Эдак можно было бы написать о ком хочешь, подумал Шубников. Тоже захотели свою пандейру. Только для них это - вертоград многоцветный. Теперь Шубников отчасти жалел о том, что резко разговаривал с Перегоновым и выгнал его. Но кто они? Мелкие твари, усевшиеся и не в золотые, а в позолоченные кресла. Однако все же с драгоценными камнями в подлокотниках!
   Беспокойство, вызванное разговором с Перегоновым, не исчезало. Оно скоро стало тревогой, чуть ли не боязнью. По всей вероятности, Перегонов и вправду не знал, чего бы он хотел от Палаты Останкинских Польз и что для них самих - вертоград многоцветный. Но они привыкли к тому, что вокруг все расступались, кланялись и выходили с подносами, они наверняка пожелали и Палату на всякий случай держать под своим крылом. И конечно, непочтительных и непонятливых грубиянов они имели возможность вразумить и проучить. А то и действительно придавить ногтем. "Нет, надо было с Перегоновым говорить деликатное, - думал Шубников. - Пообещать что-нибудь или прикинуться простаком... И не повредило бы сотрудничество с ними, не повредило бы..." Теперь же следовало ожидать самых непредсказуемых неприятностей, какие мог учинить Перегонов и Палате и ему, Шубникову. Шубников испугался. И несомненно Перегонов, говоря, что завтра нечто возьмет и упорхнет, имел в виду Любовь Николаевну. "А вдруг у них есть своя Любовь Николаевна?" - тут же подумал он. Нет, вряд ли тогда соизволил бы прийти к нему Перегонов и вряд ли стал бы пугать останкинским аптекарем как возможным союзником. Шубников возрадовался. У них нет Любови Николаевны и не будет! Возбужденный, он ходил по кабинету, презирал себя за страхи и уныние, презирал Перегонова и всяких попавших в случай Каленовых, а подлеца Михаила Никифоровича был готов изничтожить. "Нет, что я? - останавливал себя Шубников. - Он и недостоин, чтобы о нем думали..." Однако опять возникало подземельное: вот если бы да как бы само собой сдуло Михаила Никифоровича с Земли... Не так Каленов с Перегоновым были неприятны Шубникову, как Михаил Никифорович.
   Бочком, бочком вдвинулся в кабинет директор Голушкин.
   - Что еще? - грозно и чуть ли не обиженно спросил Шубников.
   - Собственно, пустяк, - сказал Голушкин. - Предложения о новом роде услуг, неясно названные. Суть же одна. Она - в этих словах, сформулированных пока приблизительно.
   Шубников взял протянутый ему листок и, будто ожегшись, чуть не выронил его из рук. Он прочел: "Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы". Глазами провидца он долго смотрел на Голушкина. Потом сказал:
   - Хорошо. Это возможное направление работ. В случае частных просьб создадим отдел.
   - Эти просьбы в каждом из нас, - печально склонил голову Голушкин.
   Глазами Шубников вывел, выбросил директора Голушкина из кабинета.
   48
   Сведения о том, встречался ли Перегонов или кто-то из его знакомых с Михаилом Никифоровичем, получены не были. Предупреждать аптекаря о нежелательности его союза с Перегоновым Шубников не посчитал нужным.
   Бурлакин о визите Перегонова молчал. Голушкин ходил не то чтобы напуганный, но чрезвычайно предупредительный и со всеми сотрудниками был ласков, предполагая в каждом из них наблюдателя. Шубникову он не давал советов, лишь маленькими, почти незаметными словами наводил на мысль.
   - Ладошин - чудак. Но говорит о Каленове...
   - Что говорит о Каленове? - спросил Шубников уже нервно.
   - Он говорит: "Не минусовые люди. И руки у них не минусовые". Далеко, надо полагать, - перевел слова Ладошина Голушкин, - могут дотянуться. И у кого захотят, пошарят за пазухой.
   - Не дрейфить! - сказал Шубников. - Никто не сможет посягнуть на нашу независимость. А к Каленову и Перегонову я не питаю зла. Если выйдет выгода, на сносных для нас условиях возможно и сотрудничество с ними...
   - Конечно, выйдет выгода! - обрадовался Голушкин. - Конечно!
   А приносил Голушкин бумаги с подробностями массового гулянья. Шубникову не понравились эскизы качелей с кабинами, он велел директору надраить уши самонадеянным художникам, уже потому бездарным, что имели дипломы института, возможно, Строгановского.
   - Надраим, нарвем вместе с бухгалтером, - пообещал Голушкин. - А вас очень просят оказать любезность прийти на уроки Высшего Света.
   - Хорошо, - поморщился Шубников. - Зайду.
   Перегонов высказался об уроках Высшего Света пренебрежительно. Оно и понятно. Владетельные персоны, скороспелые продвиженцы пронеслись сквозь суету горожан и оказались над ними, в положении, в каком пребывают соколы над дождевыми червями. Шубников опять испытал неприязнь к Перегонову, а следовательно, и к Каленову, который в самом деле мог и не знать о визите Перегонова. Неприязнь эта была многослойная. Наглые здоровяки как явление жизни сами по себе раздражали Шубникова. Вызывало у него желание дерзить пренебрежение Перегонова к делам Палаты. И не мог простить Шубников Перегонову собственные испуги и страхи. Шубников стыдил себя: подобные страхи мог бы испытывать Шубников, торговавший помидорами и грибами шампиньонами у Сретенских ворот, а не он, утвердивший себя сущностного. Это ведь они пришли к нему на Цандера, а не он принялся разыскивать Каленова. Если же он задумает позвонить Каленову, его моментально соединят. Но не позвонит. А если они бросятся на него в атаку, если станут принуждать к унижению, он не вскинет руки и не уползет огородами в заросли камыша. Азарт разжигал Шубникова. Сейчас они удачливы. Но кем и где они будут завтра? Нет, на сотрудничество с ними, пообещал себе Шубников, он пойдет лишь при крайней нужде. Да и что иметь дело с людьми, оказавшимися в случае? Каждому из них определен срок.
   Но сам он, подумал Шубников, не в случае у Любови Николаевны? А хоть бы сейчас и в случае. Шубников был убежден: не произойдет изменений и если случай рассеется. Однако ради спокойствия позвонил в гостиницу "Космос". Просто так. Любовь Николаевна не подняла трубку. Долгие гудки услышал Шубников и после звонка в светелку Любови Николаевны на станции Трудовой.
   Шубников не видел Любовь Николаевну два дня.
   Пожелав удач экспедиции на пароходе "Стефан Баторий", Любовь Николаевна Палату более не посещала. На Трудовую Шубникова возил таксист Тарабанько. В случае весеннего непролазья Шубникову подали бы и вездеход. Любовь Николаевна была с ним ласковая, иногда даже горячая, ненасытная, в иные же вечера она казалась будто бы исследовательницей. Тогда Шубникову становилось не по себе. "Вот возьмет, - приходило ему в голову, - закончит исследования и в доме откажет. Или сама пропадет". Но эти мысли Шубников гнал, он знал теперь цену себе. Любовь Николаевна выслушивала все, что Шубников рассказывал ей о делах в Останкине, о своих замыслах и сложностях, сама же говорила мало. Однажды, посчитав ее дремлющей в кресле возле горячей печи, Шубников еще раз повторил острую останкинскую новость. Любовь Николаевна вскинула веки. "Я слышала, я поняла, - как бы в удивлении сказала она. - Я все знаю". Более Шубников производственные разговоры для того, чтобы поддерживать общение, не вел. А о чем беседовать с ней или рассуждать. Шубников не знал. Был случай, как-то Шубников примчался на Трудовую страстным любовником, однако Любовь Николаевна, испытав его пылкости, мягко дала ему понять, что более бенгальских огней не надо, у них не медовый месяц, а нечто совсем иное. Шубников обиделся, но потом был благодарен Любови Николаевне. Страстному-то любовнику полагалось колено преклонить перед возлюбленной и так стоять век, быть в ее власти и царстве, - смог ли бы тогда Шубников исполнить свое предназначение? Оттого позже он приезжал на Трудовую достаточным кавалером, но утомленным трудами и ходом судьбы, чтобы доставить удовольствие, предписанное природой, именно сподвижнице и компаньону.
   Не откликнулась Любовь Николаевна и на третий день звонков Шубникова. Не ночевала Любовь Николаевна в отеле. Шубников поехал на Трудовую электричкой, он бы и металлические крики подростков вытерпел, лишь бы Любовь Николаевна ждала в светелке. Он представил, как она в костюме танцовщицы на уроке - в вольном толстом свитере, в темных рейтузах и поверх рейтуз в шерстяных длинных носках, небрежно опущенных, - ходит по светелке или сидит в кресле и грызет орехи из дмитровских лесов, разволновался и чуть ли не побежал. Но светелка была пуста.
   "Где она и с кем? - негодовал Шубников. - Какое имела право, не объявив и не испросив позволения?" Вблизи Михаила Никифоровича она не показывалась, было доложено Шубникову. Попытки вызнать, не выкрали ли ее Перегонов и прочие силовые акробаты, ни к чему не привели. Да и с какой целью ее стоило красть? Если только по дурости или из ухарства. Шубникову сейчас более хотелось видеть себя обиженным и обманутым, нежели Любовь Николаевну жертвой. Она-то сразу бы нашла управу ворам и насильникам, а если бы затаилась в их остроге из интереса, все равно бы скоро изничтожила любые цепи и препоны. А потому за нее как за уворованную нечего было беспокоиться. Но, скорее всего, ее не уворовали, а она загуляла. То обстоятельство, что и при ее отсутствии в делах изменений к худшему не произошло, напротив, все процветало, укрепляло Шубникова в мнении, что причиной всему его собственная самоценность, его огонь и сила. Можно было обойтись и без Любови Николаевны. Но обидно было Шубникову, обидно. Он ревновал. При этом сознавал, что не истреблена ревность к Михаилу Никифоровичу, а теперь возникала ревность и еще неизвестно к кому. Однажды Любовь Николаевна согласилась называть то, что между ними возникло, независимой любовью... ну, не любовью... чувством... связью... отношениями... чем-то. Независимым чем-то. И вот сейчас, когда Любовь Николаевна, подтверждая уговор, беспечно загуляла, Шубникову открылось в этом оскорбление. "И ведь она знала, - мрачно думал Шубников, - что я могу ревновать! Значит, и не беспечно. Значит, нарочно!" Ревность его была не чувственная, объяснял себе Шубников, а совсем иного рода, здесь он без предрассудков. Легкомыслием своим Любовь Николаевна оскорбляла его единственность и избранность! А уж если она поступила нарочно, то и он учинит что-либо нарочно. И в противоречии с соображениями о собственной единственности и избранности Шубников принимался рассуждать как огорченный семиклассник. И являлся на ум верный школьный способ воздействия на обидчицу или заблудшую: сейчас же завести новую подругу и предъявить ее обидчице, чтобы кусала локти.
   Впрочем, дела отвлекли Шубникова от принятия мер воздействия. Заказчики массового гулянья, ознакомившись с постановочными решениями Шубникова и сметой, стали мямлить и словно были готовы пойти на попятную. "Не от Перегонова ли идет эта растерянность?" - задумался Шубников. Директор Голушкин нудил:
   - Вы обещали посетить уроки Высшего Света, а так и не пришли. А они просят...
   - Ах, отстаньте вы с этими уроками! Потом когда-нибудь! - хмурился Шубников.
   Хмурился еще и потому, что был намерен появиться на занятиях, хоть бы на балу, вместе с Любовью Николаевной. Люди действительно пробились на уроки примечательные и глазастые, и им надо было видеть его, Шубникова, под руку с Любовью Николаевной.
   - Ну хорошо, - не отставал Голушкин. - Вы бы хоть выбрали минутку и приняли Тамару Семеновну.
   - Какую еще Тамару Семеновну?
   - Ну как же, Тамара Семеновна Каретникова - староста всего потока, сказал Голушкин. - Она первая пришла с заказом на уроки Высшего Света. По вашему интересу я наводил о ней справки, она...
   - Вспомнил! - оживился Шубников. - Ее приму!
   "Почему бы и не Тамара Семеновна?" - воодушевляясь, подумал Шубников.
   А Голушкин сумел просунуть в его заботы слова об Институте хвостов.
   - Это вы сами, сами! - махнул рукой Шубников.
   - У них претензии... аптечного характера, - сказал Голушкин.
   - Ну вот и сами, сами решите! - покривился Шубников.
   - И они, - продолжил Голушкин, - могли бы заказчиками участвовать в массовом гулянье. У них юбилей или что-то вроде...
   - Институт хвостов? - удивился Шубников.
   - Да, тот самый институт...
   - Это любопытно. Это ценно! - сказал Шубников. - Это неожиданно. Но ведь придется изменять программу...
   И сейчас же мысли художественного руководителя приняли новое направление.
   Научно-исследовательское учреждение, упомянутое Голушкиным, называлось Институтом хвостов* только в просторечье. Причем называлось так без ехидства, без незаслуженных намеков, а для удобства общения: академическое наименование института, произнеси кто его, долго бы висело в воздухе. Да и какие могли родиться ехидства и намеки, если институт занимался переселением наружного органа и частей тела, которыми располагали люди и животные. В институте, в клетках, имелись и грызуны, и обезьяны, и особи кошачьих, и даже завезенные из лесов Амазонки мраморные броненосцы, но движение научных идей привело к убеждению, что целесообразнее всего привлекать для опытов телят. Выбор животных, и сам по себе удачный, вызвал и побочные результаты. В науке, как известно, эксперименты, и при заблуждениях ученых умов, ведут к прогрессу. И, естественно, опыты промежуточные, опыты ошибочные и просто безалаберные предусматриваются как необходимые, и их должно быть куда больше, нежели опытов, в коих на глазах у теоретика срывается с ветки яблоко. Таких, может быть, и вовсе не бывает. Но если в других институтах материалы неудачных работ недальновидно списывались в отходы, то здесь они справедливо распределялись между сотрудниками. А потому в их домах всегда предлагали гостям нежные котлеты и отбивные, не лишним оказывались и пальто из телячьих шкур, пошитые кому - мехом наружу, кому - мехом внутрь. Менее интересными получались из тех же шкур головные уборы. Но в конце концов институтские модники обзавелись чрезвычайно эффектными косматыми шапками, хоть им и пришлось ждать - не сразу удалось выбить волков из республики Коми для охраны подопытных животных в вольерах. Что же касается обиходного, но отнюдь не фамильярного названия учреждения, то и тут были свои резоны. Научной программой предписывалось пересаживать всякое, и программа не отменялась, но пока счастливее всего удавались в институте переселения хвостов. Чудеса тут какие-то творились! Прижившиеся хвосты будто расцветали, удлинялись, обрастали шерстью яков или хотя бы покрывались голубым пухом. Иронисты-завистники ухмылялись: к чему все труды? Институт создан для человека, а хвоста у человека нет. Ну и что, и что, горячились в ответ патриоты, сейчас нет, а завтра вдруг будет. Так или иначе, хвосты стали профильными для института. Ему и в планы вписывали прежде всего хвосты: хоть это пересаживается, глядишь, начнет прирастать и другое. К тому же, имея в виду этику и общественные науки, пересадка хвостов выглядела наиболее пристойной; если бы начались приращения наружных органов и частей тела, могли бы возникнуть нравственные и прочие неловкости. И уж совсем подкупало то, что ни в одной развитой стране, даже в Японии, так далеко с хвостами не заехали.
   ______________
   * Автор просит не путать тружеников Института хвостов (которого, может, и вовсе нет в Москве) с уважаемыми врачами, об операциях которых по пересадке сердца, почек и печени все наслышаны. Да и саму важную идею трансплантации жизненно необходимых органов автор, естественно, не ставит под сомнение, напротив...
   - Да, да! - сказал Шубников. - Будем менять сюжеты балаганов, фейерверков, ледяных гор.
   - Каких ледяных гор? - засомневался Голушкин. - Все ведь растает...
   - Будут ледяные горы и дворцы похлеще, чем в Саппоро, - уверил его Шубников. - Но какие претензии у института?
   - Претензии... - вздохнул Голушкин.
   К телятам в этом году решили прибавить овец и тихоокеанских каланов. Овец выделили, шерстяных, бурдючных и мясных, а каланов - нет. Четырех каланов попросили напрокат в Палате Останкинских Польз. Их доставили в институт, устроили им ванны с булыжной галькой у бортов и с водой от берегов Камчатки, но на пятый день вместо морских бобров в ваннах плавали медицинские эластичные пояса и корсеты для поврежденных позвоночников.
   - Аптека! - разъярился Шубников. - Аптека! И этот!.. Доставьте им новых каланов. Извинитесь и доставьте! Но они всерьез намерены стать заказчиками гулянья?
   - Всерьез. Однако у них странные пожелания...
   - Пожелания оформите и положите мне на стол. Чем страннее, тем увлекательнее! Но каков негодяй аптекарь!
   - Вряд ли это он... - деликатно возразил Голушкин. - Если бы он. А то как бы не вышло что серьезнее и опаснее. Надо искать глубже, чтобы дать отпор...
   - Ищите! Ищите! - нетерпеливо сказал Шубников. - Если даже не он, все равно негодяй!
   Привиделась Шубникову картина: по улице Королева идут Любовь Николаевна и аптекарь, лица их - веселые, они несут сумки с провизией и вот сворачивают к подъезду Михаила Никифоровича. Шубников в ярости сломал стек, неизвестно как оказавшийся в его руках.
   - Относительно отдела "Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы", напомнил о себе Голушкин. - Люди подобраны. Положение выработано. Вот оно.
   Шубников настороженно взглянул на Голушкина - не в чтецы ли мыслей преобразовывался бывший судебный эксперт и гардеробщик?
   - Ваш... - Голушкин замялся, - э-э... Мардарий проявил внимание к практике нового отдела. Он хотел бы сотрудничать.
   - Он заходит сюда? - удивился Шубников, сказал холодно: - Я подумаю.
   Вот ведь стервец оказался Мардарий!
   Сейчас же сквозь стены было сообщено: прибыла староста потока Тамара Семеновна Каретникова, ожидает приема. И Голушкин поспешил встретить гостью.
   Тамара Семеновна вошла. "Она мила", - подумал Шубников. На ней была короткая, выше колен, шубка в белых и рыжих разводах жесткого меха. "Из телят, что ли?" - мелькнуло у Шубникова. Пребывание на разных ступенях останкинской лестницы не позволило ему подойти к старосте потока и принять ее шубку. Когда же шубка и шляпа повисли на крючке, Шубников увидел, что Тамара Семеновна пришла к нему в забытом нынче костюме. Она пришла в матроске! В детстве Шубников был влюблен в девочку, носившую матроску. И тонкий запах духов, названия которых Шубников не помнил, Тамара Семеновна принесла из его детства. Теми же духами упоительно пахло от мамы девочки в матроске, красивой загорелой женщины с бирюзой в серьгах и браслетах у благородных запястий. Та женщина однажды приласкала маленького Шубникова, сказала: "Какие живые у него глаза. Он себя еще проявит". И две намеренные соломенные косички Тамары Семеновны напомнили о девочке из сладкой поры Шубникова. Он разволновался. И радость, и синяя тоска по детству, и жалость к самому себе пришли к Шубникову.
   Просьбы или пожелания Тамары Семеновны казались исключительно уроков Высшего Света с погружением. Преподавание иных дисциплин требовало совершенствования. Учитель фехтования, мастер шпаги, был хорош: из олимпийской сборной, - а вот рапирист попался им никудышный, всего лишь со вторым разрядом. Учитель танцев сносно показывал брейк на линолеуме. А на паркете, под колоннами, забывал фигуры сарабанды. Неплохо было бы иметь двух преподавателей и ввести раздельное обучение - нынешних и исторических танцев. Вызвали уважение педагоги латыни, древнегреческого и древнееврейского языков, француженка же досталась им досадно шепелявая. Профессор Чернуха-Стрижовский увлекательно вел в салоне уроки карточных игр, пасьянсов, фокусов, гаданий и умственных развлечений, но как человек азартный порой забывал обо всем объеме предмета и часами занимался игрой в очко или буру лишь с самыми способными учениками в ущерб другим. Тут Тамара Семеновна запнулась, смутилась, посмотрела на художественного руководителя не посчитал ли он ее ябедой? Однако Шубников кивнул одобрительно, давая понять, что староста, тем более всего потока, и должна быть строгой и ответственной. Тогда Тамара Семеновна сообщила, что учеников одолевают желающие проникнуть на уроки Высшего Света, москвичи и провинциалы, с предложениями перекупить их ученичество. И есть соблазненные, продавшие свои места на занятиях и даже в очереди на занятия. "Разберемся со строгостью!" нахмурился Шубников. Тамара Семеновна встала. Замечу, что в беседе с Шубниковым она нет-нет, а изящно и, надо думать, к месту вставляла словечки и выражения по-французски, вряд ли существенные для сути беседы, но несомненно украсившие ее. Шубников их смысла не понял, в школах и в институте его пытались научить дойче шпрахе, но не научили, теперь же лингвистические изящества Тамары Семеновны не получили его видимого отклика. Тамара Семеновна почтительно напомнила Шубникову об обещанном посещении уроков, это было бы не так скучно и самому художественному руководителю, а уж какими полезными оказались бы его творческие указания.
   - Хорошо, хорошо, завтра, - пообещал Шубников.
   Тамара Семеновна сама сняла с крюка шубку, сама надела ее, мило, но отчасти и кокетливо улыбнулась на прощание Шубникову, ее нисколько не удручало, что он опять не поспешил ей услуживать, не лакеем же назначено было ему пребывать на улице Цандера. А Шубников просто не нашел сил двинуться к ней. Он был покорен нынче Тамарой Семеновной. В матроске и в духах блаженной поры случилась лишь подсказка судьбы. Тамара Семеновна была ему нужна. Такая женщина должна была состоять при нем в грядущем. В его отношениях с Любовью Николаевной при всех удовольствиях не исчезало напряжение, оглядка на нее сковывала Шубникова, зависимость от нее вызывала даже порой ощущение какой-то своей мелкости. Рано или поздно Любовь Николаевну как подругу ожидала отставка, она, конечно, осталась бы сподвижницей Шубникова (до поры до времени), но должна была вернуться на определенное ей место рабы и берегини. Да, именно так! А Тамара Семеновна (или такая, как Тамара Семеновна) не переставала бы глядеть на него как на героя, творца и благодетеля.
   Но не отправила ли его самого в отставку Любовь Николаевна? Не глумилась ли над ним теперь, в отдалении или высях? Пусть попробует, пусть осмелится! Недолго продлятся ее шутки и дерзости! При нем его сила.
   Шубников распорядился доставить ему учетное дело Тамары Семеновны. И увидел в нем то, чего хотел бы не помнить. Нынешний муж Тамары Семеновны, районный архитектор, Шубникова не волновал. Но первым мужем Тамары Семеновны навечно оставался Михаил Никифорович Стрельцов.
   Отменять Тамару Семеновну Шубников не был намерен. В ней проступали смысл, благодать и успокоение.
   А Михаилу Никифоровичу требовалось воздать.
   49
   Любовь Николаевна не объявилась ни вечером, ни разумным утром, и Шубников решил посетить уроки Высшего Света один. Да пусть бы Любовь Николаевна теперь и вовсе не существовала.
   Шубников почувствовал, что на уроках он появится в форме черного гардемарина. Отчего именно черного гардемарина и что это за форма, Шубников не знал. В голове как нечто влекущее засело однажды - черный гардемарин. Костюма черного гардемарина не было в Палате Останкинских Польз, ни тем более в гардеробе самого Шубникова, и, чтобы удовлетворить свой каприз, он вытребовал костюм (без примет императорского флота) личным пожеланием. Вскоре, вытянув шею, гардемарином стоял Шубников перед зеркалом в своей прихожей и сознавал, что как мужчина, как воин он грозен, ослепителен и неотразим. Из-за угла коридорного выступа смотрел на него, открыв в удивлении пасть, Мардарий, и в наглых глазах его виделось: "И мне!" "Перетерпишь!" - грубо сказал ему Шубников и проследовал на улицу Цандера. Уже у Палаты Шубников вспомнил о драме вселенной, о своем предназначении, стал хмур. Мальчишка-первоклассник, что ли, он, налепивший на курточку бумажные погоны и ожидающий, что его сейчас же во дворе признают Рокоссовским? Да и зачем ему это? Какой он гардемарин! Неужели эдак подействовала на него матроска?
   Начальственным энергичным шагом, скупо кивая кому-то на ходу, Шубников прибыл к парадному подъезду Высшего Света. Там в вестибюле у нижней площадки лестницы, протекающей в гранитах и мраморах двумя рукавами, напоминая о Посольской, или Иорданской, лестнице Растрелли, восстановленной Стасовым и ведущей к Невской и Большой анфиладам, его ожидали директор Голушкин, всяческие служилые лица, среди них жизнелюб Ладошин и скучный нынче Бурлакин. И им Шубкин жестко кивнул. Поклонился лишь Тамаре Семеновне. Та встречала его вовсе не в матроске, а была с обнаженными плечами, в длинном белом платье из тончайшего шелка, сквозь который виднелся плотный чехол, жена моя нашла бы в этом платье увлечение античностью, высокое положение талии, малый объем лифа и прочие тонкости стиля ампир. И вчерашние косички отсутствовали у Тамары Семеновны, прическа ее была теперь высока и сложна. Не соответствовали платью бумаги и тетради, которые держала Тамара Семеновна, но как без них могла обойтись староста потока?
   Шубников быстро, чуть ли не перескакивая через ступени, стал подниматься по лестнице, уже наверху, у развода анфилад, выразил директору Голушкину недоумение, указав на золоченую лепнину, барельефы с копьями и шлемами римских легионеров, на голого и сытого Зевса, примявшего перины облаков плафона:
   - Зачем эти излишества?
   - Но ведь с погружением... - сказал Голушкин и замолк обиженно.
   - Ученики хотят, чтобы было роскошно. И готовы платить, - мило улыбнулась Тамара Семеновна и добавила французские слова, какие не могли объяснить Шубникову, осуждает ли она стремление к роскошному или согласна с ним.
   - Мы ведь можем все ксерить, - выступил из свиты вперед Ладошин.