Не то чтобы это было для меня внове – последние полгода он часто сажал меня играть перед людьми обнаженной по пояс. Но это был последний раз.
 
   После съемок мы вернулись в Москву. Придя к Алле Николаевне, я снова взялась за справочник фельдшера. Она спросила: что ты там выискиваешь? Я посмотрела на нее прозрачным взглядом и холодно ответила: «Алла Николаевна, я больше не могу. Один из нас должен умереть». Она охнула. Осела. Помолчала. И сказала, явив еще одну Божию милость: «Смерть – не единственный выход. Ты можешь уйти». Нет, поначалу мне казалась это невозможным. Наша история должна, должна была закончиться, как античная драма. И все же мысль уйти стала во мне прорастать, надежда увеличиваться, отчаяние ослабевать. Она дала мне единственный шанс выжить, и я вцепилась в него всем существом.
   В конце октября был концерт в Москве, в Гнесин-ском концертном зале. На него пришла мама, с которой мы не виделись девять месяцев. Каждая из нас в этот срок выносила свое потомство, но назвали их одинаково. Имя близнецам было: Сила. Мы примирились. Алла Николаевна пригласила ее к нам. Мама осталась ночевать, я на раскладушке, она на диване. Я попросила ее дать мне руку, так мы и уснули, сцепив пальцы. На следующее утро она повела меня в храм Николы в Кузнецах к нашему батюшке, крестившему меня, отцу Владимиру Степановичу Рожко-ву. После Литургии, за которой батюшка меня исповедовал и причастил, мы сели втроем за столом у Аллы Николаевны, и я объявила о своем решении уйти от отца.
   К тому времени была известна точная дата отъезда в Америку: 24 декабря 1988 года. На шестое декабря назначен сольный концерт в Большом зале Ленинградской филармонии. Билеты в количестве, почти вдвое превышающем вместимость зала, были сметены за две недели до концерта. Чтобы устроить его, отцу пришлось пойти на многое – духи, конфеты, рестораны, коньяки и проч. Концерт нужен был, чтобы поставить жирную точку.
   Передо мной лежит программа этого концерта с пометками отца – очевидно, он впоследствии прислал мне ее с очередным письмом:
   «Бах-Бузони – Хоральная прелюдия „И вот мы пришли и увидели землю обетованную“.
   Шуман – Арабеска. Сновидения. Пестрый листок № 1. Ночью. Грезы. Порыв. Цветы.
   Шопен – Три вальса. Мазурка. Баллада № 4. Ноктюрн.
   Скрябин – Четыре этюда. Соната № 6.
   Дебюсси – Прерванная серенада. Вереск. Сады под дождем. Остров радости.
   Вот программа, которая принесла бы тебе всемирную славу – и мы бы ее отделали до абсолютного совершенства с 1го по бое декабря! Дьявол отнял у тебя все это! Надо – побороть дьявола!»
 
   Конечно, возвращаться из Америки он не собирался, хотя никому об этом не говорил. По контракту планировалось сорок концертов по всей стране, за каждый мы должны были получить огромные деньги, порядка пятидесяти тысяч долларов. Он же втайне думал удвоить ставку посредством шантажа: «А что, объявлю, что иначе ты не выйдешь на сцену, деваться им будет некуда». Дело выгорало на десятки миллионов, это был главный шанс его жизни. А там дальше всемирная – слава, сбыча мечт, безбедная старость, и главное – никакого больше «вонючего совка».
   Наши американские друзья, видевшие его обращение со мной, знали, что если он попадется на этом в законопослушной, блюдущей личную неприкосновенность Америке, ему выдадут restraining order и запретят приближаться ко мне. Но я тогда об этом ничего не знала. Мне было невыносимо думать, что когда все раскроется, когда все увидят воочию отца, поймут, что я – мыльный пузырь, у меня больше не будет никаких шансов на жизнь и профессию. Играла я к тому моменту невозможно плохо, руки болели, никакого желания выходить на сцену не было.
   Да и была уже и не человеком даже, а тенью, которую питали два чувства: ненависть и желание выжить.
   Мама и Алла Николаевна, которая тоже должна была ехать с нами, настаивали, что я должна уйти после турне. Я сказала, что до Америки не доживу, и возразить на это было нечего. Они пытались меня переубедить, но тщетно. Твердо решив, что уйду до гастролей, я оставила себе люфт в несколько недель. Назначен был и срок: первое декабря. В ноябре мы с отцом отправились играть концерты в Челябинск. Там между нами произошла ужасная сцена, после которой я нацарапала на первой попавшейся бумажке «Господи, дай мне силы нести свой крест», позвонила маме и сказала, что она должна ждать в Москве в нашей квартире, потому что я уйду в первую же минуту, как только представится возможность.
   Но возможность не представлялась. Отец с его дьявольским чутьем и интуицией не спал трое суток, нервничал. Мама находилась с нами – в знак примирения и скорого отъезда в Америку он ей это позволил. Мы же были спокойны и ни на одну провокацию не реагировали, зная, что осталось совсем чуть-чуть.
   Наконец отец утихомирился и мирно заснул. Утром, по заведенному порядку, он собирался уйти на свой еженедельный теннис и не должен был вернуться раньше часа дня. Мы назначили побег на это время.
   Пока он спал, я писала прощальное письмо, время от времени заходя в его комнату и вглядываясь в спящего. В письме я объясняла, что для меня это единственный способ спасти свою жизнь. Докончив, я тоже отправилась спать. И снится чудный сон Татьяне:
   Пустыня. По песку натыканы частоколом маленькие низенькие грязные сараи. Из пустыни, которая называется спальным районом, есть ходы в город: там тоже все низенькое, грязненькое, безрадостное, не выше человеческого роста. Тоскливые продавцы нарезают в лавках ломтями арбузы, из которых ползут черви. Сверху нависают грязно-серые ватные тучи, ни неба, ни солнца. Как будто везде висят надписи – выхода нет, смирись. Я задыхаюсь, хочу вдохнуть свинцового воздуха и не могу, и пытаюсь бежать на деревянных ногах, зная, что главное – пересечь спальный район, за ним до границы рукой подать. За мной гонится продавец с черным лицом, швыряя мне в спину ломти арбуза, с чавканьем и треском разваливающиеся на куски, стекающие по ногам. Постепенно сараи остаются позади, продавец отстает, небо начинает проясняться. Я уже могу перевести дух, и медленно иду вперед. Передо мной, как в рапиде, выплывает сверкающая полоса моря. Оно отделяет серую пустыню от сияющего другого государства. Над морем небо разделяется на две части: на моей света нет, но на противоположной солнце расходящимися лучами освещает высокие черно-синие горы и озера, уходящие вглубь. На той стороне, в изножье гор, на берегу, стоит на мелких камешках мама и протягивает ко мне руки. Она вся чистая, опрятная, благоуханная, в длинном темном платье с белоснежным воротничком, с высокой прической. Она нежной улыбкой зовет меня. Задыхаясь от слез радости, я иду к ней по воде.
   Щелчок выключателя. Бодрый окрик отца: «Подъем! Я пошел, занимайтесь». Мы начали лихорадочно собираться. Мне надо было все внимательно просмотреть, я перебирала ноты, книги, кассеты, записки, вещи, концертные платья, отбирая необходимое. Взяла также рублей двести из денег, которые хрустящими пачками лежали в ящике рядом с его кроватью, – я считала, что имею на это право, поскольку зарабатывала их. Взяв собаку Джульку под мышку, я уходила из этого дома навсегда. Через одиннадцать дней мне должно было исполниться тринадцать лет. Здесь я провела шесть. Что такое осознанная необходимость, я уже догадывалась, теперь же мне очень хотелось узнать, что такое свобода.
 
   Двадцать лет назад Алла Николаевна взяла с меня слово, что я никогда не упомяну о роли, которую она сыграла в моей жизни – она очень боялась Осетинского. Ее судьба сложилась причудливо: благодаря нашему приглашению, она сначала съездила в Америку в гости, потом вернулась туда жить, а спустя некоторое время оказалась в Австралии, где пребывает и сейчас. Учитывая удаленность этого континента и за давностью лет, я впервые говорю об этом, не тревожась, что ее постигнет месть близких мне лиц. Спасибо, Алла Николаевна. Я, как толстовский Левин, сомневаюсь во многом, почти во всем. Но никогда – в том, что первого декабря 1988 года верно шагнула в неизвестность. И отчасти обязана этим Вам.
   Что же до страны из моего сна, то в 2000-м году, случайно попав в Черногорию, я увидела ее воочию – и черно-синюю гряду, и домики в изножье гор, стоящие у воды, и перетекающие меж горами фиорды: это оказался Бока-Которский залив. Потрясение было так велико, а совпадение так неслучайно, что сейчас я пишу эту книгу в Черногории, сидя на террасе над морем. И многое мне отсюда видно яснее.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   К бабушке было нельзя, в мамины комнаты в коммуналке тоже. Отец повсюду разослал агентов, карауливших места, в которых мы могли появиться. Начались преследования, звонки, угрозы меня убить, телеграммы. В первые десять дней нас приютила мамина знакомая Нина, жившая напротив храма на Рижской. Один или два раза в неделю там служил отец Владимир. У Нины отпраздновали мой тринадцатый день рождения, оттуда же позвонили в Ленинград Кире, которой поручили связаться с директором Филармонии Виталием Фоминым и отменить концерт.
   Скандал разразился жуткий: директор Большого зала предлагал Кире весь сбор за концерт, если она уговорит меня приехать. Кира бросила в ответ, что нельзя думать только о сборе, неплохо бы и обо мне тоже – руки переиграны.
   Поскольку из дому было не выйти – можно было ненароком с кем-то столкнуться, то ситуация довольно скоро стала мучительной. Отец Владимир предложил нам спрятаться в его доме недалеко от Москвы в поселке Заветы Ильича, и после вечерни мы уехали.
   Там постоянно жила матушка отца Владимира. В этом чудесном запорошенном доме с камином мы провели месяц, в нем ощенилась Джулька, что привело нас в замешательство: мы даже не знали, что она была беременна. Я ходила в местную школу, где нашла пианино, заниматься, но это не давало результатов – у меня в самом деле были переиграны руки, да и желания особого не было.
   У моей сводной сестры Маши отец тоже нас искал, и после Нового года мама отправила меня с Машей в Ленинград к Кире. На несколько дней, погостить. Во второй день я попросила Киру дать мне ноты Баха, она полезла на антресоли, и в эту минуту в дверь начал ломиться отец. От страха я забилась в угол и нечленораздельно мычала, умоляя меня защитить. Кира позвонила Ире Таймановой и в милицию. Я написала заявление, в котором просила принять меры по моей безопасности, оно осталось лежать на столе.
   Через полчаса приехал Александр Невзоров, гроза и гордость Ленинградского телевидения, чью передачу «600 секунд» в народе прозвали «попик, трупик и филармония» и которую, затаив дыхание, смотрел весь город. Мысленно прокручивая этот эпизод назад, я понимаю, что все произошло само собой. В интервью Невзорову я приносила извинения ленинградцам за отмененный концерт и просила отныне воспринимать меня отдельно от отца. В общем, это, конечно, был сеанс с разоблачением. Лежавшее на столе заявление, в котором упоминались «побои, разврат и пьянство», было заснято и зачитано, хотя заявление было адресовано не городу и миру, а в ближайшее отделение милиции и прокуратуру.
   Шок и потрясение, охватившее публику, граничили с горячечным бредом. Все наперебой загалдели: во-о-о-т, мы давно подозревали, что там не все в порядке! Другие кричали: позор, Павлик Морозов, как ей не стыдно! Некоторые плевали мне в лицо на улице, так что и в Ленинграде выходить стало невозможным. Мы с сестрой Машей уехали обратно.
   Маша была старше меня на четыре года, хороша собой и, несмотря на раннюю душевную зрелость, обременена тьмой юношеских комплексов. Воспитывали ее бабушка с дедушкой в Таганроге, Ольга, ее мать, изредка забирала ее в Москву, в свою богемную среду с сигаретой в постели и лечебной рюмкой коньяку «от сердца» по утрам. Отца она за свое детство почти не видела, Ольга была занята своими отношениями с мужчинами, миром и театром, коему она служила.
   Когда я ушла от нашего отца, они с матерью вместе обретались на Коломенской. Мы сблизились. Маша взялась на правах старшей покровительствовать, я с восторгом и подражанием подчиняться. Сестра казалась мне невероятно умной – она читала толстые и бессмысленные (по выражению Андре Бретона, «философ, который мне непонятен, – негодяй») книги. Например, ею в совершенстве была изучена «Бхагавад-гита». Она интересовалась теософией, теологией, перемалывая своим хрупким сознанием христианство, буддизм, ислам, иудаизм, не считая мелких брызг в виде свидетелей Иеговы и адвентистов седьмого дня. Куда это ее завело, не знает никто: после смерти матери в 1997 году Маша прекратила все сношения с родственниками, исчезла из всех пунктов досягаемости и удалилась в неизвестном направлении. Где она теперь? Возможно, в секте, хотя я от всей души надеюсь, что в монастыре. Все попытки ее найти ни к чему не привели, но я верю, что она жива.
 
   В Москве стало очевидным, что необходимо предпринять нечто радикальное. Находиться под ежесекундным дамокловым мечом физической расправы было невозможно, да и время шло, я же продолжала бездействовать. Поначалу мы с мамой думали уехать в Америку, где нас продолжали ждать, в Сан-Франциско была снята квартира с роялем. Алла Николаевна, единственная из всех съездившая туда по нашему приглашению, вернувшись, горячо убеждала нас ехать. Но отец сразу же после моего ухода отправился в ОВИР и написал заявление, что категорически возражает против моего отъезда. В случае же выдачи нам разрешения на выезд обещал поджечь себя в знак протеста на Красной площади. Я попереживала и после разговора с мамой, боявшейся, что в Москве обеспечить мою безопасность ей не удастся, отправилась обратно к Кире в Ленинград.
   Там зрели разнообразные интриги. Первой интригой, затеянной Ирочкой Таймановой, стал визит к врачу. Он поставил диагноз «тендовагинит» и устроил правую руку в гипс. Интригой второй стало определение меня в школу-десятилетку при Ленинградской консерватории. Кира направилась к директору школы Юрию Курганову и попросила меня принять. Курганов поначалу замахал руками и предложил Кире самой со мной заниматься – весь этот скандальный ореол его не прельщал. Кира: «Но девочке нужна стабильность и образование, а я их обеспечить не могу – мы всей семьей ждем вызов на ПМЖ в Америку». Тогда Курганов посоветовал отправить меня обратно в Москву, в ЦМШ. Узнав, что в Москве отец, который грозится меня убить, он сник. И сказал: «Как же вы не боитесь, что он и вас всех убьет?» Бесстрашная Кира обещала, что ее семья будет защищать меня до последнего вздоха, оберегать и при необходимости конвоировать. Одновременно на него давила авторитетом Ира, всячески уговаривая совершить этот благородный поступок.
   Курганов подумал-подумал – и взял меня в школу в середине года. Когда об этом стало известно, ему позвонил директор ЦМШ Бельченко: «Юра, ты что, с ума сошел? Тебя же Олег съест, да и Полине ничто не поможет». Теперь уже Курганов ответил, что ничего не боится, и повесил трубку.
   Тут началась самая захватывающая интрига: в школу-то я пошла, но педагога у меня не было. Некоторые известные профессора поперву облизывались, как кот на сметану, однако и кололось: девочка безнадежно испорчена, возни будет много, да и отец может выкинуть штуку, а выйдет ли толк, предсказать не мог никто.
   Юрию Николаевичу, видевшему, как делят мою неубитую шкуру, это копошение было неприятно, и он решил поговорить обо мне со знаменитым педагогом десятилетки Мариной Вениаминовной Вольф. Зная ее честность, прямоту, высочайший профессионализм, а главное – полное отсутствие тщеславия, расчета и заботы о собственной выгоде, по ее возвращении (она давала мастер-классы в Америке) он предложил ей взять меня в свой класс. Кира, со своей стороны, тоже зашла в атаку с тыла: попросила поговорить с Мариной Вениаминовной Ирину Львовну Этигон, преподавателя скрипки, у которой в свое время учился Юра, Кирин сын. Марина Вениаминовна отнекивалась: мол, наверняка я развращена славой, страдаю звездной болезнью и профессионально несостоятельна (тире: уголовно). И все же общими усилиями ее уговорили со мной познакомиться.
   Это я помню как сейчас: мы с Ириной Львовной подходим к 22-му классу на третьем этаже десятилетки. В этот момент дверь открывается, из проема вылетает сначала карандаш, затем ноты, и последним эффектным кубарем летит ученик восьмого класса талантливый раздолбай Дима Левитан. Из класса раздается громовой голос Марины Вениаминовны с напутствиями в адрес бездельника. Заходит следующий ученик, ожидавший своей очереди в коридоре. Садится за рояль. Заходим и мы, Ирина Львовна встает у рояля, я сажусь на стул рядом с дверью. Марина Вениаминовна, в крайнем раздражении на Диму Левитана, начинает выговаривать все, что она думает обо мне, моей игре и прочих обстоятельствах моего существования. В этот момент я поняла, что эту седую голубоглазую женщину неопределенного возраста, слегка взъерошенную, говорящую грудным прокуренным голосом, уже люблю всем существом, доверяю ей и за то, чтобы со мной занимался именно этот человек, легко пожертвую многим. Молча киваю на все ее речения, выслушав же, говорю: «Вы абсолютно правы, и я прошу Вас об одном – возьмите меня в свой класс, я очень хочу научиться всему тому, чего не умею».
   Она так удивилась, что на какое-то мгновение утратила дар речи. Потом очнулась и назначила мне день и час первого урока.
   Эту встречу я полагаю событием, составившим счастье всей моей жизни. Не попади я тогда к Марине – кто знает, что было бы со мной сейчас. Она дала и вернула мне все: профессию, любовь к музыке, ту новую и трудную жизнь, о которой я мечтала, уходя в неизвестность. Ей я обязана тем, что дышу, играю на рояле. Существую.
 
   Когда она взяла меня, отец стал забрасывать ее оскорбительными угрожающими телеграммами. Звонил по ночам с криками: «Я тебе, старая б…, ноги переломаю, кровью умываться будешь!» – все в таком же духе. Маринина мать Клавдия Яковлевна, ровесница века, приговаривала: «Мариночка, ну неужели ты не боишься?» Мариночка затягивалась папиросой и отвечала: «Мама, ну если я в войну, блокаду и при советской власти ничего не боялась, то чего уж теперь начинать?»
   Я поселилась у Киры, Юра отдал мне свою комнату, сам переехал к подруге. В семье все были музыкантами: Вовка, младший сын, играл на скрипке и был моим бодигардом – водил в школу и встречал из нее. Кирин муж Владимир преподавал флейту.
   Ежедневно приходили телеграммы: «Очнись зпт безумная зпт эти жадные Шариковы тебя погубят тчк Вернись зпт твой великий страдающий отец».
   Первое время я нервно дергалась и озиралась, ночами кричала и билась в истериках, и все по очереди ходили меня успокаивать и гладить по голове. Категорически отказавшись брать у мамы деньги на мое содержание, они урезали свой бюджет, лишь бы я ни в чем не нуждалась. Растущий же организм, храня голодную память тела, съедал полную сковородку котлет – мне было очень стыдно, но остановиться я не могла.
   Отец, зная, что Кира оказывает на меня большое влияние, подсылал людей ее подкупить, чтобы она уговорила меня вернуться. Так же он подсылал их к маме и Ире Таймановой. Надо ли говорить, что эти жрицы-весталки остались непоколебимы?
   Уходя утром в школу, я часто задерживалась допоздна: если не было урока с Мариной, я все равно оставалась в классе, играла и пела оперы по клавирам, изучая мало знакомую область музыки. Дома у Киры я заслушивала до дыр «Иоланту», «Хованщину», «Царскую невесту», «Евгения Онегина», «Пиковую Даму», «Князя Игоря». Любимым нашим с Кирой развлечением было петь на разные голоса фуги Баха. Заодно училась играть на Вовкиной скрипке. Через две недели освоила ля-минорный Каприс Паганини в среднем темпе и переключилась на гитару. Вова, игравший прекрасно и на том и на другом, давил авторитетом, и мне очень хотелось доказать, что я ничуть не хуже. Хорошо, что мне не пришла в голову мысль заниматься еще и на флейте под руководством Владимира-старшего. Вероятно, время, которое я могла бы на это потратить, было посвящено французской литературе, без коей в этом возрасте никак невозможно обойтись: Бальзак и Мопассан.
   В школе мне пришлось смириться с ролью ежедневной мишени. Каждый явно или исподволь тыкал в меня пальцем и шептал приятелю: вон она, та самая Осетинская. Постоянно находясь под перекрестным огнем взглядов и суждений, я от растерянности приняла гордый и независимый вид – безусловно, лучшую защиту, найденную подсознательно. Но моментально откликнулась на первые же проявления приязни, тут же объявив этих двух-трех детей своими друзьями.
   Учиться я взялась с тем первоначальным рвением, обычно отличающим неофитов. Вызубривая параграфы наизусть, на всех уроках тянула руку, и в первые же недели нахватала пятерок, вызывая умиление преподавателей. Тем не менее вольность моего поведения (разговаривала я со всеми ровно, не разбирая чинов, отсутствие школьной формы почитала достоинством, а не недостатком), распущенные волосы, колечки и сережки до боли раздражали классную руководительницу и одновременно приводили в восторг некоторых мальчиков и девочек. В итоге, к концу учебного года многие носить школьную форму перестали, девочки распустили волосы, воткнули в уши серьги и переняли гордую независимую манеру держаться. Дисциплина трещала по швам.
   Но я по-прежнему была отщепенцем. Меня разглядывали, но не любили, подражали, но за свою не считали, относясь с подозрением и опаской – ишь, звезда.
 
   Мой первый настоящий учитель музыки, Марина Вольф, училась у Веры Харитоновны Разумовской, занимавшейся, в свою очередь, у Генриха Густавовича Нейгауза еще в Киеве, затем в Москве, а потом окончившей Петербургскую консерваторию у Леонида Николаева. Блестящая пианистка и педагог, Разумовская учила своих студентов страсти к деталям, перфекционизму. Она воевала с «крупным помолом» – небрежной, упрощенной игрой. Марина Вольф тоже несколько раз занималась с Нейгаузом во время его визитов в Ленинград. А даже один или два урока с личностью такого масштаба способны, при нужной восприимчивости, многое изменить в музыканте. После первого урока, на котором Марина играла Первую балладу Шопена, Нейгауз уехал в Москву, довольно надолго. Но, вернувшись и увидев ее в коридоре Консерватории, радостно закричал: «О, Первая баллада идет»! Из-за очень маленьких рук Марина не сделалась концертирующей пианисткой, но это не стало для нее драмой – в ней очень рано проявился великий талант педагога.
   Эксплуатировать мой прежний репертуар было решительно невозможно. Марина Вениаминовна выбрала программу, призванную легко и безболезненно привести меня к полноценному освоению музыкальной грамоты.
   В программу вошли: Бах – Прелюдия и Фуга ми-бемоль мажор из Первого тома ХТК, Шопен – Этюд № 5, Фа-мажорная соната Моцарта и Вариации на тему Клары Вик Шумана.
   Начали с координации: плечи были зажаты и задраны вверх, как бы приклеиваясь к шее, губа постоянно закушена, спина напряжена, руки все время выписывали кренделя. Сыграть хотя бы одну ноту без дрыгания всем телом и подскакивания на стуле не получалось. С папой мы занимались другим видом спорта.
   Далее обнаружилось, что все звучащие элементы образуют музыкальную фактуру, которую ухом и пальцами надо расслаивать на разные звуковые пласты. Кажется, впервые я слышала о том, что существует мелодия, полифония, гармонизация, первая, вторая… десятая линии звучностей, которые неплохо бы уметь расчленять, одновременно слушая каждую и не давая ни одному звуку угаснуть и пропасть. Облегчает эту задачу, как выяснилось, интонирование. Более-менее понятно, что это значит на скрипке, виолончели или в человеческом голосе. А что такое интонирование на рояле? Mama mia, все это было невозможно принять, не то что сделать.
   Потом посмотрели вниз. Там обнаружилась педаль. До этого я вдавливала ногу в пол до упора и могла держать так до бесконечности. А что? Чем дольше, тем красивей – обертонов больше! Дебюсси со Скрябиным не возражали! Марина Вениаминовна терпеливо объясняла, что смена гармоний в пьесе, как правило, должна сопровождаться полной подменой педали для чистоты звучания, что педаль бывает полной, полупедалью, четвертьпедалью и еще совсем легким касанием, и для владения ею нужно тренировать одновременно слух, координацию и мысленную моментальную связку головы с рукой и ногой. А про Дебюсси и Скрябина мы после поговорим, после.
   Затем посмотрели в ноты. Mein Gott, там же были выписаны штрихи, нюансы, детали, которые следовало исполнять в точности, как написано! А это оказалось так трудно – сыграть три ноты на legato, потом две на staccato и пять на лиге с portamento, объединив их в общую фразу, и притом сделать crescendo, не делая accelerando! Желательно и в левой руке тоже, и ничего, что там все наоборот. Да и редакции оказались множественны – выбрать верную тоже входило в вопрос квалификации.
   А еще в нотах была выписана аппликатура. С ней у меня вообще не было никакого взаимопонимания. Я играла через Тверь на Сахалин, подменивая пальцы с мизинца на первый, по полной выкручивая кисть. Знаменитая пианистка не могла сыграть до-мажорную гамму, не зная, где подкладывается четвертый, а где третий пальцы. То, что аппликатура придумана для облегчения, а не усложнения перемещения пальцев по клавиатуре, стало для меня откровением. А неправильная мелкая пальцевая моторика впаялась в опыт, и преодолеть ее было почти невозможно.