук там. Он ждет. Уже не уйти. Они вступили в тронный зал.
Стройные колонны из обсидиана уходили под высокие своды. Огромные каменные змеи обвивали колонны, и столь искусна была работа по камню, что казались они живыми. Это ощущение усиливал странный темный огонь, бившийся в их глазах. И в светильниках черного железа, подобных чашам, мерцало холодное голубовато-белое пламя — как печальные упавшие звезды. Черные щиты висели по стенам зала, и бледные мечи со странными рукоятями были скрещены под ними.
Сумрачная красота зала испугала Берена и Лютиэн, но много страшнее был им тот, кто в одиночестве неподвижно сидел на черном троне, неотрывно глядя на вошедших. Тот же взгляд, спокойный и пристальный, проникающий в скрытые мысли.
Властелин Мрака, Зла и Лжи, чудовище с глазами, пылающими адским пламенем, демон, закованный в несокрушимую, тверже адаманта, броню; чье слово несет войну, чья рука сеет смерть, чья сила — ненависть, чья власть — ужас… Говорят, когда он идет, земля содрогается под его ногами. Говорят, всякий, чья воля не тверже стали, утратит рассудок, взглянув ему в лицо…
Они знали это. Они были готовы к этому. Но все, чему их учили, рассыпалось, как песочный замок, и золотое шитье сказаний об отважных героях, превозмогших страх, принявших бой с Врагом, расползалось под пальцами истлевшей тканью. И не выдержал разум чудовищного несоответствия между тем, что знали, и тем, что видели теперь. И затравленным зверем металась мысль, и единственным спасением от безумия было: все это ложь, наваждение, это не может быть правдой!
Да неужто? Мне начинает казаться, что Мелькор обладал еще и способностью искажать зрение своим последователям.. Ну, положим, эльфы не способны видеть так, как нужно. Но людям-то это дано изначально, независимо от того, к кому они примкнули! И не только эльфийские предания и хроники повествуют о казематах и темницах, о пытках и казнях, о рабском труде пленных, об орках и прочих жутких тварях на службе у Моргота. Там, где описывался первый приход людей в Аст Ахэ, рассказывается о том, что они увидели прекрасный замок — а Гортхауэр вырастил замок-скалу, грозный и пугающий. Так, может, Мелькор ЗАСТАВЛЯЛ людей видеть не то, что есть на самом деле? И они видели красоту там, где ее не было, и в том, в чем ее просто не может быть? К примеру, в мучениях, в страданиях? Слишком уж тут это любовно описывается…
Или уже так было искажено, извращено их сознание, что им доставляло удовольствие ТАКОЕ?
Сидевший на троне чуть подался вперед, вглядываясь в вошедших; изуродованные руки впились в подлокотники трона, живым огнем горят Сильмариллы в высоком венце.
Он ясно видел, кто перед ним. Видел и кольцо Барахира на руке Берена — кольцо Ученика, кольцо Мастера Гэлеона. Суть вещей была открыта ему: «Маленькая Лютиэн, ты думаешь, что твоих чар довольно, чтобы закрыть мне глаза?»
Я уже говорил — зачем эльфам было переделывать кольцо Гэлеона? Глупость какая-то. Я видел эльфийские изделия, они бережно хранятся во многих семьях, и, скажу, красота их такова, что вряд ли мастерам нужно было бы воровать чужое. Эльф скорее сделал бы свое. А кольцо Барахира я видел. Только не думаю, чтоб это было переделанное кольцо. Оно таково, что в нем нет ничего лишнего и нет ничего недостающего. Оно — закончено, оно таково, каково должно быть. Впрочем, если бы государь позволил его исследовать…
А вот это вряд ли.
Увы.
Он чуть заметно печально улыбнулся, и Лютиэн вздрогнула. «Воистину, кто знает мысли Моргота и постиг мрачную бездну замыслов его? Что за чудовищное злодеяние задумал он? Какая зловещая усмешка…»
Любовь сильнее страха смерти: Лютиэн смело взглянула в лицо Врагу. Тот сделал почти неуловимый жест рукой, и одеяние, делавшее дочь Тингола похожей на огромную летучую мышь, соскользнуло с ее плеч — легко, как от ветра падает снег с ветвей юного деревца. Теперь она стояла перед троном в струящемся серебристом платье, и темные волосы шелковым водопадом ниспадали на ее плечи. Мягкий мерцающий свет скрадывал запыленный обтрепанный подол платья, трогательно-неумело поставленные заплатки: она стояла словно отлитая из серебра маленькая статуэтка.
«Успокойся, я не причиню тебе зла… Если бы ты могла в это поверить, бедное дитя… Зачем же ты здесь?»
— Я — Лютиэн, о Властелин Мрака. Я пришла, чтобы танцевать перед тобой и спеть тебе, как поют менестрели Средиземья.
Черный Властелин молча кивнул.
И Лютиэн начала танец — медленный колдовской танец, рождающий музыку, подобную звону ручья или шелесту травы.
Танец Луны, которого не помнил теперь никто. «Кольцо Гэлеона, танец Иэрне… Словно эхо иных судеб связало этих двоих… Странна судьба — жестока память… И некуда бежать от нее…»
Еще несколько мгновений смотрел он на Лютиэн, потом прикрыл глаза. «Ведь я знаю, зачем вы здесь. Цена крови — свадебный дар, выкуп королю Тинголу. Плата за муки и смерть тех, кто любил друг друга, как любите вы. Бедные дети. Проклятый камень, за который сыновья Феанора готовы перегрызть любому горло… А на твоей руке, Берен, — перстень казненного. И эта девочка — такая юная, такая красивая. Мои враги… Вы — мои враги, но разве я — враг вам? И что же мне делать с вами? Если бы я мог отдать вам камень… если бы мог объяснить… Но разве вы поверите мне, Врагу, Владыке Лжи? Что же делать, что?»
Что за цена крови? Да вообще — можно ли чью-то кровь оплатить камнями, какими бы прекрасными они ни были? Тем более — кровь друзей. И разве не пролилось уже к тому времени столько крови, что и Тьма, и Свет этой кровью сравнялись? Не довольно ли? И почему не отдать камень? Что в нем такого страшного? Если он так милостив и высок духом, то почему бы не сделать благородный жест? Или вернул бы сынам Феанора. Они-то вроде ни при чем. Да еще и внуки его ученицы, девушки из его избранного народа. Нет, мне не понять замыслов Врага. Хоть бы Борондир растолковал…
А едва уловимая мелодия звучала все яснее, и теперь в нее вплетался голос Лютиэн, и Властелин Тьмы до боли стиснул руки.
Сознавала ли она сама, что поет? Ее глаза, казалось, не видят ничего. Этой песни она не могла ни слышать, ни знать — и все же слышала: в шорохе крыльев птицы, в неслышных мелодиях звезд, в шелесте ветра, в шепоте осеннего дождя. И слова были иными — но это была та же песня, которую он узнал бы из тысяч. Человек поет так, лишь когда он один и нет дела до того, что подумают о его песне другие. И девушке казалось — она одна, и вставали вокруг тысячелетние деревья, и низко-низко висели прозрачные капли звезд, отражавшиеся в глубоких темных водах колдовского озера мерцающими водяными лилиями — как в тот первый день, когда словно от долгого сна пробудилось ее сердце, и было радостно и больно, потому что знала — недолог век их любви…
И замер Берен — словно завороженный слушал он голос возлюбленной, песню, что струилась перед глазами, как светлый печальный сон. И безмолвным изваянием застыл на троне своем Властелин Тьмы. Он готов был взмолиться: не надо больше!..
И — молчал.
…Родниковая вода у губ, резная деревянная чаша, хранящая тепло маленьких ладоней, бездонные печальные глаза, в которых он тогда не смог — не посмел читать…
« — Выпей воды, ты устал, Учитель…
— Тысячи лет без сна…
— Знаю, ведь я всегда рядом…»
Спать… Уснуть… Он впервые почувствовал, что бесконечно устал. Железная корона гнула его голову к земле — так, словно вся тяжесть мира, все его заботы, страсти и тревоги были возложены на его чело. «Больно глазам, да? Опусти веки… вот так… Если бы ты мог уснуть…»
«Вся тяжесть мира — на эти плечи… постарайся уснуть, Учитель… краткие мгновения покоя на бесконечном пути… Я возьму твою боль, спи… спи…»
Черный Вала и сам не заметил, как соскользнул в сон, и милосердная Тьма — без мыслей, без сновидений — прохладным покровом одела его…
…Очнулся от того, что чья-то ледяная рука коснулась его лица. Он открыл глаза, и вместе со зрением к нему вернулась боль. Правую скулу жгло так, словно к ней приложили раскаленное железо. И он вспомнил.
Уже в полусне он встал с трона и сделал шаг вперед, но оступился и упал. Подняться не было сил. Не было сил даже открыть глаза. И, гася боль, забытье снизошло на него.
Черная корона со звоном скатилась с его головы.
И, шагнув к замершему у колонны Берену, Лютиэн легко коснулась его плеча, пробудив от полусна-полугрезы. Достав из ножен клинок Ангрист, он разжал железные когти, державшие в короне один из Сильмариллов. И камень не обжег руку Смертного. Тогда подумал Берен, что сможет он унести из Ангбанда все три камня Феанора, наследие рода Финве. Но, как видно, судьба оставшихся Сильмариллов была иной, и Берену не удалось осуществить задуманное. Со звоном сломался клинок — черное железо оказалось тверже, — и острый обломок впился в лицо Валы. Тот застонал во сне, и, страшась его пробуждения, Берен и Лютиэн бросились прочь…
Минутой позже в зал вошел Гортхауэр.
…Он лежал в какой-то мучительно-неудобной, беспомощной позе, и безумная мысль обожгла Фаэрни: мертв?! Гортхауэр рванулся к Мелькору, упал на колени, приподнял его.
— Учитель, что с тобой… что с тобой?!
Мертвенно-бледное лицо залито кровью.
Дрожащими руками Гортхауэр извлек из раны обломок клинка.
Медленно расплывается багровое пятно на черных одеждах.
«Такая маленькая рана… просто не может быть столько крови… Что с тобой сделали?!»
Гортхауэр разорвал одежду на груди Учителя — и замер от ужаса.
Отметины Финголфина. Только вот странно — как ему удавалось эти раны так долго скрывать? Если они не заживали? Есть такая болезнь, когда кровь не свертывается. Тогда и вправду от царапины можно умереть. У него были, как я понимаю, изрядные раны, так что одежда должна была постоянно пропитываться кровью — ему приходилось бы постоянно переодеваться, чтобы не видели. Да и одежду тайком стирать. Или кто-то хранил тайну, чтобы потом Мелькор мог произвести на своих учеников впечатление посильнее своими скрытыми от них страданиями?
Лицедей…
Как же этого никто не замечал? А вечно окровавленный вид довольно противен, да кровь еще имеет свойство загнивать… Пахнет, стало быть… Но он же Вала. У него кровь не такая, как у нас, смертных.
Как же я зол!
Как же мне все это надоело!
Он не сразу понял, что не теперь были нанесены эти раны. Он стискивал зубы, пытаясь подавить бьющую его дрожь. «Что с тобой сделали, за что, будьте прокляты…»
Никогда не говорил — никому. Забыли и те, кто знал. Ни стона, ни жалобы.
Гортхауэр опустил веки. Он медленно вел рукой над раной, не касаясь ее, но ладонь жгло так, словно положил руку на раскаленные угли.
«Ничего, это ничего… сейчас все пройдет…»
Открыл глаза.
Сумел только остановить кровь.
Мелькор открыл глаза. Резко приподнялся. Чтобы встать, пришлось опереться на плечо Фаэрни.
— Учитель… — Голос не повиновался Гортхауэру.
— Ничего… Все прошло.
— Они умрут, — тяжело проговорил Гортхауэр.
— Нет. И никто не тронет их. И ты не тронешь — ты ведь сам знаешь, что не сможешь убить ее. Ты уже не смог ее убить — и пусть так будет. И его ты не станешь убивать. Пусть уходят. И с затаенной горечью добавил:
— Они ведь Люди…
А Лютиэн, вообще-то, эльф… А если бы они не были людьми? Оба были бы эльфами? Он не отпустил бы их? Убил бы? За что?
Гортхауэр опустил взгляд. Помолчал.
— Ты прав.
— Теперь — оставь меня. Мне нужно побыть одному.
Гортхауэр вышел.
Мелькор тяжело поднялся по ступеням трона. Сел, ссутулившись, опустив голову. Венец лежал перед ним на каменных плитах.
«Проклятый камень… Если бы я мог… если бы я только мог, я бы отдал им его, но ведь это смерть… Не-Свет и мое проклятье — я вынесу, но они… Они гибель унесли с собой. Ведь я не хотел… Я ведь не хотел!»
Не хотел… Да, все мы считаем, что творим добро, что поступаем правильно, — а потом только и остается это — я не хотел… Хорошо, что все же признал свою неправоту. Только как же Борондир-то этого не видит?
«Пусть бы они все ушли, куда угодно: на юг; на запад — в Валинор, но не здесь, только не здесь, где жили Эльфы Тьмы..! Кому молиться — нет для меня богов… И эта кровь на руках — не смыть… Или я — воистину Зло, и только горе от меня… Кто ответит, кто будет мне судьей… Может, я смог бы что-то изменить…»
Эру, твой отец, будет тебе судьей. Намо, твой брат, будет тебе судьей. Люди будут тебе судьями. Или такого суда ты не признаешь? Мелковаты для тебя? Только сам себя можешь судить? По своим законам?
Нет, ты слишком любишь себя, даже наказывая.
Двери распахнулись. Гортхауэр.
Фаэрни показалось — что-то надломилось в душе Учителя. Перед ним был сейчас совершенно измученный, растерянный человек. И на лице боль, которую он в эту минуту был не в силах скрыть, мешалась с горькой обидой, такой огромной, какой она кажется только ребенку. Фаэрни понимал, что ему нельзя сейчас быть здесь, — и не мог сделать ни шагу, хоть на миг оставить Учителя.
«Я жалею тебя. Да, жалость тяжела тому, кого привыкли считать властелином. Но я — таков, как есть. Хочешь — прими мою жалость. Не хочешь — что ж, я все равно не уйду. Сейчас я тебя не оставлю».
— Отец.
И тот, кто сидел на троне, внезапно согнулся, закрывая лицо руками; плечи его вздрагивали, и глухо вырывались из горла рыдания.
«Так надо. Тебе станет легче. Никто не узнает, что ты был слаб».
Он поднялся еще ступенью выше. Изуродованная рука ощупью нашла его руку и судорожно стиснула ее, словно Мелькор боялся, что Гортхауэр уйдет.
«Никто не увидит твоей слабости. А я буду молчать. Люди говорят: слезы смывают боль и горе. И сильнейшим иногда бывает очень горько. Это ничего, ты плачь, я возьму твою боль…»
Потом они долго сидели напротив друг друга, и Гортхауэр бережно держал в ладонях руки Учителя. Наконец Мелькор тихо встал и, остановившись за спиной Гортхауэра, чтобы тот не видел его, сказал негромко:
— Благодарю тебя, сын. За все. Только не называй меня больше отцом. Прости. Так надо. Потом поймешь.
Гортхауэр молча кивнул.
Я не очень понимаю, почему Мелькор так не хочет, чтобы Гортаур называл его отцом. Странное отчуждение. Или он так бережет себя? Свое спокойствие? В наших некоторых преданиях майя Эонвэ считается сыном Манвэ — и что? Что дурного в том, чтобы быть чьим-то отцом? Или стыдился Гортхауэра Жестокого и не хотел, чтобы его обвиняли в том, что ТАКОЕ породил?
Впрочем, мне, тупому нуменорцу, приверженцу Света, неспособному узреть Свет истинный и понять величие Тьмы, вообще следует заткнуться. Как я смею рассуждать о деяниях самого Учителя!
Кстати, а если бы сейчас не я допрашивал Борондира, а он меня, чем бы я кончил? Тут слишком часто говорится о распятии на скале и о кострах… А?
Берен сидел, вернее, полулежал, прислонившись к стволу большого дуба. Он чувствовал себя страшно утомленным и в то же время — почти счастливым. Все, что было до того, казалось невероятным страшным сном, в котором почему-то была и Лютиэн. Но здесь-то был не сон, и Лютиэн была рядом — настоящая, та, которую он знал и любил. Та, что сопровождала его на пути в Ангбанд, невольно пугала его своей способностью принимать нечеловеческое обличье, своей страшной властью над другими — даже над самим Врагом. И еще — где-то внутри была потаенная злость на самого себя — ведь сам-то ничего бы не смог. Сейчас же ему было просто до боли жаль ее. Все, что он ни делал, приносило лишь горе другим. Сначала — Финрод. Почему он не отказал Берену в его безумной просьбе? Только эти слова: «Ты же не знаешь, почему я согласился…» Прав, видно, был Тингол. Что сделал сын Барахира? — погубил друга, измучил Лютиэн… «Ведь я гублю ее, — внезапно подумал Верен. — Принцесса, прекрасная бессмертная дева, достойная быть королевой всех Элдар, продана отцом за проклятый камень… А я — покупаю ее, как рабыню, да еще не гнушаюсь ее помощью… Такого позора не упомнят мои предки. Бедная, как ты исхудала… И одежды твои изорваны, и ноги твои изранены, и руки твои загрубели. Что я сделал с тобой? Все верно — я осмелился коснуться слишком драгоценного сокровища, которого не достоин. Вот и расплата».
Он посмотрел на обрубок своей руки, замотанный клочьями ее платья. Теперь Сильмарилл в чреве Кархарота. Он усмехнулся. Лютиэн спала, свернувшись комочком, прямо на земле, и голова ее лежала на коленях Берена. Здесь, в глухих лесах Дориата, едва добравшись до безопасного места, они рухнули без сил оба: он — от раны, она — от усталости. И все-таки она нашла силы остановить кровь и унять боль. Берен, как мог, осторожно погладил ее по длинным мерцающим волосам; это было так несовместимо — ее волосы и его потрескавшаяся грубая рука с обломанными грязными ногтями… «И все-таки камень не дался мне.. Неужели этот камень действительно проклят и все, что случилось со мной, — месть его? Тогда хорошо, что он пропал… Но мне придется расстаться с Лютиэн. Может, так и надо… Ведь я люблю ее. Слишком люблю ее, чтобы позволить ей страдать из-за меня…»
Лютиэн вздрогнула и раскрыла свои чудесные глаза.
— Берен?
— Я здесь, мой соловей.
— Берен, я есть хочу.
Это прозвучало настолько по-детски жалобно, что Берен не выдержал и расхохотался. Право, что ж еще делать — он, калека, огрызок человека, не мог даже накормить эту девочку, этого измученного ребенка, который сейчас был куда сильнее его.
— Что ты, Берен? — Она опустилась на колени рядом с ним.
Берен внезапно помрачнел.
— Лютиэн, мне надо очень многое сказать тебе. Выслушай меня.
Он взял ее руки — обе они уместились в одной его ладони.
— Постарайся понять меня. Нам надо расстаться.
— Зачем? Если ты болен и устал — я вылечу, выхожу тебя, и мы снова отправимся в путь. Я не боюсь. Мы что-нибудь придумаем…
— Нет! Ты не поняла. Совсем расстаться.
— Что… — выдохнула она. — Ты — боишься? Или… разлюбил… Гонишь меня?
— Нет, нет, нет! Выслушай же сначала! Поверь — я люблю тебя, люблю больше жизни. Но кто я? Что я дам тебе? Что я дал тебе, кроме горя? Ты — дочь короля. Я же… у меня, считай, не осталось родичей… Ничего не осталось. И все, что я совершил, — лишь благодаря тебе. Что я сделал сам? Даже если я стану твоим мужем — как будут смотреть на тебя? С насмешливой жалостью? Жена пустого места. Жалкая участь. Ты — бессмертна. А мне в лучшем случае осталось еще лет тридцать. И на твоих глазах буду я дряхлеть, впадать в слабоумие, становясь гнилозубым согбенным стариком. Я стану мерзок тебе, Лютиэн.
Откуда такая боязнь старости? Как говорят наши старинные предания, доживший до старости считался мудрым и удачливым. Старость страшна тому, кто остался один, — а у Берена было много родичей, живших в Дор-Ломине, да и мать его была еще жива. Он, по праву вождь своего народа, был не одинок в мире. Такое отношение к старости, когда в ней видели только скорби да немощь, появилось куда как позже, когда Тень пала на Нуменор.
— Я и сейчас слабый калека. Я прикоснулся к проклятому камню, Лютиэн. Когда я держал его, мне казалось — кровь в горсти…
— Берен, как ты смеешь? Я никогда не брошу тебя, даже там, в чертогах Мандоса, я не покину тебя! Проклятый камень… Ты раньше был совсем другим, ты был похож на… на водопад под солнцем…
— А теперь я замерзшее озеро.
— Это все вражье чародейство. Ты ранен колдовством. Я исцелю твое сердце! Мы останемся здесь. Мне ничего не нужно. Только ты. Что бы ни было — только ты. И да будут мне свидетелями небо и земля и все твари живые — ныне отрекаюсь я от своего бессмертия! Я клянусь быть с тобой до конца. Нашего конца.
— Нет, Лютиэн. Может, честь и позволяет эльфам не считаться с волей родителей, но Люди так не привыкли. Тингол — твой отец. Я уважаю его. Я не могу его оскорбить. Да и скитаться, словно беглые преступники, словно звери… Нет. У меня есть гордость, Лютиэн.
— Что же… Пусть так. Хорошо хоть что мы дома. Здесь — Дориат. Сюда Злу не проникнуть…
— Оно уже проникло сюда, Лютиэн. Зло — это я. Из-за меня Тингол возжелал Сильмарилла. Вы жили и жили бы себе за колдовской стеной в своем мире. А теперь я навлек на вас гнев Врага и Жестокого.
— Нет, нет! Это все его страшные глаза, его омерзительное, уродливое лицо, это все его черные заклятия…
— Нет, Лютиэн. Он не уродлив. Он устрашающе красив, но это чужая красота, опасная для нас — ибо нам не понять ее. И его. А ему — нас. Никогда. Белое и Черное рвутся по живому, и от того все зло, — бессмысленно-раздумчиво промолвил он, сам не понимая своих слов.
Ага. Берен узрел его красоту, а Лютиэн — нет. Она же эльф, куда ей…
— Берен… что с тобой? — в ужасе прошептала Лютиэн.
— А? — очнулся он. И вдруг закричал: — Да не верь, не верь мне, я же люблю тебя, превыше всего — ты, ты, Тинувиэль! Пусть презирают меня, пусть я умру, пусть ты забудешь меня — я люблю тебя. Ты уйдешь в блистательный Валинор, там королевой королев станешь, забудешь меня, я — уйду во Тьму, но я люблю тебя…
Не уйти ей в Валинор. Путь закрыт — еще не отправился Эарендил в свое плаванье, нолдор еще не прощены…
Эльфы — стражи границы Дориата — набрели на них через два дня. И, словно лавина, прокатилась по всему Дориату весть о возвращении, и неправдоподобные слухи об их деяниях, что приходили из внешнего мира, стали явью.
Они — в лохмотьях — стояли среди толпы царедворцев, как возвратившиеся из изгнания короли, и придворные Тингола с великим почтением смотрели на них. А Берен ныне смотрел на Тингола с жалостью. «Ты дитя, король. Тысячелетнее дитя. Ты сидишь в садике под присмотром нянюшек и требуешь дорогих игрушек… И не знаешь, что за дверьми теплого дома мрак и холод. А играешь-то ты живыми существами, король… Двух королей видел я. Один умер за меня, другой послал меня на смерть. Отец той, что я люблю…»
— Государь, прими свою дочь. Против твоей воли ушла она — по твоей воле снова здесь. Клянусь честью своей, чистой ушла она и чистой возвращается.
Берен подвел Лютиэн к отцу и отступил на несколько шагов, готовый уйти совсем.
— Ты не исполнил своего слова?
Берен невесело улыбнулся.
— Исполнил.
— Где же Камень Света?
— Он и ныне в моей руке, — усмехнулся Берен. Он повернулся и протянул к королю обе руки. Медленно разжал левую руку — пустую. А что было с правой, видели все. Шепот пробежал по толпе. Тингол долго молчал. Затем резко выпрямился, и голос его зазвучал по-прежнему — громко и внушительно.
— Я принимаю выкуп, Берен, сын Барахира! Отныне Лютиэн — твоя нареченная. Отныне ты — мой сын. Да будет так…
Голос короля упал. Он понимал — судьба одолела его. «Пусть. Зато Лютиэн останется со мной. И Берен, кем бы ни был он, — достойнее любого эльфийского владыки. Будь что будет…»
Все понимали мысли короля. Берен тоже.
Стало быть, и тот, кто писал это, тоже знал мысли Тингола. Только вот кто ему их поведал? Тингол? Мелиан? Не верю!
— Неужто Валар вернули тебе жизнь, Драуглуин? Ходили слухи, что прикончил тебя валинорский пес!
Зубы его блеснули в жутком насмешливом оскале. Берен, в облике Драуглуина, сжался, готовясь к последнему бою. Но Лютиэн коснулась головы волка — Кархарот молча опустил голову на лапы и вяло прикрыл глаза.
— Скорее, — шепнула Лютиэн. — Я усыпила его. Скорее! Они вступили во Врата. Впереди, в ущелье, — гигантская арка Ангбанда, замка-скалы, окутанного мраком и колдовством. Он как будто ждал их, злорадно ухмыляясь. Мрачное величие подавляло, лишало воли. Воистину — здесь было сердце Зла, средоточие страха и мрака, это ощущалось почти въяве. Отсюда струилось, источалось Зло, его щупальца тянулись жадными ртами-присосками, желая высосать кровь и свет мира. Тяжелое ощущение цепкого жесткого взгляда, что становилось все сильнее по мере их приближения к горам Тангородрим, стало теперь невыносимым. Пути назад не было. А путь вперед был свободен. Ни одного орка, к своему удивлению, они не встретили — наверное, здесь было бы страшно и орку. Здесь обитали существа куда более жуткие. Неподвижные воины стояли у распахнутых дверей. В черненых кольчугах, в черных плащах. Их лица были бесстрастны, на щитах — странные уродливые знаки, начертанные белым пламенем. Живые мертвецы, которым чародейство Врага дало видимость жизни… Они смотрели мимо пришельцев.
Они шли по бесконечным коридорам, полным тоски и ужаса, они шли среди тьмы и настороженной пустоты, и откуда-то все тянулась тоскливая песня, выматывающая душу так, что хотелось броситься прочь — наверх, наверх, наверх… Полуплач — полупесня — полустон… Кто? Рабы? Обреченные? Что в этой песне, в этом лишающем воли плаче? Что за тризна там — в бездне?
Они шли — мимо непонятных символов на стенах, мимо странных и потому страшных изваяний и изображений. Иногда сквозь раскрытые двери залов они видели какие-то тени, каких-то людей в черном… И все тоскливее песня — колдовской зов их тянет, как на веревке… Высокий проем двери. Вот оно. Паук там. Он ждет. Уже не уйти. Они вступили в тронный зал.
Стройные колонны из обсидиана уходили под высокие своды. Огромные каменные змеи обвивали колонны, и столь искусна была работа по камню, что казались они живыми. Это ощущение усиливал странный темный огонь, бившийся в их глазах. И в светильниках черного железа, подобных чашам, мерцало холодное голубовато-белое пламя — как печальные упавшие звезды. Черные щиты висели по стенам зала, и бледные мечи со странными рукоятями были скрещены под ними.
Сумрачная красота зала испугала Берена и Лютиэн, но много страшнее был им тот, кто в одиночестве неподвижно сидел на черном троне, неотрывно глядя на вошедших. Тот же взгляд, спокойный и пристальный, проникающий в скрытые мысли.
Властелин Мрака, Зла и Лжи, чудовище с глазами, пылающими адским пламенем, демон, закованный в несокрушимую, тверже адаманта, броню; чье слово несет войну, чья рука сеет смерть, чья сила — ненависть, чья власть — ужас… Говорят, когда он идет, земля содрогается под его ногами. Говорят, всякий, чья воля не тверже стали, утратит рассудок, взглянув ему в лицо…
Они знали это. Они были готовы к этому. Но все, чему их учили, рассыпалось, как песочный замок, и золотое шитье сказаний об отважных героях, превозмогших страх, принявших бой с Врагом, расползалось под пальцами истлевшей тканью. И не выдержал разум чудовищного несоответствия между тем, что знали, и тем, что видели теперь. И затравленным зверем металась мысль, и единственным спасением от безумия было: все это ложь, наваждение, это не может быть правдой!
Да неужто? Мне начинает казаться, что Мелькор обладал еще и способностью искажать зрение своим последователям.. Ну, положим, эльфы не способны видеть так, как нужно. Но людям-то это дано изначально, независимо от того, к кому они примкнули! И не только эльфийские предания и хроники повествуют о казематах и темницах, о пытках и казнях, о рабском труде пленных, об орках и прочих жутких тварях на службе у Моргота. Там, где описывался первый приход людей в Аст Ахэ, рассказывается о том, что они увидели прекрасный замок — а Гортхауэр вырастил замок-скалу, грозный и пугающий. Так, может, Мелькор ЗАСТАВЛЯЛ людей видеть не то, что есть на самом деле? И они видели красоту там, где ее не было, и в том, в чем ее просто не может быть? К примеру, в мучениях, в страданиях? Слишком уж тут это любовно описывается…
Или уже так было искажено, извращено их сознание, что им доставляло удовольствие ТАКОЕ?
Сидевший на троне чуть подался вперед, вглядываясь в вошедших; изуродованные руки впились в подлокотники трона, живым огнем горят Сильмариллы в высоком венце.
Он ясно видел, кто перед ним. Видел и кольцо Барахира на руке Берена — кольцо Ученика, кольцо Мастера Гэлеона. Суть вещей была открыта ему: «Маленькая Лютиэн, ты думаешь, что твоих чар довольно, чтобы закрыть мне глаза?»
Я уже говорил — зачем эльфам было переделывать кольцо Гэлеона? Глупость какая-то. Я видел эльфийские изделия, они бережно хранятся во многих семьях, и, скажу, красота их такова, что вряд ли мастерам нужно было бы воровать чужое. Эльф скорее сделал бы свое. А кольцо Барахира я видел. Только не думаю, чтоб это было переделанное кольцо. Оно таково, что в нем нет ничего лишнего и нет ничего недостающего. Оно — закончено, оно таково, каково должно быть. Впрочем, если бы государь позволил его исследовать…
А вот это вряд ли.
Увы.
Он чуть заметно печально улыбнулся, и Лютиэн вздрогнула. «Воистину, кто знает мысли Моргота и постиг мрачную бездну замыслов его? Что за чудовищное злодеяние задумал он? Какая зловещая усмешка…»
Любовь сильнее страха смерти: Лютиэн смело взглянула в лицо Врагу. Тот сделал почти неуловимый жест рукой, и одеяние, делавшее дочь Тингола похожей на огромную летучую мышь, соскользнуло с ее плеч — легко, как от ветра падает снег с ветвей юного деревца. Теперь она стояла перед троном в струящемся серебристом платье, и темные волосы шелковым водопадом ниспадали на ее плечи. Мягкий мерцающий свет скрадывал запыленный обтрепанный подол платья, трогательно-неумело поставленные заплатки: она стояла словно отлитая из серебра маленькая статуэтка.
«Успокойся, я не причиню тебе зла… Если бы ты могла в это поверить, бедное дитя… Зачем же ты здесь?»
— Я — Лютиэн, о Властелин Мрака. Я пришла, чтобы танцевать перед тобой и спеть тебе, как поют менестрели Средиземья.
Черный Властелин молча кивнул.
И Лютиэн начала танец — медленный колдовской танец, рождающий музыку, подобную звону ручья или шелесту травы.
Танец Луны, которого не помнил теперь никто. «Кольцо Гэлеона, танец Иэрне… Словно эхо иных судеб связало этих двоих… Странна судьба — жестока память… И некуда бежать от нее…»
Еще несколько мгновений смотрел он на Лютиэн, потом прикрыл глаза. «Ведь я знаю, зачем вы здесь. Цена крови — свадебный дар, выкуп королю Тинголу. Плата за муки и смерть тех, кто любил друг друга, как любите вы. Бедные дети. Проклятый камень, за который сыновья Феанора готовы перегрызть любому горло… А на твоей руке, Берен, — перстень казненного. И эта девочка — такая юная, такая красивая. Мои враги… Вы — мои враги, но разве я — враг вам? И что же мне делать с вами? Если бы я мог отдать вам камень… если бы мог объяснить… Но разве вы поверите мне, Врагу, Владыке Лжи? Что же делать, что?»
Что за цена крови? Да вообще — можно ли чью-то кровь оплатить камнями, какими бы прекрасными они ни были? Тем более — кровь друзей. И разве не пролилось уже к тому времени столько крови, что и Тьма, и Свет этой кровью сравнялись? Не довольно ли? И почему не отдать камень? Что в нем такого страшного? Если он так милостив и высок духом, то почему бы не сделать благородный жест? Или вернул бы сынам Феанора. Они-то вроде ни при чем. Да еще и внуки его ученицы, девушки из его избранного народа. Нет, мне не понять замыслов Врага. Хоть бы Борондир растолковал…
А едва уловимая мелодия звучала все яснее, и теперь в нее вплетался голос Лютиэн, и Властелин Тьмы до боли стиснул руки.
Сознавала ли она сама, что поет? Ее глаза, казалось, не видят ничего. Этой песни она не могла ни слышать, ни знать — и все же слышала: в шорохе крыльев птицы, в неслышных мелодиях звезд, в шелесте ветра, в шепоте осеннего дождя. И слова были иными — но это была та же песня, которую он узнал бы из тысяч. Человек поет так, лишь когда он один и нет дела до того, что подумают о его песне другие. И девушке казалось — она одна, и вставали вокруг тысячелетние деревья, и низко-низко висели прозрачные капли звезд, отражавшиеся в глубоких темных водах колдовского озера мерцающими водяными лилиями — как в тот первый день, когда словно от долгого сна пробудилось ее сердце, и было радостно и больно, потому что знала — недолог век их любви…
И замер Берен — словно завороженный слушал он голос возлюбленной, песню, что струилась перед глазами, как светлый печальный сон. И безмолвным изваянием застыл на троне своем Властелин Тьмы. Он готов был взмолиться: не надо больше!..
И — молчал.
…Родниковая вода у губ, резная деревянная чаша, хранящая тепло маленьких ладоней, бездонные печальные глаза, в которых он тогда не смог — не посмел читать…
« — Выпей воды, ты устал, Учитель…
— Тысячи лет без сна…
— Знаю, ведь я всегда рядом…»
Спать… Уснуть… Он впервые почувствовал, что бесконечно устал. Железная корона гнула его голову к земле — так, словно вся тяжесть мира, все его заботы, страсти и тревоги были возложены на его чело. «Больно глазам, да? Опусти веки… вот так… Если бы ты мог уснуть…»
«Вся тяжесть мира — на эти плечи… постарайся уснуть, Учитель… краткие мгновения покоя на бесконечном пути… Я возьму твою боль, спи… спи…»
Черный Вала и сам не заметил, как соскользнул в сон, и милосердная Тьма — без мыслей, без сновидений — прохладным покровом одела его…
…Очнулся от того, что чья-то ледяная рука коснулась его лица. Он открыл глаза, и вместе со зрением к нему вернулась боль. Правую скулу жгло так, словно к ней приложили раскаленное железо. И он вспомнил.
Уже в полусне он встал с трона и сделал шаг вперед, но оступился и упал. Подняться не было сил. Не было сил даже открыть глаза. И, гася боль, забытье снизошло на него.
Черная корона со звоном скатилась с его головы.
И, шагнув к замершему у колонны Берену, Лютиэн легко коснулась его плеча, пробудив от полусна-полугрезы. Достав из ножен клинок Ангрист, он разжал железные когти, державшие в короне один из Сильмариллов. И камень не обжег руку Смертного. Тогда подумал Берен, что сможет он унести из Ангбанда все три камня Феанора, наследие рода Финве. Но, как видно, судьба оставшихся Сильмариллов была иной, и Берену не удалось осуществить задуманное. Со звоном сломался клинок — черное железо оказалось тверже, — и острый обломок впился в лицо Валы. Тот застонал во сне, и, страшась его пробуждения, Берен и Лютиэн бросились прочь…
Минутой позже в зал вошел Гортхауэр.
…Он лежал в какой-то мучительно-неудобной, беспомощной позе, и безумная мысль обожгла Фаэрни: мертв?! Гортхауэр рванулся к Мелькору, упал на колени, приподнял его.
— Учитель, что с тобой… что с тобой?!
Мертвенно-бледное лицо залито кровью.
Дрожащими руками Гортхауэр извлек из раны обломок клинка.
Медленно расплывается багровое пятно на черных одеждах.
«Такая маленькая рана… просто не может быть столько крови… Что с тобой сделали?!»
Гортхауэр разорвал одежду на груди Учителя — и замер от ужаса.
Отметины Финголфина. Только вот странно — как ему удавалось эти раны так долго скрывать? Если они не заживали? Есть такая болезнь, когда кровь не свертывается. Тогда и вправду от царапины можно умереть. У него были, как я понимаю, изрядные раны, так что одежда должна была постоянно пропитываться кровью — ему приходилось бы постоянно переодеваться, чтобы не видели. Да и одежду тайком стирать. Или кто-то хранил тайну, чтобы потом Мелькор мог произвести на своих учеников впечатление посильнее своими скрытыми от них страданиями?
Лицедей…
Как же этого никто не замечал? А вечно окровавленный вид довольно противен, да кровь еще имеет свойство загнивать… Пахнет, стало быть… Но он же Вала. У него кровь не такая, как у нас, смертных.
Как же я зол!
Как же мне все это надоело!
Он не сразу понял, что не теперь были нанесены эти раны. Он стискивал зубы, пытаясь подавить бьющую его дрожь. «Что с тобой сделали, за что, будьте прокляты…»
Никогда не говорил — никому. Забыли и те, кто знал. Ни стона, ни жалобы.
Гортхауэр опустил веки. Он медленно вел рукой над раной, не касаясь ее, но ладонь жгло так, словно положил руку на раскаленные угли.
«Ничего, это ничего… сейчас все пройдет…»
Открыл глаза.
Сумел только остановить кровь.
Мелькор открыл глаза. Резко приподнялся. Чтобы встать, пришлось опереться на плечо Фаэрни.
— Учитель… — Голос не повиновался Гортхауэру.
— Ничего… Все прошло.
— Они умрут, — тяжело проговорил Гортхауэр.
— Нет. И никто не тронет их. И ты не тронешь — ты ведь сам знаешь, что не сможешь убить ее. Ты уже не смог ее убить — и пусть так будет. И его ты не станешь убивать. Пусть уходят. И с затаенной горечью добавил:
— Они ведь Люди…
А Лютиэн, вообще-то, эльф… А если бы они не были людьми? Оба были бы эльфами? Он не отпустил бы их? Убил бы? За что?
Гортхауэр опустил взгляд. Помолчал.
— Ты прав.
— Теперь — оставь меня. Мне нужно побыть одному.
Гортхауэр вышел.
Мелькор тяжело поднялся по ступеням трона. Сел, ссутулившись, опустив голову. Венец лежал перед ним на каменных плитах.
«Проклятый камень… Если бы я мог… если бы я только мог, я бы отдал им его, но ведь это смерть… Не-Свет и мое проклятье — я вынесу, но они… Они гибель унесли с собой. Ведь я не хотел… Я ведь не хотел!»
Не хотел… Да, все мы считаем, что творим добро, что поступаем правильно, — а потом только и остается это — я не хотел… Хорошо, что все же признал свою неправоту. Только как же Борондир-то этого не видит?
«Пусть бы они все ушли, куда угодно: на юг; на запад — в Валинор, но не здесь, только не здесь, где жили Эльфы Тьмы..! Кому молиться — нет для меня богов… И эта кровь на руках — не смыть… Или я — воистину Зло, и только горе от меня… Кто ответит, кто будет мне судьей… Может, я смог бы что-то изменить…»
Эру, твой отец, будет тебе судьей. Намо, твой брат, будет тебе судьей. Люди будут тебе судьями. Или такого суда ты не признаешь? Мелковаты для тебя? Только сам себя можешь судить? По своим законам?
Нет, ты слишком любишь себя, даже наказывая.
Двери распахнулись. Гортхауэр.
Фаэрни показалось — что-то надломилось в душе Учителя. Перед ним был сейчас совершенно измученный, растерянный человек. И на лице боль, которую он в эту минуту был не в силах скрыть, мешалась с горькой обидой, такой огромной, какой она кажется только ребенку. Фаэрни понимал, что ему нельзя сейчас быть здесь, — и не мог сделать ни шагу, хоть на миг оставить Учителя.
«Я жалею тебя. Да, жалость тяжела тому, кого привыкли считать властелином. Но я — таков, как есть. Хочешь — прими мою жалость. Не хочешь — что ж, я все равно не уйду. Сейчас я тебя не оставлю».
— Отец.
И тот, кто сидел на троне, внезапно согнулся, закрывая лицо руками; плечи его вздрагивали, и глухо вырывались из горла рыдания.
«Так надо. Тебе станет легче. Никто не узнает, что ты был слаб».
Он поднялся еще ступенью выше. Изуродованная рука ощупью нашла его руку и судорожно стиснула ее, словно Мелькор боялся, что Гортхауэр уйдет.
«Никто не увидит твоей слабости. А я буду молчать. Люди говорят: слезы смывают боль и горе. И сильнейшим иногда бывает очень горько. Это ничего, ты плачь, я возьму твою боль…»
Потом они долго сидели напротив друг друга, и Гортхауэр бережно держал в ладонях руки Учителя. Наконец Мелькор тихо встал и, остановившись за спиной Гортхауэра, чтобы тот не видел его, сказал негромко:
— Благодарю тебя, сын. За все. Только не называй меня больше отцом. Прости. Так надо. Потом поймешь.
Гортхауэр молча кивнул.
Я не очень понимаю, почему Мелькор так не хочет, чтобы Гортаур называл его отцом. Странное отчуждение. Или он так бережет себя? Свое спокойствие? В наших некоторых преданиях майя Эонвэ считается сыном Манвэ — и что? Что дурного в том, чтобы быть чьим-то отцом? Или стыдился Гортхауэра Жестокого и не хотел, чтобы его обвиняли в том, что ТАКОЕ породил?
Впрочем, мне, тупому нуменорцу, приверженцу Света, неспособному узреть Свет истинный и понять величие Тьмы, вообще следует заткнуться. Как я смею рассуждать о деяниях самого Учителя!
Кстати, а если бы сейчас не я допрашивал Борондира, а он меня, чем бы я кончил? Тут слишком часто говорится о распятии на скале и о кострах… А?
Берен сидел, вернее, полулежал, прислонившись к стволу большого дуба. Он чувствовал себя страшно утомленным и в то же время — почти счастливым. Все, что было до того, казалось невероятным страшным сном, в котором почему-то была и Лютиэн. Но здесь-то был не сон, и Лютиэн была рядом — настоящая, та, которую он знал и любил. Та, что сопровождала его на пути в Ангбанд, невольно пугала его своей способностью принимать нечеловеческое обличье, своей страшной властью над другими — даже над самим Врагом. И еще — где-то внутри была потаенная злость на самого себя — ведь сам-то ничего бы не смог. Сейчас же ему было просто до боли жаль ее. Все, что он ни делал, приносило лишь горе другим. Сначала — Финрод. Почему он не отказал Берену в его безумной просьбе? Только эти слова: «Ты же не знаешь, почему я согласился…» Прав, видно, был Тингол. Что сделал сын Барахира? — погубил друга, измучил Лютиэн… «Ведь я гублю ее, — внезапно подумал Верен. — Принцесса, прекрасная бессмертная дева, достойная быть королевой всех Элдар, продана отцом за проклятый камень… А я — покупаю ее, как рабыню, да еще не гнушаюсь ее помощью… Такого позора не упомнят мои предки. Бедная, как ты исхудала… И одежды твои изорваны, и ноги твои изранены, и руки твои загрубели. Что я сделал с тобой? Все верно — я осмелился коснуться слишком драгоценного сокровища, которого не достоин. Вот и расплата».
Он посмотрел на обрубок своей руки, замотанный клочьями ее платья. Теперь Сильмарилл в чреве Кархарота. Он усмехнулся. Лютиэн спала, свернувшись комочком, прямо на земле, и голова ее лежала на коленях Берена. Здесь, в глухих лесах Дориата, едва добравшись до безопасного места, они рухнули без сил оба: он — от раны, она — от усталости. И все-таки она нашла силы остановить кровь и унять боль. Берен, как мог, осторожно погладил ее по длинным мерцающим волосам; это было так несовместимо — ее волосы и его потрескавшаяся грубая рука с обломанными грязными ногтями… «И все-таки камень не дался мне.. Неужели этот камень действительно проклят и все, что случилось со мной, — месть его? Тогда хорошо, что он пропал… Но мне придется расстаться с Лютиэн. Может, так и надо… Ведь я люблю ее. Слишком люблю ее, чтобы позволить ей страдать из-за меня…»
Лютиэн вздрогнула и раскрыла свои чудесные глаза.
— Берен?
— Я здесь, мой соловей.
— Берен, я есть хочу.
Это прозвучало настолько по-детски жалобно, что Берен не выдержал и расхохотался. Право, что ж еще делать — он, калека, огрызок человека, не мог даже накормить эту девочку, этого измученного ребенка, который сейчас был куда сильнее его.
— Что ты, Берен? — Она опустилась на колени рядом с ним.
Берен внезапно помрачнел.
— Лютиэн, мне надо очень многое сказать тебе. Выслушай меня.
Он взял ее руки — обе они уместились в одной его ладони.
— Постарайся понять меня. Нам надо расстаться.
— Зачем? Если ты болен и устал — я вылечу, выхожу тебя, и мы снова отправимся в путь. Я не боюсь. Мы что-нибудь придумаем…
— Нет! Ты не поняла. Совсем расстаться.
— Что… — выдохнула она. — Ты — боишься? Или… разлюбил… Гонишь меня?
— Нет, нет, нет! Выслушай же сначала! Поверь — я люблю тебя, люблю больше жизни. Но кто я? Что я дам тебе? Что я дал тебе, кроме горя? Ты — дочь короля. Я же… у меня, считай, не осталось родичей… Ничего не осталось. И все, что я совершил, — лишь благодаря тебе. Что я сделал сам? Даже если я стану твоим мужем — как будут смотреть на тебя? С насмешливой жалостью? Жена пустого места. Жалкая участь. Ты — бессмертна. А мне в лучшем случае осталось еще лет тридцать. И на твоих глазах буду я дряхлеть, впадать в слабоумие, становясь гнилозубым согбенным стариком. Я стану мерзок тебе, Лютиэн.
Откуда такая боязнь старости? Как говорят наши старинные предания, доживший до старости считался мудрым и удачливым. Старость страшна тому, кто остался один, — а у Берена было много родичей, живших в Дор-Ломине, да и мать его была еще жива. Он, по праву вождь своего народа, был не одинок в мире. Такое отношение к старости, когда в ней видели только скорби да немощь, появилось куда как позже, когда Тень пала на Нуменор.
— Я и сейчас слабый калека. Я прикоснулся к проклятому камню, Лютиэн. Когда я держал его, мне казалось — кровь в горсти…
— Берен, как ты смеешь? Я никогда не брошу тебя, даже там, в чертогах Мандоса, я не покину тебя! Проклятый камень… Ты раньше был совсем другим, ты был похож на… на водопад под солнцем…
— А теперь я замерзшее озеро.
— Это все вражье чародейство. Ты ранен колдовством. Я исцелю твое сердце! Мы останемся здесь. Мне ничего не нужно. Только ты. Что бы ни было — только ты. И да будут мне свидетелями небо и земля и все твари живые — ныне отрекаюсь я от своего бессмертия! Я клянусь быть с тобой до конца. Нашего конца.
— Нет, Лютиэн. Может, честь и позволяет эльфам не считаться с волей родителей, но Люди так не привыкли. Тингол — твой отец. Я уважаю его. Я не могу его оскорбить. Да и скитаться, словно беглые преступники, словно звери… Нет. У меня есть гордость, Лютиэн.
— Что же… Пусть так. Хорошо хоть что мы дома. Здесь — Дориат. Сюда Злу не проникнуть…
— Оно уже проникло сюда, Лютиэн. Зло — это я. Из-за меня Тингол возжелал Сильмарилла. Вы жили и жили бы себе за колдовской стеной в своем мире. А теперь я навлек на вас гнев Врага и Жестокого.
— Нет, нет! Это все его страшные глаза, его омерзительное, уродливое лицо, это все его черные заклятия…
— Нет, Лютиэн. Он не уродлив. Он устрашающе красив, но это чужая красота, опасная для нас — ибо нам не понять ее. И его. А ему — нас. Никогда. Белое и Черное рвутся по живому, и от того все зло, — бессмысленно-раздумчиво промолвил он, сам не понимая своих слов.
Ага. Берен узрел его красоту, а Лютиэн — нет. Она же эльф, куда ей…
— Берен… что с тобой? — в ужасе прошептала Лютиэн.
— А? — очнулся он. И вдруг закричал: — Да не верь, не верь мне, я же люблю тебя, превыше всего — ты, ты, Тинувиэль! Пусть презирают меня, пусть я умру, пусть ты забудешь меня — я люблю тебя. Ты уйдешь в блистательный Валинор, там королевой королев станешь, забудешь меня, я — уйду во Тьму, но я люблю тебя…
Не уйти ей в Валинор. Путь закрыт — еще не отправился Эарендил в свое плаванье, нолдор еще не прощены…
Эльфы — стражи границы Дориата — набрели на них через два дня. И, словно лавина, прокатилась по всему Дориату весть о возвращении, и неправдоподобные слухи об их деяниях, что приходили из внешнего мира, стали явью.
Они — в лохмотьях — стояли среди толпы царедворцев, как возвратившиеся из изгнания короли, и придворные Тингола с великим почтением смотрели на них. А Берен ныне смотрел на Тингола с жалостью. «Ты дитя, король. Тысячелетнее дитя. Ты сидишь в садике под присмотром нянюшек и требуешь дорогих игрушек… И не знаешь, что за дверьми теплого дома мрак и холод. А играешь-то ты живыми существами, король… Двух королей видел я. Один умер за меня, другой послал меня на смерть. Отец той, что я люблю…»
— Государь, прими свою дочь. Против твоей воли ушла она — по твоей воле снова здесь. Клянусь честью своей, чистой ушла она и чистой возвращается.
Берен подвел Лютиэн к отцу и отступил на несколько шагов, готовый уйти совсем.
— Ты не исполнил своего слова?
Берен невесело улыбнулся.
— Исполнил.
— Где же Камень Света?
— Он и ныне в моей руке, — усмехнулся Берен. Он повернулся и протянул к королю обе руки. Медленно разжал левую руку — пустую. А что было с правой, видели все. Шепот пробежал по толпе. Тингол долго молчал. Затем резко выпрямился, и голос его зазвучал по-прежнему — громко и внушительно.
— Я принимаю выкуп, Берен, сын Барахира! Отныне Лютиэн — твоя нареченная. Отныне ты — мой сын. Да будет так…
Голос короля упал. Он понимал — судьба одолела его. «Пусть. Зато Лютиэн останется со мной. И Берен, кем бы ни был он, — достойнее любого эльфийского владыки. Будь что будет…»
Все понимали мысли короля. Берен тоже.
Стало быть, и тот, кто писал это, тоже знал мысли Тингола. Только вот кто ему их поведал? Тингол? Мелиан? Не верю!