Лев Осповат
Гарсиа Лорка

   Друзья Федерико Гарсиа Лорки — Альберто Санчес, Рафаэль Альберти, Мария Тереса Леон, Луис Лакаса, Пабло Неруда, Хуан Маринельо — поделились со мной воспоминаниями о поэте. Я бесконечно благодарен этим прекрасным людям.
Автор

Глава первая

   Он весь — дитя добра и света,
   Он весь — свободы торжество!
Александр Блок


   И тополя уходят —
   но след их озерный светел.
   И тополя уходят —
   но нам оставляют ветер.
   А он умирает ночью,
   обряженный черным крепом.
   Но он оставляет эхо,
   плывущее вниз по рекам.
   А мир светляков нахлынет —
   и прошлое в нем потонет.
   И крохотное сердечко
   раскроется на ладони.
Федерико Гарсиа Лорка


   Будь моя воля, Гранада,
   Я бы с тобой обвенчался!
Старинный народный романс

1

Тысяча восемьсот девяносто восьмой год. Испания. Селение Фуэнте Вакерос близ Гранады.
   Знойный июньский день клонится к вечеру, но мужчины еще не вернулись с поля; на улице пусто и тихо. Лишь около дома, принадлежащего состоятельному арендатору Федерико Гарсиа, необычное оживление: соседки входят и выходят, отгоняют сбежавшихся детей, обсуждают — действия акушерки... И вдруг замолкают, прислушиваясь к слабым стонам, доносящимся изнутри.
   Там, вцепившись руками в края старой деревянной кровати, борется с болью и страхом маленькая смуглая женщина. Ее широкий лоб влажен, темные расширившиеся глаза в который раз обегают знакомые стены, то и дело возвращаясь к одному из портретов.
   С портрета глядит нежное полудетское лицо покойной Матильды Паласиос, первой жены Федерико. У Матильды не было детей, но кто знает, не умри эта женщина — быть может, она еще стала бы матерью... матерью того ребенка, который сейчас так упорно просится на свет. А школьная учительница Висента Лорка, возможно, так и осталась бы старой девой... Никто не повинен в том, что судьба распорядилась иначе, почему же Висенте кажется, будто полудетское лицо смотрит на нее с упреком? Но тут новая волна боли смывает все мысли.
   В это время Федерико Гарсиа, коренастый мужчина средних лет, шагает домой по полевой тропинке. Человек он не суеверный, но на всякий случай, чтобы не искушать враждебные силы, старается не думать о том, что волнует его больше всего на свете. И все же, когда это может случиться? Висента считает, что дня через два, а ну, как завтра? Да, только тот, кто, как он, уже смирился было с тем, что навсегда останется бездетным, а потом похоронил и оплакал супругу и думал, что никогда не женится, а после все-таки женился... словом, только такой человек может понять его сейчас.
   Впрочем, он ведь решил не думать об этом. Мало ли других забот? Пшеница вот наливается... Завтра надо будет получше присмотреть за прополкой свеклы... Дела, слава богу, идут неплохо, сын — а может, дочь? — ни в чем не будет знать недостатка.
   Ну вот опять! И чтобы отвлечься, Федерико оглядывается по сторонам. Знакомая картина, которой он не устает любоваться, — поля, изрезанные оросительными каналами, серебристо-зеленые пятна оливковых рощ, темная зелень садов. Вереницы тополей тянутся вдоль дорог, в отдалении маячат кирпичные трубы сахарных заводов, а еще дальше — горы, на вершинах которых лежит снег. Вид этих вершин действует на человека успокоительно, особенно когда они, как теперь, розовеют в лучах заходящего солнца.
   И подумать только, что в это самое время на Кубе, на Филиппиках гремят пушки, льется кровь испанских солдат!
   В Фуэнте Вакеросе с самого начала не видели в этой войне ничего хорошего. Бог с ними, с заморскими владениями, сколько денег они съедают, сколько забирают людей! Обошлись бы вполне и без них, уж себя-то Испания прокормит. Взять хотя наши места — дайте срок, завалим всю страну сахаром не хуже кубинского! Ну, да разве генералы об этом думают, им бы только в солдатики поиграть, а мы плати...
   Правда, известия о поражениях уязвили национальную гордость. Какой шум стоял на площади месяц назад, когда алькальд сообщил о разгроме испанской эскадры в Манильском заливе! Проклинали коварных янки, бранили правительство и злосчастного адмирала Монтехо, передавали фразу Дон Карлоса, претендента на королевский престол: «Мы вырвем оружие из рук тех, кто не достоин носить его, и сами займем их место!» Но вести приходили одна другой хуже, поползли слухи о ворах интендантах, о крепостях, вооруженных пушками времен чуть ли не Великой Армады, о бездарности военачальников, и теперь уже мало кто верил в победу.
   Тропинка выбегает на дорогу, и Федерико присоединяется к односельчанам, идущим с поля. Его приветствуют от души: сеньор Гарсиа принадлежит к числу счастливцев, пользующихся уважением у людей всех возрастов и званий. Одни уважают его за деловую хватку, другие — за справедливость, иные — за образованность и все — за то, что в лошадях, песнях и танцах он знает толк, как истый гранадино.
   — Эй, Мануэлито, ты должен повторить свою историю для дона Федерико!
   И Федерико хохочет, слушая рассказ о том, как придурковатый Пепе Бельвер продал упряжку мулов цыганам, а те расплатились с ним фальшивыми монетами, которые сами же и начеканили.
   Беседуя, он с привычным удовольствием отмечает, как со всех сторон постепенно обступают его дома Фуэнте Вакероса: красные черепичные крыши, белые стены с желтой каймой у основания, на балконах горшки с геранью и гвоздикой, в окнах — жалюзи из зеленых дощечек. Это тот час, когда селенье оживает. Улица наполняется народом, скрипят, вздымая пыль, тяжелые повозки, девушки с преувеличенной озабоченностью спешат к фонтану, ребятишки путаются у всех под ногами, и ласточки, целый день спавшие под карнизом, с громким писком расчерчивают фиолетовое небо.
   Пересекая площадь, Федерико настораживается. Ну конечно, это старый Хоакин движется навстречу. Тем лучше! Никто не посмеет сказать, что Федерико Гарсиа дурно обращается со своими работниками, но и поблажки им он давать не намерен, иначе все хозяйство пойдет прахом. Старик сегодня не вышел в поле и хоть бы потрудился отпроситься заранее! Послушаем, что он теперь скажет.
   Хоакин медленно приближается. На нем черный костюм, о существовании которого Федерико и не подозревал; морщинистое лицо торжественно, глаза глядят в одну точку. Он проходит мимо хозяина, не видя его, а тот, почему-то не решившись окликнуть Хоакина, останавливается и смотрит вслед ему до тех пор, пока черная спина старика не скрывается в дверях церкви.
   Как он раньше не вспомнил, что у Хоакина сын в солдатах на Кубе!
   Кто-то шумно вздыхает рядом. Это Ансельмо, почтальон. Встретившись глазами с Федерико, он вздыхает еще глубже и утвердительно трясет головой. Да, он сам этими вот руками отдал сегодня старику письмо с Кубы, где с прискорбием сообщается... И хоть бы в бою, а то просто желтая лихорадка, она там косит наших ребят хуже, чем...
   Но сеньор Гарсиа больше не слышит. Тревога, которую он весь день гнал от себя, вдруг охватывает его с такой силой, что он не может больше ни минуты выносить неизвестности. Торопливо кивнув Ансельмо, он сворачивает на улицу Тринидад, сразу же видит толпу женщин у своего порога и останавливается, почувствовав постыдную слабость в ногах. А соседки, как по команде, повертываются к нему и торжествующе кричат наперебой:
   — Поздравляем, дон Федерико! Сын!

2

   С чего начинается мир? Прикосновения. Шумы. Пятна и очертания. Капля по капле проникают они в сознание крохотного человечка, который, впрочем, уже внесен в церковные книги под именем Федерико Гарсиа Лорки. Идут недели, месяцы; капли сливаются в ручеек, ручеек превращается в реку, и вот уже целое море звуков, цветов, форм обрушивается на ребенка с каждым его пробуждением. Звуков больше всего — разноголосая речь, треск погремушки, шаги, шорохи, скрипы, звяканье, наконец, тишина, у которой есть свой собственный голос.
   Барахтаясь в этом море, ребенок не одним только слухом, а всем своим существом начинает различать в нем какие-то чередования, приливы и отливы, взлеты и падения. Мерное покачивание колыбели, однообразные движения, баюкающий напев пробуждают в нем новое чувство, отличное от голода и боли, но так же властно требующее утоления. Понуждаемый этим чувством, он захочет вновь и вновь отдаваться размеренному колыханию. Смутное ощущение своей сопричастности миру, звучащему вокруг, разбудит в нем бессмысленную радость, которая станет, быть может, первой собственно человеческой радостью в его жизни. Он научится открывать знакомые повторы и переплески в тиканье часов, в посвистыванье птиц за окном, в непонятных еще словах, раздающихся со всех сторон, в веселой суматохе солнечных пятен на стенах, в себе самом. И первые звуки, которыми он обрадует мать, — гульканье, лепет — будут подвластны все той же поющей, катящей волны стихии.
   Пройдет время. Ребенок начнет говорить, узнает, как зовутся изведанные им чувства. Но это чувство всех дольше останется неназванным и неосознанным; оно будет жить где-то в глубине, тревожить по временам.

3

   Придерживаемый за руку матерью, он перелезал через высокий порог и на мгновенье замирал, преодолевая желание вернуться назад, в понятный комнатный мир. За порогом находился чужой мир — огромный, пугающий, притягательный. Он бил в глаза ослепительным светом и нестерпимо яркими красками, раздражал неведомо откуда шедшими звуками и острыми запахами, а главное — был населен загадочными существами. Иные из этих существ, жужжа и звеня, проносились по воздуху, иные бегали, лая, кудахтая, иные молча стояли у стен, лишь изредка кивая и шелестя верхушками, иные — твердые и холодные — неподвижно лежали на земле, ничем не выдавая своей жизни. А то вдруг кто-то невидимый вздувал волосы на голове Федерико или брызгал водой на него сверху.
   Однако мать не боялась незнакомцев. Прикасаясь к ним либо просто протягивая руку, она говорила: «собака», или: «тополь», или: «камень», и заставляла Федерико по нескольку раз произносить это слово. И странное дело, страх отступал, названная вещь уже не казалась враждебной, она становилась частью своего, знакомого мира.
   Шаг за шагом, слово за словом, они приручили двор со всем, что там находилось, стали выходить на улицу, в поле. По вечерам, оставаясь один, Федерико перебирал свои богатства — перекатывал слова во рту, как леденцы, наслаждался властью, которую они давали. Он знал: стоит хотя бы про себя сказать: «собака» — и она уже тут как тут, стоит перед глазами, вывалив красный язык, приветливо помахивая хвостом. Он говорил: «конь» — и черный великан, которого вели сегодня по улице, приближался к кроватке, бесшумно бил копытом, таращил огромный глаз. И камень, который Федерико недавно вытащил из угла и отнес на середину двора, чтобы и он повидал свет — скучно ведь одному лежать там в темноте! — и этот серый камень послушно являлся на зов, улыбался всеми своими морщинами, благодарил за услугу.

4

   — Опять он не спит, негодный мальчишка! Вот я сейчас позову мавританскую королеву... Сеньора королева, наш Федерико не слушается своей мамы, я уж думаю, не прийти ли вам за ним?.. Ах, пусть приходит? Ну, тогда я гашу лампу и ухожу!..
   Ну, не надо, не надо, мой маленький, мама с тобой. А-а-а! а-а-а!
   Расхаживая с сыном по комнате, донья Висента еще надеется убаюкать его одним напевом, но Федерико ждет — молча, широко раскрыв темные глаза, и мать покоряется. Не без тайного удовольствия вступает она в ежевечернюю игру. Из бессловесного напева возникают слова колыбельной:
 
Баю-баю, баю-баю,
баю-баю, кто идет,
кто привел коня на речку?
Только конь воды не пьет...
 
   Слова песни просты, необыкновенную значительность придает им мелодия — печальная и тревожная. Шаг за шагом по ночной дороге за неизвестным человеком, который ведет меж темных ветвей своего коня. Кто этот человек, знать не нужно; слушай и смотри — полутьма, черная фигура мужчины, черный лоснящийся лошадиный круп. Спускаются к берегу, к черной воде, но конь останавливается, застывает, движущаяся картина меркнет, обрывается одновременно с голосом матери... и с первым же звуком этого голоса начинает развертываться в прежнем порядке. Снова темная дорога, человек и конь, снова все полно непонятного смысла...
   Так повторяется много раз, пока донья Висента не теряет терпения: мальчик и не думает засыпать, он часто дышит, глаза блестят.
   — Ну довольно! Сейчас же спать, или отцу скажу!
   Отец — это не мавританская королева, с ним шутки плохи. Федерико поворачивается на бок, зажмуривается и в одиночку отправляется в свое ночное путешествие.

5

   Послушных детей навещают ады — добрые феи, которые живут в полях и оливковых рощах, летают по воздуху и свободно проходят сквозь стены. Федерико очень хотелось их увидеть, но послушанием он не отличался, уж если кто должен был его навестить, так это скорее коко — существо ни на что не похожее, неописуемое, невообразимое и тем особенно ужасное.
   И все же однажды вечером, вбежав в спальню, Федерико застал там аду. Белая, просвечивающая насквозь, она сидела на окне, подобрав под себя ноги, и тихонько покачивалась. Федерико не успел ни удивиться, ни испугаться — ада легко соскользнула с подоконника и растаяла в темноте. Когда он подбежал к окну, там уже ничего не было, кроме легкой занавески, вздуваемой ветром.
   А вот домового — дуэнде — никак не удавалось подстеречь, хоть он и напоминал постоянно о своем присутствии: то заскребется под полом, то сбросит чашку со стола, а то, напугав лошадей в конюшне, заставит их храпеть и бить копытами в стену. Проказник он оказался неутомимый, и избавиться от него было невозможно. Отец рассказал, что одного крестьянина дуэнде до того довел своими проделками, что бедняга решил перебраться в другое жилище. Вот, уже вкатив во двор нового дома последнюю тележку с вещами, он спрашивает жену:
   — Ничего не забыли?
   И вдруг в ответ ему визгливый голосок из умывальника:
   — Не беспокойся, все уже здесь!
   Озорник домовой нравился Федерико куда больше всех фей. Наверное, это маленький — с зеленый апельсин величиной — чертенок, взъерошенный и хлопотливый. Хорошо бы с ним подружиться!

6

   Дни бесконечны, ночи огромны, время еле движется. Правда, вокруг кое-что изменилось. Они живут уже в другом доме, побольше и попросторней. В гостиной появился блестящий черный комод, мать умеет извлекать из него удивительные звуки — они ни на что не похожи, но от них делается то беспокойно, то весело.
   Но вот донья Висента перестает присаживаться к инструменту: она больна, и няня, которая теперь ходит за Федерико, говорит, что у него скоро будет братец.
   Действительно, брат появляется. Его зовут Луис, и он такой маленький, что даже не кричит, а едва попискивает. Не успевает Федерико с ним познакомиться, как Луиса кладут на стол в нарядном ящике и ставят возле него свечи, зажженные среди бела дня. Няня объясняет: Луис — счастливец, милосердный господь взял его к себе в ангелочки, и он теперь будет жить на небе.
   Никто, однако, не радуется тому, что Луис станет ангелочком; женщины плачут, отец ходит насупившись. И как же брат попадет на небо, если его — это Федерико понял из разговоров — положат в яму и сверху засыплют землей?
   Из множества секретов, которыми полна жизнь взрослых, этот был самым скверным, не хотелось и расспрашивать. «Умер», «смерть», — повторяли кругом; значение этих слов оставалось неясным, но все, даже отец, произносили их одинаково — покорно и бессильно, и это было хуже всего. Брат исчез, жизнь пошла по-прежнему, но Федерико навсегда запомнил бесцветное пламя свечей и желтое личико на белой подушке. И еще одно он подслушал: будто бы всех это ждет. И мать? И отца? И его, Федерико? Он тоже будет лежать в ящике, а потом... Невозможно было поверить. Но иногда он верил — и тогда хотелось рыдать, выть, забиться куда-нибудь.
   Как-то солнечным утром няня оставила его поиграть во дворе, строго-настрого наказав не заниматься глупостями вроде разговоров с муравьями. Разумеется, Федерико ее не послушался. Что муравьи не понимают человеческого языка — это он знал не хуже няни. Но никому ведь не объяснишь, что, когда ты остаешься один, все становится совсем другим, словно в сказке или во сне, и в этой, другой жизни возможны и не такие штуки, как разговоры с муравьями... Оловянные солдатики и картонная лошадка томились без дела; муравьиный владыка был строг и справедлив, и крохотные подданные деловито сновали с его поручениями во все стороны.
   Вдруг он понял, что голос, произносящий его имя над самым ухом, незнаком ему. Федерико поднял голову и чуть не зажмурился. Сказочная волшебница возвышалась над ним, загораживая собой солнце, да и сама она слепила глаза не хуже солнца — таким пожаром пылали ее разноцветные юбки — желтые, багровые, алые, апельсиновые, так блистали и переливались на ней кольца, браслеты, ожерелья, и так сверкала улыбка на ее смуглом лице!
   — Маленький Федерико, — повторяла она, — подари мне лошадку для моей девочки, и я открою тебе одну тайну, которую никто другой тебе не откроет.
   Не отводя глаз, мальчик нашарил рукой игрушку и молча протянул ее женщине. Он не удивился, откуда она знает, как его звать: все это была другая жизнь, и ничему в ней удивляться не следовало. Лошадка вмиг пропала куда-то, а незнакомка стремительно присела, отчего пышные юбки ее диковинным цветком распластались по земле, а белые кольца, зазвенев, покатились от запястий к локтям. «Нравятся тебе мои браслеты? — спросила она, перехватив взгляд мальчика. — А знаешь, из чего они сделаны? Из луны! Ты когда-нибудь думал, куда девается луна каждый месяц? Ее ловят мои братья-кузнецы, они умеют ковать всякие украшения... Ну, а теперь слушай: создавший все на свете создал розу вместе с колючкой. Они всегда вместе — радость и страдание. Тот, кто ищет одно без другого, умрет дурной смертью, маленький Федерико!»
   Грудной, вкрадчивый голос приятно щекотал слух, наводил дремоту. Федерико мало что понял, вот только слово «смерть» опять резнуло его, и ему захотелось спросить волшебницу об этой тайне. Что значит «дурная смерть» — или есть еще другая, хорошая? Но тут прибежала няня, пронзительно кудахтая. Окаянные цыгане, нет на них погибели, шатаются по дворам, только и ищут, чего бы стянуть! Ну, чего привязалась к ребенку, бесстыжая, или сглазить задумала?
   Волшебница оказалась доброй, она не заставила няню остолбенеть, не превратила ее в лягушку, даже не удостоила ответом, а просто поднялась и поплыла, покачиваясь, на улицу. Няня напустилась на Федерико: почему он сразу ее не кликнул да что наговорила ему эта ведьма? Но он только молчал, уставившись в землю.
   Ночью он проснулся. Лунный свет стоял в комнате. От этого ли света или от грустной прозрачной музыки, лившейся из гостиной, было нестерпимо жаль себя, жаль всех, и казалось, будто что-то большое не помещается внутри. Огромная апельсиновая луна смотрела в окно, слегка покачиваясь в такт музыке, и эти волны подносили ее все ближе, ближе...
   И вот она уже спускается с подоконника, шурша своими пышными юбками, сверкающая улыбка пересекает смуглое лицо. Музыка плачет и ликует, подступает к самому горлу, требует немедленных и прекрасных поступков. Нет, он не позволит кузнецам тронуть это лицо, он спасет ее. Беги, луна, беги! А, она хочет, чтобы Федерико бежал с нею вместе на небо... Но ведь на небо — это значит умереть, почему же ему не страшно, а радостно?
   Заслышав не то вскрик, не то всхлип, донья Висента обрывает игру и торопливо входит в комнату. Нет, ей показалось. Мальчик спит. В лунном свете блестит мокрая дорожка на щеке.

7

   Жить становилось все интересней.
   Старая Марикита втаскивала в кухню свою корзину. Пока мать торговалась с ней, покупая спаржу и дикий салат, старуха успевала рассказать о многом. Например, о том, как однажды, еще девчонкой, она видала самого Сант-Яго. Ровно в полночь он летел на белом как снег коне по звездному июльскому небу, и сотни ангелов неслись за ним. Или о трех своих сыновьях — таких красавцев и храбрецов поискать было во всей округе! Но двоих старших убили — подло, из-за угла. Убийц потом нашли, посадили в тюрьму... но что тюрьма? Там курят, там пьют, там играют на гитарах! А два моих цветка увяли, смолкли, могилы их заросли травой... Младший, Мануэль, самый ласковый и веселый, пошел на войну и пропал где-то в далеких краях. И все-таки материнское сердце знает: он жив, он вернется... Как-нибудь на рассвете он подкрадется к родной хижине и швырнет в окошко целую охапку маков, как делал еще мальчишкой.
   Либо отец, глянув в окно, за которым свирепствовала осенняя непогода, ронял: «Ну и ливень! Словно в тот день, когда застрелили Сафру и Кармону». Тут уж нужно было не отставать от него до тех пор, пока он не сдастся и не присядет в свое любимое кресло. Сафра и Кармона были бандолерос — разбойники, державшие когда-то в страхе всю провинцию. Впрочем, не всю: бедных людей они не обижали, зато уж ростовщикам, злым чиновникам, неправедным судьям не давали спуску. Неразлучной парой они носились от селения к селению, всегда находя приют у крестьян. Гражданские гвардейцы не успевали менять подковы своим коням, преследуя Сафру и Кармону, но те только смеялись над ними. И все-таки нашелся предатель, заманил их в засаду. Разбойники защищались как львы; только мертвыми достались они гвардейцам, и те на радостях возили их тела под дождем по окрестным селениям, показывая крестьянам.
   Дон Федерико рассказывал и о вовсе недавних временах, когда по всем дорогам гвардейцы гонялись за бандитами — правда, уже не такими благородными, как Сафра и Кармона. «А помнишь, как тогда, на гумне?..» — говорил он дяде Франсиско, когда тот приходил к ним вечером, и дядя задумчиво кивал головой. Оба братабыли они в ту пору еще юнцами — укладывали снопы, помогая работникам, как вдруг откуда ни возьмись двое незнакомых людей! Один из них был бледен, как известка; держались они учтиво и попросили только воды да позволения переночевать. Кому же в этом отказывают? Незнакомцы улеглись, остальные за ними. Посреди ночи крик: «Лежать, и ни с места!»
   Поощренный лицом сына — рот разинул, глаза словно блюдца, — дон Федерико рявкал так, что язычок пламени в лампе начинал судорожно метаться.
   — Открываем глаза: фонари, ружья, черные треуголки! Стали они обыскивать всех по очереди, дошли до наших гостей, и тут все увидели, что один из них уже холодный. Он, оказывается, был ранен, так и истек кровью. А второй стоял, прижавшись к стене, смотрел на свет, не мигая, и, когда гвардейцы набросились на него, ни слова им не сказал, только оскаливался. Увели они его, а нам всем сержант велел помалкивать о том, что видели... После слышим вдали выстрел, за ним другой...
   А то вдруг обнаруживалось, что и Фуэнте Вакерос, и другие селения, и даже сама Гранада, о которой Федерико уже столько слышал, — все это когда-то принадлежало чужим людям, маврам, и было отвоевано в жестокой войне. Рассказы матери об этой войне походили на сказку, но в сказке всегда известно, кому надо сочувствовать, кого ненавидеть, а тут иногда он не мог понять, за кого мать — за испанцев или за мавров? И те и другие были храбры и великодушны, и те и другие совершали великолепные подвиги.
   Конечно, хорошо, что мы их победили, и все же Федерико тайком жалел злополучного короля Боабдиля, который, навеки покидая Гранаду и в последний раз глядя на нее с одной из окрестных гор, тяжко вздохнул и разрыдался. Так с тех пор эта гора и называется «Вздох мавра». А тогда ведь никто не пожалел Боабдиля. Даже его старая мать Айша, с презрением глянув на сына, сказала: «Что ж, оплакивай теперь, как женщина, то, что не сумел защитить, как мужчина!»
   Битвы заполнили дни Федерико. Он был кастилец Пульгар, прозванный Доблестным Воителем. С пятнадцатью рыцарями он врывался ночью в мусульманскую Гранаду, пробивался к самой мечети и приколачивал к ее дверям свой щит с написанной на нем молитвой «Ave Maria».
   Потом он был мавр Тарфе. Сорвав щит с дверей опозоренной мечети, он привязывал его к хвосту своей лошади и являлся во вражеский стан, вызывая на поединок всех желающих. А затем он становился рыцарем Гарсиласо де ла Вегой и опрокидывал мавра в честном бою.
   Его прыжки и вопли утомляли донью Висенту. Отец усмехался: мужчина должен быть свиреп. Нет, он не был свирепым. По вечерам, прежде чем уснуть, он воскрешал всех убитых, усаживал побежденных пировать с победителями. Снова разгуливали по дорогам бесстрашные молодцы Сафра и Кармона, и сыновья Марикиты — все трое, один краше другого, смеясь, переступали ее порог.

8

   У взрослых была своя игра: песня. Стоило матери начать вполголоса за шитьем какой-нибудь романс — а знала она их множество, — и словно приоткрывалась дверь, за которой происходили увлекательные события. Воевали кастильцы и мавры, соперничая друг с другом в благородстве, неустрашимый Бернардо дель Карпио сражался, чтобы освободить своего отца, мужчины и женщины терзались от любви, наслаждались любовью, совершали подвиги во имя любви. Любовь была счастьем, болезнью, безумием, горем.
   Не меняя выражения лица, донья Висента становилась поочередно каждым из тех людей, о которых пела, — инфантой, молившей королевского пажа прийти к ней ночью в тенистый сад, и возлюбленным инфанты, робким Херинельдо. От имени дона Бойсо, что отправился в мавританскую землю найти себе подругу, она заводила разговор с девушкой, повстречавшейся у источника. Затем отвечала девушка, которая оказывалась христианкой, томящейся в плену, и дон Бойсо увозил ее с собой. Семь лиг скакали они в молчании, но вот показывались родные поля, роща олив — и голос матери начинал дрожать: