Страница:
Заявившийся на одну из таких репетиций репортер газеты «ABC» поморщился, увидев Федерико, одетого, как и все остальные, в голубой комбинезон — «мо-но» с эмблемой «Ла Барраки» на груди.
— Какова, однако, лояльность! — вздохнул он. — Стоило провозгласить Испанию республикой трудящихся, и... Право же, вашим пролетарским моно недостает лишь серпа и молота. Вы позволите, дорогой Лорка, сообщить читателям — и читательницам! — что их андалусский поэт, рыцарь мечты и прочее, выглядит ныне, как обыкновенный мастеровой?
— Валяйте, — прищурился Федерико. — Кстати, я и есть мастеровой. Мастеровой мечты! Устраивает вас такой заголовок? Не стесняйтесь, записывайте!
7
8
9
— Какова, однако, лояльность! — вздохнул он. — Стоило провозгласить Испанию республикой трудящихся, и... Право же, вашим пролетарским моно недостает лишь серпа и молота. Вы позволите, дорогой Лорка, сообщить читателям — и читательницам! — что их андалусский поэт, рыцарь мечты и прочее, выглядит ныне, как обыкновенный мастеровой?
— Валяйте, — прищурился Федерико. — Кстати, я и есть мастеровой. Мастеровой мечты! Устраивает вас такой заголовок? Не стесняйтесь, записывайте!
7
Но июльским вечером в кастильском селении Бурго де Осма, где «Ла Баррака» дает свой первый по выезде из Мадрида спектакль, уверенность покидает Федерико.
Видимых оснований для этого нет — напротив: их ждали, их встретили, как желанных гостей; охотников сколачивать подмостки и расставлять скамьи вызвалось больше, чем требуется. Удачной оказалась идея захватить с собой граммофон и набор пластинок с народными песнями. Заунывные, страстные мелодии разносятся над маленькой пыльной площадью. С разных сторон — парами, поодиночке, с целыми выводками ребятишек, с грудными младенцами на руках — торжественно сходятся крестьяне, принарядившись, словно в церковь.
И вместе со смутным чувством вины перед этими людьми, в жизни которых так мало радости, поднимаются тягостные сомнения. А так ли уж нужно крестьянам все то, с чем прибыла к ним «Ла Баррака»? Классическое искусство — не слишком ли поздно является оно на эту новую встречу с народом? Несколько веков назад оно было хлебом насущным, а сегодня, быть может, покажется пустой забавой?
О конечно, крестьяне будут благодарны за любое развлечение. Они от души похлопают молодым грамотеям, которые специально приехали из столицы, чтобы повеселить их, да еще не берут ни сентаво за вход. Не провала следует опасаться, а вот такого обидного, дарового успеха.
Срывающимся голосом Федерико дает последние наставления актерам: не комиковать, оставаться предельно естественными в самых неправдоподобных ситуациях. Те встревоженно переглядываются — никогда еще они не видали своего директора в подобном смятении. Наконец Эдуардо Угарте оттаскивает Федерико в сторону и злым шепотом требует, чтобы он взял себя в руки, тем более что пора начинать.
Кое-как успокоившись, Федерико появляется перед занавесом. Произнося вступительное слово, он одновременно выискивает среди многих лиц, обращенных к нему, то, которое может стать для него зеркалом спектакля и барометром настроения публики. Он по опыту знает: для этой цели наиболее подходят непосредственные, живо реагирующие люди — хотя бы вон та девушка, которая, пока еще закрываясь платком, косится на него одним огромным, заранее восхищенным глазом. Можно биться об заклад, что она забудет о платке, как только раздвинется занавес. Но сегодня Федерико, точно назло себе, старается выбрать изо всех зрителей самого неподатливого. Заканчивая краткую речь уведомлением о том, что первой представлена будет интермедия Сервантеса «Саламанкская пещера», он уже знает, кто этот зритель. Угрюмый костистый старик сидит в третьем ряду, чуждый всеобщему оживлению. Поставив между ногами палку, он сцепил руки на набалдашнике, уперся в них подбородком и застыл, глядя перед собой немигающими недоверчивыми глазами.
Начинается действие. «Осушите слезы, сеньора, и прервите вздохи!» — взывает крестьянин Панкрасио, собираясь в отъезд на малый срок и прощаясь с Леонардой, своей супругой, но та безутешна. Муж за порог — и слез как не бывало: входят милые дружки — пономарь и цирюльник, только и дожидавшиеся этой минуты, появляется великолепный ужин, веселье растет... Неожиданно возвращается муж. Худо бы пришлось Леонарде, и служанке ее, Кристине, и гостям их, если б не бродяга студент, вовремя заявившийся в дом Панкрасио! Студент этот ранее обучался магическим наукам в прославленной саламанкской пещере и постиг там тайны астрологии, геомантии, гидромантии, пиромантии, аэромантии, хиромантии и некромантии...
За кулисами Эдуардо, ликуя, толкает в бок Федерико, да тот и сам слышит, как чистосердечно принимают спектакль жители Бурго де Осма, как жадно ловят они каждое слово, залпами хохота откликаясь на смешные реплики и немедленно замирая, едва лишь актер на сцене снова открывает рот. И все же Федерико заставляет себя следить за лицом старика из третьего ряда, а оно по-прежнему остается каменным. Уж не глух ли он? Нет, глухие смотрят не так.
Интермедия между тем подходит к кульминационному пункту. Чтобы вызволить злополучных гостей, наспех спрятанных Леонардой вместе с едва початыми блюдами, а заодно попользоваться их ужином, студент объявляет: знания, приобретенные в саламанкской пещере, позволяют ему пировать задаром во всякое время. «Будет ли довольна ваша милость, — предлагает он Панкрасио, который преисполнен уважения к его учености, — если я прикажу двум дьяволам в человеческом виде принести сюда корзину с холодными кушаньями и прочей снедью?» Разумеется, хозяин согласен. Но в чьем же именно виде появятся дьяволы? Да хоть в виде здешнего пономаря и его приятеля брадобрея.
Дьяволы вылезают из чулана, публика умирает от смеха. И вдруг — тишина. Федерико нет надобности смотреть на сцену, он знает, что сейчас Панкрасио — молодец Панкрасио, не зря он столько с ним возился! — повернулся лицом к зрителям, молча подошел к самому краю подмостков. Это не дурачок, не простак — это обыкновенный человек, не столько даже обманутый, сколько припертый к стене своими убеждениями, которые он имел неосторожность поставить выше опыта. Никогда бы он не принял за нечистую силу двух прохвостов, подозрительным образом оказавшихся у него в доме! Но, с другой стороны, он же убежден в существовании нечистой силы? — убежден, Он верит в могущество тайных наук? — да, верит, Коли так, почему же не допустить, что дьяволы, явившиеся по воле ученого чародея, могли и вправду принять облик пономаря и цирюльника? А если собственные глаза свидетельствуют обратное — что ж, тем хуже для глаз!
Вот что примерно играет в эту минуту актер, и, по-видимому, играет неплохо: напряженное молчание зрителей звучит для Федерико сладчайшей музыкой. А что старик? Глядите-ка, он привстал, опираясь на палку! Грубые морщины потонули в целой сети морщинок, разбегающихся от глаз, и улыбка — улыбка понимания! — словно редкий цветок, распускается на лице. Федерико утирает мокрый лоб краем занавеса. Нет, пожалуй, сам Мигель Сервантес не испытывал такого облегчения, закончив свою интермедию!
И снова в бродячем студенческом театре нет человека жизнерадостнее и веселее, чем директор Федерико. Мелькают дни, сменяются виды — кустарники Куэнки, вылинявшая земля Ла Манчи, пшеничные поля и бескрайние пастбища Альбасете... Трясется по дорогам Испании крытый грузовичок, обдавая встречных брызгами песен, несущихся изнутри, распеваемых целым хором неутомимых молодых голосов. И почти каждый вечер на какой-нибудь площади, окруженной домами и с непременной церковью в глубине, раздвигается занавес, украшенный эмблемой «Ла Барраки».
Они дают представление в деревне Тобосо — да, да, в той самой, прославленной автором «Дон-Кихота»! — и десятки новых Альдонс-Дульсиней награждают их нежными взглядами и звонкими рукоплесканиями. А в другой деревне, где они ставят «ауто» Кальдерона «Жизнь есть сон», — посредине действия начинает вдруг накрапывать дождь. Федерико с тоской и надеждой посматривает на небо -может, пронесет? — однако дождь усиливается. Но зрители, по лицам которых, как и по лицам актеров, бегут холодные капли, лишь теснее прижимаются друг к другу и даже при раскатах грома не сводят глаз со сцены. Представление продолжается...
Где-то возле Мурсии после спектакля к Федерико подходит загорелый парень в крестьянской пеньковой обуви, в поношенных грубых штанах. Он в восторге от «Ла Барраки». Воодушевленный примером бродячего театра, он собирается в ближайшее время — как только выйдет из печати его книга — тоже отправиться по деревням, по сельским ярмаркам и читать крестьянам стихи.
Как, у него уже выходит книга? Парень, вспыхнув, достает из кармана тщательно завернутую пачку листков. Это и в самом деле типографские гранки. На верхнем листке заглавие: «Знаток Луны» — и имя автора: «Мигель Эрнандес». Стихи юношеские, наивные, хотя попадаются и по-настоящему поэтические строки — например, о лимоне:
Вот теперь Федерико знает, что перед ним поэт. Со жгучим любопытством разглядывает он круглое лицо, вздернутый нос, выпуклые упрямые глаза. Вот и новое поколение на пороге... Он оставляет Эрнандесу свой мадридский адрес, просит писать.
Уже простившись, Мигель возвращается. Он хотел бы только узнать, неужто правду пишут газеты, будто отныне Гарсиа Лорка займется исключительно театральной деятельностью? А как же стихи и пьесы?
Искренняя тревога, различимая в его голосе, приятней любых похвал. Федерико улыбается: не надо верить газетам! Бродячий театр не мешает, а помогает ему сочинять.
Так оно и было. Видя и слыша, как встает из книг, облекаясь плотью, поэзия Лопе, Сервантеса, Кальдерона, как становится она достоянием людей, не слыхавших о ней, но безошибочно признающих ее своей, — мог ли он не думать о собственной поэзии, не обращаться к ней поминутно? Руководитель труппы, он на каждом представлении превращался в прилежного ученика. Учителем была публика — эта публика. Ее восприятие бросало свет на самые запутанные загадки высокого ремесла, которому он посвятил себя.
Тут проходили проверку законы смешного и трагического, испытывались хитроумные сценические приемы, доказывалась, между прочим, необходимость чередования прозаической речи со стихами и выяснялось, в каких случаях предпочтительнее стихи. Никогда еще Федерико не убеждался так наглядно, что наилучшая пьеса мертва, покуда она состоит из одних слов, пусть даже звучащих, — пьеса оживает лишь в действии, в музыкальном ритме движений и жестов, в отточенной мимической игре.
А ночами — где-нибудь в доме алькальда или сельского учителя, в дешевой гостинице либо просто на сеновале — его сознанием безраздельно завладевала неотступная тайная работа. Зрители, за которыми следил он из-за кулис несколько часов тому назад, подымались на сцену, вступали в его трагедию как античный хор. Они окружали людей, рождавшихся в его воображении, спорили с ними, выносили им приговор.
Сперва Федерико был уверен, что замысел, не дающий ему покоя, — все тот же давний замысел, который он обозначал для себя именем Иермы. К своему удивлению, он стал обнаруживать, что раздумья уводят его куда-то в сторону. Впрочем, в сторону ли? Трагедия испанской женщины начиналась не замужеством — она имела свою предысторию, и в этой-то предыстории требовалось разобраться.
Разлука с любимым? Деспотическая власть родителей? Обручение против воли? Перебирая в уме различные варианты, Федерико вспоминает однажды столбец из хроники происшествий в газете «Эль Дефенсор де Гранада», попавшейся ему на глаза еще до поездки в Америку, — вспоминает так явственно, что видит перед собой и желтоватую бумагу с древесными волоконцами и сбитый, неразборчивый шрифт. Там сообщалось о двойном убийстве, совершившемся в какой-то деревне близ Альмерии. Виновницей была девушка — накануне своей свадьбы с хорошим парнем она повстречала прежнего возлюбленного, который после размолвки с нею женился на другой. Прямо из-под венца невеста бежала с чужим мужем — «на крупе его коня», как говорилось в газете. Опозоренный жених бросился в погоню, настиг их, и в кровавой схватке погибли оба соперника.
Вот оно!
И сразу же все, что до этой минуты беспорядочно роилось в воображении — лица, характеры, обрывки диалогов и песен, — начинает сцепляться, выстраиваться, располагаться в неясном еще, но все более и более отчетливом порядке. Так выстраиваются железные опилки на бумажном листке, если поднести к нему снизу подкову магнита. Так обрастает кристаллами ветка, опущенная в крепкий раствор. И так припомнившаяся кстати история из хроники происшествий стягивает к себе нестройную толпу образов, превращаясь в стремительно зреющую трагедию.
Осталось дать всего несколько представлений перед тем, как труппа разъедется на каникулы. Но Федерико не в силах ждать. Какое счастье, что Эдуарде может его заменить, что товарищи по «Ла Барраке» отпускают его, поняв с полуслова! Торопливо обняв всех, испытывая одновременно жестокие угрызения совести и громадное облегчение, Федерико вскакивает в поезд.
Назавтра он уже в Гранаде — переполненный до краев, кипящий, едва сдерживающий себя. Радость домашних, расспросы, даже мать — сейчас все это, словно во сне. Поскорей бы остаться одному... И вот, наконец, он взлетает наверх, к себе, поворачивает ключ в двери и принимается лихорадочно, почти без помарок, переносить на бумагу трагедию «Кровавая свадьба», полностью сложившуюся в голове.
Видимых оснований для этого нет — напротив: их ждали, их встретили, как желанных гостей; охотников сколачивать подмостки и расставлять скамьи вызвалось больше, чем требуется. Удачной оказалась идея захватить с собой граммофон и набор пластинок с народными песнями. Заунывные, страстные мелодии разносятся над маленькой пыльной площадью. С разных сторон — парами, поодиночке, с целыми выводками ребятишек, с грудными младенцами на руках — торжественно сходятся крестьяне, принарядившись, словно в церковь.
И вместе со смутным чувством вины перед этими людьми, в жизни которых так мало радости, поднимаются тягостные сомнения. А так ли уж нужно крестьянам все то, с чем прибыла к ним «Ла Баррака»? Классическое искусство — не слишком ли поздно является оно на эту новую встречу с народом? Несколько веков назад оно было хлебом насущным, а сегодня, быть может, покажется пустой забавой?
О конечно, крестьяне будут благодарны за любое развлечение. Они от души похлопают молодым грамотеям, которые специально приехали из столицы, чтобы повеселить их, да еще не берут ни сентаво за вход. Не провала следует опасаться, а вот такого обидного, дарового успеха.
Срывающимся голосом Федерико дает последние наставления актерам: не комиковать, оставаться предельно естественными в самых неправдоподобных ситуациях. Те встревоженно переглядываются — никогда еще они не видали своего директора в подобном смятении. Наконец Эдуардо Угарте оттаскивает Федерико в сторону и злым шепотом требует, чтобы он взял себя в руки, тем более что пора начинать.
Кое-как успокоившись, Федерико появляется перед занавесом. Произнося вступительное слово, он одновременно выискивает среди многих лиц, обращенных к нему, то, которое может стать для него зеркалом спектакля и барометром настроения публики. Он по опыту знает: для этой цели наиболее подходят непосредственные, живо реагирующие люди — хотя бы вон та девушка, которая, пока еще закрываясь платком, косится на него одним огромным, заранее восхищенным глазом. Можно биться об заклад, что она забудет о платке, как только раздвинется занавес. Но сегодня Федерико, точно назло себе, старается выбрать изо всех зрителей самого неподатливого. Заканчивая краткую речь уведомлением о том, что первой представлена будет интермедия Сервантеса «Саламанкская пещера», он уже знает, кто этот зритель. Угрюмый костистый старик сидит в третьем ряду, чуждый всеобщему оживлению. Поставив между ногами палку, он сцепил руки на набалдашнике, уперся в них подбородком и застыл, глядя перед собой немигающими недоверчивыми глазами.
Начинается действие. «Осушите слезы, сеньора, и прервите вздохи!» — взывает крестьянин Панкрасио, собираясь в отъезд на малый срок и прощаясь с Леонардой, своей супругой, но та безутешна. Муж за порог — и слез как не бывало: входят милые дружки — пономарь и цирюльник, только и дожидавшиеся этой минуты, появляется великолепный ужин, веселье растет... Неожиданно возвращается муж. Худо бы пришлось Леонарде, и служанке ее, Кристине, и гостям их, если б не бродяга студент, вовремя заявившийся в дом Панкрасио! Студент этот ранее обучался магическим наукам в прославленной саламанкской пещере и постиг там тайны астрологии, геомантии, гидромантии, пиромантии, аэромантии, хиромантии и некромантии...
За кулисами Эдуардо, ликуя, толкает в бок Федерико, да тот и сам слышит, как чистосердечно принимают спектакль жители Бурго де Осма, как жадно ловят они каждое слово, залпами хохота откликаясь на смешные реплики и немедленно замирая, едва лишь актер на сцене снова открывает рот. И все же Федерико заставляет себя следить за лицом старика из третьего ряда, а оно по-прежнему остается каменным. Уж не глух ли он? Нет, глухие смотрят не так.
Интермедия между тем подходит к кульминационному пункту. Чтобы вызволить злополучных гостей, наспех спрятанных Леонардой вместе с едва початыми блюдами, а заодно попользоваться их ужином, студент объявляет: знания, приобретенные в саламанкской пещере, позволяют ему пировать задаром во всякое время. «Будет ли довольна ваша милость, — предлагает он Панкрасио, который преисполнен уважения к его учености, — если я прикажу двум дьяволам в человеческом виде принести сюда корзину с холодными кушаньями и прочей снедью?» Разумеется, хозяин согласен. Но в чьем же именно виде появятся дьяволы? Да хоть в виде здешнего пономаря и его приятеля брадобрея.
Дьяволы вылезают из чулана, публика умирает от смеха. И вдруг — тишина. Федерико нет надобности смотреть на сцену, он знает, что сейчас Панкрасио — молодец Панкрасио, не зря он столько с ним возился! — повернулся лицом к зрителям, молча подошел к самому краю подмостков. Это не дурачок, не простак — это обыкновенный человек, не столько даже обманутый, сколько припертый к стене своими убеждениями, которые он имел неосторожность поставить выше опыта. Никогда бы он не принял за нечистую силу двух прохвостов, подозрительным образом оказавшихся у него в доме! Но, с другой стороны, он же убежден в существовании нечистой силы? — убежден, Он верит в могущество тайных наук? — да, верит, Коли так, почему же не допустить, что дьяволы, явившиеся по воле ученого чародея, могли и вправду принять облик пономаря и цирюльника? А если собственные глаза свидетельствуют обратное — что ж, тем хуже для глаз!
Вот что примерно играет в эту минуту актер, и, по-видимому, играет неплохо: напряженное молчание зрителей звучит для Федерико сладчайшей музыкой. А что старик? Глядите-ка, он привстал, опираясь на палку! Грубые морщины потонули в целой сети морщинок, разбегающихся от глаз, и улыбка — улыбка понимания! — словно редкий цветок, распускается на лице. Федерико утирает мокрый лоб краем занавеса. Нет, пожалуй, сам Мигель Сервантес не испытывал такого облегчения, закончив свою интермедию!
И снова в бродячем студенческом театре нет человека жизнерадостнее и веселее, чем директор Федерико. Мелькают дни, сменяются виды — кустарники Куэнки, вылинявшая земля Ла Манчи, пшеничные поля и бескрайние пастбища Альбасете... Трясется по дорогам Испании крытый грузовичок, обдавая встречных брызгами песен, несущихся изнутри, распеваемых целым хором неутомимых молодых голосов. И почти каждый вечер на какой-нибудь площади, окруженной домами и с непременной церковью в глубине, раздвигается занавес, украшенный эмблемой «Ла Барраки».
Они дают представление в деревне Тобосо — да, да, в той самой, прославленной автором «Дон-Кихота»! — и десятки новых Альдонс-Дульсиней награждают их нежными взглядами и звонкими рукоплесканиями. А в другой деревне, где они ставят «ауто» Кальдерона «Жизнь есть сон», — посредине действия начинает вдруг накрапывать дождь. Федерико с тоской и надеждой посматривает на небо -может, пронесет? — однако дождь усиливается. Но зрители, по лицам которых, как и по лицам актеров, бегут холодные капли, лишь теснее прижимаются друг к другу и даже при раскатах грома не сводят глаз со сцены. Представление продолжается...
Где-то возле Мурсии после спектакля к Федерико подходит загорелый парень в крестьянской пеньковой обуви, в поношенных грубых штанах. Он в восторге от «Ла Барраки». Воодушевленный примером бродячего театра, он собирается в ближайшее время — как только выйдет из печати его книга — тоже отправиться по деревням, по сельским ярмаркам и читать крестьянам стихи.
Как, у него уже выходит книга? Парень, вспыхнув, достает из кармана тщательно завернутую пачку листков. Это и в самом деле типографские гранки. На верхнем листке заглавие: «Знаток Луны» — и имя автора: «Мигель Эрнандес». Стихи юношеские, наивные, хотя попадаются и по-настоящему поэтические строки — например, о лимоне:
Не смущаясь, отвечает Мигель на расспросы Федерико. Ему двадцать один год, он из Ориуэлы, недалеко отсюда. Сын пастуха и сам пастух — не такое плохое занятие! — вскидывает он голову. Небо, ветер, горные луга... Если приложить ухо к козьему вымени, услышишь, как булькает и журчит молоко.
О лимон
желтоватый,
если в воздух
тебя я подкину,
ты в ответ
мне подаришь
молнию!
Вот теперь Федерико знает, что перед ним поэт. Со жгучим любопытством разглядывает он круглое лицо, вздернутый нос, выпуклые упрямые глаза. Вот и новое поколение на пороге... Он оставляет Эрнандесу свой мадридский адрес, просит писать.
Уже простившись, Мигель возвращается. Он хотел бы только узнать, неужто правду пишут газеты, будто отныне Гарсиа Лорка займется исключительно театральной деятельностью? А как же стихи и пьесы?
Искренняя тревога, различимая в его голосе, приятней любых похвал. Федерико улыбается: не надо верить газетам! Бродячий театр не мешает, а помогает ему сочинять.
Так оно и было. Видя и слыша, как встает из книг, облекаясь плотью, поэзия Лопе, Сервантеса, Кальдерона, как становится она достоянием людей, не слыхавших о ней, но безошибочно признающих ее своей, — мог ли он не думать о собственной поэзии, не обращаться к ней поминутно? Руководитель труппы, он на каждом представлении превращался в прилежного ученика. Учителем была публика — эта публика. Ее восприятие бросало свет на самые запутанные загадки высокого ремесла, которому он посвятил себя.
Тут проходили проверку законы смешного и трагического, испытывались хитроумные сценические приемы, доказывалась, между прочим, необходимость чередования прозаической речи со стихами и выяснялось, в каких случаях предпочтительнее стихи. Никогда еще Федерико не убеждался так наглядно, что наилучшая пьеса мертва, покуда она состоит из одних слов, пусть даже звучащих, — пьеса оживает лишь в действии, в музыкальном ритме движений и жестов, в отточенной мимической игре.
А ночами — где-нибудь в доме алькальда или сельского учителя, в дешевой гостинице либо просто на сеновале — его сознанием безраздельно завладевала неотступная тайная работа. Зрители, за которыми следил он из-за кулис несколько часов тому назад, подымались на сцену, вступали в его трагедию как античный хор. Они окружали людей, рождавшихся в его воображении, спорили с ними, выносили им приговор.
Сперва Федерико был уверен, что замысел, не дающий ему покоя, — все тот же давний замысел, который он обозначал для себя именем Иермы. К своему удивлению, он стал обнаруживать, что раздумья уводят его куда-то в сторону. Впрочем, в сторону ли? Трагедия испанской женщины начиналась не замужеством — она имела свою предысторию, и в этой-то предыстории требовалось разобраться.
Разлука с любимым? Деспотическая власть родителей? Обручение против воли? Перебирая в уме различные варианты, Федерико вспоминает однажды столбец из хроники происшествий в газете «Эль Дефенсор де Гранада», попавшейся ему на глаза еще до поездки в Америку, — вспоминает так явственно, что видит перед собой и желтоватую бумагу с древесными волоконцами и сбитый, неразборчивый шрифт. Там сообщалось о двойном убийстве, совершившемся в какой-то деревне близ Альмерии. Виновницей была девушка — накануне своей свадьбы с хорошим парнем она повстречала прежнего возлюбленного, который после размолвки с нею женился на другой. Прямо из-под венца невеста бежала с чужим мужем — «на крупе его коня», как говорилось в газете. Опозоренный жених бросился в погоню, настиг их, и в кровавой схватке погибли оба соперника.
Вот оно!
И сразу же все, что до этой минуты беспорядочно роилось в воображении — лица, характеры, обрывки диалогов и песен, — начинает сцепляться, выстраиваться, располагаться в неясном еще, но все более и более отчетливом порядке. Так выстраиваются железные опилки на бумажном листке, если поднести к нему снизу подкову магнита. Так обрастает кристаллами ветка, опущенная в крепкий раствор. И так припомнившаяся кстати история из хроники происшествий стягивает к себе нестройную толпу образов, превращаясь в стремительно зреющую трагедию.
Осталось дать всего несколько представлений перед тем, как труппа разъедется на каникулы. Но Федерико не в силах ждать. Какое счастье, что Эдуарде может его заменить, что товарищи по «Ла Барраке» отпускают его, поняв с полуслова! Торопливо обняв всех, испытывая одновременно жестокие угрызения совести и громадное облегчение, Федерико вскакивает в поезд.
Назавтра он уже в Гранаде — переполненный до краев, кипящий, едва сдерживающий себя. Радость домашних, расспросы, даже мать — сейчас все это, словно во сне. Поскорей бы остаться одному... И вот, наконец, он взлетает наверх, к себе, поворачивает ключ в двери и принимается лихорадочно, почти без помарок, переносить на бумагу трагедию «Кровавая свадьба», полностью сложившуюся в голове.
8
Место действия: Андалусия — Верхняя, что в горах, и приморская, Нижняя. В речах действующих лиц, в скупых ремарках разбросано немало точных, взятых из жизни подробностей. Сыну соседки отрезало обе руки машиной. Убитому ставят на грудь миску с солью, чтобы тело не вздулось. Разговор о пшенице: хорошую ли цену дают за нее приемщики? Жилище Невесты выстроено в пещере — это, наверное, воспоминание о цыганских пещерах на Сакро-Монте.
Но ошибется тот, кто примет «Кровавую свадьбу» за бытовую деревенскую драму. Ибо не в будничную Андалусию переносит нас ее действие, но в ту, что живет в поэтическом сознании народа, в Андалусию романсов и песен, поверий и заклятий. Языком народной поэзии — образным и лаконичным — говорят ее герои друг с другом, со слушателями и зрителями. И зовут их не собственными именами, а как в сказке: Мать, Жених, Невеста, Отец Невесты...
Здесь господствуют заповеди старой крестьянской морали. Подниматься с зарей. Трудиться в поте лица. Выбрать себе женщину — одну на всю жизнь — и быть для нее единственным. У мужа — виноградник, поле, конь. У жены — муж, дети и стена толщиной в два локтя. Верность этим заповедям, верность себе, верность людям, среди которых живешь, удерживает мир в равновесии; измена ведет к катастрофе.
Источник трагедии в том, что еще до ее начала суровая гармония этого мира нарушена. Преступили древний закон крестьяне из рода Феликсов — от их рук пали отец и брат Жениха, и пролитая кровь взывает к отмщению. Самой себе изменила Невеста, отказавшись от любимого — Леонардо — из-за его бедности («Вспомни, кем я был для тебя! — упрекнет он ее. — Но пара быков и худая лачуга — это почти ничего. Вот в чем причина»). И трижды повинен в измене сам Леонардо, женившийся на двоюродной сестре Невесты, — в измене себе, своей первой возлюбленной и, наконец, той женщине, которая стала матерью его детей. Потому что он не любит жену, подавленная любовь тлеет в нем до сих пор, как уголь под пеплом.
(Случайно ли, что из всех действующих лиц «Кровавой свадьбы» один только Леонардо назван по имени? По-видимому, не случайно, как не случайно и то, что он из рода Феликсов, сродни убийцам. Имя здесь — знак развитой индивидуальности, отделяющейся от патриархальной среды и восстающей против ее законов ради своей личной свободы. Если для Матери, для Жениха законы эти являются частью собственного существа, то для Леонардо они стали уже чем-то внешним, чуждым, стесняющим, и он готов порвать с ними, не останавливаясь перед тем, чтобы причинить горе людям, оказавшимся у него на пути.)
Поэтический мир трагедии раскрывается постепенно. Первая картина целиком написана прозой, ее действие течет еще в традиционном русле. Сумрачная поэзия чуть просвечивает сквозь слова, которыми обмениваются Жених и Мать, Мать и Соседка, — так река просвечивает сквозь лед.
Но уже во второй картине поэтическая стихия взламывает лед обыденности и выходит из берегов. Звучит колыбельная, которую пел Федерико друзьям в Нью-Йорке, — о коне высоком, что воды не хочет. Здесь ею баюкает ребенка Теща Леонардо, ее подхватывает Жена Леонардо, сидящая за вязаньем. Песня не иллюстрирует действие: сама она — действие. Вот сейчас войдет Леонардо, и конь перелетит из песни в диалог. Куда это скачет на нем каждый день хозяин, да так, что приходится то и дело подковы менять? Цокот подков послышится в следующей картине под окном у Невесты, только что окончательно давшей согласие на замужество. И на том же коне умчит Леонардо Невесту прямо со свадьбы, и будет все как в песне:
Но не в этой всепожирающей страсти заключается трагическая вина Леонардо и Невесты. Мир, в котором они живут, превыше всего ставит именно такое чувство — могучее, не связанное никакими расчетами веление крови. Он требует одного: верности чувству. Мать — плоть от плоти этого мира — во имя счастья двух любящих готова смирить в себе голос кровной вражды; она не противится браку сына, даже узнав, что его избранница была когда-то невестой Леонардо.
Напротив, отказ от единственной своей любви, измена, которую совершили Леонардо, женившийся на другой, и Невеста, согласившаяся стать женою другого, — вот истинная их вина. Любовь, которую они думали обмануть, вновь охватывает их неудержимым пламенем, но теперь это мстительное, мрачное пламя, сеющее смерть и вражду. И когда вбегает Жена Леонардо с отчаянным криком: «Они бежали! Она и Леонардо. На коне. Обнялись и полетели вихрем!» — в Матери вместе с оскорбленной гордостью, вместе с болью за сына вскипает старая, ничем уже не сдерживаемая ненависть. «Здесь теперь два стана, — бросает она Отцу Невесты и всей родне Леонардо. — Снова настал час крови. Два стана. Ты со своим, я с моим. В погоню! В погоню!»
Безраздельно господствует поэзия в третьем действии. Ночной лес, через который пробираются беглецы и преследователи. Разговор трех дровосеков, незаметно переходящий в стихи. И так же естественно облекаются плотью и вступают в действие образы этих стихов — Луна в виде молодого дровосека с бледным лицом, Смерть, одетая Нищенкой. Нищенка направляет руку Жениха; Луна освещает дорогу ножам.
Последний диалог Леонардо и Невесты исполнен горечи и чистоты. Сама любовь исповедует их в преддверии смерти и отпускает им все грехи. Торжествующая любовь заставляет их говорить словами бесстыдными и прекрасными. Они уходят обнявшись.
«Очень медленно выплывает Луна. Сцену заливает яркий голубой свет. Дуэт скрипок. Вдруг один за другим раздаются два раздирающих вопля, и музыка обрывается. При втором вопле появляется Нищенка, останавливается на середине сцены, спиной к зрителям, и распахивает платок. Сейчас она похожа на птицу с огромными крыльями. Останавливается и Луна. Медленно, в полной тишине опускается занавес».
Картина последняя. Селение Жениха, куда Нищенка приносит весть о свершившемся. Плачущие соседки окружают Мать, а она спокойна — тем страшным спокойствием, которое ничто уж, кажется, не сможет нарушить. И вдруг появляется Невеста — в черном платке, без венка... Она посмела прийти в этот дом?!
Да, посмела! Пришла затем, чтобы принять смерть от руки Матери. Пришла потому, что только Мать -да, та самая Мать, сын которой погиб по вине Невесты, способна понять ее: «Да, я бежала с другим, бежала! (С тоской.)Ты бы тоже бежала. ... Я стремилась к твоему сыну, и я его не обманывала, но рука того подхватила меня, как волна. И она подхватила бы меня рано или поздно, даже если б я состарилась и все дети твоего сына вцепились мне в волосы!»
И рука, занесенная для удара, повисает в воздухе. Отступает слепая ярость. Суровые, просветленные слова возникают из глубин материнской скорби: «Благословенна пшеница, ибо под ней мои сыновья. Благословен дождь, ибо он омывает мертвых».
«Позволь мне плакать вместе с тобой», — просит Невеста. «Плачь, — разрешает Мать. — Но у дверей». Траурное шествие приближается. Четверо юношей несут на плечах тела Жениха и Леонардо. Ценою их гибели, ценой очистительной грозы, разразившейся посреди свадьбы и превратившей ее в похороны, искуплена трагическая вина, торжествует древний закон, восстановлено равновесие в мире. По обоим павшим рыдают Мать и Невеста, окруженные хором соседок. В общем поминальном плаче сливаются их голоса.
Так заканчивается трагедия «Кровавая свадьба», представленная впервые труппой Хосефины Диас де Артигас в мадридском театре «Беатрис» 8 марта 1933 года.
Но ошибется тот, кто примет «Кровавую свадьбу» за бытовую деревенскую драму. Ибо не в будничную Андалусию переносит нас ее действие, но в ту, что живет в поэтическом сознании народа, в Андалусию романсов и песен, поверий и заклятий. Языком народной поэзии — образным и лаконичным — говорят ее герои друг с другом, со слушателями и зрителями. И зовут их не собственными именами, а как в сказке: Мать, Жених, Невеста, Отец Невесты...
Здесь господствуют заповеди старой крестьянской морали. Подниматься с зарей. Трудиться в поте лица. Выбрать себе женщину — одну на всю жизнь — и быть для нее единственным. У мужа — виноградник, поле, конь. У жены — муж, дети и стена толщиной в два локтя. Верность этим заповедям, верность себе, верность людям, среди которых живешь, удерживает мир в равновесии; измена ведет к катастрофе.
Источник трагедии в том, что еще до ее начала суровая гармония этого мира нарушена. Преступили древний закон крестьяне из рода Феликсов — от их рук пали отец и брат Жениха, и пролитая кровь взывает к отмщению. Самой себе изменила Невеста, отказавшись от любимого — Леонардо — из-за его бедности («Вспомни, кем я был для тебя! — упрекнет он ее. — Но пара быков и худая лачуга — это почти ничего. Вот в чем причина»). И трижды повинен в измене сам Леонардо, женившийся на двоюродной сестре Невесты, — в измене себе, своей первой возлюбленной и, наконец, той женщине, которая стала матерью его детей. Потому что он не любит жену, подавленная любовь тлеет в нем до сих пор, как уголь под пеплом.
(Случайно ли, что из всех действующих лиц «Кровавой свадьбы» один только Леонардо назван по имени? По-видимому, не случайно, как не случайно и то, что он из рода Феликсов, сродни убийцам. Имя здесь — знак развитой индивидуальности, отделяющейся от патриархальной среды и восстающей против ее законов ради своей личной свободы. Если для Матери, для Жениха законы эти являются частью собственного существа, то для Леонардо они стали уже чем-то внешним, чуждым, стесняющим, и он готов порвать с ними, не останавливаясь перед тем, чтобы причинить горе людям, оказавшимся у него на пути.)
Поэтический мир трагедии раскрывается постепенно. Первая картина целиком написана прозой, ее действие течет еще в традиционном русле. Сумрачная поэзия чуть просвечивает сквозь слова, которыми обмениваются Жених и Мать, Мать и Соседка, — так река просвечивает сквозь лед.
Но уже во второй картине поэтическая стихия взламывает лед обыденности и выходит из берегов. Звучит колыбельная, которую пел Федерико друзьям в Нью-Йорке, — о коне высоком, что воды не хочет. Здесь ею баюкает ребенка Теща Леонардо, ее подхватывает Жена Леонардо, сидящая за вязаньем. Песня не иллюстрирует действие: сама она — действие. Вот сейчас войдет Леонардо, и конь перелетит из песни в диалог. Куда это скачет на нем каждый день хозяин, да так, что приходится то и дело подковы менять? Цокот подков послышится в следующей картине под окном у Невесты, только что окончательно давшей согласие на замужество. И на том же коне умчит Леонардо Невесту прямо со свадьбы, и будет все как в песне:
И еще что-то есть в этой песне, не поддающееся никаким определениям, но, быть может, самое важное: пронзительная, ударяющая по сердцу скорбь, которую не передашь иначе, как такими словами:
На коне высоком
беглецы спасались...
Наступает день свадьбы. Барабаны, гитары, бубны, обрядовые песни, языческие непристойности Служанки, бесхитростное счастье Жениха, смутная тревога Матери, тоска Жены Леонардо... А за всем этим — безмолвная борьба двоих: Невесты и Леонардо, глухая, нарастающая мелодия их страсти, требующей утоления любой ценой.
Конь взял и заплакал.
Но не в этой всепожирающей страсти заключается трагическая вина Леонардо и Невесты. Мир, в котором они живут, превыше всего ставит именно такое чувство — могучее, не связанное никакими расчетами веление крови. Он требует одного: верности чувству. Мать — плоть от плоти этого мира — во имя счастья двух любящих готова смирить в себе голос кровной вражды; она не противится браку сына, даже узнав, что его избранница была когда-то невестой Леонардо.
Напротив, отказ от единственной своей любви, измена, которую совершили Леонардо, женившийся на другой, и Невеста, согласившаяся стать женою другого, — вот истинная их вина. Любовь, которую они думали обмануть, вновь охватывает их неудержимым пламенем, но теперь это мстительное, мрачное пламя, сеющее смерть и вражду. И когда вбегает Жена Леонардо с отчаянным криком: «Они бежали! Она и Леонардо. На коне. Обнялись и полетели вихрем!» — в Матери вместе с оскорбленной гордостью, вместе с болью за сына вскипает старая, ничем уже не сдерживаемая ненависть. «Здесь теперь два стана, — бросает она Отцу Невесты и всей родне Леонардо. — Снова настал час крови. Два стана. Ты со своим, я с моим. В погоню! В погоню!»
Безраздельно господствует поэзия в третьем действии. Ночной лес, через который пробираются беглецы и преследователи. Разговор трех дровосеков, незаметно переходящий в стихи. И так же естественно облекаются плотью и вступают в действие образы этих стихов — Луна в виде молодого дровосека с бледным лицом, Смерть, одетая Нищенкой. Нищенка направляет руку Жениха; Луна освещает дорогу ножам.
Последний диалог Леонардо и Невесты исполнен горечи и чистоты. Сама любовь исповедует их в преддверии смерти и отпускает им все грехи. Торжествующая любовь заставляет их говорить словами бесстыдными и прекрасными. Они уходят обнявшись.
«Очень медленно выплывает Луна. Сцену заливает яркий голубой свет. Дуэт скрипок. Вдруг один за другим раздаются два раздирающих вопля, и музыка обрывается. При втором вопле появляется Нищенка, останавливается на середине сцены, спиной к зрителям, и распахивает платок. Сейчас она похожа на птицу с огромными крыльями. Останавливается и Луна. Медленно, в полной тишине опускается занавес».
Картина последняя. Селение Жениха, куда Нищенка приносит весть о свершившемся. Плачущие соседки окружают Мать, а она спокойна — тем страшным спокойствием, которое ничто уж, кажется, не сможет нарушить. И вдруг появляется Невеста — в черном платке, без венка... Она посмела прийти в этот дом?!
Да, посмела! Пришла затем, чтобы принять смерть от руки Матери. Пришла потому, что только Мать -да, та самая Мать, сын которой погиб по вине Невесты, способна понять ее: «Да, я бежала с другим, бежала! (С тоской.)Ты бы тоже бежала. ... Я стремилась к твоему сыну, и я его не обманывала, но рука того подхватила меня, как волна. И она подхватила бы меня рано или поздно, даже если б я состарилась и все дети твоего сына вцепились мне в волосы!»
И рука, занесенная для удара, повисает в воздухе. Отступает слепая ярость. Суровые, просветленные слова возникают из глубин материнской скорби: «Благословенна пшеница, ибо под ней мои сыновья. Благословен дождь, ибо он омывает мертвых».
«Позволь мне плакать вместе с тобой», — просит Невеста. «Плачь, — разрешает Мать. — Но у дверей». Траурное шествие приближается. Четверо юношей несут на плечах тела Жениха и Леонардо. Ценою их гибели, ценой очистительной грозы, разразившейся посреди свадьбы и превратившей ее в похороны, искуплена трагическая вина, торжествует древний закон, восстановлено равновесие в мире. По обоим павшим рыдают Мать и Невеста, окруженные хором соседок. В общем поминальном плаче сливаются их голоса.
Так заканчивается трагедия «Кровавая свадьба», представленная впервые труппой Хосефины Диас де Артигас в мадридском театре «Беатрис» 8 марта 1933 года.
9
«Мигелю Эрнандесу. Ориуэла, провинция Аликанте.
Дорогой мой поэт, я не забыл тебя. Но жизнь захлестывает меня, и перо, которым я пишу письма, выскальзывает из пальцев»...
«Жизнь захлестывает меня...» Не зачеркнуть ли? Мигель, читая, представит себе, наверное, премьеры, литературные сражения, застольные беседы с друзьями-поэтами — все то, о чем он тоскует в своей глуши.
Что ж, так оно и есть. «Кровавая свадьба» идет с неослабевающим успехом. В апреле состоялась еще одна премьера: Клуб друзей театральной культуры показал «Любовь дона Перлимплина — историю про счастье, и беду, и любовь в саду» в постановке самого автора. Клуб этот — новая затея Федерико, всерьез вознамерившегося вырвать театральное дело из рук невежественных и корыстных антрепренеров. Но «Ла Баррака» остается его любимым детищем. Еще зимой он объездил с ней Андалусию, а сейчас репетирует «Фуэнте Овехуну», которая должна быть поставлена так, чтобы крестьяне любой деревни узнавали себя в мятежниках, воспетых великим Лопе. Чудесные декорации для этого спектакля делает скульптор Альберто Санчес — долговязый, угрюмый с виду, а улыбнется, и даже стены вокруг светлеют! Рассмотрев очередные эскизы, Федерико всякий раз хватает гитару и вознаграждает автора любимейшими своими песнями, которые Альберто тут же перенимает.
А выступления с лекциями и стихами! И концерты Аргентиниты, на которых Федерико иной раз приходится по старой дружбе присаживаться за пианино. И участие в постановке балета де Фальи «Любовь-колдунья» — разве может он отказать в чем-нибудь дону Мануэлю? И само собой — пирушки до рассвета... А теперь вот опять предстоит путешествие за океан — Лола Мембривес, показавшая «Кровавую свадьбу» в Буэнос-Айресе, пишет, что аргентинская публика требует его присутствия.
Да, жизнь его — та, которую делит он с окружающими, и впрямь сплошной праздник. Другую свою жизнь Федерико ни с кем не делит. Встречая ее следы в стихах и пьесах, приятели пожимают плечами: откуда такая мрачность?
В самом деле откуда? Веселое солнце разгуливает по всем комнатам его новой квартиры на улице Алькала, городской шум едва доносится снизу. Никогда еще не дышалось ему так свободно, никогда не ощущал он в себе столько сил. Откуда же берется невидимая, словно растворенная в воздухе тревога, что сгущается в сердце?
Когда он снова почувствовал эту тревогу? Не в январе ли, когда в газетах замелькали два слова: «Касас Вьехас»? Так звалась деревушка недалеко от Кадиса. Жители ее, батраки, отчаявшись дождаться земли от республики, решили своими силами осуществить на деле всеобщее равенство. Они захватили лавку и распределили продукты между голодными, затем повалили столбы с колючей проволокой и пошли распахивать пустующую целину, на которой выращивались быки для коррид. Отряд штурмовой гвардии, прибывший, чтобы восстановить порядок, открыл огонь. Крестьяне пытались сопротивляться. Произошло настоящее сражение, с убитыми и ранеными. А потом победители расстреляли четырнадцать зачинщиков. «Ужасно, ужасно!» — твердил Фернандо де лос Риос, к которому Федерико прибежал за разъяснениями. Министр был глубоко подавлен и все же добавил: «Все наладится, когда у нас будет достаточно школ».
В другой раз Федерико, может быть, и удовлетворился бы этим — ведь политикой он по-прежнему не интересовался, — но Касас Вьехас для него была не просто географическим наименованием. Он заезжал туда несколько лет назад и на всю жизнь запомнил конусообразные лачуги, жмущиеся друг к другу на западном склоне холма, защищавшего их от восточного ветра — леванта, которому ничего бы не стоило их повалить. Их строили так: в земле рыли яму, окружали ее плетнем из сухих ветвей, соединяли ветви наверху. Землею же, замешав ее на воде, обмазывали плетень снаружи — и дом готов. За газетными столбцами все мерещились Федерико такие дома, охваченные пламенем, превратившиеся в костры.
Дорогой мой поэт, я не забыл тебя. Но жизнь захлестывает меня, и перо, которым я пишу письма, выскальзывает из пальцев»...
«Жизнь захлестывает меня...» Не зачеркнуть ли? Мигель, читая, представит себе, наверное, премьеры, литературные сражения, застольные беседы с друзьями-поэтами — все то, о чем он тоскует в своей глуши.
Что ж, так оно и есть. «Кровавая свадьба» идет с неослабевающим успехом. В апреле состоялась еще одна премьера: Клуб друзей театральной культуры показал «Любовь дона Перлимплина — историю про счастье, и беду, и любовь в саду» в постановке самого автора. Клуб этот — новая затея Федерико, всерьез вознамерившегося вырвать театральное дело из рук невежественных и корыстных антрепренеров. Но «Ла Баррака» остается его любимым детищем. Еще зимой он объездил с ней Андалусию, а сейчас репетирует «Фуэнте Овехуну», которая должна быть поставлена так, чтобы крестьяне любой деревни узнавали себя в мятежниках, воспетых великим Лопе. Чудесные декорации для этого спектакля делает скульптор Альберто Санчес — долговязый, угрюмый с виду, а улыбнется, и даже стены вокруг светлеют! Рассмотрев очередные эскизы, Федерико всякий раз хватает гитару и вознаграждает автора любимейшими своими песнями, которые Альберто тут же перенимает.
А выступления с лекциями и стихами! И концерты Аргентиниты, на которых Федерико иной раз приходится по старой дружбе присаживаться за пианино. И участие в постановке балета де Фальи «Любовь-колдунья» — разве может он отказать в чем-нибудь дону Мануэлю? И само собой — пирушки до рассвета... А теперь вот опять предстоит путешествие за океан — Лола Мембривес, показавшая «Кровавую свадьбу» в Буэнос-Айресе, пишет, что аргентинская публика требует его присутствия.
Да, жизнь его — та, которую делит он с окружающими, и впрямь сплошной праздник. Другую свою жизнь Федерико ни с кем не делит. Встречая ее следы в стихах и пьесах, приятели пожимают плечами: откуда такая мрачность?
В самом деле откуда? Веселое солнце разгуливает по всем комнатам его новой квартиры на улице Алькала, городской шум едва доносится снизу. Никогда еще не дышалось ему так свободно, никогда не ощущал он в себе столько сил. Откуда же берется невидимая, словно растворенная в воздухе тревога, что сгущается в сердце?
Когда он снова почувствовал эту тревогу? Не в январе ли, когда в газетах замелькали два слова: «Касас Вьехас»? Так звалась деревушка недалеко от Кадиса. Жители ее, батраки, отчаявшись дождаться земли от республики, решили своими силами осуществить на деле всеобщее равенство. Они захватили лавку и распределили продукты между голодными, затем повалили столбы с колючей проволокой и пошли распахивать пустующую целину, на которой выращивались быки для коррид. Отряд штурмовой гвардии, прибывший, чтобы восстановить порядок, открыл огонь. Крестьяне пытались сопротивляться. Произошло настоящее сражение, с убитыми и ранеными. А потом победители расстреляли четырнадцать зачинщиков. «Ужасно, ужасно!» — твердил Фернандо де лос Риос, к которому Федерико прибежал за разъяснениями. Министр был глубоко подавлен и все же добавил: «Все наладится, когда у нас будет достаточно школ».
В другой раз Федерико, может быть, и удовлетворился бы этим — ведь политикой он по-прежнему не интересовался, — но Касас Вьехас для него была не просто географическим наименованием. Он заезжал туда несколько лет назад и на всю жизнь запомнил конусообразные лачуги, жмущиеся друг к другу на западном склоне холма, защищавшего их от восточного ветра — леванта, которому ничего бы не стоило их повалить. Их строили так: в земле рыли яму, окружали ее плетнем из сухих ветвей, соединяли ветви наверху. Землею же, замешав ее на воде, обмазывали плетень снаружи — и дом готов. За газетными столбцами все мерещились Федерико такие дома, охваченные пламенем, превратившиеся в костры.