Однажды как-то она застает Федерико на морском берегу в тот самый момент, когда неожиданно большая волна окатывает его — задумавшегося или задремавшего — с ног до головы. Надо видеть, как он шарахается, какая резкая бледность разливается по его смуглому лицу! И это мужчина?! — готова вознегодовать Анна Мария, бросаясь к нему на помощь, но, когда Федерико, все еще не опомнившись, совсем по-детски хватает ее. за руку, раздражение вдруг пропадает, сменяется незнакомым чувством, от которого сжимается сердце.
   Как раз в этот день за обедом Сальвадор вспоминает, что Федерико привез с собой недавно законченную пьесу в стихах — да, народный романс в трех эстампах! — так вот, не соблаговолит ли он почитать ее нам? «В эстампах так в эстампах», — сеньор Дали, украдкой взглянув на садовые ножницы, восклицает с преувеличенным энтузиазмом, что он был бы счастлив послушать сочинение гостя. Вот и дочь тоже... но дочь, потупясь, строптиво молчит, и тогда Федерико кивает: хорошо, он согласен.
   Чтение происходит здесь же в столовой, под улыбающейся из своей ниши старинной статуей божьей матери. Нотариус захвачен с первых минут, лицо его выражает бесхитростное удивление: не ожидал! «Ну, что я вам говорил?!» — усмехается Сальвадор. Анна Мария смотрит на Федерико в упор, но видит не его, а белую комнату в старом гранадском доме, видит разных людей, поочередно возникающих перед ее внутренним взором. Видит донью Ангустиас, до смерти перепуганную тем, что приемная дочь ее Мариана вышивает какое-то знамя для своих друзей-либералов. И беззаботных сестер — хохотушку Ампаро и сдержанную Лусию, не вовремя пришедших навестить свою старшую подругу Мариану Пинеду. И восемнадцатилетнего Фернандо, влюбленного в Мариану так беззаветно, что ради нее он готов пожертвовать даже любовью к ней... И Мариану в платье цвета светлой мальвы, Мариану, охваченную тревогой, Мариану, спасающую от гибели своего возлюбленного, заговорщика Педро де Сотомайора. И все они — в нем одном, в этом вот человеке, который показался Анне Марии таким беспомощным!
   Второй эстамп Федерико читает уже при зажженной лампе — почти наизусть, как и раньше, лишь изредка наклоняясь к разложенным перед ним четвертушкам бумаги. За окнами не умолкает шум волн — или это порывы дождя и ветра хлещут по окнам старого дома в Гранаде? Там, в гостиной, играют дети, они вспоминают наперебой старинный романс о Лусенском герцоге, о девушке, вышивавшей знамя, о смерти, и слова романса — наивные, скорбные — звучат недобрым предвестием для Марианы Пинеды.
   Но вот, наконец, спасенный ею дон Педро — суровый, сильный, располагающий к себе человек. Он полон признательности и нежности, Мариану он искренне любит, а Свободу — боготворит, и его ли вина в том, что любовь его поневоле выглядит слишком рассудочной и спокойной рядом со всепоглощающей, самозабвенной женской любовью? И что до этого Мариане, которая счастлива в эти минуты так, как только может быть счастлива женщина!
   Собираются заговорщики. Ждут сигнала к началу восстания, но приходят дурные вести. Подмога из Кадиса не прибудет, в Малаге генерал Торрихос стал жертвой предательства, с выступлением придется повременить. Нужно расходиться, как вдруг — удары дверного молотка. Это Педроса, королевский судья, имя которого наводит ужас на всю Гранаду. Можно скрыться через потайную дверь, только что же будет с Марианой? «Нельзя ее одну оставить нам!» — восклицает кто-то из заговорщиков, но Педро решительно заявляет: «Так надо! Что скажем мы, когда нас здесь найдут?» Ах, он, конечно, прав, нельзя же из-за женщины ставить под угрозу восстание...
   И женщина остается одна. Лицом к лицу встречает она Педросу, давно уж не дающего ей покоя своим вниманием. Начинается разговор, состоящий из незначительных фраз и полных глубокого значения пауз, во время которых два человека ведут глухую, отчаянную борьбу друг с другом. Педроса играет с Марианой, словно кошка с пойманной птицей, каждый его намек иглой вонзается в ее сердце. Вот как бы невзначай поминает он некоего дона Педро де Сотомайора — вожака либералов, котоporo Педроса надеется вскоре схватить... И вдруг, не сдерживаясь более, грубо обнимает ее, а встретив отпор, раскрывает свои карты. Знамя, вышитое Марианой, найдено в одном доме в Альбайсине. Мариана изобличена, но Педроса может и не губить ее. Пусть лишь она ответит, наконец, на его любовь, ну и, конечно, назовет имена друзей-заговорщиков.
   «Никогда!» — восклицает Мариана в исступлении. Да, она вышила знамя своими руками — «вот этими руками, смотри, Педроса!» — и она знает поименно тех доблестных рыцарей, которые собирались поднять его в Гранаде, но не выдаст их даже под пыткой!
   Объявив Мариану задержанной, Педроса уходит. Бежать? Поздно: стража у всех дверей. Проснулась и плачет маленькая дочь, бушует непогода на улице, и невозможно спастись, и немыслимо изменить себе, и ничего уже нельзя сделать. Так вот как подходит смерть!
   Не успевает Федерико произнести: «Занавес быстро опускается», как странный сдавленный звук заставляет всех повернуться к Анне Марии. Прижимая к лицу ладони, натыкаясь на стулья, она выбегает из комнаты. Отец смотрит ей вслед озабоченно, Сальвадор — с легким неудовольствием. Федерико устало улыбается. Сейчас он выглядит гораздо старше своих лет.

8

   Мерный гул моря преследует Федерико и дома, в Гранаде. Стоит только зажмуриться — и снова покатятся волны, поплывут перед глазами дикие скалы, бурые нагие холмы. И белые домики рыбаков. И длинные смоляные косы играющей с волнами Анны Марии — «маленькой морской сирены», как прозвал ее Федерико, когда они окончательно подружились.
   Прежние замыслы на время оттеснены. В сказочных образах, навеянных Кадакесом, пробует Федерико найти соответствие некоторым из своих постоянных, годами вынашиваемых мотивов. Летом 1925 года он задумывает большую поэму.
   «Эта поэма называется „Сирена и карабинер“, — сообщает он спустя несколько месяцев в письме Хорхе Гильену. — В ней рассказывается, как один карабинер выстрелом из ружья убил маленькую морскую сирену. Это трагическая идиллия. Под конец там будет великий плач сирен, плач, который вздымается и низвергается, словно вода в море, меж тем как карабинеры кладут мертвую сирену под знаменами в штабе».
   Он набрасывает несколько начальных строф:
 
Петухи и баркасы раскрыли свои крылья из льна и перьев.
Стайки дельфинов играют ныряя.
Круг вечерней луны отрывается постепенно
от холма из шорохов и бальзама.
На берегу у воды поют матросы
песни из бамбука с припевом из снега.
Перепутанные карты блестят в их взорах,
там Китай без воздуха и Эквадор без света.
Медные трубы вонзают свои наконечники
в румяное облако самого дальнего неба...
Медные трубы, на которых играют карабинеры,
с морем и его обитателями враждуя вечно.
 
   И все же Федерико так и не напишет этой поэмы. Андалусия вновь завладеет им ревниво и безраздельно, заставит позабыть обо всем на свете, кроме красноватых ее дорог, прохладных сонных равнин и гор, окутанных поутру синим туманом, исчезающим к полудню, кроме одиноких селений и городов, похожих на вдовствующих, старящихся красавиц, кроме ее людей, таких же, как и сам он, оливково-смуглых, суеверных, беспечных. А в награду за верность она будет особенно щедра к нему, снова опьянит его песнями, расскажет десятки историй, подстроит неожиданные встречи, пойдет на множество женских уловок, чтобы вернуть его к «Романсеро». И он вернется. И родная земля в это лето покажется ему той заморской тропической почвой, в которую, говорят, достаточно палку воткнуть — и вырастет дерево.
   Уже осенью как-то он возвращается вместе с Пакито из дальней прогулки по Сьерра-Неваде. Устав за день, братья подсаживаются в поравнявшуюся с ними повозку, которую тащит пара мулов почтенного возраста. Вечереет; снеговая вершина на голубом небе сверкает, как раскаленная добела; из ущелий поднимается розовый пар. Поскрипывают колеса, шуршат камешки, скатываясь с обрыва. Погонщик-мулеро то клюет носом, то, словно проснувшись, затягивает песню, состоящую всего из трех строк:
 
Да, я увел ее к реке,
думал я — она невинна,
но она — жена другого!
 
   Подремлет — и опять: «Да, я увел ее к реке...» Федерико молчит, покачиваясь, а младшему брату хочется поговорить. Что думает Федерико о студенческих волнениях, которые произошли в Мадридском университете в начале нового учебного года? Шутка ли — освистали самого представителя Военной директории, генерала Вальеспиноса, во всех аудиториях разбрасывали листовки, призывающие к борьбе против диктатора и монархии! А какой скандал разыгрался только что на медицинском факультете, куда заявился другой высокий посетитель, генерал Мартинес Анидо! Студенты кричали: «Убийца!», «Бандит!» — до тех пор, пока барселонский мясник не ретировался с позором. Но всего интереснее, что даже зачинщики сравнительно легко отделались — студенчество и профессора сумели добиться освобождения арестованных и возвращения высланных. Не кажется ли Федерико, что подобные факты свидетельствуют о начавшемся кризисе диктатуры, позволяют надеяться на смягчение режима?
   «Да, я увел ее к реке...» Нет, старший брат не разделяет этих надежд, просто ему лень спорить. Ему не верится, что правительство пойдет на уступки внутри страны теперь, когда оно наконец-то — после стольких провалов! — добилось военных успехов в Марокко. Удачная высадка в бухте Алусемас, наступление превосходящими силами на войска Абд эль-Керима — и вот уже патриотическая гордость взыграла в обществе, и многие из тех, кто вчера лишь смеялся над Мигелито, заявляют, что он как-никак смыл позор Аннуала. Газеты трубят о великой победе в Северной Африке, диктатор принимает поздравления и распределяет лавры, никто словно и не помнит о тысячах мертвецов, оставшихся в африканских песках.
   «Да, я увел ее к реке...» Братья молчат. Дорога опускается в долину, тонущую в сером сумраке; из-за Сьерра-Невады выходит луна, а на самых высоких гребнях еще дотлевает закат.
   А какое-то время спустя в памяти Федерико прорастает несколько слов. Он не помнит, откуда эти слова, да и не старается вспомнить, всецело поглощенный их смыслом. «Думал я — она невинна, но она — жена другого!» — не испанец навряд ли поймет, в чем тут обида. Нужно знать неписаный кодекс: настоящий мужчина влюбляется только в девушку. Замужняя женщина, обманом добившаяся его любви, наносит урон его чести. Такая женщина заслуживает того, чтобы обойтись с ней, как с продажной.
   Несправедливо? Жестоко? Сейчас Федерико об этом не думает. Сейчас он — тот человек, что влюбился в чужую жену, приняв ее за невинную девушку. Упоение женским телом изведано им, оскорбленная гордость, неутолимая ревность — и рука его сотрясается, выводя стихи, от которых у него самого пересыхает в горле.
   Проходит еще несколько дней. Однажды утром Федерико зовет к себе брата, и по его голосу тот сразу догадывается зачем. Так и есть — едва дождавшись, пока Франсиско усядется, Федерико читает ему только что законченный романс «Неверная жена»:
 
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал — она невинна.
То было ночью Сантьяго,
и, словно сговору рады,
вокруг фонари погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись,
кистями ночных жасминов.
А юбка, шурша крахмалом,
в ушах звенела, дрожала,
как полог тугого шелка
под сталью пяти кинжалов.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа.
За голубой ежевикой,
у тростникового плеса,
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук,
она наряд разбросала.
Я снял ремень и револьвер,
она — четыре корсажа.
Была нежна ее кожа,
белей лилейного цвета —
и стеклам в ночь полнолунья
такого блеска не ведать.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица...
Меня не покинул разум,
а гордость идет цыгану.
Слова, что она шептала,
я вам повторять не стану.
В песчинках и поцелуях
ушла она на рассвете.
А гневные стебли лилий
клинками рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа!
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
в туманах речной долины —
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
 
   Франсиско молча разводит руками.
   — И подумать только, — говорит он, переведя дух, — что ты сделал все это из песенки того мулеро... а я-то на нее и внимания не обратил!
   — Какая песенка? — удивляется Федерико. — Какой мулеро?
   Напрасно пытается младший брат восстановить в его памяти обстоятельства прогулки в Сьерра-Неваду — Федерико решительно не помнит никакой песенки. История с неверной женой, утверждает он, выдумана им сначала до конца. Настойчивость Пакито раздражает его, и, почувствовав это, брат растерянно замолкает.
   Неловкую паузу прерывает дон Федерико, входящий с развернутой газетой в руках.
   — Погодите с вашими стихами! — восклицает он добродушно. — Окончательная победа в Марокко! И сколько наград, вы послушайте! Примо де Ривере — целых два ордена: Большой лавровый крест святого Фердинанда и «Морская слава». А один полковник Иностранного легиона, тридцати четырех лет всего, производится в генералы — такого молодого генерала в Испании еще не было! Кстати, Пакито, он твой тезка — Франсиско Франко.

9

   В марте 1926 года Федерико снова в Гранаде.
   «Я сейчас много работаю, — пишет он Хорхе Гильену, получившему к этому времени кафедру в Мурсии. — Заканчиваю „Цыганский романсеро“. Новые темы и старые неотвязные чувства. Гражданская гвардия разъезжает взад и вперед по всей Андалусии. Хотелось бы мне прочитать тебе любовный романс о неверной жене или „Пресьосу и ветер“.
   «Пресьоса и ветер» — это цыганский романс, который представляет собою миф,сочиненный мною. В этой главе романсеро я пытаюсь сочетать цыганскую мифологиюс откровенной обыденностью текущего времени. Получается нечто удивительное, но, надеюсь, и по-новому прекрасное. Я хочу добиться того, чтобы образы, которыми я обязан своим героям, были понятыими, были видениями того мира, где они живут, хочу сделать романс слаженным и словно камень крепким.
   ...Останется книга романсов, и можно будет сказать, что это книга об Андалусии. Уж это так! Андалусия не поворачивается спиной ко мне...»
   А еще через месяц в компании с Хорхе Гильеном и Гильермо де ла Toppe Федерико отправляется в старый кастильский город Вальядолид по приглашению тамошнего Атенея. «Откуда они меня знают? — недоумевает он всю дорогу. — И с чем, собственно, буду я там выступать?»
   Друзья помалкивают. Не говорить же, что вальядолидцы действительно не слышали даже имени Гарсиа Лорки (а кто виноват, как не сам он, годами не отдающий в печать лучшие свои стихи?) и пригласили его исключительно по настоянию Гильермо и Хорхе, лишь на этом условии согласившихся прочитать лекции о современной испанской литературе.
   Встречающий их президент Атенея, дон Эврике, приветлив и деловит. «Сегодня, восьмого апреля, ваша лекция, дон Хорхе; любители поэзии ожидают ее с нетерпением. А потом наш... м-м... молодой друг почитает свои стихи?.. Ну и отлично!»
   Поглядев на заполняющийся зал через дырочку в занавесе, Федерико приходит в уныние. В основном пожилые люди; лица как равнина Ла-Манчи — суровые, неподвижные, в морщинах. К таким не подступишься с песенками! Но тут Хорхе Гильен, бледный и важный, поднимается на трибуну, и Федерико скрывается в комнату за сценой — припомнить что-нибудь подходящее для этой аудитории. Прочесть им, что ли, «Элегию донье Хуане Безумной»?
   Негромкая, размеренная речь Хорхе еле долетает сюда, но какие-то его слова заставляют Федерико прислушаться. Гильен говорит занятные вещи — о кризисе современной поэзии, раздробившейся на десятки течений и школ, об утрате единых критериев, о все возрастающем разрыве между искусством для избранных и искусством для всех. Где он, тот поэт, который сумеет преодолеть этот гибельный разрыв и станет народным, не отказавшись от завоеваний своих предшественников?
   Ах вот как, такой поэт уже существует?.. Ему незачем ни порывать с традицией, ни отбрасывать достижения учителей. Он носит в себе и видит перед собою чудесный народ. И он принимается петь, как поет народ его Андалусии, и он превращает в стихи весь мир своей Андалусии: горы, небо, человека и призрак. Он не копирует их — он их поет, воображает, воссоздает; короче говоря, он претворяет их в поэзию. Но в каком великолепном единстве предстают земные стихии в этом творчестве, которое, в свою очередь, вобрало в себя поэтическое мастерство всех эпох!
   Андалусец — значит, это он о Хименесе. С чего только Хорхе взял, что их общий учитель не печатает своих стихотворений, предпочитая исполнять их устно? Хуану Рамону это вовсе не свойственно. Постой, постой!.. И вдруг Федерико явственно различает свою фамилию, названия своих еще не опубликованных книг. Приоткрыв дверь, он с возрастающим ужасом вслушивается в незнакомо звенящий голос друга, сопровождаемый усиливающимся ропотом публики:
   — Волнующее мгновение... Прежде чем войти уверенным шагом в Историю, он появляется перед нами. Нет еще ни официальной торжественности, ни заранее предрешенного мнения. И мы с вами не пассивные свидетели посвящения, нам выпала высочайшая честь быть активными, пылкими открывателями. Пройдут года, и мы сможем сказать: «Мы провидели в Федерико Гарсиа Лорке великого поэта, каким ему предстояло стать. Мы оказались теми, кто создает, а не теми, кто хоронит». Это звучит патетично и вместе с тем так просто: Федерико Гарсиа Лорка большой поэт, как дважды два — четыре. Истории не останется ничего иного, как только сказать: «Аминь».
   Молчание. Несколько жидких хлопков, неразборчивые возгласы, шум. И почти сразу же за стеной, в коридоре, — торопливые шаги и два голоса. Один голос знаком Федерико — это президент Атенея, дон Энрике, взывает растерянно:
   — Ну куда же вы, сеньор Коссио? Дон Мануэль! Погодите немного!
   — Простите, дон Энрике, но я пойду, — отвечает другой, старческий голос — если бы еще злой, брюзгливый, а то он только дрожит от обиды, совсем по-детски, и колющая жалость на миг вытесняет из сердца Федерико все прочие чувства. — Как-то горько мне все это слушать. Знаю, знаю, исконная наша страсть к преувеличениям, задор молодости... И все же, когда в стране Манрике, и Гарсиласо, и Лопе — да что перечислять! — объявляют чуть ли не гением человека, выпустившего одну книгу юношеских стихов!..
   — Все мы удивлены, — соглашается президент Атенея, — сеньор Гильен пользовался до сих пор репутацией вдумчивого и строгого критика. А все-таки, дон Мануэль, задержитесь хоть ненадолго, прошу вас!.. Ну, вот и прекрасно! А я отправлюсь за нашим гением.
   Чтобы избежать встречи с ним, Федерико опрометью выскакивает из комнатки, делает несколько шагов в полутьме кулис и внезапно оказывается на сцене, лицом к лицу с публикой, которая разом смолкает при его появлении. Отступать некуда. Он всей кожей чувствует множество глаз, берущих его на прицел, но именно это чувство и возвращает ему присутствие духа. Побеждая смятение, нарастает в нем знакомая страсть: объединить всех этих людей, заставить их радоваться, тосковать, мечтать вместе с собой! Шагнув к самому краю сцены, Федерико начинает читать стихи — так, как читал бы одному-единственному человеку.
   Он читает стихи о канте хондо, следя за тем, как разглаживаются морщины на лицах, напряженно вслушиваясь не в аплодисменты, взрывающиеся после каждого стихотворения, а в тишину, паутинкой повисающую в зале, как только он вновь открывает рот. Читает отрывки из книги «Песни» — полную черной тоски «Песню всадника» и ту, задорную, которую посвятил Ирене Гарсиа, служанке, и горькую — «Деревце, деревцо»:
 
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Девушка рвала оливы
над вечереющим полем.
И обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалусских лошадках
ехало четверо конных,
крылья чернели на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Кордову!»
Девушка им ни слова.
Три матадора шагали,
станом — лоза полевая;
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
«Едем в Севилью, красавица!»
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглою омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
стоять оливой в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
 
   Но лишь окончательно уверившись в своей власти над аудиторией, он решается вывести на подмостки Пресьосу-цыганочку, ветер и море:
 
Пергаментною луною
Пресьоса звенит беспечно
среди хрусталей и лавров
бродя по тропинке млечной.
И, бубен ее заслыша,
молчанье бежит в обрывы,
где море в недрах колышет
полуночь, полную рыбы.
Стрелки на черных утесах
застыли в сонном молчаньи
на страже у белых башен,
в которых спят англичане.
А волны, цыгане моря,
играя в зеленом мраке,
бросают к узорным гротам
сосновые ветви влаги.
Пергаментною луною
Пресьоса звенит беспечно.
И оборотнем полночным
к ней ветер спешит навстречу.
Нагой Христофор-святитель,
в венце неземных звучаний,
своей колдовской волынкой
цыганочку он встречает.
— О, дай мне скорей, Пресьоса,
откинуть подол твой белый!
Раскрой в моих древних пальцах
лазурную розу тела!
 
   Кто это выдумал, будто кастильцы суровы и замкнуты? Поглядите-ка на них сейчас, когда они заворожены сказкой, рождающейся у них на глазах и увлекающей их в свой мир!
 
Пресьоса роняет бубен
И птицей летит по склонам.
Вдогонку ветер несется,
свистя мечом раскаленным.
Застыло дыханье моря,
забились бледные ветви,
запели флейты ущелий,
и гонг снегов им ответил.
Пресьоса, беги, Пресьоса!
Все ближе зеленый ветер!
Пресьоса, беги, Пресьоса!
Он ловит тебя за плечи!
Сатир из звезд и туманов
в огнях сверкающей речи...
Пресьоса, полная страха,
бежит по крутым откосам
к высокой, как сосны, башне,
где дремлет английский консул.
А следом, подняв тревогу,
на крики спешат солдаты
в заломленных набок шляпах,
в широких плащах крылатых.
Несет молока ей консул,
холодной воды в бокале,
подносит ей рюмку водки —
Пресьоса не пьет ни капли.
Она говорит, рыдая,
про все, что случилось ночью...
А ветер хрипит на кровле
и рвет черепицу в клочья.
 
   ...Поздно ночью, когда банкет в честь Гарсиа Лорки и его друзей подходит к концу, когда речи и тосты, произнесенные вальядолидцами, далеко оставили за собой все сказанное Хорхе Гильеном, Федерико тихонько просит Гильермо узнать, нет ли среди присутствующих сеньора Мануэля Коссио.
   — Сеньора Коссио из газеты «Кастильский Север»? Его здесь нет, он ушел, как только было прочитано последнее стихотворение. А что такое?
   — Да нет, ничего, — растерянно говорит Федерико. Лицо его сумрачно.

10

   Свое двадцативосьмилетие Федерико встречает с родными, в отцовской усадьбе Даймус, затерянной среди оливковых рощ и свекловичных полей. Лето выдалось на редкость жаркое и сухое — зелень выцвела, почва растрескалась, и кажется, что равнина вот-вот заполыхает со всех четырех концов. А на душе у Федерико холодно и тревожно.
   Двадцать восемь лет! Не время ли задуматься, оглядеться, посмотреть на себя со стороны? Не пора ли остепениться? — читает он каждый день в суровом взгляде отца, в глазах матери, любящих и печальных. Да и в самом деле — ну, что он собой представляет, великовозрастный «сеньорито» без определенных занятий?! Автор двух книг, об одной из которых стыдно вспомнить, а другую он давным-давно перерос... Автор двух пьес — первая провалилась, а вторая не может увидеть сцены: сам Мартинес Сьерра, наговорив комплиментов, сказал откровенно, что только самоубийца решится в нынешних условиях поставить «Мариану Пинеду», которая, несомненно, будет воспринята как памфлет против диктатуры Примо де Риверы («Свобода? Конституция? — да вы что, с луны свалились, дружище?»)... А еще он — «последний хуглар», как прозвали его друзья, сочинитель песенок и романсов — их заучивают на память, передают из уст в уста; говорят, даже испанские студенты в Париже декламируют «Неверную жену» на вечеринках, — но следует ли удивляться тому, что родителям эта слава кажется сомнительной и неверной?
   Ну, до каких пор можно жить на средства отца, во всем от него зависеть и всякий раз, обращаясь к нему за деньгами, чувствовать себя мальчишкой?
   Нет, решает Федерико, необходимо что-то предпринять. Юриспруденция не для него, но разве не смог бы он, к примеру, преподавать литературу, как Хорхе Гильен?.. Идея! Именно к Хорхе Гильену и обратится он за советом!
   «Я решил, —без предисловий пишет он другу, жирной чертой подчеркивая слово «решил», — подготовиться к конкурсу на должность преподавателя литературы, так как думаю, что имею к этому призвание (оно постепенно во мне рождается) и способен воспламенять слушателей.
   В то же время мне хочется стать независимым и завоевать самостоятельное положение в семье, которая, разумеется, исполняет любые мои желания и всячески облегчает мне жизнь. Как только я сказал об этом дома, родители мои очень обрадовались и обещали, если я вскоре начну заниматься, дать мне денег на поездку в Италию, о чем я мечтаю уже несколько лет.