Страница:
Будков, подумав так, поглядел пристально, в упор на Олега и понял тут же, что не смог на секунду спрятать свое раздражение и что Олег увидел его злые глаза, а это было совсем ни к чему. Он заметил вдруг в глазах Олега испуг, и это Будкова удивило: «Ба-ба-ба. А он ведь трус…»
Он встал, сказал, как бы объясняя мгновенную свою вспышку:
— Да, обидели вы меня…
«Черт возьми, — думал Олег, — а он ведь и вправду обиделся на нас. Еще бы ему не обидеться! Он и разозлился на нас. И на меня, естественно. На меня-то в первую очередь».
Ему стало не по себе, он не мог объяснить, почему вдруг он испугался Будкова и почему неприятной была для него обида Ивана Алексеевича, словно от разговора этого зависело будущее его, Олега, и сейчас будущее это рисовалось ему черным.
— Вы уж не обижайтесь, Иван Алексеевич, на наших ребят… И на меня тоже… Устали мы, а нас завели…
— Кто же это вас завел?
— Да Терехов, — с неохотой и досадой сказал Олег.
— Терехов? — удивился Будков. — Вот не ожидал. Я очень уважаю Терехова. Жалко…
«Терехов, конечно, Терехов, — подумал Будков, — рано или поздно мы должны были сшибиться лбами…»
— Я тоже уважаю Терехова, — кивнул Олег, — он замечательный человек…
— Знаешь, Олег, — значительно сказал Будков, — ты поговори с Тереховым как друг… Серьезно, а? Убеди его, что он зря свару затевает… Ничего хорошего для него не выйдет… Да и для дела… Только нервы друг другу потреплем да людей от занятий отвлечем… Ты понимаешь?..
— Понимаю, — кивнул Олег. — Я попробую его уговорить, только вряд ли он остынет…
— Тем хуже будет для него, — сурово сказал Будков.
Будков ходил по кабинету от двери к сейфу и поворачивался снова к двери, курил, был сердит и не думал скрывать мрачного своего настроения, он обдумывал ходы завтрашних свар с Тереховым, и ему не терпелось, не откладывая, немедля, теперь же показать Терехову свою силу и то, как он прочно стоит на земле, на горбатых саянских сопках, и этому мастеру пламенных речей, сидящему сейчас возле его стола, не мешало бы напомнить, кто такой Будков.
— А ты, Олег, — остановился Будков, — который вроде бы все понимает, вот ты, если вдруг Терехов затеет склоку, проявишь ли здравый смысл или приятельские отношения затянут тебя?..
— Я… если… — растерялся Олег. Потом сумел все-таки сказать весомо: — Я человек самостоятельный.
Будкова уже разжигало столь знакомое ему желание сломить своего собеседника, подчинить его мнение своему, он любил ощущать силу собственного характера, а человек сидел перед ним слабый и трусливый, так казалось Будкову, хотя и в чем-то ему симпатичный.
— Вот и хорошо, что ты самостоятельный, — по-взрослому оценил Будков.
— Есть голова на плечах…
— И какая голова, — сказал Будков.
— Ну какая-никакая… — обиделся Олег.
— А я серьезно…
«Может быть, он и серьезно, — подумал Олег, — но злость-то из него не вышла. Вон какие у него глаза». И хотя Будков ничем не угрожал ему, да и ничем не мог угрожать, никак вовсе не зависела судьба Олега от Будкова, и вот, надо же, от серых, что ли, сердитых глаз Ивана Алексеевича приползли к Олегу страх и ощущение себя маленьким человечком, перед которым грохочет, на которого надвигается исполинская неуклюжая машина, и Будков поглядывает из оконца этой фырчащей машины, из высокого оконца, прикрытого сталинитовым стеклом. «Фу-ты, чертовщина какая. Хоть бы скорее кончился наш разговор, хоть бы выбрался я на свежий воздух…» И чтобы скинуть с себя давящее его чувство, чтобы припугнуть железного своего ровесника, Олег сказал строго:
— Терехов решил действовать не сгоряча, а всерьез.
— Жаль. В конце концов и он пожалеет об этом. И те, кто поддерживают его, пожалеют.
И снова взгляд его обжег Олега.
— Я уж говорил Терехову, что он зря, только делу навредит, — сказал поспешно Олег. Вздохнул: — Но разве он меня дослушает.
— Чистюлей ваш Терехов хочет быть, чистюлей…
— Конечно, я уж объяснял Терехову, что есть вещи вынужденные… И надо соизмерять вред от них и пользу от них… Ведь вот и сам Терехов в горячке боя, у нас там в эти дни настоящий отчаянный бой был, вынужден был ударить сейбинского мужика и по сути дела украсть у него лодку, но без лодки этой мы бы не спасли мост…
— Что, что? — заинтересовался Будков, присел даже. — Ударил мужика?
— Ну да, — сказал Олег. — Веслом по голове, сшиб его… В милиции заявление лежит… Тот чуть сознание не потерял… Но что нам было делать иначе?..
Олег говорил так, как будто оправдывал Терехова и даже гордился его поступком, его жертвенным подвигом, но сам-то он прекрасно понимал смысл своих слов. И по тому, как ожили глаза Будкова, как прищурились они, Олег знал, что сейчас Иван Алексеевич доволен им и его вестями, и он не мог остановиться и все говорил, говорил, сообщал подробности нервных действий Терехова, и ему казалось, что все его слова — правда, так оно и было в злополучный мокрый день, хотя сам он ничего не видел с сейбинского берега и еще вчера с достоинством отчитал Шарапова, принесшего лавочную сплетню. Не удержался Олег и вдруг, хотя Будков и не тянул его за язык, взял да выложил, как в суматохе Терехов велел Чеглинцеву бросить машину под удары бревен, и, может быть, не было в этом нужды, а машина теперь покалечена, естественно, Терехов погорячился…
— А что было делать? — развел руками Олег.
— Да, да, да, — примирительно сказал Будков, — я про то же и толкую…
Дым от его сигареты плыл лениво к окну. Глаза Будкова уже не были злыми, они успокоились и даже стали чуть-чуть сонными, словно бы надоел начальнику поезда весь этот разговор.
«Ах, какое я ничтожество! Какой подонок! — думал Олег. — Что я натворил! Я ничтожество, от всего открестился, я ничтожество… Что я наговорил о Терехове, какую чушь выдумал… И зачем это?.. Чего я боюсь?» Он сидел взмокший, усталый, совсем уже не помнил о своей наступательной речи и о своей ночной дороге по сопкам, мерзкое ощущение, что он совершил предательство, трепало его. Он уже ничего не хотел, он хотел только, чтобы все это кончилось и не требовало потом воспоминаний и угрызений совести. Он сидел в кабинете зубного врача, бормашина свое отвыла, побуравила Олегу кость, стальным своим языком полизала нитяной его нерв, и теперь он сидел, дышал тяжело и постанывал про себя, поглядывал на доктора со страхом, не примется ли тот искать новую иглу.
Не принялся. Стал совсем благодушным. Известным Олегу Будковым, приятным интеллигентным человеком. Боль уходила, и Будков старался Олегу о ней не напоминать. Расспрашивал снова о мелочах, интересовался нуждами поселка.
— Мы вам все сейчас подбросим, как в Антарктиду.
— Люди нам нужны, — вспомнил Олег тереховскую просьбу. — Люди позарез. Человек десять.
— Хорошо, — сказал Будков и сделал запись на календаре.
Они говорили еще долго, обо всем, шутили, улыбались друг другу, а потом Будков сказал вдруг, что Олег ему давно нравится и он хотел бы, чтобы Олег стал его союзником, хорошим товарищем, с которым вот так вот можно было посидеть, поболтать, обмозговать кое-что, узнать про обстановку на Сейбе, про настроения, все-таки разные там люди… Последние слова Олег как бы упустил, а товарищем Будкову он тоже был рад стать.
— Да, знаешь, — сказал, помолчав, Будков, — я тебя хочу комсоргом рекомендовать всего нашего поезда. Как ты на это смотришь?
— Как-то это неожиданно, — удивился Олег. — Потом я-то что? Народ ведь выбирает…
— Ну народ народом, — сказал Будков.
— Подумать надо…
— Подумай, подумай, — кивнул Будков, — я ведь серьезно…
Они еще говорили, теперь уже об абаканских новостях, о спорте, о шахматах. Будков предложил Олегу остаться переночевать у него, а вечером сразиться в шахматы, но Олег отказался, он хотел теперь же возвращаться в Сейбу — ведь там ждет его жена.
— Какая жена?
— Да вот такая… — улыбнулся Олег.
— Ты мне главного, что ли, не рассказал?
И пошло, и пошло. Будков поздравлял Олега, обещал подарок не зажать, к автобусу проводил, утром открылось движение на Сосновку. На остановке Будков все хлопал его по плечу и приговаривал: «Ну ты даешь. Со свечами, значит…», а Олег улыбался и думал: «Все-таки он человек приятный, такого будешь уважать, и тонкий он, вот Терехов тоже хороший человек, но все же он дубоват».
Когда автобус тронулся, Олег помахал Будкову рукой, высунувшись из окна.
29
Он встал, сказал, как бы объясняя мгновенную свою вспышку:
— Да, обидели вы меня…
«Черт возьми, — думал Олег, — а он ведь и вправду обиделся на нас. Еще бы ему не обидеться! Он и разозлился на нас. И на меня, естественно. На меня-то в первую очередь».
Ему стало не по себе, он не мог объяснить, почему вдруг он испугался Будкова и почему неприятной была для него обида Ивана Алексеевича, словно от разговора этого зависело будущее его, Олега, и сейчас будущее это рисовалось ему черным.
— Вы уж не обижайтесь, Иван Алексеевич, на наших ребят… И на меня тоже… Устали мы, а нас завели…
— Кто же это вас завел?
— Да Терехов, — с неохотой и досадой сказал Олег.
— Терехов? — удивился Будков. — Вот не ожидал. Я очень уважаю Терехова. Жалко…
«Терехов, конечно, Терехов, — подумал Будков, — рано или поздно мы должны были сшибиться лбами…»
— Я тоже уважаю Терехова, — кивнул Олег, — он замечательный человек…
— Знаешь, Олег, — значительно сказал Будков, — ты поговори с Тереховым как друг… Серьезно, а? Убеди его, что он зря свару затевает… Ничего хорошего для него не выйдет… Да и для дела… Только нервы друг другу потреплем да людей от занятий отвлечем… Ты понимаешь?..
— Понимаю, — кивнул Олег. — Я попробую его уговорить, только вряд ли он остынет…
— Тем хуже будет для него, — сурово сказал Будков.
Будков ходил по кабинету от двери к сейфу и поворачивался снова к двери, курил, был сердит и не думал скрывать мрачного своего настроения, он обдумывал ходы завтрашних свар с Тереховым, и ему не терпелось, не откладывая, немедля, теперь же показать Терехову свою силу и то, как он прочно стоит на земле, на горбатых саянских сопках, и этому мастеру пламенных речей, сидящему сейчас возле его стола, не мешало бы напомнить, кто такой Будков.
— А ты, Олег, — остановился Будков, — который вроде бы все понимает, вот ты, если вдруг Терехов затеет склоку, проявишь ли здравый смысл или приятельские отношения затянут тебя?..
— Я… если… — растерялся Олег. Потом сумел все-таки сказать весомо: — Я человек самостоятельный.
Будкова уже разжигало столь знакомое ему желание сломить своего собеседника, подчинить его мнение своему, он любил ощущать силу собственного характера, а человек сидел перед ним слабый и трусливый, так казалось Будкову, хотя и в чем-то ему симпатичный.
— Вот и хорошо, что ты самостоятельный, — по-взрослому оценил Будков.
— Есть голова на плечах…
— И какая голова, — сказал Будков.
— Ну какая-никакая… — обиделся Олег.
— А я серьезно…
«Может быть, он и серьезно, — подумал Олег, — но злость-то из него не вышла. Вон какие у него глаза». И хотя Будков ничем не угрожал ему, да и ничем не мог угрожать, никак вовсе не зависела судьба Олега от Будкова, и вот, надо же, от серых, что ли, сердитых глаз Ивана Алексеевича приползли к Олегу страх и ощущение себя маленьким человечком, перед которым грохочет, на которого надвигается исполинская неуклюжая машина, и Будков поглядывает из оконца этой фырчащей машины, из высокого оконца, прикрытого сталинитовым стеклом. «Фу-ты, чертовщина какая. Хоть бы скорее кончился наш разговор, хоть бы выбрался я на свежий воздух…» И чтобы скинуть с себя давящее его чувство, чтобы припугнуть железного своего ровесника, Олег сказал строго:
— Терехов решил действовать не сгоряча, а всерьез.
— Жаль. В конце концов и он пожалеет об этом. И те, кто поддерживают его, пожалеют.
И снова взгляд его обжег Олега.
— Я уж говорил Терехову, что он зря, только делу навредит, — сказал поспешно Олег. Вздохнул: — Но разве он меня дослушает.
— Чистюлей ваш Терехов хочет быть, чистюлей…
— Конечно, я уж объяснял Терехову, что есть вещи вынужденные… И надо соизмерять вред от них и пользу от них… Ведь вот и сам Терехов в горячке боя, у нас там в эти дни настоящий отчаянный бой был, вынужден был ударить сейбинского мужика и по сути дела украсть у него лодку, но без лодки этой мы бы не спасли мост…
— Что, что? — заинтересовался Будков, присел даже. — Ударил мужика?
— Ну да, — сказал Олег. — Веслом по голове, сшиб его… В милиции заявление лежит… Тот чуть сознание не потерял… Но что нам было делать иначе?..
Олег говорил так, как будто оправдывал Терехова и даже гордился его поступком, его жертвенным подвигом, но сам-то он прекрасно понимал смысл своих слов. И по тому, как ожили глаза Будкова, как прищурились они, Олег знал, что сейчас Иван Алексеевич доволен им и его вестями, и он не мог остановиться и все говорил, говорил, сообщал подробности нервных действий Терехова, и ему казалось, что все его слова — правда, так оно и было в злополучный мокрый день, хотя сам он ничего не видел с сейбинского берега и еще вчера с достоинством отчитал Шарапова, принесшего лавочную сплетню. Не удержался Олег и вдруг, хотя Будков и не тянул его за язык, взял да выложил, как в суматохе Терехов велел Чеглинцеву бросить машину под удары бревен, и, может быть, не было в этом нужды, а машина теперь покалечена, естественно, Терехов погорячился…
— А что было делать? — развел руками Олег.
— Да, да, да, — примирительно сказал Будков, — я про то же и толкую…
Дым от его сигареты плыл лениво к окну. Глаза Будкова уже не были злыми, они успокоились и даже стали чуть-чуть сонными, словно бы надоел начальнику поезда весь этот разговор.
«Ах, какое я ничтожество! Какой подонок! — думал Олег. — Что я натворил! Я ничтожество, от всего открестился, я ничтожество… Что я наговорил о Терехове, какую чушь выдумал… И зачем это?.. Чего я боюсь?» Он сидел взмокший, усталый, совсем уже не помнил о своей наступательной речи и о своей ночной дороге по сопкам, мерзкое ощущение, что он совершил предательство, трепало его. Он уже ничего не хотел, он хотел только, чтобы все это кончилось и не требовало потом воспоминаний и угрызений совести. Он сидел в кабинете зубного врача, бормашина свое отвыла, побуравила Олегу кость, стальным своим языком полизала нитяной его нерв, и теперь он сидел, дышал тяжело и постанывал про себя, поглядывал на доктора со страхом, не примется ли тот искать новую иглу.
Не принялся. Стал совсем благодушным. Известным Олегу Будковым, приятным интеллигентным человеком. Боль уходила, и Будков старался Олегу о ней не напоминать. Расспрашивал снова о мелочах, интересовался нуждами поселка.
— Мы вам все сейчас подбросим, как в Антарктиду.
— Люди нам нужны, — вспомнил Олег тереховскую просьбу. — Люди позарез. Человек десять.
— Хорошо, — сказал Будков и сделал запись на календаре.
Они говорили еще долго, обо всем, шутили, улыбались друг другу, а потом Будков сказал вдруг, что Олег ему давно нравится и он хотел бы, чтобы Олег стал его союзником, хорошим товарищем, с которым вот так вот можно было посидеть, поболтать, обмозговать кое-что, узнать про обстановку на Сейбе, про настроения, все-таки разные там люди… Последние слова Олег как бы упустил, а товарищем Будкову он тоже был рад стать.
— Да, знаешь, — сказал, помолчав, Будков, — я тебя хочу комсоргом рекомендовать всего нашего поезда. Как ты на это смотришь?
— Как-то это неожиданно, — удивился Олег. — Потом я-то что? Народ ведь выбирает…
— Ну народ народом, — сказал Будков.
— Подумать надо…
— Подумай, подумай, — кивнул Будков, — я ведь серьезно…
Они еще говорили, теперь уже об абаканских новостях, о спорте, о шахматах. Будков предложил Олегу остаться переночевать у него, а вечером сразиться в шахматы, но Олег отказался, он хотел теперь же возвращаться в Сейбу — ведь там ждет его жена.
— Какая жена?
— Да вот такая… — улыбнулся Олег.
— Ты мне главного, что ли, не рассказал?
И пошло, и пошло. Будков поздравлял Олега, обещал подарок не зажать, к автобусу проводил, утром открылось движение на Сосновку. На остановке Будков все хлопал его по плечу и приговаривал: «Ну ты даешь. Со свечами, значит…», а Олег улыбался и думал: «Все-таки он человек приятный, такого будешь уважать, и тонкий он, вот Терехов тоже хороший человек, но все же он дубоват».
Когда автобус тронулся, Олег помахал Будкову рукой, высунувшись из окна.
29
К вечеру стало еще жарче.
С инженером, приехавшим из Новосибирска, из проектного института, разбираться в непорядках на щебеночном заводе Будков сидел до семи. Скинули рубашки. Воду пили. Лили ее, теплую, но свежую, из графина на грудь и на руки. Грудь у инженера Анатолия Сергеевича была впалая, худая и белая. Работа Будкову нравилась, мозг был в напряжении, стосковался по гордиевым узлам. Раза три ломилась в дверь жена Ливенцова, лицо у нее было заискивающее и несчастное.
— Сегодня — выходной. Мы ничего решать не будем. Занят я…
— Может, прервемся? — говорил потом с надеждой Анатолий Сергеевич. — Может, примете ее? Знаете, портрет современной женщины? В руке — Светка, в другой — сетка, впереди — план, сзади — пьяный Иван. Знаете, да? Уж больно она на такую похожа.
Он устал, уморился, голова его не поспевала за идеями Будкова, мечтал, наверное, о том, как бы поваляться сейчас, или выпить холодненькой был не прочь.
— Нет, давайте закончим, — с джентльменской улыбкой говорил Будков, а сам думал: «Ничего, старый хрыч, дотянешь…»
Когда они в восьмом часу прощались на раскаленной улице, Анатолий Сергеевич, обмахивая себя платочком, сказал:
— МИИТ кончали?
— МИИТ…
— Давно?
— Давно. Уж четыре года как…
— А я, милый, уж двадцать семь как… В общежитии на Бахметьевской жили?
— На Образцовой…
— Ну да, теперь она Образцова… А я-то помню, как Владимир Николаевич Образцов на Бахметьевской улице прохаживался… Да… Вы молодец… Мне вас еще в Новосибирске как талантливого человека рекомендовали… Так оно и есть…
— Ну, знаете… — покраснел Будков.
— Нет, нет, милый, — сухой своей рукой Анатолий Сергеевич взял Будкова под локоть, — вы уж мне поверьте. Я бы тут один недели две сидел, но эти ваши идеи и по поводу котельной и по поводу перекрытия… Они просто с блеском…
— Спасибо, спасибо за добрые слова, — пробурчал Будков, — только вы зря…
— Туалет у вас где?
— Вон за домом, — удивленно посмотрел Будков на гостя из сибирской столицы.
Поспешно поблагодарив его, стараясь достоинство свое не уронить, Анатолий Сергеевич скрылся за углом. «Интеллигент, — усмехнулся Будков, — работу, видите, ли, нарушить боялся…»
— Сибирь, Сибирь, страна улыбок, — сказал Анатолий Сергеевич, вернувшись.
— Это вы к чему?
— Да так… Аксентьев у вас преподавал?
— Нет.
— Кто же у вас там остался-то?
Стали выяснять, кто остался. Мало кто.
— А в наши годы… — вздохнул Анатолий Сергеевич. — Я ведь хорошо Кошурникова знал…
— Вот как? — сказал Будков.
— Да… и с маршалом Говоровым сталкиваться приходилось…
Разговор грозил перерасти в вечер воспоминаний.
— Вы ко мне приходите, знаете, где мой дом, — сказал Будков, — поужинаем.
— Спасибо, спасибо, — обрадовался Анатолий Сергеевич, — только не сегодня. Устал я. Попробую соснуть.
Шагая к клубу, Будков думал, что Анатолий Сергеевич и вправду просидел бы с делами добрые две недели, уж больно робкие, деликатные решения предлагал он, главное обходил за пять верст, словно бы неизвестного табу опасался, бил наверняка, но по мелочам, по мелочам, неспешным таким, осторожным шажочком подбирался к цели, провинциал, Ионыч, будковские мысли удивили и испугали его, дрожащими пальцами прикладывал он платок ко лбу. А мысли Будкова были просты, ну смелы, смелы, чего тут скромничать, мозг не заржавел пока, занятий с расчетами осталось теперь дня на три. «Ничего получилось, ничего», — говорил себе Будков. Он поработал с удовольствием, радовался за себя, предчувствием задач посложнее и поярче жили в нем воспоминания о сегодняшней удаче, мозг не желал отдыхать, и Будков спешил сесть за шахматную доску, чтобы не дать ему остыть.
Плакат над дверью клуба фанатиков пытался веселить: «Шахматно-шашечная секция „Новые Васюки“. Доски были заняты, но Будкову место нашлось. Будков был в ударе, выиграл три партии, бросая в атаку фигуры, напевал: „Мне не жаль, что я тобой покинута…“, торжествующая фраза эта значила, что ходом он доволен, и не обещала противнику ничего радужного, в четвертой партии он увлекся давлением двух коней и белопольного слона на короля черных и просмотрел ладью, но потеря эта не обескуражила его, наоборот, подтолкнула к действиям решительным и рискованным. „Мне не жаль, что я тобой покинута…“ — пропел Будков, объявляя мат и радуясь шумно.
— Не явилась ли к вам, Иван Алексеевич, сегодня ночью тень Таля с секретами? — спросил лаборант Прусаков.
— А? Что, что? — не понял сразу Будков, а потом рассмеялся: — Было, было такое! Пришла и говорит: я тебя, старик, уважаю, запомни на всякий случай — тройка, семерка, туз.
Играть хотелось еще, но времени уже не было, распорядок дня Будков уважал, он уже и так опаздывал на чердак. Уходил Будков из клуба тихо, стараясь не попасться на глаза Ольге Коростылевой, председательнице клубного совета, сегодня она могла воспользоваться его добрым расположением духа и поймать на крючок, выбить из него согласие выступить с какой-нибудь лекцией. «Нет, уж на этот раз не выйдет», — храбрился Будков, зная прекрасно, что и на этот раз выйдет. Но Коростылева не встретилась, и, оказавшись на улице, он пробурчал чуть слышно: «Мне не жаль, что я тобой покинута…» Все шло прекрасно, прекрасно, не было бы только разговора с Олегом…
Лиза подала ужин, сказала:
— Ливенцова приходила…
— И к тебе приходила? — расстроился Будков.
Он ел, старался не смотреть на жену, знал, что она не одобряет его решения, и боялся увидеть укор в ее добрых глазах.
— Спасибо, спасибо, — сказал Будков, вытирая платком губы, — очень недурный ужин… Старик из Новосибирска отказался зря… Сытый, но довольный, я пошел на чердак.
— Не торопись, Вань, с Ливенцовым… Ведь потом совесть тебя будет мучить… Я ж тебя знаю…
Пухлые губы свои Лиза сжала, значит, настроена была серьезно.
— Странная профессия у совести, — улыбнулся Будков, — только и умеет, что мучить… Сын где?
— Гуляет, сейчас загонять буду, — вздохнула Лиза. — Спать уж пора.
— Я опаздываю на чердак, — спохватился Будков. — Ты уж не расстраивайся. Я все обдумаю…
Было еще светло, но Будков щелкнул выключателем. На чердаке был порядок. «Ох, как душно», — подумал Будков и, скинув рубашку и брюки, подсел к рабочему своему столику. Чердак был его кабинетом, его лабораторией и его храмом. Когда приехал он с Сейбы в поселок начальником поезда, его семье отвели дом прежнего начальника Фролова, это был не дом, а особняк из фельетона, и Будков возмутился: столько было еще в поселке неустроенных с жильем, а ему, видите ли, предлагают теремной дворец. Во фроловском доме разместили четыре семьи, а Будков перебрался в свободную квартиру в финском коттедже, квартиру однокомнатную, с кухней, да вот еще с невысоким чердачком для хранения всякого хлама. Чердачок и приспособил Будков под кабинет, пол покрепче настелил, стены обоями оклеил, чертежную доску приволок и потом ни разу не жалел, что отказался от особняка, может быть, не будь этого тесного уединения под самым небом, не приходили бы к нему решения столь смелые и озорные.
Нынче Будков собирался поработать над приспособлением для балластировочной машины, последний месяц свободные вечера он бился над этим приспособлением. Скоро укладка путей должна была начаться вовсю, и стоило спешить.
Усевшись поудобнее, Будков протянул руку к полочке, на которой лежали маленькие черные сухари, и взял один сухарик. Сухарь был что надо, и Будков посасывал его, как леденец, покачивался в самодельном легкомысленном кресле. Каждый день, когда Лиза убиралась на чердаке, она находила полочку пустой и аккуратно выкладывала новую пайку сухарей. Будков был доволен, когда попадались корки горьковатые, подгоревшие, черные, резанные до засушки мелко. Эти сухари были Будкову необходимы для работы, как остро заточенные карандаши. Они помогали сосредоточиться и словно бы пробуждали мысль. Будков так привык посасывать хлебные леденцы, что без них вообще не мог представить вечерних занятий на чердаке. Он стеснялся своей привычки, и никто, кроме Лизы да пацана, здесь, в Саянах, о ней не знал. Привычка была давняя, и навязала ее война. Тринадцатилетним мужичком вкалывал тогда Будков учеником токаря на авиационном заводе, на фронт не взяли из-за малолетства, хоть на военный завод пробился, к тому же мать все время болела после «похоронной» на отца, и он месяцами был ее и своим кормильцем. Вот тогда мать и надумала сушить корки, кисловатые мякиши черняшки проглатывались быстро, и голод оживлялся тут же, а шершавые горелые корки держались во рту долго и порой прогоняли тошноту. Будков таскал их в цех, иногда даже подкармливал своего приятеля Кольку Хвостова, и, может быть, именно эти корки и помогли им держаться в цехе тяжкие и долгие часы.
Потом, когда наступило время посытнее, а матери уже не было, Будков сам сушил корки для себя и для нее, хотя ее уже и не было, и если приходила тоска, он грыз потихоньку сухарики, посасывал их, видел материны ласковые глаза и успокаивался, не сразу, но успокаивался. Так и вошли эти сухари в его жизнь, в студенческие годы тоже оказались не лишними, а уж теперь помогали ему в его взрослых заботах. Впрочем, детские его заботы кончились слишком давно.
Два часа посидел Будков над доской, в обязательных перерывах побаловался гантелями, мышцы размял, и дальше мог бы сидеть долго, но почувствовал себя усталым, последние дни были не из легких, и он разрешил себе отдохнуть, хотя и понимал, что в безделье схватят его мысли тревожные. «Ну и пусть, — подумал он, — надо же когда-нибудь все это обмозговать…»
Честно говоря, ему не хотелось увольнять Ливенцова, да и прав он не имел увольнять его, но ситуация того требовала. Ливенцов — а в обиходе просто Леденец — был рабочим арматурного цеха, рабочим неплохим, но и не так, чтобы особенным, Будков знал его смутно, ругаться или, наоборот, скажем, пить в одной компании с ним не случалось. И надо же было этому Леденцу недели две назад в Абакане, в выходной, по незнанию сцепиться из-за какой-то чепухи с самим Петром Георгиевичем, кто из них был неправ, попробуй сейчас разберись, но перепалка зашла далеко, начались оскорбления, и Леденец наговорил Петру Георгиевичу обидные слова. Что с тем было! Назавтра он звонил Будкову, кричал, как только мембрана выдержала: «Я не потерплю, я заслуженный человек… Немедленно гнать со стройки… Что у вас там за бардак…» Будков говорил в трубку: «Разберемся, разберемся», пытался большого человека успокоить, но не тут-то было. Судьба Ливенцова, честно говоря, Будкова мало волновала, но он не хотел идти против справедливости, с другой стороны, Петр Георгиевич был нужный человек, очень нужный, именно от него зависело сейчас, получит ли поезд деньги на строительство настоящего клуба или их еще придется ждать года два. За деньги эти бились всем поездом уже давно и надеялись получить их вот-вот. Петр Георгиевич был самодур, его на трассе не любили, а уж Будков его просто ненавидел, как когда-то Фролова, и все же с ним приходилось считаться. Будков надеялся, что Петр Георгиевич забудет о воскресном случае, так нет, звонил он дважды, шумел, распалялся, как тетерев на весеннем бою, и очень ясно давал понять, что решение свое о деньгах ставит в прямую зависимость от того, уволят его обидчика или нет.
«Вот черт!» — сердился Будков, из двух зол приходилось выбирать меньшее, интересы сотен людей невольно столкнулись с судьбой четырех — Леденца, его жены и детей. И, помучившись неделю, Будков посчитал, что надо все-таки Леденца уволить, через день-другой он устроится на работу где-нибудь у соседей, в мехколонне или у тоннельщиков, Будков сам позвонит соседям, конечно, придется бросить Леденцу квартиру, но что делать? Заявление Леденец подавать сам отказался, начал куражиться, рассуждения Будкова сочувствия у него не вызывали, а увидев решимость в глазах начальника, Леденец запил, начал прогуливать, а это как раз Будкова устраивало. В том, что местком его поддержит, Будков не сомневался, не было еще случая, чтобы местком оспаривал его решения, хороший состав подобрался; кроме того, Будков знал, что сможет вызвать у слушателей искреннее возмущение Ливенцовым. Если это, конечно, понадобится. Но хотя Будков и обдумал все и решение свое как будто оправдал, суровый приказ сочинить он никак не мог, рука не подымалась; кривясь, он ждал нервного звонка Петра Георгиевича, звонок этот подтолкнул бы его, может быть… А пока он избегал встречаться с женой Ливенцова, не хотел видеть ее заискивающие глаза, да и Лизин взгляд выдержать было нелегко, хотя он объяснял Лизе о клубе, о мечте сотен людей, и она кивала, соглашаясь с ним.
«Да», — вздохнул Будков и достал сигарету.
Вот что шло славно, так это дела со щебеночным заводом. Будков даже и не предполагал, что все кончится так удачно. Когда он узнал, что из Новосибирска едет к ним комиссия, он расстроился и все прикидывал, как ему выкручиваться. Страшного, правда, за ним ничего не было, кодексы он не преступал, никогда бы не пошел на это, но кое-что ради дела нарушил, на кое-что ради дела закрыл глаза, действия его принесли пользу стройке, это уж точно, жаль только, что потом начались на пущенном заводе неполадки, которые в спешке Будков не смог предвидеть. Если бы его действия открылись, конечно, его принялись бы прорабатывать, и это было бы неприятно, хотя Будков и знал, что в конце концов обо всем забыли бы, ведь не ради себя старался он, а ради дела.
Но комиссией оказался добрейший Анатолий Сергеевич, новосибирский Ионыч, у которого ни смелости, ни желания не было искать криминал в действиях строителей, он все в проекте раскапывал недочеты и раскопал-таки… Новыми же идеями Будкова, светлой головой его Анатолий Сергеевич был восхищен и подавлен, и Будкову он, естественно, нравился. «Вот и славно, вот и славно, — повторял про себя Будков, — что так все кончилось, хороший старичок, хороший… Да я ничего плохого не сотворил…» И волнения двух последних недель, всякие догадки, чем обернется приезд комиссии, отчаянные обещания самому себе в двадцатый раз: «Хватит, довольно авантюр, это была последняя, лучше уж не лезть вперед, а делать точно по правилам», все это стало несущественным, пережитым, и снова пришла вера в удачу и счастливую звезду его хлопотливой и нелегкой жизни.
И уж тут Будкову и разговор с Олегом перестал казаться неприятным, он с удовольствием вспоминал, как осадил и сломал этого сейбинского оратора Плахтина, неглупого парня, неглупого, да и что ему тут было волноваться, ведь тот таежный мостик и вправду чепуха по сравнению с щебеночным заводом.
«А Испольнов-то каков! Впрочем, что от него можно было ждать». Но, злясь на Испольнова, Будков понимал, что отплатить за его предательство, хотя какое это предательство — предают друзей, отплатить за его подлость он не сможет. Да и не станет. Было бы паршиво, если бы он в свою очередь сотворил подлость, опустился бы до обид и принялся бы мстить. Пусть Испольнов поскорее убирается из Саян со своей компанией, поскорее, это к лучшему.
И все же Будкову приятно было вспомнить те знойные дни, когда они с Васькой и Васькиной бригадой вкалывали на Сейбе. Ребята подобрались шальные, мастера, руки что твои слябинги-блюминги, все могут, попросили бы их да к прочему поллитру бы пообещали — парни эти и кижские соборы поставили бы в тайге, а как они мост делали, сколько раз Будков, уловив секунду, смотрел с наслаждением на мелодичную их работу и думал: «Надо же, как здорово, как прекрасно, вот так бы и мне с ними всю жизнь и ни о чем больше не думать, ни о каких планах, ни о каких Фроловых». Будков слушался всех команд, удивлялся Васькиной краткости, умению бурлацкой лямкой тянуть за собой мужиков. Лишь в тихие часы вечерней усталости позволял себе Будков разговаривать с Испольновым на равных, и, может, зря, а может, нет, все как на духу выкладывал Ваське, не умел тогда держать за зубами то, что его волновало. А он жил мостом и тем, ради чего этот мост строился. И сейбинские парни, казалось Будкову, понимали его.
С инженером, приехавшим из Новосибирска, из проектного института, разбираться в непорядках на щебеночном заводе Будков сидел до семи. Скинули рубашки. Воду пили. Лили ее, теплую, но свежую, из графина на грудь и на руки. Грудь у инженера Анатолия Сергеевича была впалая, худая и белая. Работа Будкову нравилась, мозг был в напряжении, стосковался по гордиевым узлам. Раза три ломилась в дверь жена Ливенцова, лицо у нее было заискивающее и несчастное.
— Сегодня — выходной. Мы ничего решать не будем. Занят я…
— Может, прервемся? — говорил потом с надеждой Анатолий Сергеевич. — Может, примете ее? Знаете, портрет современной женщины? В руке — Светка, в другой — сетка, впереди — план, сзади — пьяный Иван. Знаете, да? Уж больно она на такую похожа.
Он устал, уморился, голова его не поспевала за идеями Будкова, мечтал, наверное, о том, как бы поваляться сейчас, или выпить холодненькой был не прочь.
— Нет, давайте закончим, — с джентльменской улыбкой говорил Будков, а сам думал: «Ничего, старый хрыч, дотянешь…»
Когда они в восьмом часу прощались на раскаленной улице, Анатолий Сергеевич, обмахивая себя платочком, сказал:
— МИИТ кончали?
— МИИТ…
— Давно?
— Давно. Уж четыре года как…
— А я, милый, уж двадцать семь как… В общежитии на Бахметьевской жили?
— На Образцовой…
— Ну да, теперь она Образцова… А я-то помню, как Владимир Николаевич Образцов на Бахметьевской улице прохаживался… Да… Вы молодец… Мне вас еще в Новосибирске как талантливого человека рекомендовали… Так оно и есть…
— Ну, знаете… — покраснел Будков.
— Нет, нет, милый, — сухой своей рукой Анатолий Сергеевич взял Будкова под локоть, — вы уж мне поверьте. Я бы тут один недели две сидел, но эти ваши идеи и по поводу котельной и по поводу перекрытия… Они просто с блеском…
— Спасибо, спасибо за добрые слова, — пробурчал Будков, — только вы зря…
— Туалет у вас где?
— Вон за домом, — удивленно посмотрел Будков на гостя из сибирской столицы.
Поспешно поблагодарив его, стараясь достоинство свое не уронить, Анатолий Сергеевич скрылся за углом. «Интеллигент, — усмехнулся Будков, — работу, видите, ли, нарушить боялся…»
— Сибирь, Сибирь, страна улыбок, — сказал Анатолий Сергеевич, вернувшись.
— Это вы к чему?
— Да так… Аксентьев у вас преподавал?
— Нет.
— Кто же у вас там остался-то?
Стали выяснять, кто остался. Мало кто.
— А в наши годы… — вздохнул Анатолий Сергеевич. — Я ведь хорошо Кошурникова знал…
— Вот как? — сказал Будков.
— Да… и с маршалом Говоровым сталкиваться приходилось…
Разговор грозил перерасти в вечер воспоминаний.
— Вы ко мне приходите, знаете, где мой дом, — сказал Будков, — поужинаем.
— Спасибо, спасибо, — обрадовался Анатолий Сергеевич, — только не сегодня. Устал я. Попробую соснуть.
Шагая к клубу, Будков думал, что Анатолий Сергеевич и вправду просидел бы с делами добрые две недели, уж больно робкие, деликатные решения предлагал он, главное обходил за пять верст, словно бы неизвестного табу опасался, бил наверняка, но по мелочам, по мелочам, неспешным таким, осторожным шажочком подбирался к цели, провинциал, Ионыч, будковские мысли удивили и испугали его, дрожащими пальцами прикладывал он платок ко лбу. А мысли Будкова были просты, ну смелы, смелы, чего тут скромничать, мозг не заржавел пока, занятий с расчетами осталось теперь дня на три. «Ничего получилось, ничего», — говорил себе Будков. Он поработал с удовольствием, радовался за себя, предчувствием задач посложнее и поярче жили в нем воспоминания о сегодняшней удаче, мозг не желал отдыхать, и Будков спешил сесть за шахматную доску, чтобы не дать ему остыть.
Плакат над дверью клуба фанатиков пытался веселить: «Шахматно-шашечная секция „Новые Васюки“. Доски были заняты, но Будкову место нашлось. Будков был в ударе, выиграл три партии, бросая в атаку фигуры, напевал: „Мне не жаль, что я тобой покинута…“, торжествующая фраза эта значила, что ходом он доволен, и не обещала противнику ничего радужного, в четвертой партии он увлекся давлением двух коней и белопольного слона на короля черных и просмотрел ладью, но потеря эта не обескуражила его, наоборот, подтолкнула к действиям решительным и рискованным. „Мне не жаль, что я тобой покинута…“ — пропел Будков, объявляя мат и радуясь шумно.
— Не явилась ли к вам, Иван Алексеевич, сегодня ночью тень Таля с секретами? — спросил лаборант Прусаков.
— А? Что, что? — не понял сразу Будков, а потом рассмеялся: — Было, было такое! Пришла и говорит: я тебя, старик, уважаю, запомни на всякий случай — тройка, семерка, туз.
Играть хотелось еще, но времени уже не было, распорядок дня Будков уважал, он уже и так опаздывал на чердак. Уходил Будков из клуба тихо, стараясь не попасться на глаза Ольге Коростылевой, председательнице клубного совета, сегодня она могла воспользоваться его добрым расположением духа и поймать на крючок, выбить из него согласие выступить с какой-нибудь лекцией. «Нет, уж на этот раз не выйдет», — храбрился Будков, зная прекрасно, что и на этот раз выйдет. Но Коростылева не встретилась, и, оказавшись на улице, он пробурчал чуть слышно: «Мне не жаль, что я тобой покинута…» Все шло прекрасно, прекрасно, не было бы только разговора с Олегом…
Лиза подала ужин, сказала:
— Ливенцова приходила…
— И к тебе приходила? — расстроился Будков.
Он ел, старался не смотреть на жену, знал, что она не одобряет его решения, и боялся увидеть укор в ее добрых глазах.
— Спасибо, спасибо, — сказал Будков, вытирая платком губы, — очень недурный ужин… Старик из Новосибирска отказался зря… Сытый, но довольный, я пошел на чердак.
— Не торопись, Вань, с Ливенцовым… Ведь потом совесть тебя будет мучить… Я ж тебя знаю…
Пухлые губы свои Лиза сжала, значит, настроена была серьезно.
— Странная профессия у совести, — улыбнулся Будков, — только и умеет, что мучить… Сын где?
— Гуляет, сейчас загонять буду, — вздохнула Лиза. — Спать уж пора.
— Я опаздываю на чердак, — спохватился Будков. — Ты уж не расстраивайся. Я все обдумаю…
Было еще светло, но Будков щелкнул выключателем. На чердаке был порядок. «Ох, как душно», — подумал Будков и, скинув рубашку и брюки, подсел к рабочему своему столику. Чердак был его кабинетом, его лабораторией и его храмом. Когда приехал он с Сейбы в поселок начальником поезда, его семье отвели дом прежнего начальника Фролова, это был не дом, а особняк из фельетона, и Будков возмутился: столько было еще в поселке неустроенных с жильем, а ему, видите ли, предлагают теремной дворец. Во фроловском доме разместили четыре семьи, а Будков перебрался в свободную квартиру в финском коттедже, квартиру однокомнатную, с кухней, да вот еще с невысоким чердачком для хранения всякого хлама. Чердачок и приспособил Будков под кабинет, пол покрепче настелил, стены обоями оклеил, чертежную доску приволок и потом ни разу не жалел, что отказался от особняка, может быть, не будь этого тесного уединения под самым небом, не приходили бы к нему решения столь смелые и озорные.
Нынче Будков собирался поработать над приспособлением для балластировочной машины, последний месяц свободные вечера он бился над этим приспособлением. Скоро укладка путей должна была начаться вовсю, и стоило спешить.
Усевшись поудобнее, Будков протянул руку к полочке, на которой лежали маленькие черные сухари, и взял один сухарик. Сухарь был что надо, и Будков посасывал его, как леденец, покачивался в самодельном легкомысленном кресле. Каждый день, когда Лиза убиралась на чердаке, она находила полочку пустой и аккуратно выкладывала новую пайку сухарей. Будков был доволен, когда попадались корки горьковатые, подгоревшие, черные, резанные до засушки мелко. Эти сухари были Будкову необходимы для работы, как остро заточенные карандаши. Они помогали сосредоточиться и словно бы пробуждали мысль. Будков так привык посасывать хлебные леденцы, что без них вообще не мог представить вечерних занятий на чердаке. Он стеснялся своей привычки, и никто, кроме Лизы да пацана, здесь, в Саянах, о ней не знал. Привычка была давняя, и навязала ее война. Тринадцатилетним мужичком вкалывал тогда Будков учеником токаря на авиационном заводе, на фронт не взяли из-за малолетства, хоть на военный завод пробился, к тому же мать все время болела после «похоронной» на отца, и он месяцами был ее и своим кормильцем. Вот тогда мать и надумала сушить корки, кисловатые мякиши черняшки проглатывались быстро, и голод оживлялся тут же, а шершавые горелые корки держались во рту долго и порой прогоняли тошноту. Будков таскал их в цех, иногда даже подкармливал своего приятеля Кольку Хвостова, и, может быть, именно эти корки и помогли им держаться в цехе тяжкие и долгие часы.
Потом, когда наступило время посытнее, а матери уже не было, Будков сам сушил корки для себя и для нее, хотя ее уже и не было, и если приходила тоска, он грыз потихоньку сухарики, посасывал их, видел материны ласковые глаза и успокаивался, не сразу, но успокаивался. Так и вошли эти сухари в его жизнь, в студенческие годы тоже оказались не лишними, а уж теперь помогали ему в его взрослых заботах. Впрочем, детские его заботы кончились слишком давно.
Два часа посидел Будков над доской, в обязательных перерывах побаловался гантелями, мышцы размял, и дальше мог бы сидеть долго, но почувствовал себя усталым, последние дни были не из легких, и он разрешил себе отдохнуть, хотя и понимал, что в безделье схватят его мысли тревожные. «Ну и пусть, — подумал он, — надо же когда-нибудь все это обмозговать…»
Честно говоря, ему не хотелось увольнять Ливенцова, да и прав он не имел увольнять его, но ситуация того требовала. Ливенцов — а в обиходе просто Леденец — был рабочим арматурного цеха, рабочим неплохим, но и не так, чтобы особенным, Будков знал его смутно, ругаться или, наоборот, скажем, пить в одной компании с ним не случалось. И надо же было этому Леденцу недели две назад в Абакане, в выходной, по незнанию сцепиться из-за какой-то чепухи с самим Петром Георгиевичем, кто из них был неправ, попробуй сейчас разберись, но перепалка зашла далеко, начались оскорбления, и Леденец наговорил Петру Георгиевичу обидные слова. Что с тем было! Назавтра он звонил Будкову, кричал, как только мембрана выдержала: «Я не потерплю, я заслуженный человек… Немедленно гнать со стройки… Что у вас там за бардак…» Будков говорил в трубку: «Разберемся, разберемся», пытался большого человека успокоить, но не тут-то было. Судьба Ливенцова, честно говоря, Будкова мало волновала, но он не хотел идти против справедливости, с другой стороны, Петр Георгиевич был нужный человек, очень нужный, именно от него зависело сейчас, получит ли поезд деньги на строительство настоящего клуба или их еще придется ждать года два. За деньги эти бились всем поездом уже давно и надеялись получить их вот-вот. Петр Георгиевич был самодур, его на трассе не любили, а уж Будков его просто ненавидел, как когда-то Фролова, и все же с ним приходилось считаться. Будков надеялся, что Петр Георгиевич забудет о воскресном случае, так нет, звонил он дважды, шумел, распалялся, как тетерев на весеннем бою, и очень ясно давал понять, что решение свое о деньгах ставит в прямую зависимость от того, уволят его обидчика или нет.
«Вот черт!» — сердился Будков, из двух зол приходилось выбирать меньшее, интересы сотен людей невольно столкнулись с судьбой четырех — Леденца, его жены и детей. И, помучившись неделю, Будков посчитал, что надо все-таки Леденца уволить, через день-другой он устроится на работу где-нибудь у соседей, в мехколонне или у тоннельщиков, Будков сам позвонит соседям, конечно, придется бросить Леденцу квартиру, но что делать? Заявление Леденец подавать сам отказался, начал куражиться, рассуждения Будкова сочувствия у него не вызывали, а увидев решимость в глазах начальника, Леденец запил, начал прогуливать, а это как раз Будкова устраивало. В том, что местком его поддержит, Будков не сомневался, не было еще случая, чтобы местком оспаривал его решения, хороший состав подобрался; кроме того, Будков знал, что сможет вызвать у слушателей искреннее возмущение Ливенцовым. Если это, конечно, понадобится. Но хотя Будков и обдумал все и решение свое как будто оправдал, суровый приказ сочинить он никак не мог, рука не подымалась; кривясь, он ждал нервного звонка Петра Георгиевича, звонок этот подтолкнул бы его, может быть… А пока он избегал встречаться с женой Ливенцова, не хотел видеть ее заискивающие глаза, да и Лизин взгляд выдержать было нелегко, хотя он объяснял Лизе о клубе, о мечте сотен людей, и она кивала, соглашаясь с ним.
«Да», — вздохнул Будков и достал сигарету.
Вот что шло славно, так это дела со щебеночным заводом. Будков даже и не предполагал, что все кончится так удачно. Когда он узнал, что из Новосибирска едет к ним комиссия, он расстроился и все прикидывал, как ему выкручиваться. Страшного, правда, за ним ничего не было, кодексы он не преступал, никогда бы не пошел на это, но кое-что ради дела нарушил, на кое-что ради дела закрыл глаза, действия его принесли пользу стройке, это уж точно, жаль только, что потом начались на пущенном заводе неполадки, которые в спешке Будков не смог предвидеть. Если бы его действия открылись, конечно, его принялись бы прорабатывать, и это было бы неприятно, хотя Будков и знал, что в конце концов обо всем забыли бы, ведь не ради себя старался он, а ради дела.
Но комиссией оказался добрейший Анатолий Сергеевич, новосибирский Ионыч, у которого ни смелости, ни желания не было искать криминал в действиях строителей, он все в проекте раскапывал недочеты и раскопал-таки… Новыми же идеями Будкова, светлой головой его Анатолий Сергеевич был восхищен и подавлен, и Будкову он, естественно, нравился. «Вот и славно, вот и славно, — повторял про себя Будков, — что так все кончилось, хороший старичок, хороший… Да я ничего плохого не сотворил…» И волнения двух последних недель, всякие догадки, чем обернется приезд комиссии, отчаянные обещания самому себе в двадцатый раз: «Хватит, довольно авантюр, это была последняя, лучше уж не лезть вперед, а делать точно по правилам», все это стало несущественным, пережитым, и снова пришла вера в удачу и счастливую звезду его хлопотливой и нелегкой жизни.
И уж тут Будкову и разговор с Олегом перестал казаться неприятным, он с удовольствием вспоминал, как осадил и сломал этого сейбинского оратора Плахтина, неглупого парня, неглупого, да и что ему тут было волноваться, ведь тот таежный мостик и вправду чепуха по сравнению с щебеночным заводом.
«А Испольнов-то каков! Впрочем, что от него можно было ждать». Но, злясь на Испольнова, Будков понимал, что отплатить за его предательство, хотя какое это предательство — предают друзей, отплатить за его подлость он не сможет. Да и не станет. Было бы паршиво, если бы он в свою очередь сотворил подлость, опустился бы до обид и принялся бы мстить. Пусть Испольнов поскорее убирается из Саян со своей компанией, поскорее, это к лучшему.
И все же Будкову приятно было вспомнить те знойные дни, когда они с Васькой и Васькиной бригадой вкалывали на Сейбе. Ребята подобрались шальные, мастера, руки что твои слябинги-блюминги, все могут, попросили бы их да к прочему поллитру бы пообещали — парни эти и кижские соборы поставили бы в тайге, а как они мост делали, сколько раз Будков, уловив секунду, смотрел с наслаждением на мелодичную их работу и думал: «Надо же, как здорово, как прекрасно, вот так бы и мне с ними всю жизнь и ни о чем больше не думать, ни о каких планах, ни о каких Фроловых». Будков слушался всех команд, удивлялся Васькиной краткости, умению бурлацкой лямкой тянуть за собой мужиков. Лишь в тихие часы вечерней усталости позволял себе Будков разговаривать с Испольновым на равных, и, может, зря, а может, нет, все как на духу выкладывал Ваське, не умел тогда держать за зубами то, что его волновало. А он жил мостом и тем, ради чего этот мост строился. И сейбинские парни, казалось Будкову, понимали его.