Бранислав Нушич
 
Дитя общины

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой Аника по причине смерти своего мужа остается вдовой

   Другие авторы обычно кончают свои романы тем, что кого-нибудь убивают, отравляют или просто дают умереть своей смертью, у меня же, поскольку мне необходима вдова, ее супруг умрет в самом начале романа. Ну, а чтобы ясно было, что я не подстроил этого нарочно, расскажу все по порядку…
   Когда Анику из Крмана выдали за Алемпия из Прелепницы, крмчане долго горевали: «Самую красивую девушку в другое село отдали! Неужто своего парня не нашлось?!» Таково было единодушное мнение, и лишь один Яня, про которого говорят, что он слова не пропустит, не прицепив к нему хвоста, добавлял: «Ладно, пусть ее живет в Прелепнице, пусть и там уездное начальство кое-когда переночует!» Тем самым он вроде бы хотел освежить в памяти то, о чем в селе забыли давным-давно. Разве что бабка Кана как заведет разговор о давних временах, хотя бы историю о заброшенной Йоцковой мельнице, так всякий раз начинает ее с одного и того же: «Еще когда Мага — мать Аники — молодая была, у нас в селе часто ночевал уездный начальник, а про Йоцкову мельницу говорили, что по средам и пятницам там лучше не молоть…»
   Впрочем, бабка Кана доброго слова даже о покойнике не скажет, даром что ночью их караулит… О Яне же всякий знает, что ему за злой язык перед уездной управой двадцать пять палок дали, когда их еще не отменили, царствие им небесное.
   Но что бы там ни говорили, Алемпий с Аникой два с половиной года прожили душа в душу. Они и дальше, может, и до самой старости прожили бы так, да только Алемпий не долго протянул, умер.
   Отчего умер Алемпий, точно сказать трудно. Одни говорят, что упал с груши, другие утверждают, что его сглазили, а третьи не соглашаются: помер он, мол, не от злого глаза, а от злой руки… Так или иначе, но до настоящей причины его смерти мы доберемся только тогда, когда расскажем все по порядку. Если из этой истории выбросить то, что напридумывали родственники и друзья, коротая ночь возле покойника, то голая истина будет выглядеть следующим образом; Алемпия вызвали в город к уездному начальнику, где ему предстояло ответить за дурную привычку время от времени заготавливать воз-другой дров в чужом лесу. Ну, а раз человеку надо убить целый день на поездку в город, он решил, чтобы зря времени не терять, прихватить с собой немного фруктов и продать их там. Замысел был превосходный, и помешать расчетам Алемпия могло лишь одно пустяковое обстоятельство — у него не было своего сада. Чтобы устранить и эту неувязку, он отправился с корзиной в чужой сад и взобрался на грушу. Тут его заметил сторож, стащил с груши и так жестоко поколотил, что он едва добрался до дому. С тех пор у него стала побаливать грудь: сперва он кашлял по-мужски, потом — по-кошачьи. И под конец, прости меня, господи, уже и не кашлял, а скорее шипел и говорил так тихо, будто боялся кого обидеть. Захочет что-нибудь сказать, так не говорит, а шепчет, будто какой божий угодник.
   И болел-то он недолго — самое большее месяц. И как только, бедняжка, не лечился, но если кому что на роду написано, разве лекарства помогут? Четыре раза горящие угли в воду бросали, два кувшина настоя полыни выпил, веник под подушку клал, кочергу через дом перебросил, купался в воде из семи родников, надевал рубашку какой-то старой девы, но… все напрасно, на роду ему было написано умереть, рок запечатлел это в книге судеб, а сторож на ребрах Алемпия. Раз уж и судьба начала вести такую двойную бухгалтерию, пиши пропало, никакие лекарства не помогут!
   Как ни крути, а Алемпию все конец, хотя бы для того, чтобы потрафить автору романа, которому, как назло, не обойтись без вдовы даже в первой главе.
   Алемпия похоронили пристойно, и Аника осталась бездетной вдовой. Ей пошел всего двадцать третий год, была она красивая и сильная, в каждой руке по здоровому парню могла унести. Оттого-то многие сомнение имели, не лупила ли она своего покойного мужа, но это они зря — Аника с Алемпием в самом деле жили дружно. За два с половиной года она всего раз пять или шесть брала его за грудки, бросала под ноги и месила словно в квашне, а не на земле. Но и в этих случаях стоило Алемпию чуть построже крикнуть: «Ой, Аника, отпусти, ради бога!», как она его тотчас отпускала. Ну что был Алемпий против нее! Недомерок. А она — как тополь, высокая да стройная. Щеки румяные, налитые, будто у нее круглый год мясоед, а ведь, клянусь, все посты, даже самые незначительные, соблюдала. Просто такою уж ее создал бог — ей даже шло быть вдовой; прирожденная, можно сказать, вдова. И слезы, пролитые на похоронах и в первую субботу, нисколько не попортили ей ни глаз, ни лица — как была, так и осталась красавицей, — глядишь на нее и наглядеться не можешь.
   «Давно у нас такой вдовы не было, такая вдовушка словно для попа создана!» — говаривали на селе, но это так, разумеется, разговоры одни. Ну, что зазорного в том, что поп Пера иной раз заглянет к Анике, утешения ради. Любого другого можно было бы упрекнуть, но батюшка — лицо духовное, его никак за это не упрекнешь. Разве что сами попы встанут на ту точку зрения, что и поп — человек, тогда, конечно, в чем-то можно было бы упрекнуть и батюшку. Так, например, можно было бы упрекнуть батюшку за то, что он ни разу не зашел в дом к Анике, пока был жив Алемпий. Но и в этом случае батюшка мог бы оправдаться тем, что тогда утешать было некого — при живой Анике нечего утешать Алемпия, а при живом Алемпии нечего утешать Анику.
   И в конце концов, с чего бы это батюшка оправдывался? Депутаты отчитываются перед избирателями; подотчетные лица — перед ревизорами, а попы одному богу дают отчет, да и то на небе, а на земле ни одной живой душе, кроме своей жены.
   Хотя бог ревизор строгий, у него, похоже, не до всего доходят руки, слишком много у него накопилось старых, еще не просмотренных, отчетов. Жена, та, напротив, норовит заставить отчитаться и за старое, как за новое. И как бы искусно вы ни составили баланс, она всегда выищет какой-нибудь «неоправданный расход».
   Были ли у попа Перы подобные «расходы», мы узнаем из следующей главы романа, в которой выяснятся и многие другие важные вещи.

ГЛАВА ВТОРАЯ. По селу Прелепнице ползут всякие слухи, и вот эти самые слухи могли бы вполне послужить предисловием к роману

   Прелепница — село немалое. Уже трижды в Народной скупщине вносилось предложение провозгласить Прелепницу уездным городом, и поскольку всякий раз это предложение проваливали, Прелепница двигалась все дальше по пути прогресса. Трижды вся Прелепница переходила из партии в партию, лишь бы обзавестись уездной канцелярией, и всякий раз выходила промашка. Теперь жители Прелепницы договорились разделиться на три партии — авось какая-нибудь придет к власти…
   Село лежит на равнине, с севера к нему примыкает лес, водой его питают две речки. На одной из них стоит каменный мост, и тут же начинается торговый квартал, если так можно назвать несколько домов, в одном из которых бакалейная лавка, во втором — кабак и в третьем — парикмахерская, где цирюльник заодно подковывает лошадей. На другой речке, за селом, и находится давно заброшенная Йоцкова мельница, теперь в ней с согласия общины нашла себе кров сиротка Савка.
   Жители села Прелепницы все, как один, прекрасные люди, а если и найдется у кого недостаток, так ведь люди — не ангелы. Староста Мича, например, добрейшей души человек; он, можно сказать, не староста, а отец своим односельчанам. Заботится о каждом, не то чтоб обидеть кого. И все же и у него есть небольшой недостаток: пуще всего на свете любит он пощипать казну, попридержать малость из налоговых денег. И не потому, что ему не на что жить, а просто так, из принципа. «Нас, говорит, государство тоже щиплет, дай бог!» И не скажешь, что он хочет эти деньги утаить, боже сохрани. Наоборот, когда господин начальник прижмет его и он видит, что дело пахнет судом, староста тут же достает деньги из собственного кармана и платит. И еще скажет, порядочный человек: «Чего это я пойду под суд? Лучше честь по чести заплачу, чем таскаться по судам!»
   Недостаток отца Перы — это его жена. Батюшка здоровый, сильный и напоминает, прости меня, господи, скорее артиллерийского фельдфебеля, чем священника, а жена у него сухая, костлявая. Батюшка ее называет «сорокой», а иной раз сожмет пальцы в кулак и покажет костяшки суставов: «Вот какая у нее спина!» И чтобы все же кто-нибудь не сказал, что ему, лицу, облеченному священным саном, не приличествует говорить о спине своей жены, надо бы сразу заметить, что в церкви поп ничего такого не говорит, боже сохрани, церковь он уважает, в церкви он настоящий святой. Только раз во время службы он влепил оплеуху пономарю в алтаре, и храм отозвался таким эхом, так все кругом задребезжало и заскрипело, что богобоязненные христиане подумали — царские врата отворяются.
   Что же касается учителя, то его вроде бы в селе вовсе нет, он и на людях-то никогда не бывает. О себе он говорит, что ученый, и по этой причине из школы не вылазит.
   Про писаря Пайю Еремича можно было бы сказать, что он тоже очень ученый, так как из кабака не вылазит, но писарь всегда возражает: «Если я ученый, это в свое время себя окажет, а пока я не желаю, чтобы мне такое говорили!» Писарь был когда-то кадровым унтер-офицером, но за одно лишь «нет» просидел год в тюрьме, потому что, как он сказал, «в воинском уставе никакого „нет“ не предусмотрено, а я и самому богу скажу „нет“, коли что не по правде!». (А это его «нет» заключалось в том, что он из командирского письма вытащил деньги.)
   Потом он открыл было лавчонку, но по одному из товаров — по сливовой водке — у него оказался перерасход, а из-за этого товара и все другие товары не давали дохода. Пропив наконец все товары, писарь закрыл лавку, обошел всех своих кредиторов и должников и отбыл, как он выразился, «за товаром». Лет пять-шесть его нигде не было видно. Он говорит, что все это время провел в Германии и многому там научился. Староста до сих пор говорит, когда кто-нибудь из односельчан заметит, что писарь много пьет: «Пусть его пьет, сколько хочет; он по свету побродил, видел, что и там люди пьют, да еще какие люди!» А однажды сам староста попрекнул писаря, что тот пьян, и писарь ему на это ответил: «Если я пьян, это в свое время себя окажет, а пока я не желаю, чтобы мне такое говорили!»
   Есть и такие, что говорят, будто писарь ученее учителя — он по свету поколесил и чудеса всякие рассказывает. Он видел людей, которые едят лягушек. «Немцы едят, своими глазами видел».
   — А правда ли это, писарь, — спрашивает Радое Убогий, — что итальянцы едят змей?
   — Правда, — отвечает писарь, — своими глазами видел. И мне предлагали. Говорят: пожалуйста, синьор Панта (синьор по-ихнему значит господин), пожалуйста, говорят, а я им: спасибо, я сейчас не при аппетите! Аппетит — это по-итальянски желудок. Говорю, а сам думаю: да ну вас, кабы мы ели змей, остался бы я в Сербии и был богатым человеком.
   — А как их готовят, писарь? — спрашивает кабатчик, хлопая рукой писаря по плечу со всего размаха, как хлопают обычно кредиторы своих должников.
   — Как?… С луком. Поджарят немного лука и того… посыплют еще чем-то, для запаха…
   Да, писарю было чего порассказать. А как напьется, забудет, о чем трезвый рассказывал, и начинает уже по-другому, со всякими подробностями.
   Однажды, в праздник какой-то, повалил народ после обедни прямо в кабак, так как в этот самый день поп Пера читал проповедь, в которой утверждал, что праздники на то и существуют, чтобы христиане отдыхали и телом и душою. Добрая паства дружно отправилась со службы в кабак отдохнуть душою, а там застала уже изрядно отдохнувшего писаря. Тогда-то он и рассказал, что видел своими глазами человека, который летал, как птица. Было у того человека три «шурупа», два под мышками и один под животом, и тут писарь показал, где примерно были эти «шурупы».
   — Первым делом повернул он шурупы под мышками, вот так… раз… раз… раз… И у него раскрылись крылья. Потом тот шуруп, что под животом… чик… чик… чик… и у него промеж ног что-то надулось… ну, вроде бурдюка, а сам он был веревкой к земле привязан. И вот…
   Заметив, что любопытство слушателей разожжено до предела, писарь взял свой стаканчик и не спеша, целых десять минут, тянул из него…
   — Скажи, Арса, пусть принесут еще один.
   Арса, конечно, заказал.
   — И тут пшш… он что-то такое сделал, и начал этот бурдюк промеж ног вроде как бы дышать… то надуется, то сморщится, а крылья как у птицы и… пошел, пошел, пошел… Марко, закажи!
   — И любой может полететь? — спрашивает Радое Убогий.
   — А черт его знает! Мне немцы говорят: пожалуйста, синьор Панта, попробуйте и вы (синьор по-ихнему значит господин), а я отвечаю: спасибо, не хочу, но мне до сих пор жаль, что не попробовал.
   — Эх, надо было! — сказали в один голос несколько слушателей.
   Так вот и рассказывал писарь, пока его слушали. Но постепенно один за другим все разошлись, и в кабаке остался лишь Радое Убогий.
   Когда все ушли, Радое с таинственным видом подошел к писарю, сел за его столик, заказал ему водки и только тогда начал разговор:
   — Ты, писарь, это самое… так сказать, ученый человек.
   — Если я ученый, это в свое время себя окажет, а пока я не желаю, чтобы мне такое говорили! — сказал ему писарь, засунув обе руки в карманы жилета.
   — Ладно, ладно, — успокоил его Радое Убогий, — я тебе совсем другое хотел сказать,
   — Изволь, говори.
   — А ты знаешь… это самое… куда поп пошел из церкви?
   — Не знаю. К Анике, наверно.
   — К ней. Но есть у меня новость и почище.
   А надо знать, что Радое Убогий был вдовец, и не будь он убогим, давно бы нашел себе подругу, а так он все время ждал какую-нибудь вдову, но и тут всякий раз ему перебегали дорогу утешители вдов.
   — Что значит почище?
   — Почему утром старосты в церкви не было?
   — Откуда мне-то знать, — сказал равнодушно писарь и с намеком постучал пустым стаканом по столу.
   — Утром во время службы он был у Аники, и в селе говорят, что он там не в первый раз.
   — Староста?! — вспылил писарь и грохнул кулаком об стол. — Почему же он скрывает от меня?…
   Опрокинув еще стаканчик, он сердито встал и вышел, бешено хлопнув дверью.
   А Радое Убогий, посмеиваясь, расплачивался в кабаке за одиннадцать стаканчиков, выпитых писарем.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой Аника без всяких на то оснований рожает мальчика ровно через тринадцать месяцев после смерти мужа

   Прошел изрядный срок с тех пор, как Радое Убогий сказал писарю про старосту с батюшкой, вызвав у того страшный гнев. Не раз еще приходилось писарю выходить из себя, и, кажется, они со старостой поглядывали друг на друга косо.
   А Радое Убогий не угомонился, мутил воду, нашептывал, распускал слухи. Но батюшка не обращал на это никакого внимания. Только раз как-то, да и то по-хорошему, по-отечески, пожурил он Радое:
   — Если еще услышу, что ты тявкаешь про меня всякую ерунду, я тебе все зубы в глотку вобью и в церкви больше причастия не дам, так и знай!
   А Радое Убогий ответил батюшке так, как и подобает отвечать богобоязненному прихожанину:
   — Ежели б церковь была зеленная лавка, а причастие — лук, ты мог бы мне его дать или не дать. А ежели мои зубы, поп, в глотке окажутся, то и твоя камилавка не такая уж тесная, чтоб нельзя было насунуть тебе ее на нос да на уши! Ну, а тявкать, поп, я выучился у тебя, еще когда в школярах бегал.
   Батюшка, человек умный, ничего не ответил Радое и только бросил грустный, сочувственный взгляд на «заблудшую овцу», способную даже священнику набить камилавку на уши.
   Впрочем, называть Радое «заблудшей овцой» было бы неверно: скорее уж он был «заблудшим бараном», так как, упустив третью вдову и потеряв надежду когда-нибудь жениться, он поднял в селе такой шум, что староста с писарем стали подумывать, как бы ему укоротить язык.
   Но кто бы в селе слушал Радое, кабы не произошло одно событие.
   Был большой праздник, благовещенье, кажется, и в Прелепницу собрался народ даже из других сел. А уж если народ собирался, поп Пера не упускал случая поговорить с церковной кафедры. Лет пять назад поп Пера вбил себе в голову, что не худо бы ему стать депутатом скупщины, и с тех пор часто разглагольствовал в церкви. Райя из Крман однажды сказал в присутствии многих: «А что, люди, уж батюшка Пера за нас постоял бы!» И не один он так думал, но самое главное, что так думал поп Пера.
   С того времени батюшка зачастил и в кабак. Там он то и дело бил по столу кулаком и восклицал: «Они там, наверху, не знают, что народу нужно, а сказать им об этом некому!» Во многие свои церковные проповеди он вворачивал такое изречение: «Народ нуждается в хороших заступниках как перед богом, так и перед земными властями. До бога достойный заступник донесет народные моления, а до земных властей народные чаяния!»
   Вот и на благовещенье батюшка произнес проповедь, а в той проповеди самой важной была такая мысль: на ниве, оставшейся без хозяина, все должны трудиться сообща (при этих словах Радое закашлялся, но поп довел свою речь до конца, а после не дал ему причаститься). Что хотел батюшка сказать, то и сказал весьма благолепно; божья служба окончилась, и все чинно вышли на церковную паперть и остановились, чтобы поговорить о том о сем, как и положено почтенным людям.
   Тут и отец Пера, и староста, и один член общинной управы, и староста из села Буринаца, потом бывший староста Райко, лавочник Йова, Исайло из Драйковаца и многие другие. Не было только в том обществе кабатчика и писаря; оба были в кабаке, всяк при своем деле.
   На лавку под каштаном, что так красиво раскинул ветви у церкви, сели батюшка, Исайло и староста, а остальные кто остался на ногах и оперся на палку, кто притащил камень и уселся. Закурили самокрутки и трубки, и потекла беседа.
   Исайло из Драйковаца сказал, что слышал от людей, которые ездили в город на рынок, будто в России холера, ну, а раз речь зашла об этом, лавочник стал долго и обстоятельно рассказывать, как брат его дедушки умер от холеры. «Посмотрел он, брат, на нас всех разом (я тогда мальчишка был), схватился руками за живот и в одночасье помер!» Потом поговорили немного о чуме, но батюшка счел своим долгом дать такую справку:
   — Чумы, брат, не существует. Нельзя доказать исторически, что она существует: она больше так, в народных песнях.
   Староста из Буринаца завел разговор о новом налоге на вооружение, ему об этом сказал уездный писарь. Отец Пера, как человек, метящий в депутаты, решил, разумеется, что ему и тут надо сказать свое слово:
   — Что касается вооружения, то оно совершенно необходимо, но лично я против налоговой системы вооружения!
   Староста эту батюшкину мысль переиначил по-своему, то есть он был и за вооружение и за налог, а нам уже известно, что этот староста налоги любит.
   После этого советник, член общинной управы, заметил, что надо бы побелить церковь, но, поскольку эту тему никто не поддержал, разговор перекинулся на другое, и, когда всласть наговорились уже и стали подниматься на ноги, чтобы двинуться помаленьку к батюшкиному дому, неожиданно подошел Радое Убогий и сказал:
   — С праздником вас, дай вам бог счастья!
   Обычно Радое ходит не спеша, вразвалку, а тут, видно, торопился, приветствие свое выпалил на ходу и злорадно захихикал.
   — Дай бог счастья и тебе! — ответили ему.
   — Дай бог, — продолжал Радое, — чтоб этот праздник принес нам добра всякого! Дай бог, чтобы год был урожайным, чтобы овцы ягнились, чтобы коровы телились, чтобы даже вдовы — дай боже — рожали только мальчиков! — закончил Радое, подняв руку, как будто держал заздравную чашу, а сам все злорадно хихикал, оглядывая всех подряд.
   У батюшки подкатил ком к горлу, но он взял себя в руки и попытался обратить все в шутку:
   — Э… э… э… ну и длинная у тебя здравица! За чье здоровье пьешь?
   Радое, по-прежнему хихикая, сказал:
   — Знаю, за чье!
   — Ну и пей себе на здоровье! А мы сейчас пойдем к батюшке и тоже выпьем, — добавил староста, отвернулся и подхватил недавний разговор о побелке церкви, будто и в самом деле не было для него сейчас ничего важнее.
   — Да неужто, — выкрикнул Радое, — неужто вы ничего не знаете?
   — Нет, — сказал Исайло. — Скажешь, так узнаем.
   — Скажу, непременно скажу. Вам это полезно услышать, всему белу свету полезно услышать, а тем паче старейшинам народным и церковным!
   На словах «народным» и «церковным» Радое сделал особое ударение, подмигнув и тем и другим.
   — А дело в том, — продолжал Радое, — что вдова Аника утром родила, мальчика родила!
   Батюшка сделал вид, что не расслышал, он сдвинул камилавку себе на лоб и спросил:
   — Это которая ж родила, Савка, что ли?
   — Не Савка, поп, а вдова Аника!
   У батюшки снова подкатил ком к горлу (у него и колени затряслись, только под рясой видно не было), он бросил взгляд на старосту, староста бросил взгляд на советника, советник бросил взгляд на лавочника Йову, лавочник Йова, как самый младший в компании, уперся взглядом в землю. Наконец лавочник Йова оторвал взгляд от земли и сказал:
   — Дай бог ей счастья. К родильнице, пожалуй, не пойдем. Пошли к батюшке!
   — Но послушайте, люди, сегодня ровно год и один месяц, как помер ее муж Алемпий!
   — Так оно и есть, год и один месяц, — сказал батюшка серьезно, будто кто его спрашивал. — Как сейчас помню, не было ему спасения. А хороший был человек, разве что вороват.
   Радое тем временем повернулся к Исайло и спросил:
   — Скажи ты, ради бога, у вас рожают вдовы через тринадцать месяцев после смерти мужа?
   — Ну, это уж чертовщина какая-то! — ответил Исайло. — А ты смекнул, чья это работа, а, староста!
   — Кто? Я? — переспросил староста. — Смекнул, конечно, смекнул!
   — На то он и староста, — добавил Радое, — чтобы следить, как бы селу срама не было. И батюшка тут для того, чтоб народ не испоганился, не переступал божьих заповедей!
   А батюшка тем временем думал о том, что не надо ему было именно сегодня говорить в церкви о необходимости сообща трудиться на ниве, оставшейся без хозяина; и еще батюшка думал о том, что староста ужасно глуп: хоть бы что-нибудь сказал, а то молчит как пень; потом батюшка вдруг вспомнил, что церковь и в самом деле надо бы побелить. Мысли эти мелькали у него в голове, и он уже не слышал, о чем еще говорили его собеседники. Очнувшись, он сказал Исайло, старосте из Буринаца:
   — Ну, чего мы тут стоим, поговорим у меня дома. Расстроила меня эта штука. Такого в Прелепнице еще никогда не бывало. Пойдем ко мне!
   И они пошли. А Радое побежал со своей новостью в кабак, оттуда он направился к колодцу, чтобы поделиться ею с женщинами, потом спустился к мельнице, где тоже всегда был народ, и наконец пошел от калитки к калитке, а там его потянуло в соседнее село…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, которая убедительно свидетельствует о том, что любое пустяковое событие может иметь весьма крупные последствия

   Ну что такое несколько фунтов мяса, в которые, скажем, облечена душа новорожденного? Пустяк. Но даже такой пустяк едва не привел к весьма крупным и неожиданным последствиям.
   О самом событии, которое случилось в предыдущей главе нашего романа, сперва лишь перешептывались, и никто, кроме Радое, не осмеливался говорить о нем в полный голос. Изредка только в кабаке за шкаликом водки кто-нибудь обмолвится об этом весьма гуманно и подмигнет соседу.
   Но беда приходит лишь тогда, когда щекотливая весть становится достоянием женщин. Они ее распространяют, раздувают и делают это как-то очень ловко и складно. Придут, например, в дом и заведут разговор издалека, говорят о дороговизне, молодежи, квартирах, а там, смотришь, между прочим помянут, что такой-то жену выгнал. Или не дома, а, скажем, в церкви, когда хор затянет свое длинное «и-и-и…» в «Иже херувимы…», ибо это «и-и-и…» все верующие воспринимают как паузу, во время которой можно поговорить. Так вот во время этой паузы одна другой и скажет: «Не меньше, чем за себя, я молюсь господу за свою соседку Перку. Вы не представляете себе, какая это несчастная женщина и что ей приходится выносить от своего мужа. Не хотелось бы, знаете, говорить, но очень уж ее жалко. Все-таки соседки мы, а ближнего своего любить надо!» И так обиняками незаметно все и выложит.
   В деревне такие вещи делаются по-иному. Выйдет Станойка к калитке и окликнет свою соседку Пауну, которую, скажем, увидела в саду:
   — Пауна, а Пауна!
   — Чего тебе?
   — Слышала, что говорят про Аникиного младенца?
   — Нет!
   — На попа, говорят, похож.
   — Что ты, не бери греха на душу!
   — Ей-богу! Говорят, вылитый батюшка, надень на него епитрахиль — и хоть сейчас на службу!
   Так, скажем, Станойка разговаривает с Пауной, а Стамена кричит Живке со стога сена, и разносится ее голос по всему лугу, до самой дороги.
   — Живка, эй, Живка-а! Слышала-а? Ребенок-то у Аники похож на старосту-у!
   — А мне говорили-и, — отвечает ей Живка с дороги, — на лавочника-а!
   И так во весь голос на все село кричат да перекликаются бабы. Сперва ни одна из них не хотела заходить к Анике. Мало того, отворачивались, проходя мимо ее дома, а потом одна за другой стали навещать сиротку, вроде бы с подарками, — дело-то богоугодное! — а в сущности только за тем, чтобы собственными глазами убедиться, на кого дитя похоже. И раз от разу подробностей становилось больше, прямо чудеса рассказывали.
   В конце концов, бабы как бабы, мало им, что осрамили батюшку, старосту, лавочника и еще кой-кого, всякая из них примечала у младенца и какую-нибудь мужнину черту и, воротившись, налетала на беднягу. Стана, к примеру, встретила своего грешного Ивко еще у калитки.