Я молчу, боюсь рот раскрыть.
   «Я тебе потому и написала, чтоб ты попозже пришел. Когда бабка покрепче уснет».
   И опять стала целовать и ласкать меня, а я… как вам сказать… я тоже не оставил ее без ласки.
   Только когда кончились ласки да поцелуи, она вдруг вспомнила и говорит:
   «Что такое, где же твои усы?»
   А я тогда был молодой, усов еще не отрастил.
   «Не было у меня никаких усов», — отвечаю.
   «Как не было, что с тобой, Йован?»
   «Меня зовут не Йован».
   «Йован!»
   «Ей-богу, сударыня, я правду говорю. Меня зовут Риста».
   «Йован!» — пискнула она и отодвинулась подальше.
   «Нет, не Йован, а Риста!»
   Тут она как ошпаренная хватает коробок со спичками, зажигает одну, подносит к моему лицу и, увидев совершенно незнакомого человека, задувает спичку и хочет завизжать, но не может то ли от страха, то ли боясь разбудить свекровь, потом зарывается головой в подушку и начинает плакать.
   «Послушай, сударыня, не плачь, сядь лучше, и поговорим», — спокойно убеждаю ее я.
   Но она даже головы не поворачивает, плачет.
   «Ну, ладно, говорю, хочешь плакать, плачь, а я повернусь и буду себе спать. Утром ты меня попросишь чтобы я ушел, а я не уйду. Мне и здесь хорошо, лучше быть не может».
   Бедная женщина сама видит, что так и будет, перестает плакать, поворачивается ко мне и извиняется:
   «Простите, пожалуйста, это ошибка».
   «Ничего, ничего, говорю, вы меня тоже простите!»
   «Пожалуйста. Но я опозорилась, вы посторонний человек…»
   «Разве вы ждали мужа, а не постороннего человека?»
   «Вы правы, — говорит она едва слышно, — но это мой друг детства. Ах, какой ужас, какой ужас… Скажите, пожалуйста, а с кем я имела честь… кто вы?»
   «Видите ли, сударыня, для вас важнее не кто я, а чем я занимаюсь?»
   «Чем?»
   «Признаюсь вам откровенно, я вор».
   Бедная женщина поперхнулась, а потом разразилась слезами и, уткнувшись головой в подушку, дрожала, как раненая лань.
   Я позволил ей немного поплакать, чтобы у нее прошел страх, а потом тихо и спокойно сказал:
   «Не бойтесь, я человек мирный и добрый, разве что вот деньги люблю».
   «У меня нет, нет, нет денег», — пищала она, не отрывая головы от подушки.
   «Как нет? Есть у вас деньги. В ящике стола!»
   Она вздрогнула.
   «Я позову на помощь!»
   «Пожалуйста, — любезно соглашаюсь я, — зовите! Придет ваша свекровь, и я признаюсь ей, что вы меня весьма горячо целовали и ласкали. А почему бы мне и не признаться? Признание всегда служит смягчающим обстоятельством».
   Увидев, что куда ни кинь, все клин, госпожа Ленка села на постели. Ну, а раз дама сидит, лежать невежливо. Я сел тоже, и так, сидя «неглиже» на кровати, мы продолжали разговор.
   «Ладно, говорите, чего вы хотите?» — решительно сказала она.
   «Ничего особенного, деньги из ящика стола!»
   «Я не могу их вам дать, это значило бы обокрасть собственного мужа».
   «Господи, а разве вы только что не обокрали его, пустив меня в постель?»
   Она снова расплакалась и, наверно, плакала бы долго, если бы в другой комнате не заворочалась в кровати свекровь. Госпожа Ленка тотчас закрыла мне рот рукой.
   «Тсс!»
   «Я охотно помолчу, но пора бы уже нам кончить торговаться».
   «Тсс!» — снова зашипела она и замерла как мертвая. Замолчал и я, а когда мы решили, что бабка уснула, разговор продолжился.
   Госпожа Ленка умоляла и заклинала меня не трогать тех денег, обещала наконец всякий раз, когда мне потребуется, давать двадцать — тридцать динаров.
   Сказать вам по совести, я разжалобился и уступил.
   «А вы и сегодня дадите мне двадцать — тридцать динаров?» — спросил я.
   «Я дам вам пятьдесят».
   «Ладно, договорились, и спасибо вам за то, что вы меня так хорошо приняли и угостили».
   «Еще один вопрос. Вы честный человек?» — спросила она.
   «Что за вопрос, конечно!»
   «Умоляю вас, никому и никогда не рассказывайте о том, что случилось, иначе я покончу с собой».
   «Вам не придется с собой кончать — вы должны давать мне деньги, когда потребуется. Я никому не расскажу, будьте уверены».
   Я оделся, получил пятьдесят динаров и ушел тем же путем, каким пришел. На прощанье она мне сказала:
   «Знаете, а вы честный вор!»
   «О, вы мне льстите», — ответил я и хотел еще раз ее поцеловать, но она упросила меня не делать этого.
   «Хватит, — сказала она. — Сколько можно?»
   — Вот так я провел ту ночь, — закончил свою повесть полицейский Риста. — А потом всякий раз, когда мне нужны были деньги, я их получал. Она пробовала переезжать с квартиры на квартиру, но я всегда находил ее.
   Только год спустя я потерял ее из виду.
   Полицейский Риста замолчал, часы отзвонили ровно полночь. Староста постучал по столу, подзывая сонного кельнера, чтобы расплатиться. Полицейский Риста потянулся и ушел, еще раз пообещав прийти завтра утром и отвести их к адвокату. Староста с лавочником тоже пошли в свой номер, шепотом делясь впечатлениями об удивительном случае, который им только что рассказал Риста.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Контора адвоката Фичи

   На краю некоего города, как и на краю всякого другого нашего городка, будь он некий или совершенно определенный, находятся трактиры; грязные трактиры с обширными дворами, в которых всегда стоят крестьянские телеги, а волы, привязанные к ярмам, жуют раскиданное под ними сено. В этих трактирах всегда полно крестьян, возвращающихся с базара и заглянувших сюда выпить стаканчик-другой или подождать своих, чтобы вместе ехать домой.
   В одном из таких трактиров, который носит гордое имя «Народная гостиница Националь», в отдельной комнате располагалась контора адвоката Фичи. В контору проходили из трактира через стеклянные двери, сквозь которые, несмотря на отсутствие занавесок, увидеть что-либо было невозможно: за долгие годы мухи, трудясь, как пчелы, усеяли их точками так густо, что и самая плотная занавеска не могла бы служить лучше.
   Трактир был как трактир, он ничем не отличался от других. Зеркало в когда-то голубой оправе, картины: князь Михайло, сцена охоты, расстрел Максимилиана и прочие изображения, которые фигурируют в рассказах наших прозаиков, когда им доводится описывать второразрядный трактир.
   Фичина контора — тесная комнатка, набитая, как улей. Тут прежде всего адвокатский стол, обычный трактирный стол, застеленный несколькими газетами. На столе бумаги, старый деревянный письменный прибор, залитый чернилами; несколько ручек, до половины измазанных чернилами; замасленная книжонка без обложки; истерзанный календарь без обложки и, наконец, какой-то кодекс тоже без обложки и многих страниц, которые Фиче, наверно, не нужны, поскольку его клиенты уверены, что он «знает законы, как свои пять пальцев».
   Правда, он не получил образования. Прежде он был учеником портного, потом несколько лет ходил в чиновниках-практикантах, потом был маклером на рынке и теперь вот адвокат. Зато не всякий справится с делом так, как он. Он и в общину сбегает, и в уездную канцелярию; напишет он и кляузу, и жалобу, и все, что хочешь. А кроме того, если надо кому что купить или продать, он и в этом поможет; захочешь сделку расторгнуть, он и тут посодействует. И что самое главное, он никакого дела не чурается: купит шкуры, поможет сбыть старые хомуты, наймет прислугу, если захочешь, даже кур тебе купит на рынке. Он готов оказать любую услугу, любое дело провернуть, но своим подлинным призванием считает адвокатскую практику — этим занятием он гордится и считает его своей профессией.
   В сущности, он в жизни своей не вел ни одного процесса, но в архивах уездной канцелярии и окружного управления, как и в архивах общинных судов, хранится чудовищное количество бумаг, кляуз и жалоб, написанных его рукой, и притом ни одна не написана просто, а в манере статей каких-нибудь кодексов или законов.
   А как прекрасно он знал все статьи! Придет к нему крестьянин со своей бедой, он слушает его, слушает и бормочет статьи, которые имеют отношение к данному случаю.
   — Был я, — говорит крестьянин, — должен своему соседу Миловану семьдесят два гроша…
   — Статья сто четырнадцатая! — бормочет Фича.
   — Ты что говоришь?
   — Ничего, ничего, — отвечает Фича. — Я вспоминаю нужные статьи. Продолжай!
   — Был я, говорю, должен ему семьдесят два гроша, до юрьева дня взял.
   — Триста шестнадцатая, — бормочет Фича.
   — А получилось так, — продолжает крестьянин, — что я продал корову и возвратил Миловану деньги за месяц до срока.
   — Сорок шестая, бэ!…
   — Я думал, рассчитались мы с ним, как положено. Я и процент уплатил, и гербовый сбор, и все…
   — Сорок шестая, а.
   — А он возьми и стань требовать с меня процент до самого юрьева дня, потому как, говорит, уговор такой был.
   — Двести пятая, двести шестая и двести седьмая.
   — Ну, что ты скажешь? — спрашивает крестьянин, уставившись на Фичу.
   — Да что же тебе сказать, дорогой ты мой, — говорит, потирая руки, Фича, — дело это ни с формальной, ни с законной точки зрения не простое. Простое дело, дорогой мой, потому и называется простым, что опирается на одну статью закона и легко решается. Правда, иной раз не сразу угадаешь, что это за статья, но, как только угадаешь, тогда, дорогой мой, ты и сам можешь вести процесс, без помощи адвоката.
   — Верно, — говорит крестьянин, не спуская с Фичи глаз и удивляясь как его знаниям, так и его откровенности.
   — Однако, — продолжает Фича, — дело перестает быть простым, когда оно основывается более чем на одной соответствующей статье. Вот к твоему делу, например, относятся следующие статьи: сто четырнадцатая, триста шестнадцатая, сорок шестая, пункты а и бэ, двести пятая, двести шестая и двести седьмая.
   — Ну и ну! — удивляется крестьянин. — Сколько статей набирается из-за двадцати грошей. По мне, так их хватило бы на целый кувшин золотых дукатов.
   — Что поделаешь, дорогой мой, таков закон, таковы статьи. Это ведь не люди, не свидетели пришли в суд, а им говорят: хватит двоих, остальные пусть идут по домам. Так ведь?
   — Так, — соглашается крестьянин.
   — Вот видишь! Твое дело не простое, потому как большое искусство нужно, чтобы со столькими статьями управиться. Видишь ли, дорогой мой, статья триста шестнадцатая гласит: плати Миловану проценты до того дня, когда ты ему отдал деньги. А статья сорок шестая, бэ свое твердит: нечего выкручиваться, плати Миловану проценты до самого юрьева дня!
   — Послушай, — поразмыслив, говорит крестьянин, — эта триста шестнадцатая почестнее будет, не то что бэ, суди меня по ней, если можешь.
   — Да, но двести пятая говорит: не имеешь права судить только по одной статье, ты обязан всех нас позвать, все мы статьи честные и уважаемые, как родные сестры, все мы неразлучны ни в счастье, ни в беде.
   — Ох-хо-хо! — говорит крестьянин, почесывая затылок. — Ну хорошо, уважаемый Фича, что же ты мне посоветуешь делать?
   — Дорогой мой, это не я тебе посоветую, а закон; как закон посоветует, так и сделаешь!
   — Но что, скажи, пожалуйста?
   — Статья сорок шестая, а, гласит: если дело непростое, то иди к адвокату, заплати ему хорошо, не жалей, потому как иначе дороже выйдет.
   — Да я заплачу, уважаемый Фича. Разве я отказываюсь, но сколько?
   — Дорогой мой, за иск ты мне дашь четыре динара, и, разумеется, оплатишь другие расходы, сколько их там набежит.
   — Четыре динара! — испугался крестьянин. — Милован с меня требует ровно столько же.
   — Знаю, но ты ведь будешь отстаивать не четыре динара, а свою честь. Верно?
   — Э… верно.
   Так они договариваются. Фича берет четыре динара и начинает тяжбу за честь, и эта тяжба продолжается каких-нибудь месяцев шесть, требуя все новых и новых расходов, и у крестьянина, похоже, остается все меньше и меньше надежды заполучить обратно свою честь.
   Вот к этому самому адвокату Фиче и привел Риста на другой день батюшку, старосту и лавочника Йову, а за ребенком взялась присмотреть горничная, поскольку его уже не надо было прятать.
   Адвокат Фича только закончил покупку двух невыделанных овчин, как вошли новые клиенты. Риста коротко отрекомендовал их и пошел. В дверях он остановился и добавил:
   — Смотри, Фича, постарайся для них, они хорошие, почтенные люди. Избавить их от беды, все равно что мне поможешь.
   Батюшка, староста и Йова благодарно посмотрели вслед Ристе, а потом повернулись к Фиче.
   Фича стоит у своего стола и разглядывает их. Он малорослый, с крепкой шеей, лысоватый, с маленькими глазками. На нем весьма длинный выцветший сюртук и новые нанковые панталоны, еще ни разу не стиранные и потому словно картонные, — на всех сгибах видны жесткие складки; на ногах у него башмаки, которые, судя по их виду, смазывают салом, ваксы же они не видели уже несколько месяцев, каблуки искривились и сбились наружу. Словом, он производит впечатление доброго человека, который готов отдать ближнему все, что у него есть, хотя в действительности охотнее отнял бы у ближнего все, что есть у того.
   — Вы, значит, из Прелепницы? — начинает разговор Фича.
   — Да, — отвечает староста и рассказывает как о всех неприятностях, постигших село Прелепницу и связанных с дитятею общины, так и о решении уездного начальника.
   Во время его рассказа Фича упомянул четырнадцать различных статей из шести различных законов. Вспомнил он уголовный кодекс, гражданское право, закон о тарифах, закон о школах, потом закон о сельских кабаках и, наконец, закон об уездных и окружных дорогах. Какое отношение имели все эти законы к излагаемому делу, остается глубокой адвокатской тайной, но можно было заранее сказать одно — дело не относилось к числу простых, то есть тех, «которые опираются на одну соответствующую статью закона», а требовало вмешательства множества статей, готовых наброситься друг на дружку и жестоко передраться, не помири их Фича, не напомни им, что статьи, в сущности, сестры и, как таковые, должны жить в мире и дружбе.
   Так обстояло дело. Когда староста закончил свой рассказ, Фича глубоко задумался и забарабанил пальцами по столу. Уставясь на Фичу, как на икону, задумались и батюшка со старостой и лавочником.
   — Ей-богу, это дело необычное и с законной и с формальной точки зрения, — сказал Фича, неопределенно покачав головой, а потом выпрямился и взглянул старосте прямо в глаза.
   — Скажи мне, дорогой мой, хочешь ли ты, чтобы мы опротестовали решение уездного начальника?
   Староста почесал шею.
   — Вроде бы нет, хотелось бы по-хорошему; все мы люди, зачем же нам ссориться?
   — Ладно! — сказал Фича и опять глубоко задумался.
   Впервые Фича не стал крутить да тасовать статьи и рассуждать долго и обстоятельно, а задумался, серьезно задумался. Выйдя из состояния задумчивости, он спросил:
   — А сколько ребенку?
   — Двух недель нет, — ответил батюшка, который лучше других разбирался в датах.
   — Гм, гм! — произнес Фича и снова задумался.
   И батюшку, и старосту, и Йову пугало то, что адвокат думает так долго. Неужто положение настолько серьезное? Но… деваться некуда, надо ждать, что он скажет.
   Наконец, Фича взглянул на них, и видно было, что дело на мази, потому что адвокат весело улыбался, довольный собой.
   — Видишь ли, родной мой, мы в этом деле не станем опираться ни законно, ни формально ни на одну соответствующую статью, а решим его частным образом, минуя законы.
   — А как? — спросили все трое и зажмурились от удовольствия.
   — А так: вы мне единовременно даете сто динаров, а я беру заботу о ребенке на себя, и это уже мое дело, куда я его дену. И все же я обязуюсь сделать все, чтобы обеспечить ребенку наилучшую будущность.
   Все трое пришли в хорошее настроение и одновременно нахмурились. Раз и навсегда избавиться от ребенка — чего же лучшего желать, но заплатить сто динаров — это они не считали большой удачей, хотя староста на всякий случай захватил с собой как раз такую сумму из налогов за первое полугодие.
   — Не много ли будет? — спросил староста.
   — Если для вас это много, несите ребенка с собой, в селе, может быть, содержать ребенка будет дешевле.
   — Оно вроде бы и так, но…
   — Что но? Я, как друзьям, вам говорю, а вы ноете, что много. Где же много? Считай по десять динаров в месяц, на год и то не хватит, а если на всю жизнь?
   Немного пошептавшись, староста развязал мошну, отсчитал сто динаров серебром, ударил с Фичей по рукам и поцеловался, а через полчаса батюшка снова под рясой принес Милича к Фиче, и тот отнес его к своей жене.
   Так Прелепница раз и навсегда избавилась от неприятностей, которые грозили вечно преследовать ее в образе приложения к письму правления общины.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой появляется совершенно новая для читателя вдова

   Я страстно ненавижу авторов, которые начинают роман гладко и плавно, делая каждую очередную главу естественным продолжением предыдущей, и вдруг только ради того, чтобы сбить читателя с толку и замести собственные следы, вводят совершенно нового персонажа и в новой главе рассказывают такое, что никак не назовешь продолжением предыдущей главы. Но как бы я ни хотел избежать в своем романе такой несуразицы, я не в силах это сделать, потому что просто невозможно обойти вдову, которую я сейчас собираюсь представить читателям. Когда читатели познакомятся с ней, они и сами поймут, что такую вдову не обойдешь.
   Девушкой ее звали Мица, для мужа она была Милка, а теперь, когда она стала вдовой, ее величают госпожой Милевой. Вдовствует госпожа Милева всего три месяца. Она еще носит траур, каждую субботу ходит на могилу мужа, которую засадила левкоями, а над кроватью у нее висит фотография покойника, обрамленная черным крепом. Как она любила покойника, видно хотя бы из скорбных слов, которыми госпожа Милева закончила извещение о его смерти: «Прошу всех друзей и знакомых разделить наше тяжелое горе», и подписалась: «Неутешная вдова Милева».
   Эта неутешная вдова Милева весьма ядреная дамочка; у нее полные круглые щечки, красивые черные глаза и брови, а ротик такой крошечный, что кажется невероятным, чтобы она могла прекословить мужу или о ком-то сказать пакость. Из особых примет у госпожи Милевы была та самая, которой отличаются все женщины на девятом месяце беременности. Всего десять месяцев назад она вышла замуж, едва прожила с мужем шесть месяцев и вот осталась вдовой, да еще с ребенком, которому предстояло родиться после смерти отца. Дожить бы покойнику до того часа, когда мог бы он увидеть свое чадо, но не дано ему это было, а ведь как радовался, бедняга.
   Покойник был добрым, кротким человеком: его можно было убедить в чем угодно, если только объяснить ему все по-хорошему. В одном лишь он проявлял некоторое упорство, делал вид, что не понимает, о чем идет речь, — это когда его убеждали написать завещание. Однако госпожа Милева преодолела его сопротивление весьма деликатно. Сама она говорить ему об этом не хотела — не дай бог обидеть человека, с которым они жили душа в душу! Она попросила сделать это отставного судью, господина Милию, человека солидного, обходительного, красноречивого, умеющего исподволь подойти к предмету разговора.
   За две недели до смерти покойник в самом деле выглядел так плохо, что кончины можно было ожидать в любую минуту. Умри он без завещания, неудобно получилось бы, потому что у него были братья и прочая родня. Сказать же умирающему в глаза, чтоб он написал завещание, тоже тяжело — это было бы для него слишком сильным потрясением.
   Потому-то госпожа Милева пригласила к себе господина Милию и сказала ему сквозь слезы:
   — Господин Милия, вы знаете, все люди знают, как я люблю своего мужа. Я, право, не знаю, переживу ли я его. Наверно, не переживу. Подумайте сами, разве я могу сказать ему в глаза, что надо написать завещание?
   — Действительно, — согласился господин Милия, — вам это делать очень неудобно.
   — Очень тяжелое положение, — вздохнула госпожа Милева.
   — Действительно тяжелое, — вздохнул и господин Милия, но больше так, чтобы выразить свое сочувствие, потому что у него никаких особенных причин для вздохов не было.
   — Вот если бы вы взяли это на себя… Все мне говорят, у вас бы это получилось деликатно, намекнули бы вы ему исподволь.
   — Я к вашим услугам, — любезно ответил господин Милия. — Что касается намеков, это я могу, я подойду издалека, осторожно.
   С этими словами господин Милия встал, важно откашлялся и прошел в комнату к больному. Поздоровавшись с больным, он спросил его о том о сем, а потом издалека начал;
   — Друг мой, ты, наверно, и сам видишь, что дня через два ты умрешь. Что толку в этих лекарствах, рецептах… все это ерунда… тебе это не поможет! Посмотри на себя — уже и уши стали прозрачные, и губы посинели. Тебе, верно, никто не говорит об этом откровенно; в наше время мало друзей, которые способны говорить правду в глаза. Но я принадлежу именно к этим истинным друзьям!
   После первых же слов господина Милии больной вытаращил глаза, приподнял голову с подушки и задрожал от страха как осиновый лист. Он открыл рот, чтобы позвать на помощь, но голос ему изменил.
   Уверенный, что уже первые его слова произвели нужное впечатление, господин Милия продолжал по-дружески, откровенно увещевать больного:
   — А раз ты при смерти, как и сам видишь…
   Покойник махнул рукой, как бы желая сказать, что он этого не видит, но господин Милия продолжал:
   — Не видишь, говоришь? Ну, есть у тебя хоть одно возражение? Молчишь, молчишь ты, потому что сказать нечего. А если бы и нашел довод, то какой, подумай сам: «Бог милостив, лекарства, доктора…» Разве это довод? Никакой это, друг, не довод! Разве ты не видишь, что от тебя остались только кожа да кости, а глаза ввалились, как у мертвеца. «Бог милостив!» — это пустая фраза, все покойники ее твердили, а кому она помогла?
   У больного выступили слезы на глазах, губы еще больше посинели, от сильной дрожи стучали зубы.
   — Поэтому, — продолжал господин Милия, — самое умное, что ты можешь сделать, это написать завещание. И как можно скорее. Пойми, кому-кому, а умирающему надо помнить поговорку: «Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня!»
   Господин Милия хотел сказать еще что-то, но больной, не зная, как ему избавиться от этой зловещей откровенности, повернулся на другой бок, натянул одеяло на голову и под одеялом заткнул уши пальцами.
   Увидев, что теперь его слова не дойдут до ушей больного, господин Милия встал и вышел в прихожую, где его с нетерпением ожидала госпожа Милева.
   — Ну как, удалось? — спросила она.
   — Не беспокойтесь, я начал издалека и прежде всего убедил его, что он скоро умрет. О, поверьте, теперь он в этом совершенно убежден.
   — Большое вам спасибо! — с грустью сказала будущая вдова.
   — И только потом я перешел к вопросу о завещании. Кажется, я и тут сумел убедить его.
   Госпожа Милева поблагодарила господина Милию очень любезно, проводила его до калитки и вернулась в комнату к больному мужу. Когда она вошла, он недоверчиво выглянул из-под одеяла и, лишь уверившись, что это не Милия, стянул одеяло с головы и тихим голосом подозвал жену к себе.
   С печальным лицом госпожа Милева приблизилась к постели.
   — Этого господина, — прошептал больной, — этого, что сейчас тут был, ты больше ко мне не пускай никогда. Прикажи слуге вышвырнуть его отсюда, как только он на пороге появится. Избить, как собаку, и вышвырнуть.
   Госпожа Милева обещала исполнить это богоугодное пожелание умирающего.
   Больного снова стала бить дрожь, поднялся жар, состояние его резко ухудшилось. Если до посещения господина Милии лекарства еще кое-как помогали, то теперь дело стало швах. Больной впал в беспамятство, качался бред. Ему чудилось, что господин Милия уже не пенсионер, а зубной лекарь и что он пригласил господина Милию, чтобы тот вырвал ему коренной зуб; господин Милия сунул ему клещи в рот, но вместо зуба ухватил душу и тянет, тянет… Вот какие сны и видения мучили теперь умирающего, а он все отбивался и руками и ногами и бормотал:
   — Клещи… ой, ой… это душа, не зуб… Милия!… Милия!…
   Всю ночь он так промучился, а когда проснулся поутру, почувствовал себя еще хуже. Тут он и сам уразумел, что пора написать завещание, и, когда он сообщил о своем желании госпоже Милеве, та, не медля ни минуты, послала за адвокатом и свидетелями.
   Они пришли, завещание было тихо-мирно составлено и подписано. Вот как покойник распорядился своим немалым состоянием.
   Если ребенок, которого госпожа Милева родит после смерти мужа, будет мальчиком, то все состояние покойного, оцениваемое более чем в двести тысяч динаров, наследует сын, а главным опекуном и распорядителем имущества назначается госпожа Милева. Если же родится девочка, то ей дается двенадцать тысяч динаров в качестве приданого, а госпоже Милеве «пристойное содержание», все же остальное отходит братьям покойного и прочим родственникам.
   Как видно из завещания, для госпожи Милевы гораздо выгодней было родить мальчика, чем девочку. Другими словами, ее роды напоминали лотерею — она могла получить либо главный выигрыш, либо то, что в тиражных таблицах обозначается звездочкой.
   А роды или «розыгрыш» должны были состояться через неделю после того, как читатели познакомились с госпожой Милевой.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Роды, пеленки, подгузники, повитуха, новое корыто, поп, крестный отец, крестины, подарок на зубок и прочие мелкие и крупные дела, связанные с таким интимным событием, каковое будет описано в этой главе