– А если задуматься?
   – Ужас.
   – Вы, русские, сентиментальный народ, – усмехнулся Беннет. – Хотя, когда попадаете в ситуацию, из которой нет выхода, кроме работы, работаете не хуже других. Но, мистер Фомин, вы дали совершенно точное определение происходящему здесь: торжество гуманизма!
   – Повесьте этот лозунг на лагерном кладбище.
   – Мы воздвигнем его на месте штаба, когда умрет последний подопечный и лагерь сровняют с землей… А ну-ка подумайте: если человечество уподобить единому организму, кем были наши подопечные полвека назад, когда начиналась Контрацептивная война?
   Я пожал плечами:
   – Ну, террористами уж точно были не все.
   – Эти люди были раковой опухолью, – сказал Беннет, – которая стремительно разрасталась. А то, что одни клетки опухоли вели себя активней, другие спокойней, для организма не имело значения. – Он задумался, потом продолжил: – Аналогия, конечно, условная, сейчас генная медицина не позволяет опухолям даже начинать развитие. Но мы говорим о прошлом. Подумайте, подумайте, какими средствами располагали тогда цивилизованные страны? Терапия была уже бессильна. Ни уговорами, ни помощью мы не могли остановить размножение отсталых народов, а значит, и порождаемый им терроризм. Мы могли сделать хирургическую операцию – испепелить всю их многомиллиардную массу ядерным оружием. Но такая операция погубила бы нас самих, на Земле вообще никакой жизни не осталось бы. Вы согласны со мной?
   – Согласен.
   – Если вы помните, – продолжал Беннет, – у нас на Западе тогда раздавались голоса, призывавшие к христианскому непротивлению. Это означало, что мы должны были позволить нынешним подопечным, в то время кипевшим яростью и молодой силой, победить нас. Но раковая опухоль не может победить, мистер Фомин! Она может только убить организм, на котором паразитирует, и вместе с ним погибнуть сама. Или вы думаете, что, уничтожив цивилизованный миллиард и размножившись миллиардов до пятнадцати, эти люди благоденствовали бы на завоеванной ими Земле? С их-то средневековым сознанием, порождающим нетерпимость, лишающим их способности к научно-техническому прогрессу?
   – Не думаю, чтобы они благоденствовали.
   – Они истребили бы сами себя, мистер Фомин! Если бы мы тогда позволили им победить, ни одной из этих мумий, которые вызывают у вас такую жалость, – Беннет кивнул, указывая за стекло машины, – давным-давно не было бы в живых. Они все погибли бы молодыми, и погибли в мучениях – в междоусобных войнах, от болезней, наконец – просто от голода, потому что не смогли бы себя даже прокормить. Подумайте об этом, и вы по-другому посмотрите на комфортабельные лагерные больницы и даже на лагерные кладбища… Да, мистер Фомин, мы действительно исцелились от всепланетного рака гуманнейшим способом. Мы только остановили размножение раковых клеток. И это было наилучшим решением для всех, в том числе и для них самих.
   Беннет помолчал, потом спросил:
   – Вам известно понятие – конец истории? Наши философы предсказали его добрых сто лет назад, в конце двадцатого века. Они напророчили, что история закончится с повсеместной победой демократии и свободного предпринимательства. Философам следовало добавить сюда еще и бессмертие, уже в то время было ясно, куда идет наука. Они не додумали, жизнь их поправила. И сейчас можно уверенно сказать: через несколько десятков лет, когда умрут последние подопечные, родившиеся перед самой войной, долгожданный конец истории, наконец, настанет. Собственно, он уже наступил для большинства бессмертных обитателей Земли. Как вы считаете, многие из них помнят об этих стариках, доживающих в протекторатах и лагерях?… Вот именно! В лучшем случае наши бессмертные краем уха слышали о том, что существуют спецслужбы ООН, нечто вроде санитаров или ассенизаторов, которые где-то за горизонтом цивилизованного мира все еще копаются в последних людских отбросах минувшего. Вас не шокирует такое сравнение, мистер Фомин?
   – Ну, не знаю…
   – А я горжусь своей службой, – сказал Беннет. – Кто-то напоследок должен сделать и такую работу. И я не огорчен тем, что какой-нибудь простой обыватель из Нью-Йорка, Токио, Москвы или Сантьяго о нас, бедных ассенизаторах, не думает. А просто живет – без всяких социальных, национальных, религиозных потрясений. Живет на мирной планете, с однородной правовой системой, с условными границами, со свободным перемещением людей, капиталов, потоков информации. Живет, почти не старея, не испытывая страха перед болезнями и смертью. Да, мистер Фомин, это – конец истории!
   Встреча с советом старейшин не произвела на меня никакого впечатления. В небольшом зале несколько десятков стариков (кстати, показавшихся мне куда более моложавыми, чем те, что слонялись по лагерным улицам) по очереди что-то говорили Беннету. Разговор шел по-арабски. Беннет слушал автоматический перевод, прижимая к уху "карманник", и через него отвечал старикам. Я тоже мог бы включить свой "карманник", но мне было неинтересно.
   Интересное началось после совета старейшин, когда мы вышли оттуда и Беннет внезапно предложил:
   – Давайте, отпустим машину и вернемся пешком.
   – Пешком, через лагерь?!
   Беннет с любопытством, сверху вниз посмотрел на меня:
   – Вы, кажется, боитесь, мистер Фомин?
   – Не настолько, чтобы забыть о своих обязанностях. Если не ошибаюсь, я должен вас охранять? Где прикажете маршировать, впереди вас или сзади?
   – Просто идите рядом. Но не забывайте поглядывать по сторонам.
   И мы пошли. Никакого удовольствия от прогулки я, разумеется, не получал. То, что я испытывал, не хочется называть страхом, но мне определенно было не по себе. Одно дело проезжать по лагерным улицам в герметичной машине с непробиваемыми стеклами и совсем иное – шагать ничем не защищенным в потоке здешних обитателей. Мы с Беннетом были слишком заметны. Я физически чувствовал, как волна узнавания катится перед нами, заставляя стариков подопечных (и что они только шляются туда-сюда?), подобно теням, соскальзывать с нашего пути. Расступаясь, они подчеркнуто не смотрели в нашу сторону, и все-таки я кожей ощущал, как они наблюдают за нами. Я ловил их шелестящие, гаснущие с нашим приближением обрывки разговоров. Я вдыхал особенный запах лагеря, в котором тоскливая кислота старческого пота и легкая резь дезинфекции смешивались с ароматами цветочных посадок, пряными испарениями какой-то еды, горячим кофейным духом. Если история действительно кончалась, она кончалась этим странным запахом – обреченной, истекающей жизни.
   Беннет шел сквозь толпу, закинув голову, уверенно, словно океанский лайнер, перед форштевнем которого сами собой расходятся плывущие по волнам щепки. А я ступал как по минному полю. Предчувствие, что мы обязательно нарвемся на крупную неприятность, не оставляло меня. И только когда Беннет, сокращая путь, свернул с оживленной улицы в безлюд ный сквер, я немного успокоился и расслабился. Как оказалось, напрасно.
   Неприятность поджидала именно в сквере. Его пустынная аллея вывела нас на окруженную кустами площадку с пестрыми скамеечками. Если бы в лагере были дети, эта площадка служила бы им идеальным местом для игр. За неимением детей возле одной из скамеечек возились несколько стариков, то ли боровшихся друг с другом, то ли как раз и занятых неким подобием игры. И только приглядевшись, я с ужасом понял, что происходит: два старика душили третьего. Вернее, душил один, здоровенный старик, расставив ноги, пыхтя и багровея от натуги, а второй – только удерживал обреченного, плотно его обхватив, хотя тот и не пытался сопротивляться. Две старухи в темных одеждах, не замеченные мной в первое мгновение, стояли рядом, спокойно наблюдая за убийством.
   – Прекратить! – заорал я по-русски.
   Сам не знаю, почему в миг потрясения из моей груди вырвался именно этот анекдотический крик российских полицейских.
   – Прекрати-ить!! – вопил я, топая ногами, точно глуповатый полкан из комедийного фильма, внезапно для себя оказавшийся в центре пьяной драки.
   Убийцы отпустили несчастного. Он секунду простоял, пошатываясь, хватая воздух открытым ртом, потом осел, боком повалился на песок. Я двинулся было к нему, но тут что-то промелькнуло в воздухе, и в землю у моих ног ударил камень величиной с куриное яйцо!
   Неожиданно для самого себя я среагировал мгновенно, и среагировал именно так, как должен был в силу служебных обязанностей – загородил собою Беннета. Со стороны это, пожалуй, выглядело забавно: Беннет никак не мог укрыться за моей спиной, он был выше меня на голову и вдвое шире в плечах. Однако происходившее явно не показалось забавным тем сумрачным старикам, которые один за другим, невесть откуда, вдруг стали выходить из кустов на площадку. Их набралось не меньше двух десятков. Они окружили упавшего, закрыли его от нас, и молча, медленно, всей толпой двинулись в нашу сторону. Мы с Беннетом, пятясь, отходили по аллее. Я слышал, как Беннет что-то быстро говорил за моей спиной. Наверное, вызывал патруль.
   Еще несколько камней просвистели рядом с нами. Черт возьми, во всем лагере нельзя было отыскать ни единого камня, здесь кругом были только бетон, пластик, искусственная почва на газонах, в крайнем случае – просеянный песок, как на этой площадке. Значит, тихие старички совершали тайные вылазки за периметр, в пустыню, и там запасались своими снарядами.
   Еще один камень пролетел мимо. Старики надвигались. Беннет рявкнул над моим ухом:
   – Очнитесь, остановите же их!
   Как во сне, я вытащил из кобуры пистолет и, направляя его дулом в землю, сдвинул кнопку предохранителя и передернул затвор. Старики надвигались плечом к плечу. Они смотрели не на нас, а куда-то под ноги. Может быть, поэтому их камни летели неточно, хотя в таком движении – слепом, молчаливом – было что-то особенно пугающее.
   Сам не веря в то, что делаю, я поднял пистолет. Он сразу ожил и упруго шевельнулся в моей руке, поводя стволом. Помню, я еще подумал: как же он выберет отдельную цель в таком плотном строю? Под указательным пальцем я почувствовал тугое сопротивление спускового крючка. В пистолете было пятнадцать патронов, столько же в запасном магазине, а стариков – всего-то человек двадцать – двадцать пять. Я мог перестрелять их всех меньше, чем за минуту. И они валялись бы здесь, на песке, умирая, захлебываясь кровью.
   Старики надвигались. Я пытался отыскать среди них краснорожего душителя. В этого, пожалуй, я согласился бы выстрелить. Но как раз его не было видно. Да и все равно, пистолет сам выбрал бы цель, независимо от моего желания.
   – Стреляйте! – крикнул Беннет.
   В этот миг очередной камень ударил меня в колено так, что от боли потемнело в глазах, и последующее было уже не осознанным действием, а вспышкой слепой ярости. Я вбил пистолет обратно в кобуру и с древним боевым кличем своей родины "Сука! Блядь!!" схватил камень с земли и запустил в толпу. Я попал в одного старика, он взвизгнул, словно кошка, попятился, и это еще больше распалило меня. С неистовой скоростью, как машина, я стал подбирать и метать камни. Старики дрогнули, стали закрываться руками. А когда, потрясая сжатым в кулаке очередным камнем и надрывая глотку неистовой матерщиной, я двинулся на них, они окончательно смешались и бросились бежать. Поднялась пыль, затрещали кусты, и на площадке остался только спасенный нами полузадушенный старик. Он так и лежал на боку, чуть загребая руками и ногами в тщетных попытках подняться.
   Вверху раздался рев вертолета. Он завис над площадкой, из него вывалился трап, и к нам скатились четверо патрульных в полной боевой амуниции, похожей на космические скафандры.
   Лейтенант, командир патруля, озабоченно выслушал рассказ Беннета.
   – Вы сумеете отыскать нападавших? – спросил Беннет. – Их можно опознать по травмам, которые нанес мой помощник.
   Лейтенант с сомнением покачал головой:
   – Боюсь, ничего не выйдет, сэр. Они не станут обращаться к врачам, свои синяки сами залечат какими-нибудь примочками. А врываться в дома и устраивать принудительный осмотр мы не имеем права.
   Беннет указал на лежавшего старика:
   – Так допросите его, когда придет в себя.
   – И это безнадежно, сэр. Он станет уверять, что на него набросились неизвестные, хотя, конечно, сам уплатил за удовольствие быть задушенным. Вот если бы вам удалось подстрелить хоть парочку этих старых обезьян в момент нападения, мы легко опознали бы трупы. А по ним вычислили бы остальных. И все было бы по закону.
   Прямо по аллее подъехала реанимационная машина, туда погрузили спасенного нами старика. Воздушные патрульные вывели нас с Беннетом из сквера и сдали наземному патрулю на бронированном джипе.
   – Садитесь, сэр, – пригласил из кабины командир наземного патруля.
   – Нет, – закапризничал Беннет, – мы с помощником завершим нашу прогулку.
   – Но мне приказано доставить вас в штаб под своей охраной.
   – Тогда поезжайте следом!
   И мы продолжили прогулку. Известие о случившемся, как видно, разнеслось по этому району лагеря: все вокруг точно вымерло. На улице, по которой мы шли с Беннетом, теперь не было ни души. На столиках кофеен под навесами стояли недопитые чашечки кофе, двери самих кофеен и лавочек были закрыты. Я не мог отделаться от неприятного ощущения, что из всех окон подопечные наблюдают за нами. Но для проверки надо было подойти к полупрозрачному окошку вплотную, буквально ткнуться в него носом, а Беннет, чего доброго, посчитал бы такое поведение ребячеством. Он угрюмо шагал посреди улицы. Я, прихрамывая из-за ушибленной коленки, поспевал рядом с ним. А позади неспешно катил патрульный броневик.
   – Я вами недоволен, мистер Фомин! – вдруг заявил Беннет.
   – Не понимаю вас. Я честно выполнил свои обязанности, и вы нисколько не пострадали. В отличие от меня.
   Колено у меня в самом деле болело.
   – Мистер Фомин, вы должны были стрелять!
   – На нас напали полоумные старики. Для того, чтобы отвести опасность, необязательно было убивать их.
   – Но из-за вас теперь не найти преступников.
   – Да что их искать? Здесь все преступники, все нас ненавидят.
   – Мистер Фомин, вы должны были стрелять!
   Тут уже я взорвался:
   – Если вам так нравится стрельба, то почему вы сами не носите оружие и не стреляете?
   – Потому что генерал ООН, да еще американец, не может стрелять!
   – А русский временный майор может?
   – Обязан! – закричал Беннет. – Русский обязан, уругваец Сиснерос обязан! Мы сохранили вас в Контрацептивной войне, мы уничтожили ваших врагов, мы приравняли вас к себе, сделали победителями, дали вам бессмертие! Вы все получили даром! Так если уж пользуетесь благами нового мирового порядка, извольте нести и свою долю ответственности! Постарайтесь это понять!
   – Это вы, с вашей генеральской тупостью и вашей американской спесью, не в состоянии понять то, что понял бы любой русский полицейский сержант! – заорал я в ответ. – Старики ХОТЕЛИ, чтобы я начал стрелять, они только этого и добивались!
   Беннет запнулся, а меня уже несло, и занесло дальше, чем следовало:
   – Вот интересно: если бы я уложил десяток-другой ваших подопечных, по каким графам смертности вы бы их списали?
   Беннет притих, странно взглянул на меня и ласковым тоном спросил:
   – У вас есть какая-то интересная информация, мистер Фомин?
   Я сразу остыл. Впервые мне пришло в голову, что Беннет в аэропорту с каким-то умыслом назвал цифру лагерных самоубийств специально для моих ушей. Ведь все остальные и так ее знали.
   – Какая же у вас информация, мистер Фомин? – мягко настаивал Беннет.
   Но я уже вполне контролировал себя. Если жизненный опыт чему-то и может научить, так только осторожности. И я не собирался играть в непонятные мне игры.
   – Нет у меня никакой информации, – ответил я. – А если бы что-то и показалось мне странным, я не стал бы ломать над этим голову. В конце концов я только временно прикомандированный, а здесь служат профессионалы. Им виднее.
   Беннет одобрительно кивнул:
   – Вы сразу показались мне разумным человеком, Витали! – впервые он назвал меня по имени. К нему вернулось хорошее настроение: – Не обижайтесь на мою резкость. Вы – молодец. Как храбро вы прогнали этих старых бандитов!
   – Ну да, – буркнул я, – безумству храбрых поем мы песню.
   – What? – опешил Беннет. – We sing a song to madness?…
   – Такая поговорка была у моего деда, – объяснил я.
   – Надеюсь, он не сам ее придумал?
   – Это строка нашего великого писателя!
   Беннет покачал головой:
   – Мне приходилось слышать, что русская литература – самая оригинальная в мире. Похоже, меня не обманывали.
   Я собрался было вступиться за честь родной словесности, но Беннет рассмеялся и хлопнул меня по плечу:
   – Вы – молодец, молодец, Витали! Не сердитесь на меня. Как вы смотрите на то, чтобы пропустить по рюмочке после наших трудов и побед?
   – В такую жару я пью только пиво.
   – Начнем с пива, – согласился Беннет. – А когда сядет солнце и станет прохладно, пойдет и виски. Увидите, как прекрасно пойдет!

3

   Я отчетливо помню себя в возрасте лет шести-семи. Помню, как мы тогда ужинали с дедом Виталием перед включенным телевизором. Дед пояснял мне:
   – С перестройки горбачевской ужинаю только с последними известиями. Сорок лет подряд, иначе не могу. Это у меня уже рефлекс, как у собачки Павлова.
   Мне, маленькому, каждый раз казалось тогда: слова "последние известия" означают, что они действительно последние, больше не будет ни событий, ни известий. Конечно, я не знал, что такое горбачевская перестройка и, тем более, что за зверь собачка Павлова. Но дед всегда говорил со мной как с равным. А я капризничал за столом:
   – Опять картошка, не хочу!
   – Ладно, – соглашался дед, – завтра кашу сделаем.
   – И кашу не хочу больше!
   – Чего же ты хочешь? – строго спрашивал дед. – Ананас? Так на ананас мы с тобой не заработали.
   Я не знал, что такое ананас, но хорошо понимал, что означает "не заработали". Мы жили вдвоем на грошовую пенсию деда. Мы не получали даже моего крохотного детского пособия: его пропивал неведомо где мой отец. И я умолкал.
   А по телевизору, из вечера в вечер, показывали одно и то же: взрывы, взрывы, взрывы, на улицах, в супермаркетах, на станциях метро. Взрывы в Нью-Йорке, Париже, Гамбурге, Милане. Дым, разрушенные стены, осколки стекла, неподвижные тела убитых и шатающиеся, окровавленные раненые. Растерянные метания полицейских, бегущие санитары с носилками. Взлетающие с авианосцев самолеты, увешанные гроздьями бомб, и новые взрывы, только снятые с высоты: огненно-дымные клубки, вспыхивающие среди зелени джунглей или стремительно покрывающие склоны гор.
   Все было привычным, и, поглядывая на экран, дед спокойно жевал беззубыми деснами вареную картошку. Только иногда, если случалось что-то особенное, он оживлялся и комментировал:
   – Во молодцы, и в Мехико дом рванули! У этих никто не отсидится, джихад так джихад!
   Или насмешливо качал головой:
   – Хе, фосгену напустили! Это даже как-то и несерьезно, фосген. Что же им, с ихними деньжищами, зарина не купить?
   – Деда, – спросил я однажды, – а кто такие террористы?
   – Сумасшедшие.
   – Это чего, сумасшедших столько?
   – Хватает, – сказал дед.
   – А у нас они чего-нибудь взрывали?
   – Еще как взрывали!
   – А теперь не взрывают?
   – Теперь нет.
   – А почему?
   – Потому что правительство у нас такое.
   – Хорошее? – допытывался я.
   – Ну, такое… – сморщился дед. – Крепкое. Вот скоро в школу пойдешь, там тебе объяснят.
   И мне объясняли. Я пошел в школу в последние годы Правительства национального возрождения – ПНВ, как сокращенно его называли не только в газетах, но и в школьных учебниках. Правда, тогда, в конце двадцатых, никто еще не догадывался, что эти годы ПНВ – последние. Портреты президента, генерала Глебовицкого, в кителе, с единственным орденом – белым скромным крестиком, висели во всех классах. Нашим первым чтением были рассказы о подвигах, которые он совершал еще молодым лейтенантом на афганской войне.
   Сколько раз потом на моей памяти в России менялось отношение к ПНВ! Сразу после его падения, в тридцатые, в эпоху Второй Перестройки, ПНВ называли мафиозной группировкой, прикрывавшейся патриотической демагогией. Неопровержимо доказывали, что родилось оно из симбиоза сотрудников спецслужб с одним из самых мощных кланов криминального бизнеса.
   Позднее, в ходе Контрацептивной войны, о ПНВ заговорили с уважением: раньше Запада начало оно решительную борьбу с мировым терроризмом и посреди всеобщей беспомощности впервые показало, какими средствами можно добиться победы. Еще позже, в шестидесятые, в эпоху надежд, когда в Россию пришли генная профилактика и бессмертие, те же действия ПНВ вспоминали с осуждением: нельзя было против жестокости бороться еще большей жестокостью. Теперь, в восьмидесятых, о ПНВ снова пишут одобрительно.
   Впрочем, двойственное отношение к нему я помню с тех же начальных классов. Тогда я ловил с мальчишеским любопытством приглушенные разговоры взрослых о повальном воровстве министров и самого Глебовицкого. Слышал пересказываемые шепотком анекдоты, вроде того, что все свершения ПНВ на благо народа – это два переименования: милиции в полицию и Петербурга в Петроград. Но в школе, куда я ходил, в бедной, бесплатной государственной школе, где на уроках труда мы сами чинили свои ветхие столы и стулья, наши педагоги – такие же нищие, как мы, – рассказывали нам о великих делах ПНВ. Они говорили, какие мы счастливые, что родились в России после того, как ПНВ навело в ней порядок.
   Под лозунгом наведения порядка ПНВ и пришло к власти в одичавшей стране, где бандиты и воры только что не ходили парадом по главным улицам. И выполнило обещания, начав действительно с уничтожения преступности. Историки могут сколько угодно обвинять ПНВ в корыстолюбии и жестокости, но никто и никогда не мог обвинить его в бездарности там, где речь шла о карательных действиях. Пожалуй, за всю нашу историю, богатую сверх меры всякими опричнинами и НКВД, не было в России правительства, которое готовило бы свои акции так тщательно, в такой абсолютной тайне, а потом проводило их так внезапно, стремительно и эффективно.
   В 2016-м, вскоре после прихода ПНВ к власти, все силовые ведомства подверглись жестокой чистке. Народу предъявили несколько сотен офицеров и чиновников, обвиненных в том, что они состоят на содержании у мафии. Молниеносно прокрученные судебные процессы завершились поголовными казнями этих бедняг, выбранных в назидание остальным. Исцеление право-охранителей от коррупции было (хотя бы на время) достигнуто проверенным российским способом – наведением ужаса.
   А затем настал черед самого криминала. В помощь полиции бросили курсантов военных училищ и воинские части. Юридические процедуры "на период спасения нации" упростили до предела. Массовые аресты пошли скребком прямо по базе данных, накопленных полицейскими компьютерами на участников криминальных группировок и просто на подозрительных лиц. Пересматривались приговоры сотням тысяч заключенных, уже отбывавших наказание в колониях. Трибуналы-"тройки" списками, на компьютерах штамповали приговоры нового образца: двадцатилетние сроки и – расстрелы, расстрелы, расстрелы.
   В годы Второй Перестройки, когда были рассекречены документы и заговорили участники событий, стало известно, что приговоренных преступников в действительности тогда не расстреливали. На военном аэродроме под Архангельском им сковывали руки и ноги, привязывали груз, впихивали в пластиковый мешок с завязкой на шее, укладывали, как бревна, в транспортный самолет и сбрасывали над Белым морем. Все делалось ночью и с соблюдением особых предосторожностей, чтобы западные разведки не поняли, что происходит. Такой способ именовался "чилийским". Деятели ПНВ считали его, во-первых, более гуманным, чем массовые расстрелы, которые оказывают тяжелое моральное воздействие на солдат-исполнителей, а во-вторых, более экономным и экологичным: он позволял обойтись минимальными силами, не требовал ни громадных захоронений, ни крематориев.
   В эпоху Второй Перестройки много писали и о том, что на самом деле в 2016-м были направленно уничтожены только мафиозные кланы и криминальные группировки, не вошедшие в систему самого ПНВ, что оно стремилось запугать страну, что, как всегда в России, в той грандиозной чистке пострадало много невинных. Скорей всего, именно так и было.
   Но можно понять и пафос наших учителей: преступность съежилась в итоге до незримого состояния. Мы, петроградские дети, в конце двадцатых годов смотрели фильмы начала века о бандитских перестрелках в нашем городе как сюжеты из древней истории. Нам не верилось, что такое могло происходить на тех самых улицах, где мы живем. (Думаю, не зря эти фильмы, напоминание о прошлом, так часто крутили по бесплатным каналам. Пропагандистская служба знала свое дело.)
   Одновременно с уничтожением преступности на тот же "период спасения нации" запретили все политические партии, кроме правящей. Прихлопнули даже сталинистские и националистические движения, которые бурно приветствовали приход ПНВ. Самые крикливые их вожаки и писаки пропали без следа. Культом ПНВ были организованность и порядок, оно не терпело никакой самодеятельности вообще, а к самодеятельности угодливой относилось с особым подозрением, потому что не верило в чью бы то ни было искренность.