А этим человеком, о котором уже в двух главах романа не говорилось ни слова, был не кто иной, как адвокат Фича, так удачно обеспечивший госпоже Милеве опекунство над огромным наследством.
В том, что адвокат Фича возник так внезапно, не было ничего странного, а вот требование, которое он неожиданно предъявил госпоже Милеве, было таково, что оно могло развеять ее счастье, как дым. Фича коротко и откровенно, не ссылаясь на соответствующие статьи, объяснил вдовушке, что она всецело в его руках. Стоит ему захотеть, и он заявит о подмене ребенка на суде, а это не только разрушит счастье госпожи Милевы, но и познакомит ее со многими статьями, которые отнюдь не проявят к ней благосклонности.
Читатели поверят мне, что при этом заявлении Фичи госпожа Милева побледнела. Но хотя бледность была ей к лицу, похоже, что на Фичу это не произвело такого впечатления, как, скажем, на господина Васу, и Фича продолжал низать статьи, одну другой хуже. Госпожа Милева пыталась даже упасть в обморок, но Фича совершенно безучастно подождал, пока обморок пройдет, и продолжал перечислять статьи всевозможных законов, принятых в Сербии за последние двадцать пять лет. Прекратив наконец перечислять, он закончил разговор так:
— Но это между прочим, уважаемая сударыня, а пришел я, собственно говоря, попросить у вас сто дукатов. Они мне очень нужны. Если вы мне не верите, я готов поклясться, чем угодно, что они мне очень нужны.
— Ох! — только и сказала госпожа Милева.
Господин Фича поклялся еще раз, что ему позарез нужны деньги, и снова стал перечислять статьи, которые, стоит ему захотеть, могли бы воспылать к ней весьма недобрым чувством. Таким образом, он убедил госпожу Милеву, что деваться ей некуда, и она дала ему сто дукатов, вздохнув при этом еще более тяжко, чем вздыхала, тужа по покойному мужу.
Фича встал довольный и ушел, пообещав не забывать ее и заходить почаще.
Было это, скажем, сегодня, а назавтра тут как тут жена Фичи, госпожа Цайка, которая сказала, что не видела госпожу Милеву с самых родов, и потому решила забежать к ней. Первым делом она пошла посмотреть, как растет Неделько, и, найдя, что очень неплохо, сплюнула (от сглазу) раза три. Потом села и начала рассказывать о зубах, которые вставила аптекарша, о гвоздике, которая не привилась у госпожи Сары, супруги протоиерея, и о том, как госпожа Арсиница перелицевала шубу, надеясь, что никто об этом не догадается.
— Ну, скажите мне, ради бога, искренне, как сестра, идет ей перелицованная шуба, когда на голове тепелук?
Вот так госпожа Цайка свела разговор на тепелук — расшитую золотом шапочку, которую носят замужние сербки, — и тотчас заявила, что единственное ее желание в жизни — иметь тепелук.
— Разве он мне не пошел бы? — спросила она госпожу Милеву и повела головой так, будто шапочка уже была на ней.
— Очень бы пошел, — ответила ничего не подозревавшая госпожа Милева.
— Видите ли, милочка вы моя, — подхватила госпожа Цайка, — мне кажется, за ту большую услугу, которую я вам оказала, и за ту большую тайну, что я скрываю ради вас, было бы справедливо, если бы вы купили мне тепелук.
Госпожа Милева побледнела точно так же, как в присутствии Фичи, но жена его тоже отнеслась к этому равнодушно.
— Побойтесь бога! — возопила наконец госпожа Милева. — Разве я не заплатила вам за это, и еще как!
— Боже мой, госпожа Милева, — спокойно ответила госпожа Цайка, — но это же было так, на радостях. Уж не думаете ли вы, что это все? Милочка вы моя, мне всю жизнь придется хранить вашу тайну, чтоб унести ее с собой в могилу, а вы думаете отделаться теми десятью дукатами, которые сунули мне.
— Но я и господину Фиче дала пятьдесят, — горестно сказала госпожа Милева.
— Он заслужил их.
— А вчера я ему дала еще сто.
— Должно быть, они ему были нужны.
— И вы думаете, я всю жизнь, как только вам потребуется, буду давать вам деньги?
— Ну, почему же всю жизнь? Может быть, придет время, когда деньги нам будут не нужны.
После такого утешения госпожа Милева снова побледнела, так как только теперь увидела, в какие лапы попала, но назад ходу не было, и она, достав тридцать шесть дукатов, дала их госпоже Цайке на тепелук.
Госпожа Цайка умильно поблагодарила ее и обещала вспоминать добрую госпожу Милеву всякий раз, когда будет надевать тепелук.
Но это было еще не все. Через несколько дней к госпоже Милеве явилась еще одна личность, с которой она до сих пор не встречалась. Это была некая Маца, старая вдова, которой Фича отдал на воспитание дочку госпожи Милевы.
Если бы этот роман писался по правилам, которых придерживаются сочинители романов, основное содержание которых составляет тайное рождение какого-нибудь тайного ребенка, то такая вот Маца должна была бы войти в дом госпожи Милевы совсем по-другому, так как она — лицо доверенное, хранительница тайны. Маца должна была бы закутаться в домино, примерно в полночь появиться у ворот, посмотреть направо и налево и, убедившись, что ее никто не видит, трижды постучать в калитку. Немного погодя калитка отворилась бы, старый слуга кивнул бы ей и, не говоря ни слова, повел бы ее по потайной лестнице, откуда через потайную дверь она попала бы в спальню госпожи Милевы.
Но поскольку Маца ничего не знала о правилах сочинения настоящих романов и вообще не имела никакого литературного образования, то она просто пришла в полдень и явилась прямо к госпоже Милеве.
Госпожу Милеву весьма удивил ее приход, потому что по договору с Фичей Маце не следовало знать, чьего ребенка она воспитывает, она лишь получала ежемесячно свои тридцать динаров. Впрочем, все сразу стало ясно, как только Маца сообщила Милеве, что она вот уже три месяца гроша ломаного не получала от Фичи, а когда она надоела ему своими просьбами, он и послал ее к госпоже Милеве.
Не спрашивая больше ни о чем, бедная вдова уплатила Маце за все три месяца и еще за два месяца вперед. да сверх того вынуждена была дать денег на платье и помочь рассчитаться с квартирным долгом.
И теперь, когда клубок начал было разматываться, он вдруг не только размотался, но и спутался. Вскоре Фиче опять потребовались тридцать дукатов, потом госпожа Цайка пожелала иметь к тепелуку шубу, а Маца то и дело приходила за деньгами то на покупку дров, то на уплату за квартиру, то на то, то на другое. И так без передышки…
Бедная вдова платила, пока могла платить, но когда она однажды попыталась отказать, тайна начала сперва передаваться из уст в уста, потом стала достоянием торговых рядов, а там достигла ушей братьев покойника, лишенных наследства.
И тогда все статьи, которые Фича перечислял вдове, коварно объединились и обрушились и на Фичу, и на жену Фичи, и на бедную Мацу, так что в один прекрасный день вся четверка оказалась за решеткой.
Суд продолжался недолго. Маца призналась, госпожа Милева все отрицала, госпожа Цайка призналась, а Фича отверг обвинение. На суде Фича даже сказал:
— Господа судьи, учитывая официальную и законную сторону, наблюдается факт существования двух младенцев, и одного из них, вы не станете это отрицать, госпожа Милева родила в самом деле. Наиболее убедительным доказательством этого факта является сам ребенок, которого никак не назовешь искусственным, поскольку младенец совершенно естественный…
Но несмотря на красноречие господина Фичи, суд принял решение посадить в Пожаревацкую тюрьму всех четверых, а девочке, той самой, которую родила госпожа Милева, вернуть ее права и выделить наследство.
Неделько тоже был в суде то ли как приложение к какому-то документу, то ли как вещественное доказательство, то ли как свидетель… Бог знает, для чего его вообще принесли в суд. Главное то, что его выбросили на улицу. Суд, так и не установив, чей это ребенок, отослал его общине, чтобы та заботилась о нем. Община же отдала его на воспитание одной прачке.
Так бедняга Неделько после кратковременного благополучия снова стал сыном общины, оставив себе на память о счастливых деньках никелированную соску.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. Мастерица Юлиана и ее дочь Эльза
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Чувство семинариста Томы, несколько отличное от чувства Неделько
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. Страшная ночь
В том, что адвокат Фича возник так внезапно, не было ничего странного, а вот требование, которое он неожиданно предъявил госпоже Милеве, было таково, что оно могло развеять ее счастье, как дым. Фича коротко и откровенно, не ссылаясь на соответствующие статьи, объяснил вдовушке, что она всецело в его руках. Стоит ему захотеть, и он заявит о подмене ребенка на суде, а это не только разрушит счастье госпожи Милевы, но и познакомит ее со многими статьями, которые отнюдь не проявят к ней благосклонности.
Читатели поверят мне, что при этом заявлении Фичи госпожа Милева побледнела. Но хотя бледность была ей к лицу, похоже, что на Фичу это не произвело такого впечатления, как, скажем, на господина Васу, и Фича продолжал низать статьи, одну другой хуже. Госпожа Милева пыталась даже упасть в обморок, но Фича совершенно безучастно подождал, пока обморок пройдет, и продолжал перечислять статьи всевозможных законов, принятых в Сербии за последние двадцать пять лет. Прекратив наконец перечислять, он закончил разговор так:
— Но это между прочим, уважаемая сударыня, а пришел я, собственно говоря, попросить у вас сто дукатов. Они мне очень нужны. Если вы мне не верите, я готов поклясться, чем угодно, что они мне очень нужны.
— Ох! — только и сказала госпожа Милева.
Господин Фича поклялся еще раз, что ему позарез нужны деньги, и снова стал перечислять статьи, которые, стоит ему захотеть, могли бы воспылать к ней весьма недобрым чувством. Таким образом, он убедил госпожу Милеву, что деваться ей некуда, и она дала ему сто дукатов, вздохнув при этом еще более тяжко, чем вздыхала, тужа по покойному мужу.
Фича встал довольный и ушел, пообещав не забывать ее и заходить почаще.
Было это, скажем, сегодня, а назавтра тут как тут жена Фичи, госпожа Цайка, которая сказала, что не видела госпожу Милеву с самых родов, и потому решила забежать к ней. Первым делом она пошла посмотреть, как растет Неделько, и, найдя, что очень неплохо, сплюнула (от сглазу) раза три. Потом села и начала рассказывать о зубах, которые вставила аптекарша, о гвоздике, которая не привилась у госпожи Сары, супруги протоиерея, и о том, как госпожа Арсиница перелицевала шубу, надеясь, что никто об этом не догадается.
— Ну, скажите мне, ради бога, искренне, как сестра, идет ей перелицованная шуба, когда на голове тепелук?
Вот так госпожа Цайка свела разговор на тепелук — расшитую золотом шапочку, которую носят замужние сербки, — и тотчас заявила, что единственное ее желание в жизни — иметь тепелук.
— Разве он мне не пошел бы? — спросила она госпожу Милеву и повела головой так, будто шапочка уже была на ней.
— Очень бы пошел, — ответила ничего не подозревавшая госпожа Милева.
— Видите ли, милочка вы моя, — подхватила госпожа Цайка, — мне кажется, за ту большую услугу, которую я вам оказала, и за ту большую тайну, что я скрываю ради вас, было бы справедливо, если бы вы купили мне тепелук.
Госпожа Милева побледнела точно так же, как в присутствии Фичи, но жена его тоже отнеслась к этому равнодушно.
— Побойтесь бога! — возопила наконец госпожа Милева. — Разве я не заплатила вам за это, и еще как!
— Боже мой, госпожа Милева, — спокойно ответила госпожа Цайка, — но это же было так, на радостях. Уж не думаете ли вы, что это все? Милочка вы моя, мне всю жизнь придется хранить вашу тайну, чтоб унести ее с собой в могилу, а вы думаете отделаться теми десятью дукатами, которые сунули мне.
— Но я и господину Фиче дала пятьдесят, — горестно сказала госпожа Милева.
— Он заслужил их.
— А вчера я ему дала еще сто.
— Должно быть, они ему были нужны.
— И вы думаете, я всю жизнь, как только вам потребуется, буду давать вам деньги?
— Ну, почему же всю жизнь? Может быть, придет время, когда деньги нам будут не нужны.
После такого утешения госпожа Милева снова побледнела, так как только теперь увидела, в какие лапы попала, но назад ходу не было, и она, достав тридцать шесть дукатов, дала их госпоже Цайке на тепелук.
Госпожа Цайка умильно поблагодарила ее и обещала вспоминать добрую госпожу Милеву всякий раз, когда будет надевать тепелук.
Но это было еще не все. Через несколько дней к госпоже Милеве явилась еще одна личность, с которой она до сих пор не встречалась. Это была некая Маца, старая вдова, которой Фича отдал на воспитание дочку госпожи Милевы.
Если бы этот роман писался по правилам, которых придерживаются сочинители романов, основное содержание которых составляет тайное рождение какого-нибудь тайного ребенка, то такая вот Маца должна была бы войти в дом госпожи Милевы совсем по-другому, так как она — лицо доверенное, хранительница тайны. Маца должна была бы закутаться в домино, примерно в полночь появиться у ворот, посмотреть направо и налево и, убедившись, что ее никто не видит, трижды постучать в калитку. Немного погодя калитка отворилась бы, старый слуга кивнул бы ей и, не говоря ни слова, повел бы ее по потайной лестнице, откуда через потайную дверь она попала бы в спальню госпожи Милевы.
Но поскольку Маца ничего не знала о правилах сочинения настоящих романов и вообще не имела никакого литературного образования, то она просто пришла в полдень и явилась прямо к госпоже Милеве.
Госпожу Милеву весьма удивил ее приход, потому что по договору с Фичей Маце не следовало знать, чьего ребенка она воспитывает, она лишь получала ежемесячно свои тридцать динаров. Впрочем, все сразу стало ясно, как только Маца сообщила Милеве, что она вот уже три месяца гроша ломаного не получала от Фичи, а когда она надоела ему своими просьбами, он и послал ее к госпоже Милеве.
Не спрашивая больше ни о чем, бедная вдова уплатила Маце за все три месяца и еще за два месяца вперед. да сверх того вынуждена была дать денег на платье и помочь рассчитаться с квартирным долгом.
И теперь, когда клубок начал было разматываться, он вдруг не только размотался, но и спутался. Вскоре Фиче опять потребовались тридцать дукатов, потом госпожа Цайка пожелала иметь к тепелуку шубу, а Маца то и дело приходила за деньгами то на покупку дров, то на уплату за квартиру, то на то, то на другое. И так без передышки…
Бедная вдова платила, пока могла платить, но когда она однажды попыталась отказать, тайна начала сперва передаваться из уст в уста, потом стала достоянием торговых рядов, а там достигла ушей братьев покойника, лишенных наследства.
И тогда все статьи, которые Фича перечислял вдове, коварно объединились и обрушились и на Фичу, и на жену Фичи, и на бедную Мацу, так что в один прекрасный день вся четверка оказалась за решеткой.
Суд продолжался недолго. Маца призналась, госпожа Милева все отрицала, госпожа Цайка призналась, а Фича отверг обвинение. На суде Фича даже сказал:
— Господа судьи, учитывая официальную и законную сторону, наблюдается факт существования двух младенцев, и одного из них, вы не станете это отрицать, госпожа Милева родила в самом деле. Наиболее убедительным доказательством этого факта является сам ребенок, которого никак не назовешь искусственным, поскольку младенец совершенно естественный…
Но несмотря на красноречие господина Фичи, суд принял решение посадить в Пожаревацкую тюрьму всех четверых, а девочке, той самой, которую родила госпожа Милева, вернуть ее права и выделить наследство.
Неделько тоже был в суде то ли как приложение к какому-то документу, то ли как вещественное доказательство, то ли как свидетель… Бог знает, для чего его вообще принесли в суд. Главное то, что его выбросили на улицу. Суд, так и не установив, чей это ребенок, отослал его общине, чтобы та заботилась о нем. Община же отдала его на воспитание одной прачке.
Так бедняга Неделько после кратковременного благополучия снова стал сыном общины, оставив себе на память о счастливых деньках никелированную соску.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. Мастерица Юлиана и ее дочь Эльза
В городок, где случилось столько приятных и неприятных событий, связанных с судьбой Неделько, лет шесть назад приехала некая Юлиана, которая сама себя называла мастерицей Юлианой. В сущности, она была обыкновенной прачкой, но благодаря такому громкому титулу у нее прибавилось очень много клиенток, потому что он придавал весу даже им, о чем можно судить хотя бы из разговора госпожи Савки с госпожой Мицей:
— Скажите, кто вам стирает белье?
— Сара, жена Йованче.
— А мне, знаете, — горделиво говорит госпожа Савка, — стирает и гладит мастерица Юлиана. Правда, это немного дороже, но себя оправдывает. Посмотрите, какие воротнички у моего мужа — будто сегодня из лавки.
Впрочем, распространяться об этом нет нужды (у автора романа нет никакой охоты копаться в чужом белье), главное тут в том, что именно у Юлианы поселился наш Неделько.
У мастерицы Юлианы есть, разумеется, свое прошлое, от которого у нее осталась восемнадцатилетняя дочка, но это прошлое завершилось изгнанием Юлианы из Белграда, отчего она и решилась стать мастерицей по части белья в нашем городке.
У ее дочери Эльзы нет прошлого, но есть будущее, и из-за этого вот будущего Эльза и не поехала с матерью в провинцию, а осталась в Белграде.
Эльза была миловидной девочкой со светлыми косичками и сперва разносила по домам большие коробки с дамскими шляпами, а немного погодя такие коробки начали приносить ей. Случилось это вскоре после того, как ей улыбнулся «один господин». Этот «господин» улыбнулся ей и второй раз. Тогда она рассказала об этом своей матери Юлиане, которая еще не была мастерицей, и та нашла случай, чтоб «господин» улыбнулся и ей.
Потом у Эльзы появилась хорошенькая квартирка, хорошенькая шляпка и хорошенькие платья, и она перестала быть миловидной девочкой со светлыми косичками. А «один господин» перестал быть неизвестным, так как оказался он господином Симой Недельковичем, большим начальником в министерстве. Все очень хорошо устроилось, и это спокойное тихое гнездышко стало настоящим раем, в котором высокий сановник играл роль добронравного Адама, Эльза — Евы, перепробовавшей всевозможные сорта яблок, а Юлиана вполне справилась бы с ролью змия, если бы министерский начальник вовремя не почувствовал это и не устроил так, что она из-за какой-то ерунды была изгнана из Белграда.
Эльза, оставшись в одиночестве, без материнской заботы и родительских советов, полностью доверилась своему попечителю и за шесть лет так привыкла к его советам и наставлениям, что стала считать его отцом. Но это последнее обстоятельство почему-то так рассердило его, что он бросил Эльзу.
Как раз в то время, когда Неделько появился в доме мастерицы Юлианы, любящая мать получила письмо от дочери, в котором та сообщала недобрую весть, что брошена на произвол судьбы. Юлиана до того расстроилась, что тотчас отшлепала Неделько, который с ее дочерью Эльзой был совершенно незнаком.
Между матерью и дочерью завязалась оживленная переписка.
В первом письме дочь сообщала о прискорбном событии; во втором — проклинала господина начальника; а в третьем — извещала мать, что господин начальник женится.
В своем первом письме мать советовала дочери утешиться; во втором — написать господину начальнику и пригласить его к себе; а в третьем — она советовала дочери отомстить ему.
На последнее письмо дочь ответила, что согласна и непременно отомстит, но спрашивала у матери, как это сделать, и мать ответила, пусть немедленно приезжает к ней. Здесь они обо всем договорятся, у Юлианы уже есть план мести.
И вот в один прекрасный день прибыл экипаж, которого с нетерпением и слезами на глазах ожидала мастерица Юлиана. Из экипажа появилась Эльза, в дорожном костюме и мягкой соломенной шляпке на голове. Она легко, как серна, бросилась в объятия матери и утонула в прачкиных слезах.
Потом они вошли в дом и говорили долго и обстоятельно обо всем, что было и чему надлежит быть. Заботливая, любящая мать наставляла дочку так:
— У меня тут есть младенец, дали мне его на воспитание, но дела никому до него нет. Возьми-ка ты его с собой в Белград, отнеси к господину начальнику и оставь у его дверей на следующий день после свадьбы. И положи там же записку, что это его ребенок. Лучшей мести не придумаешь.
Эльза охотно согласилась с этим планом, потому что лучшего способа отомстить начальнику и в самом деле не было. Итак, план был принят, и Эльзе с Неделько надлежало на другой же день тронуться в путь.
Пока мать и дочь разговаривали о мести, Неделько лежал в бельевой корзине с чьим-то грязным бельем и блаженно играл никелированной соской и той самой погремушкой, которую на память о счастливых денечках он получил от господина Васы Джюрича, сожалевшего о тех же счастливых денечках не меньше Неделько.
— Скажите, кто вам стирает белье?
— Сара, жена Йованче.
— А мне, знаете, — горделиво говорит госпожа Савка, — стирает и гладит мастерица Юлиана. Правда, это немного дороже, но себя оправдывает. Посмотрите, какие воротнички у моего мужа — будто сегодня из лавки.
Впрочем, распространяться об этом нет нужды (у автора романа нет никакой охоты копаться в чужом белье), главное тут в том, что именно у Юлианы поселился наш Неделько.
У мастерицы Юлианы есть, разумеется, свое прошлое, от которого у нее осталась восемнадцатилетняя дочка, но это прошлое завершилось изгнанием Юлианы из Белграда, отчего она и решилась стать мастерицей по части белья в нашем городке.
У ее дочери Эльзы нет прошлого, но есть будущее, и из-за этого вот будущего Эльза и не поехала с матерью в провинцию, а осталась в Белграде.
Эльза была миловидной девочкой со светлыми косичками и сперва разносила по домам большие коробки с дамскими шляпами, а немного погодя такие коробки начали приносить ей. Случилось это вскоре после того, как ей улыбнулся «один господин». Этот «господин» улыбнулся ей и второй раз. Тогда она рассказала об этом своей матери Юлиане, которая еще не была мастерицей, и та нашла случай, чтоб «господин» улыбнулся и ей.
Потом у Эльзы появилась хорошенькая квартирка, хорошенькая шляпка и хорошенькие платья, и она перестала быть миловидной девочкой со светлыми косичками. А «один господин» перестал быть неизвестным, так как оказался он господином Симой Недельковичем, большим начальником в министерстве. Все очень хорошо устроилось, и это спокойное тихое гнездышко стало настоящим раем, в котором высокий сановник играл роль добронравного Адама, Эльза — Евы, перепробовавшей всевозможные сорта яблок, а Юлиана вполне справилась бы с ролью змия, если бы министерский начальник вовремя не почувствовал это и не устроил так, что она из-за какой-то ерунды была изгнана из Белграда.
Эльза, оставшись в одиночестве, без материнской заботы и родительских советов, полностью доверилась своему попечителю и за шесть лет так привыкла к его советам и наставлениям, что стала считать его отцом. Но это последнее обстоятельство почему-то так рассердило его, что он бросил Эльзу.
Как раз в то время, когда Неделько появился в доме мастерицы Юлианы, любящая мать получила письмо от дочери, в котором та сообщала недобрую весть, что брошена на произвол судьбы. Юлиана до того расстроилась, что тотчас отшлепала Неделько, который с ее дочерью Эльзой был совершенно незнаком.
Между матерью и дочерью завязалась оживленная переписка.
В первом письме дочь сообщала о прискорбном событии; во втором — проклинала господина начальника; а в третьем — извещала мать, что господин начальник женится.
В своем первом письме мать советовала дочери утешиться; во втором — написать господину начальнику и пригласить его к себе; а в третьем — она советовала дочери отомстить ему.
На последнее письмо дочь ответила, что согласна и непременно отомстит, но спрашивала у матери, как это сделать, и мать ответила, пусть немедленно приезжает к ней. Здесь они обо всем договорятся, у Юлианы уже есть план мести.
И вот в один прекрасный день прибыл экипаж, которого с нетерпением и слезами на глазах ожидала мастерица Юлиана. Из экипажа появилась Эльза, в дорожном костюме и мягкой соломенной шляпке на голове. Она легко, как серна, бросилась в объятия матери и утонула в прачкиных слезах.
Потом они вошли в дом и говорили долго и обстоятельно обо всем, что было и чему надлежит быть. Заботливая, любящая мать наставляла дочку так:
— У меня тут есть младенец, дали мне его на воспитание, но дела никому до него нет. Возьми-ка ты его с собой в Белград, отнеси к господину начальнику и оставь у его дверей на следующий день после свадьбы. И положи там же записку, что это его ребенок. Лучшей мести не придумаешь.
Эльза охотно согласилась с этим планом, потому что лучшего способа отомстить начальнику и в самом деле не было. Итак, план был принят, и Эльзе с Неделько надлежало на другой же день тронуться в путь.
Пока мать и дочь разговаривали о мести, Неделько лежал в бельевой корзине с чьим-то грязным бельем и блаженно играл никелированной соской и той самой погремушкой, которую на память о счастливых денечках он получил от господина Васы Джюрича, сожалевшего о тех же счастливых денечках не меньше Неделько.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Чувство семинариста Томы, несколько отличное от чувства Неделько
На заре экипаж затарахтел по мостовой, а потом выехал на дорогу, которая была украшена телефонными столбами и вела прямо в столицу.
На экипаже поднят верх, и под ним, кроме Эльзы с Неделько, сидит еще один путник, которого кучер с разрешения Эльзы взял до ближайшего городка, где путники собирались остановиться на ночлег.
Этот путник был молодым человеком, тонким, как тростинка, и прозрачным, как голодный комар. Длинноволосый, он был одет в белые пикейные брюки и какой-то безобразный пиджак, скроенный, казалось, на грузного архимандрита. С первых же его слов выяснилось, что путника зовут Томой и что он семинарист.
Потом всю дорогу Тома задумчиво молчал и вежливо жался к краю сиденья, боясь потревожить Эльзу, которая держала на коленях Неделько. Когда Эльзе надоело молчать, она спросила, чтоб завязать какой-никакой разговор:
— А вы далеко едете?
Семинарист сперва ужасно смутился, но потом взял себя в руки и тонким девичьим голосом ответил:
— Недалеко, до первого города.
— А зачем вам туда? — продолжала спрашивать Эльза.
Тома быстро осмелел и непринужденно поддержал разговор:
— Барышня… то есть, это, наверно, не ваш ребенок?!
— Мой, — ответила Эльза и сделала материнское лицо.
— Значит, сударыня, — продолжал семинарист Тома, — история моя удивительна, вернее, не столь удивительна, сколь интересна.
— Ну? — произнесла Эльза, проявив интерес к истории Томы.
И Тома начал свой рассказ тем ровным, нежным, монотонным голосом, каким поют херувимскую.
— Видите ли, я изучал богословие и с отличием закончил три курса духовной семинарии. Мне не терпелось закончить семинарию, чтобы стать священником… Ах, сударыня, быть священником — это мой идеал. Представьте себе только: я — батюшка, идеальный священник… Ряса, церковная служба, епитрахиль, причастие, слово… слово божье, слово, которое я произносил бы каждое воскресенье наизусть… подумайте только, наизусть…
Рассказывая, Тома возбудился необычайно и, казалось, заговорил «на шестый антифонский глас». И бог знает что он наговорил бы в таком состоянии, если бы Неделько не разорался так неистово, что его принялись успокаивать и Эльза, и семинарист Тома, и даже кучер, которому надоел рев.
Тома оказался настолько услужлив, что взял Неделько к себе на колени, чтобы дать госпоже Эльзе отдохнуть, а сам, покачивая ребенка, продолжал рассказывать:
— Но, сударыня, господь всемогущ, пути его неисповедимы, веления неоспоримы. Я хотел стать священником, и на тебе… решил идти в актеры.
— Ай-ай-ай! Как же это получилось? — спросила Эльза.
— Не знаю, веленье божие! — пожав плечами, сказал семинарист Тома и понизил голос, будто пел «на седьмый глас».
— А как вы узнали об этом велении? — простодушно спросила Эльза.
— Как?… Во сне. В нашем городке недавно гастролировал один маленький театр, который сейчас находится в том городе, где вы собираетесь заночевать, а я останусь, потому что меня приняли в труппу. Вот и письмо, которым директор труппы извещает меня, что я принят.
Тома достал из левого кармана грязное письмо и начал читать:
«Милостивый государь, в нашем необъятном мире есть узкое поприще с обширными возможностями, на котором сосредоточена вся жизнь человеческая, жизнь, отражающая все. Сцена, сцена, сцена, милостивый государь, вот идеал человечества. Поскольку сцена вдохновила и Вас, желаю Вам успеха. Принимаю Вас в труппу с жалованьем 30 динаров в месяц…» и так далее.
— Как видите, дело сделано, меня ангажировали. А случилось это так. Однажды вечером я был в театре и по возвращении домой лег спать, прочитав по обыкновению молитву «на сон грядущий». Я крепко спал, и вдруг во сне мне явилась Мария Магдалина, но одетая так, как одеваются нынешние барышни, вот как вы, в шляпке, перчатках и с зонтиком в руке. Я удивился и стал говорить ей стихами: «Скажи, скажи, Мария Магдалина, зачем такой являешься ты мне?» А она мне нежным добрым голоском отвечает: «Послушай, Тома, кончай валять дурака и поступай в актеры, не пожалеешь!» Я испугался и говорю: «Что с вами, Мария Магдалина, как же вы мне можете такое советовать?» А Мария Магдалина отвечает мне: «Кончай валять дурака и поступай в актеры!…» И тут Мария Магдалина исчезла, а я проснулся весь в поту, будто разговаривал с самим апостолом Петром или ректором семинарии.
Я эту тайну никому не выдам, и не ради себя, а чтобы не осрамить Марию Магдалину. На другой вечер ложусь опять и засыпаю, дважды прочитав молитву «на сон грядущий». И снова, как в прошлый раз, является мне во сне Мария Магдалина, одетая по современной моде. Я опять говорю ей стихами: «Скажи, скажи, Мария Магдалина, зачем толкаешь ты меня на скользкую дорогу?» — «Кончай заниматься ерундой, Тома, — отвечает мне Мария Магдалина, — послушайся меня, иди в актеры!» — «А разве мне подобает это?» — спрашиваю я Марию Магдалину. «Иди в актеры ради любви ко мне!» — говорит Мария Магдалина, кокетливо улыбается, щиплет меня за щеку, а я, готовый провалиться со стыда, пригрозил ей, что завтра же пожалуюсь на нее ректору семинарии. Но она только весело рассмеялась и говорит: «Тома, Тома, вглядись-ка в меня получше!» Я вгляделся… и что же: это была не Мария Магдалина, а актриса Ленка, та самая, что играет роли роковых женщин и умеет так зловеще смеяться.
Теперь, как сами понимаете, дело предстало предо мной в ином свете. Я помолился господу, чтобы простил мне, что я принял актрису за Марию Магдалину, а сам подумал: во всем виновата привычка видеть во сне только святых. На другой день мне повстречалась актриса Ленка, одетая в точности так же, как Мария Магдалина. И не знаю почему, может быть, по велению божию, Ленка улыбнулась мне, и так, знаете, прелестно улыбнулась, будто хотела сказать: «Кончай заниматься ерундой, Тома, иди в актеры!»
Потом труппа уехала из нашего города, но мне каждую ночь снилась Ленка и очень редко — ректор. В конце концов я понял, что мне не одолеть искушения, что это наитие, что это веление божие, и решился… написать письмо директору театра, который, как видите, ответил положительно.
Тут Тома замолчал и похлопал Неделько, который беззаботно лежал у него на коленях и смотрел ему прямо в глаза, будто тоже слушал его рассказ.
Эльза, слушавшая Тому с превеликим любопытством, кокетливо улыбнулась (совсем как Мария Магдалина) и сказала:
— Теперь мне все понятно, господин Тома, совершенно все.
— Простите, что понятно? — испуганно спросил Тома.
— Понятно веление божие. На самом деле вы влюбились в актрису Ленку.
— Кто, я?! — воскликнул Тома и покраснел как рак, потому что сам еще не верил в это.
— Признайтесь.
— Но как же мне признаться, если это неправда, — решительно защищался семинарист Тома, хотя эта страшная правда впервые стала очевидной и для него.
— Вот вы и краснеете всякий раз, когда слышите ее имя, — кокетливо добавила Эльза.
— Чье имя, простите?
— Ленкино. Не Марии же Магдалины.
— Не знаю… — смущенно произнес Тома и едва не уронил Неделько.
— Признайтесь, и я вам помогу.
— Вы?
— Да, я. Вечером, когда приедем в город, я все расскажу Ленке. Признайтесь.
— Мне не в чем вам признаваться. Сказать, что я ее люблю (это «люблю» Тома пропел басом), я не могу, но чувство какое-то есть. Я ощущаю это чувство, оно мучит меня, пронизывает все тело. Я ощущаю это чувство в сердце, в душе, в крови, в груди. Я ощущаю это чувство в руках…
Тут-то Тома и запнулся, так как и в самом деле ощутил в руках нечто… Но это нечто было не Томиным, а скорее Неделькиным чувством, несколько отличавшимся от чувства семинариста…
Эльза заткнула нос, кучер выругался, а семинарист Тома со скорбным лицом поглядывал то на свою ладонь, то на белые пикейные брюки, которые стали похожи на штабную карту со всеми гаванями, заливами, островами и полуостровами.
Потребовалось остановить экипаж, чтобы семинарист Тома и Неделько могли перепеленаться и почиститься, а потом оба, смирив свои чувства, забрались в экипаж и двинулись дальше. Немного погодя экипаж свернул на скверную мостовую и затарахтел по рыночной площади, пока не остановился перед трактиром «Золотой лев».
На экипаже поднят верх, и под ним, кроме Эльзы с Неделько, сидит еще один путник, которого кучер с разрешения Эльзы взял до ближайшего городка, где путники собирались остановиться на ночлег.
Этот путник был молодым человеком, тонким, как тростинка, и прозрачным, как голодный комар. Длинноволосый, он был одет в белые пикейные брюки и какой-то безобразный пиджак, скроенный, казалось, на грузного архимандрита. С первых же его слов выяснилось, что путника зовут Томой и что он семинарист.
Потом всю дорогу Тома задумчиво молчал и вежливо жался к краю сиденья, боясь потревожить Эльзу, которая держала на коленях Неделько. Когда Эльзе надоело молчать, она спросила, чтоб завязать какой-никакой разговор:
— А вы далеко едете?
Семинарист сперва ужасно смутился, но потом взял себя в руки и тонким девичьим голосом ответил:
— Недалеко, до первого города.
— А зачем вам туда? — продолжала спрашивать Эльза.
Тома быстро осмелел и непринужденно поддержал разговор:
— Барышня… то есть, это, наверно, не ваш ребенок?!
— Мой, — ответила Эльза и сделала материнское лицо.
— Значит, сударыня, — продолжал семинарист Тома, — история моя удивительна, вернее, не столь удивительна, сколь интересна.
— Ну? — произнесла Эльза, проявив интерес к истории Томы.
И Тома начал свой рассказ тем ровным, нежным, монотонным голосом, каким поют херувимскую.
— Видите ли, я изучал богословие и с отличием закончил три курса духовной семинарии. Мне не терпелось закончить семинарию, чтобы стать священником… Ах, сударыня, быть священником — это мой идеал. Представьте себе только: я — батюшка, идеальный священник… Ряса, церковная служба, епитрахиль, причастие, слово… слово божье, слово, которое я произносил бы каждое воскресенье наизусть… подумайте только, наизусть…
Рассказывая, Тома возбудился необычайно и, казалось, заговорил «на шестый антифонский глас». И бог знает что он наговорил бы в таком состоянии, если бы Неделько не разорался так неистово, что его принялись успокаивать и Эльза, и семинарист Тома, и даже кучер, которому надоел рев.
Тома оказался настолько услужлив, что взял Неделько к себе на колени, чтобы дать госпоже Эльзе отдохнуть, а сам, покачивая ребенка, продолжал рассказывать:
— Но, сударыня, господь всемогущ, пути его неисповедимы, веления неоспоримы. Я хотел стать священником, и на тебе… решил идти в актеры.
— Ай-ай-ай! Как же это получилось? — спросила Эльза.
— Не знаю, веленье божие! — пожав плечами, сказал семинарист Тома и понизил голос, будто пел «на седьмый глас».
— А как вы узнали об этом велении? — простодушно спросила Эльза.
— Как?… Во сне. В нашем городке недавно гастролировал один маленький театр, который сейчас находится в том городе, где вы собираетесь заночевать, а я останусь, потому что меня приняли в труппу. Вот и письмо, которым директор труппы извещает меня, что я принят.
Тома достал из левого кармана грязное письмо и начал читать:
«Милостивый государь, в нашем необъятном мире есть узкое поприще с обширными возможностями, на котором сосредоточена вся жизнь человеческая, жизнь, отражающая все. Сцена, сцена, сцена, милостивый государь, вот идеал человечества. Поскольку сцена вдохновила и Вас, желаю Вам успеха. Принимаю Вас в труппу с жалованьем 30 динаров в месяц…» и так далее.
— Как видите, дело сделано, меня ангажировали. А случилось это так. Однажды вечером я был в театре и по возвращении домой лег спать, прочитав по обыкновению молитву «на сон грядущий». Я крепко спал, и вдруг во сне мне явилась Мария Магдалина, но одетая так, как одеваются нынешние барышни, вот как вы, в шляпке, перчатках и с зонтиком в руке. Я удивился и стал говорить ей стихами: «Скажи, скажи, Мария Магдалина, зачем такой являешься ты мне?» А она мне нежным добрым голоском отвечает: «Послушай, Тома, кончай валять дурака и поступай в актеры, не пожалеешь!» Я испугался и говорю: «Что с вами, Мария Магдалина, как же вы мне можете такое советовать?» А Мария Магдалина отвечает мне: «Кончай валять дурака и поступай в актеры!…» И тут Мария Магдалина исчезла, а я проснулся весь в поту, будто разговаривал с самим апостолом Петром или ректором семинарии.
Я эту тайну никому не выдам, и не ради себя, а чтобы не осрамить Марию Магдалину. На другой вечер ложусь опять и засыпаю, дважды прочитав молитву «на сон грядущий». И снова, как в прошлый раз, является мне во сне Мария Магдалина, одетая по современной моде. Я опять говорю ей стихами: «Скажи, скажи, Мария Магдалина, зачем толкаешь ты меня на скользкую дорогу?» — «Кончай заниматься ерундой, Тома, — отвечает мне Мария Магдалина, — послушайся меня, иди в актеры!» — «А разве мне подобает это?» — спрашиваю я Марию Магдалину. «Иди в актеры ради любви ко мне!» — говорит Мария Магдалина, кокетливо улыбается, щиплет меня за щеку, а я, готовый провалиться со стыда, пригрозил ей, что завтра же пожалуюсь на нее ректору семинарии. Но она только весело рассмеялась и говорит: «Тома, Тома, вглядись-ка в меня получше!» Я вгляделся… и что же: это была не Мария Магдалина, а актриса Ленка, та самая, что играет роли роковых женщин и умеет так зловеще смеяться.
Теперь, как сами понимаете, дело предстало предо мной в ином свете. Я помолился господу, чтобы простил мне, что я принял актрису за Марию Магдалину, а сам подумал: во всем виновата привычка видеть во сне только святых. На другой день мне повстречалась актриса Ленка, одетая в точности так же, как Мария Магдалина. И не знаю почему, может быть, по велению божию, Ленка улыбнулась мне, и так, знаете, прелестно улыбнулась, будто хотела сказать: «Кончай заниматься ерундой, Тома, иди в актеры!»
Потом труппа уехала из нашего города, но мне каждую ночь снилась Ленка и очень редко — ректор. В конце концов я понял, что мне не одолеть искушения, что это наитие, что это веление божие, и решился… написать письмо директору театра, который, как видите, ответил положительно.
Тут Тома замолчал и похлопал Неделько, который беззаботно лежал у него на коленях и смотрел ему прямо в глаза, будто тоже слушал его рассказ.
Эльза, слушавшая Тому с превеликим любопытством, кокетливо улыбнулась (совсем как Мария Магдалина) и сказала:
— Теперь мне все понятно, господин Тома, совершенно все.
— Простите, что понятно? — испуганно спросил Тома.
— Понятно веление божие. На самом деле вы влюбились в актрису Ленку.
— Кто, я?! — воскликнул Тома и покраснел как рак, потому что сам еще не верил в это.
— Признайтесь.
— Но как же мне признаться, если это неправда, — решительно защищался семинарист Тома, хотя эта страшная правда впервые стала очевидной и для него.
— Вот вы и краснеете всякий раз, когда слышите ее имя, — кокетливо добавила Эльза.
— Чье имя, простите?
— Ленкино. Не Марии же Магдалины.
— Не знаю… — смущенно произнес Тома и едва не уронил Неделько.
— Признайтесь, и я вам помогу.
— Вы?
— Да, я. Вечером, когда приедем в город, я все расскажу Ленке. Признайтесь.
— Мне не в чем вам признаваться. Сказать, что я ее люблю (это «люблю» Тома пропел басом), я не могу, но чувство какое-то есть. Я ощущаю это чувство, оно мучит меня, пронизывает все тело. Я ощущаю это чувство в сердце, в душе, в крови, в груди. Я ощущаю это чувство в руках…
Тут-то Тома и запнулся, так как и в самом деле ощутил в руках нечто… Но это нечто было не Томиным, а скорее Неделькиным чувством, несколько отличавшимся от чувства семинариста…
Эльза заткнула нос, кучер выругался, а семинарист Тома со скорбным лицом поглядывал то на свою ладонь, то на белые пикейные брюки, которые стали похожи на штабную карту со всеми гаванями, заливами, островами и полуостровами.
Потребовалось остановить экипаж, чтобы семинарист Тома и Неделько могли перепеленаться и почиститься, а потом оба, смирив свои чувства, забрались в экипаж и двинулись дальше. Немного погодя экипаж свернул на скверную мостовую и затарахтел по рыночной площади, пока не остановился перед трактиром «Золотой лев».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. Страшная ночь
Уже стемнело, когда экипаж остановился перед «Золотым львом», трактиром второразрядным, но примечательным тем, что в нем в настоящее время дает представления театральная труппа под руководством господина Радисава Станковича.
Хозяин этого заведения как раз стоял в дверях, когда из экипажа вылезли Эльза с Неделько и семинарист Тома. Заметив их, хозяин плюнул, скверно выругался и исчез в дверях. Он это сделал потому, что принял их за актеров, а с тех пор, как труппа стала давать у него представления и столоваться, он люто возненавидел эту возвышенную профессию.
Поскольку и горничная встретила их с недоверием, они с трудом получили номера, Эльза — седьмой, а Тома — одиннадцатый. И сразу принялись за дело: Эльза стала перепеленывать и кормить Неделько, а Тома — стирать и сушить брюки, чтобы явиться к директору труппы в приличном виде.
Тома едва закончил первую половину дела, как кто-то постучал к нему. Брюки его уже висели на окне, поэтому он содрогнулся и, спрятавшись за печку, спросил:
— Кто там?
— Простите, — сказала Эльза, приоткрыв дверь, — нельзя попросить вас об одном одолжении?
— О, пожалуйста, пожалуйста.
— У меня в городе есть очень близкий друг, и мне бы хотелось встретиться с ним. Вы не посмотрели бы за ребенком?
— Охотно… но… — промямлил Тома, не вылезая из-за печки… — А вы быстро вернетесь? Вы же знаете, что мне сегодня вечером надо явиться к господину директору.
— О, конечно, знаю! — ответила Эльза и просунула в распахнутую дверь Неделько, а семинарист Тома нежно принял своего крошечного мучителя, который именно сегодня, когда Томе предстояла встреча с молодой актрисой Ленкой, так злодейски испортил белые пикейные брюки.
Дверь захлопнулась, Эльза легкими шагами спустилась вниз, а Тома остался с двумя заботами — со своими брюками и Неделько.
Прошло весьма много времени, стало совсем темно, уже зажгли лампы, уже и брюки просохли, а Эльзы все не было. Тома высунулся из окна по пояс, посмотрел направо и налево, но ее не увидел. Внизу заиграла музыка, и публика стала собираться на представление, а Эльзы нет как нет. Семинарист Тома выходил из себя и то высовывался в окно, то подбегал к двери. Один раз он даже спустился с верхнего этажа во двор, но, добросовестный по натуре, тотчас поднялся наверх, чтобы не оставлять ребенка одного.
Но вот началось представление. Тома услышал первый звонок, услышал второй, услышал аплодисменты. Это приветствовали господина директора — как только он появлялся в какой-нибудь сцене, ему обязаны были аплодировать кассир и капельдинер, их аплодисменты подхватывали актеры за кулисами и, наконец, те из публики, что получили контрамарки. А Тома, слыша музыку, звонки, аплодисменты, метался по комнате с Неделько на руках, злой, как зверь.
Кто знает, не ей ли, мадемуазель Ленке, аплодируют сейчас; кто знает, не она ли сейчас на сцене в одной из своих ролей роковых женщин, как в тот вечер, после которого Томе приснилась Мария Магдалина? В комнате было сумрачно, сквозь открытое окно едва проникал свет луны, и в этой полутьме семинаристу Томе стало чудиться, что он видит Ленку всюду, во всех уголках комнаты, за кроватью, за шкафом, за печкой. Он отчетливо видел, как она чертовски обольстительно смеется, слышал ее голос, а глаза, ее прекрасные глаза, казалось, смотрят на него со всех сторон. Словно рой звезд в ночном небе, бесчисленные Ленкины глаза светились в темной комнате, и были похожи они на свечки набожных христиан во время бдения о страстной неделе.
Из этого чудесного забвения Тому вырвала ужасная действительность, как только его взгляд упал на несчастного Неделько, которого он не спускал с рук и который упорно не давал ему увидеть свое счастье не в мечтах, а наяву. В тот же миг снизу снова донеслись аплодисменты, и Тому неодолимо потянуло на первый этаж.
Наконец он решился на отчаянно смелый шаг, поскольку иначе поступить не мог. Совесть не позволяла ему бросить ребенка, которого ему оставили на попечение, поэтому у него не было другого выхода, как взять с собой и Неделько. Тома не собирался появляться с чужим ребенком на подмостках и представляться в таком виде господину директору и, может быть, самой мадемуазель Ленке, он хотел смешаться с публикой, забиться куда-нибудь в уголок и оттуда посмотреть представление, увидеть ее… Марию Магдалину.
Хозяин этого заведения как раз стоял в дверях, когда из экипажа вылезли Эльза с Неделько и семинарист Тома. Заметив их, хозяин плюнул, скверно выругался и исчез в дверях. Он это сделал потому, что принял их за актеров, а с тех пор, как труппа стала давать у него представления и столоваться, он люто возненавидел эту возвышенную профессию.
Поскольку и горничная встретила их с недоверием, они с трудом получили номера, Эльза — седьмой, а Тома — одиннадцатый. И сразу принялись за дело: Эльза стала перепеленывать и кормить Неделько, а Тома — стирать и сушить брюки, чтобы явиться к директору труппы в приличном виде.
Тома едва закончил первую половину дела, как кто-то постучал к нему. Брюки его уже висели на окне, поэтому он содрогнулся и, спрятавшись за печку, спросил:
— Кто там?
— Простите, — сказала Эльза, приоткрыв дверь, — нельзя попросить вас об одном одолжении?
— О, пожалуйста, пожалуйста.
— У меня в городе есть очень близкий друг, и мне бы хотелось встретиться с ним. Вы не посмотрели бы за ребенком?
— Охотно… но… — промямлил Тома, не вылезая из-за печки… — А вы быстро вернетесь? Вы же знаете, что мне сегодня вечером надо явиться к господину директору.
— О, конечно, знаю! — ответила Эльза и просунула в распахнутую дверь Неделько, а семинарист Тома нежно принял своего крошечного мучителя, который именно сегодня, когда Томе предстояла встреча с молодой актрисой Ленкой, так злодейски испортил белые пикейные брюки.
Дверь захлопнулась, Эльза легкими шагами спустилась вниз, а Тома остался с двумя заботами — со своими брюками и Неделько.
Прошло весьма много времени, стало совсем темно, уже зажгли лампы, уже и брюки просохли, а Эльзы все не было. Тома высунулся из окна по пояс, посмотрел направо и налево, но ее не увидел. Внизу заиграла музыка, и публика стала собираться на представление, а Эльзы нет как нет. Семинарист Тома выходил из себя и то высовывался в окно, то подбегал к двери. Один раз он даже спустился с верхнего этажа во двор, но, добросовестный по натуре, тотчас поднялся наверх, чтобы не оставлять ребенка одного.
Но вот началось представление. Тома услышал первый звонок, услышал второй, услышал аплодисменты. Это приветствовали господина директора — как только он появлялся в какой-нибудь сцене, ему обязаны были аплодировать кассир и капельдинер, их аплодисменты подхватывали актеры за кулисами и, наконец, те из публики, что получили контрамарки. А Тома, слыша музыку, звонки, аплодисменты, метался по комнате с Неделько на руках, злой, как зверь.
Кто знает, не ей ли, мадемуазель Ленке, аплодируют сейчас; кто знает, не она ли сейчас на сцене в одной из своих ролей роковых женщин, как в тот вечер, после которого Томе приснилась Мария Магдалина? В комнате было сумрачно, сквозь открытое окно едва проникал свет луны, и в этой полутьме семинаристу Томе стало чудиться, что он видит Ленку всюду, во всех уголках комнаты, за кроватью, за шкафом, за печкой. Он отчетливо видел, как она чертовски обольстительно смеется, слышал ее голос, а глаза, ее прекрасные глаза, казалось, смотрят на него со всех сторон. Словно рой звезд в ночном небе, бесчисленные Ленкины глаза светились в темной комнате, и были похожи они на свечки набожных христиан во время бдения о страстной неделе.
Из этого чудесного забвения Тому вырвала ужасная действительность, как только его взгляд упал на несчастного Неделько, которого он не спускал с рук и который упорно не давал ему увидеть свое счастье не в мечтах, а наяву. В тот же миг снизу снова донеслись аплодисменты, и Тому неодолимо потянуло на первый этаж.
Наконец он решился на отчаянно смелый шаг, поскольку иначе поступить не мог. Совесть не позволяла ему бросить ребенка, которого ему оставили на попечение, поэтому у него не было другого выхода, как взять с собой и Неделько. Тома не собирался появляться с чужим ребенком на подмостках и представляться в таком виде господину директору и, может быть, самой мадемуазель Ленке, он хотел смешаться с публикой, забиться куда-нибудь в уголок и оттуда посмотреть представление, увидеть ее… Марию Магдалину.