Страница:
Ну и, разумеется, когда огласили о наборе добровольцев на Фабрику, пока ещё одну-единственную, Родион одним из первых встал в очередь. Алиса считала его сумасшедшем – они тогда чуть не разошлись из-за этого.
– У нас один стул на семью! – кричала она. – Я на чай деньги откладываю! Если в тебе столько энергии, отрабатывай по две смены на заводе! Давай! Но заматывать себя впустую я тебе не позволю!
Впустую? Как сказать. Нет, Родион не строил воздушных замков. Он чётко осознавал, на что идёт: инструкторы на Фабрике своё дело знали. Родион понимал, что не может влиять на собственную судьбу – только на судьбу другого себя, там, в параллельном мире. Он точно такой же, как Родион, с теми же задатками и недостатками, внешностью и характером, и привычками, и слабостями, и он знать не знает, что где-то есть другой Родион, который, если захочет, может изменить его судьбу. Вернее, изменяли её учёные нашей заботливой родины – Родион не знал, как именно, да и не очень-то его интересовали такие детали. От науки он всегда был далёк. Его интересовало то, что он давал на входе и получал на выходе. На входе – работа. Тяжёлая, однообразная, полезная для нашей заботливой родины. На выходе – любая судьба для его двойника там. Любая. Какую он выберет. Её устройством займётся Фабрика Грёз. А его дело, образно говоря – поставлять сырьё.
Сначала он думал только попробовать. Ночами вкалывал на Фабрике, утром проваливался в беспокойную короткую дрёму, и иногда ему снился другой он. Такой, каким этот, здешний Родион, никогда не станет. Снилось солнечное, безбедное, яркое, необыкновенное существование. Лёгкое. Возможно, это было то, что инструкторы на Фабрике называли «ментальным контактом с дуалом», а может, просто его собственные мечты о несбывшемся. Или сбывшемся?.. Где-то там.
И понемногу его затянуло. Фабрика производит Грёзы исправно, но ей нужны ресурсы. Ресурсы, как и всё в этом мире, стоят денег. А деньги надо зарабатывать. Денег требуется много, а на Фабрике колоссальные, невиданные ставки. Правда, выплачивают их не наличностью и даже не кофе, а безоблачным счастьем для твоего двойника в другом мире. И пока ты можешь оплачивать его (своё) счастье – Фабрика будет его производить. Ровно столько, не больше и не меньше.
Это было трудно. Порой ему казалось, что слишком трудно. Работа была тяжёлой, утомительной, чёрной, и к тому же о ней запрещалось рассказывать. Не о самом факте занятости на Фабрике – им можно было гордиться, хотя большинство граждан нашей заботливой родины этого не понимали (впрочем, и не осуждали вслух – ведь, как ни крути, рабочие Фабрики оказывали пользу обществу). О том, что конкретно ты делаешь. В своём случае Родион понимал причину запрета. Но иногда он, этот запрет, казался самым невыносимым. Даже невыносимее невозможности проверить результат. Впрочем, с этим как раз было попроще: заботливая родина утверждала, что сведения о другом мире и его односторонней связи с нашим абсолютно достоверны, и Родион верил заботливой родине.
Алиса всерьёз собралась от него уходить, и он начал колебаться, но тут на заводе ему выделили квартиру в новой многоэтажке, с отдельной комнатой, и она немного успокоилась. Правда, заставила его пообещать, что он уйдёт с Фабрики.
– Уже пятый месяц, Родион, – сказала она и сердито хлопнула ладонью по номеру «Современной работницы», заменявшей им в то утро скатерть. – Сколько можно?!
Он даже подумал тогда, что в её словах есть смысл. Подумал, что, может быть, отдельная комната – это не предел. Что если в самом деле проводить ночи не на Фабрике, а на родном заводе, через год-другой можно получить полноценную квартиру, большую, с коридором и лоджией. Алиса мечтала о лоджии. Таму неё мог быть хоть трёхэтажный особняк с бассейном, но она и слышать не хотела про там.
– Ты бредишь иллюзиями, – говорила она. – Фантазиями о том, что могло бы быть. Я тоже, но я хоть не плачу за это каторжным трудом.
– Ты ничего не понимаешь, – бормотал он, а она настаивала:
– Обещай, что уйдёшь. Обещай.
Он обещал. Но так и не сдержал слова. Собирался, всерьёз собирался, даже записался на приём к Главному Распорядителю, хотел подать заявление об уходе... Но всё думал и думал о другом себе, который где-то тамнаслаждается лёгким, безоблачным бытиём. И вдруг его лишат всего. Денег, карьеры, успеха у женщин... Гордости и достоинства. «И что будет с ним тогда? Что со мной будет тогда?». Он ворочался по утрам, пытаясь отогнать эти мысли, проваливался в беспокойный сон, где видел сияние разноцветных огней и чувствовал удушливый запах пиротехники, слышал грохот динамиков и собственный хрипловатый голос, отдающий далёким гулом в барабанных перепонках.
И он не мог уйти. Не мог отобрать всё это у себя.
Со временем Алиса это поняла.
Иногда ему казалось, что его судьбой руководит некий злой гений.... трам-пам-пам. Или бла-бла-бла, как говорят американосы. Хей, йо. What the fuck is going on. Какой мудак писал этот текст?
И снова грёбаный стук в эту грёбаную дверь. Этот стук, мать вашу, шум, грохот, ненавижу, да хватит уже колотить, я и так уже почти сдурел от этого грохота! От всего этого грохота!
– На х...! – уверенно заорал он, пытаясь удержать листки с партитурой в дрожащий руках. – Щас я выйду, мать вашу! Щас только приведу себя в ФОРМУ!
– Родя, это я. Открой, пожалуйста.
Листки посыпались на пол.
Он никогда этого не хотел.
– Как рука? Болит?
Родион вздрогнул, отвёл взгляд от злой бабы на обложке «Современной работницы», уставился на свою руку. Бинт немного сполз, пальцы начинала точить далёкая тупая боль.
– Не-а, – сказал он и неловко поправил повязку левой рукой. Алиса обогнула стол, присела на корточки, вздохнула.
– Дай я...
Пока она возилась с бинтом, Родион рассматривал пробор в её волосах. Белый-белый на фоне отросших тёмных корней, немного сальных, хотя она вроде бы не так давно мыла голову. У Алисы жирные волосы, хотя она предпочитает называть их «проблемными», и ей нужен какой-то особенный шампунь, на который у них, само собой, нет денег. Родион снова почувствовал мимолётный укол вины и тут же разозлился на себя. Сама виновата. Пошла бы с ним на Фабрику, как он звал. Таму неё был бы какой угодно шампунь. И косметика, и одежда, и красивая мебель... И даже большой белый рояль. С позолоченными педалями и фигурным пюпитром для нот. Её тайная мечта.
– Ты никогда не думал, что можешь потерять работоспособность? – Алисин голос звучал ровно, но Родион слышал в нём затаенный страх. – На вашей Фабрике ведь не выдают пособий по инвалидности. И что тогда? – она перевернула его забинтованную руку ладонью вверх и уставилась на кончик бинта, выглядывающий из-под повязки.
– Да ничего такого не будет. Это всё не так страшно, как ты думаешь.
– Чем ты там занимаешься? – она понизила голос до шёпота, всё так же сидя на корточках у его ног и держа его руку в своей. Глаза у неё были как будто заплаканные. – Чем ты там всё время занимаешься?
– Это промышленная тайна, – неловко пошутил Родион. С каждым разом придумывать новые шутки было всё сложнее и сложнее.
Алиса закусила губу, поднялась. Стала собирать грязную посуду, гремя чашками о раковину. Родион видел, что она сердится, но молчал. Всё, что мог, он уже давно ей сказал.
Он взял журнал, тупо полистал, разглядывая плечистых широкоскулых женщин, рекламирующих хозяйственное мыло и новейшие противозачаточные средства. Ребёнка они так и не завели. И, наверное, уже не соберутся – обоим за тридцать. Он-то ничего, но Алисе просто поздно рожать, к тому же она такая слабенькая, – может и не выдержать. Хотя, наверное, оно и к лучшему – они и вдвоём-то едва вытягивают.
«Попросить ребёнка, что ли? Там», – мелькнула вдруг мысль. А что? Ему бы хотелось почувствовать себя отцом. Может, потом увидеть своего сына во сне. Это было бы... интересно.
– Сыграй мне на пианино, – попросил он.
– Эли-ис! – протянул он. – Ну а мы с такими рожами возьмём да и припрё-ёмся к Элис!
– Родя, выйди, пожалуйста. Там публика ждёт.
– Пошли они...
– Так нельзя. Ты же подводишь всех. Можешь представить, какая будет неустойка, если ты сорвёшь концерт?
– По хрен. Ты мне одолжишь. Немножко. Впервой, что ль?
Она как будто заколебалась, потом покачала головой.
– Родя, я... Я не смогу больше.
– А?
– Я уезжаю. В Рим. Мне предложили контракт... «L`Oreal». Они Клаудию Шиффер раскручивали. Я... такого шанса может никогда больше не представиться. Я попрощаться... пришла...
– Ну и иди, – сказал он.
Она закусила губу. Покачнулась, будто вот-вот упадёт. Вдруг развернулась к синтезатору, оставленному этим пацаном одноглазым, как его... Заправила белокурую прядку за ухо, взяла несколько аккордов, чисто и светло.
– А я и не знал, что ты играешь. Пойдёшь ко мне клавишницей? Плачу натурой.
Белокурая прядка выбилась из-за уха, скользнула по щеке.
Алиса снова вздрогнула. Чёрт, да поставь ты уже эту джезву, с внезапной злостью подумал Родион. Ухватилась, блин, как за белый флаг.
– Я не помню ничего, – помолчав, ответила Алиса. Сзади её волосы, большей частью светло-жёлтые, выглядели очень даже неплохо. Если б не тёмные корни, совсем хорошо было бы.
– Ну, так уж совсем и ничего. Что-то должна помнить.
– Да не помню я.
– Ладно, кончай ломаться.
– Да ну...
Она поупиралась ещё немного, потом сдалась. Вытерла руки о фартук и пошла в комнату. Родион остался на кухне – рассматривать эту бабу на обложке и мечтать об Алисе-манекенщице.
Из комнаты донёсся один нестройный аккорд, потом другой.
– Оно такое раздолбанное! – громко пожаловалась Алиса.
– Давай-давай! – крикнул Родион в ответ. – Всё равно у меня слуха нет.
Она опять взяла аккорд, ещё один. Потом заиграла какую-то мелодию – медленную и очень грустную. Что-то громко звенело каждый раз, когда Алиса нажимала на педаль, и это ужасно мешало. Родион послушал немного, потом снова стал листать журнал. Педаль звенела и звенела, громко так, противно. У Родиона начала болеть голова.
Алиса вдруг сбилась, после паузы попыталась продолжить, снова сбилась. Музыка смолкла, Родион облегчённо вздохнул. Он услышал, как захлопнулась крышка пианино, и положил журнал обратно на стол. Алиса вошла, виновато улыбаясь.
– Я ж говорила, не помню.
– Очень красиво, – сдержанно похвалил он и протянул к ней руки.
Любовью они занялись прямо в кухне – Родиону почему-то не хотелось идти в спальню, видеть сейчас это пианино... Алиса не спорила. Когда они закончили, было уже без пятнадцати восемь.
– Пойду я, – сказал Родион. Алиса молча возилась с пояском халата. Родион смотрел на неё какое-то время, а потом вдруг сказал: – Я рок-музыкант.
Она вскинула голову. На её лице было такое изумление, что Родион тут же пожалел о своей несдержанности. Не запрещалось рассказывать о судьбе, которую ты выбираешь для двойника, но он как-то стеснялся признаться в своих амбициях. Даже ей. И, как оказалось, не напрасно.
– Что?! – вид у Алисы был такой, словно он сообщил ей, что выступает в шоу трансвеститов.
– Рок-музыкант! – Родион немного повысил голос, чтобы скрыть замешательство. Чёрт, не надо было даже заговаривать об этом. – Что тут такого?
– У тебя же нет ни слуха, ни голоса!
– Только слуха! Голос... можно сделать голос! Все так говорят!
– Боже! Родя! Но ты же... – она сжала руки и смотрела на него, а глаза у неё были большие-большие, почти вытаращенные, так, что это становилось некрасиво. – Какая из тебя рок-звезда?! Ты ж двух слов связать не можешь! И выглядишь, как...
– При чём тут два слова связать? – Родион чувствовал, что краснеет. – Тексты мне пишут профессиональные... кто там... писатели, поэты. Музыканты тоже, известные композиторы. А что внешность... так это... можно всякий грим наложить и всё такое... Эти, как их... имиджмейкерыесть для этого! Словом, ты ничего не понимаешь, есть люди, которые всё там продумывают. Это ж серьёзное дело!
Теперь у него пылали даже уши, а звучало всё ужасно глупо. Алиса села ему на колени, обняла за шею, серьёзно посмотрела в глаза.
– Прости. Да, конечно. Ты прав. Ты просто не реализовал свои возможности. При... доле везения кто угодно может стать знаменитым.
– Вот именно, – кивнул Родион. Он всё ещё немного злился за смущение, в которое его ввергла Алиса, но она глядела так серьёзно, что он расслабился.
– Если это и правда случилось с тем... тем другим тобой, значит, в тебе в самом деле есть... задатки. И если ты успешен там... как рок-музыкант, значит, ты этого заслуживаешь.
Вот за это он её и любил.
– Алиса, – сказал Родион. – Я... я запаковываю бритвенные лезвия.
Она чуть отстранилась и посмотрела на него как-то странно. Родион закусил губу и сказал:
– Извини.
Кажется, со временем он совсем разучится шутить.
– Родион! Я последний раз тебя предупреждаю!
Иногда у него возникало чувство, что это всё неправильно. Всё слишком просто, слишком легко. Всё, мать твою, так невыносимо легко. Невыносимая лёгкость бытия, ха-ха. Кстати, а может, спеть дуэтом с Летовым? А что? Ему бы только захотеть. Или даже не хотеть, по хрен – он никогда ничего не хотел... а они считают, он должен быть счастлив. Вроде бы только это и надо для счастья. Невыносимая, твою мать, совершенно невыносимая лёгкость. Бытия.
Слишком.
Он завалился в кресло, по-прежнему игнорируя ор по ту сторону двери. Когда там завопили «Да ломай уже!», закрыл глаза. В голове шумело, тело словно подбрасывало, как будто в вагоне поезда, мчащегося в подземке метро.
Бритвенное лезвие в его пальцах было почти тёплым.
Он думал о её словах, трясясь в вагоне метро по дороге на Фабрику. В воскресенье вечером мало кто едет в рабочий квартал – только такие же, как он сам. Не меньше трети народа в вагоне были в синих фабричных костюмах. Но они не переговаривались и не переглядывались – просто покачивались в такт движения поезда, уткнувшись себе под ноги и грезя о том, что могло бы быть.
«Я заслуживаю, – думал Родион, глядя в заплёванный пол вагона. – Алиса права, я заслуживаю это – каждую ночь вот уже третий год я заслуживаю это снова и снова, стоя у необъятного конвейера с... нет, мне нельзя говорить, с чем, нельзя даже думать, с чем. Конвейер гудит и подрагивает, и я снова и снова снимаю с него то, о чём нельзя даже думать, и иногда оно режет мне пальцы, даже сквозь перчатки из пластика, и я не всегда замечаю это сразу. Потому что я на Фабрике Грёз, и я грежу. О том, что где-то таммне не надо стоять у этого конвейера ночи напролёт, чтобы заслужить сладкую долю. Я заслуживаю её здесь. Я делаю это для того, чтобы там, в другом мире, не думать и не знать о цене».
Вахтёр сменился, и теперь на проходной сидел дядя Гоша, неразговорчивый приземистый здоровяк непонятного возраста. Ему бы в охранники или на завод, так нет же, расселся на проходной. По блату, не иначе. В лицо ему этого никто не говорит, но за спиной... Дядя Гоша чувствует это и поэтому всех ненавидит. Но с Родионом у них полное взаимопонимание: дядя Гоша делает дырку в графе «Смену принял» и отдаёт Родиону трудовую книжку, не сказав ни слова, не предложив чаю и не покачав головой с укоряющим «Опять!». Родион так же молча суёт растолстевшую книжку в задний карман брюк и идёт в здание Фабрики. Там он поднимается на шестой этаж, заходит в свой отдел, перебрасывается парой слов с начальником смены, надевает перчатки из пластика. Потом заходит в грохочущий цех с высоким, как небо, потолком, и становится к широченной серой ленте, лениво ползущей из ниоткуда в никуда. И девять часов подряд снимает с неё то, что нельзя называть, о чём лучше не думать, если хочешь видеть во сне другого себя, успешного, богатого, знаменитого, счастливого, а не то, что не стоит видеть во сне. Родион исправно не думает об этом и поэтому завтра утром, во время быстрой дрёмы между сменами, увидит огни, и услышит свой голос, и почувствует сладкий запах дыма, и ощутит влажное тепло красивой Алисы... У Алисы будут чистые волосы, и она будет сниматься для обложки «Современной работницы», а когда она уйдёт, будут другие. Не важно – здесь или там.
Вот об этом Родион и мечтает, беря с конвейера первое то, о чём лучше не думать. Первое, а потом будут ещё сотни и тысячи. Это трудно. Порой ему кажется, что слишком трудно.
Но ведь никто не обещал, что будет легко.
Дорога в Баэлор
Я пришла
Я подошла к низкой двери вплотную, стукнула, деликатно кашлянула.
Шум стих.
– Кто там?
В голосе было столько раздражения, что я снова засмущалась. Захотелось развернуться и уйти – впрочем, мне всегда этого хочется, ничего нового. Такая вот я трусиха.
– Я.
– Кто – я?!
Вопрос, конечно, хороший, только ответа на него у меня нет. Пока, во всяком случае.
Поэтому отвечаю просто:
– Я... пришла.
Он выругался, довольно грязно, я даже поморщилась – не выношу брани. Подошёл к двери, громыхая шпорами, с силой распахнул.
– Кто такая? Что за чёрт! Стража где?!
Я быстро окинула его взглядом, слегка подбоченясь. Невысокий, крепко сбитый, немного за сорок, а может, и моложе – опрятная борода придавала ему солидности. Одет вульгарно – шёлк и золото. Не люблю мужиков, что выряжаются, словно девки на засватанье.
– Там где-то стража, – говорю, а сама смотрю на него, смотрю, как краска медленно сползает с румяного широкоскулого лица.
Женщина слабо всхлипнула за его спиной. Он вздрогнул, будто плетью его хлестнули, слабо шевельнул посиневшими губами.
Вечно я смущаюсь в такие минуты. Откашлявшись, говорю:
– Йед Аленски?
Он кивнул – так странно, словно голова у него на верёвочке. Я улыбнулась ободряюще: ну, ничего же страшного, что ты так... Только он ещё сильнее побелел от моей улыбки – и когда я уже научусь с людьми общаться? Непутёвая я...
– Пустишь меня?
Он помотал головой (нет, нет, не пущу!), продолжая пятиться. Я пожала плечами и вошла, наклонив голову, чтоб не удариться о низкую притолоку.
Заплаканная женщина в простом домотканом платье стояла посреди горницы, поминутно всхлипывая и не поднимая глаз от пола. Жаль, жаль – мне любопытно было, как бы на меня она-то смотрела.
– Ашка, вон, – прохрипел Йед Аленски, и женщина трусцой выбежала во внешние палаты, путаясь в подоле платья. Дверь прикрылась беззвучно – вышколена девка.
Я прошла мимо трясущегося Йеда, плюхнулась на широкую скамью, спиной к забранному витражами окошку, закинула ноги на стол.
– Ну что, князь, нальёшь мне, или как?
Он засуетился, забегал, хватая кубки неуклюжими пальцами, белея с каждой минутой всё больше. Я смотрела на него с интересом: понять пыталась, что же это. Чего он так боится.
Он поставил передо мной дубовую чашу, до краёв полную густого чёрного вина, поклонился до земли. Я хохотнула от волнения, схватила чашу, перевернула над раскрытым ртом. Сладкое, как первый поцелуй, вино полилось в моё пересохшее горло. Я выпила залпом до дна и, со стуком поставив чашу на место, посмотрела на осоловело моргавшего Йеда Аленски.
– А что, князь, – сказала весело, – исповедаться станешь?
Он задрожал, как мышка, едва не рухнул на колени, уцепился за край стола, потянул парчовую скатерть.
– Куда! – прикрикнула я, хватая ползущий кубок. – Успокойся, князь, сядь-ка лучше.
Йед сел, схватился за голову волосатыми руками. Я потянулась к кувшину, подлила вина ему и себе, легонько чокнулась с его бокалом.
– Пей, пей, полегчает. Ну, пей, говорю.
Он схватил кубок, словно только и ждал приказа, судорожно отпил. Потом, несмело глянув на меня и увидев мою улыбку, прохрипел:
– Так ты... пришла...
– Пришла, ну да, – не видно, что ли?
– Уже... Так... скоро.
Я хмыкнула, поднесла чашу к губам, пряча замешательство.
– Когда велели, тогда и пришла. Я не выбираю, князь, не в воле моей. А ты не ждал?
Он подскочил, распрямил на миг могучие плечи, взглянул на меня почти с негодованием.
– Да как же такое ждать можно!
– И то верно, – пробормотала я, уже, кажется, понимая, что к чему. Он как будто заметил что-то, развернулся ко мне, в глазах полыхнуло надеждой.
– А может... отсрочить... хоть на годик, хоть на полгодика...
– Побойся бога, князь! Куда уж отсрочивать? Пора.
Он снова сник, снова уронил голову на руки. Я потягивала вино, молча разглядывая Йеда. Только сейчас увидела плеть за поясом и невольно поёжилась.
– Расскажи-ка мне, князь.
Я всегда так говорю – мне интересно. Я их собираю. Судьбы эти, сказки-рассказки. Такого, бывает, нагородят. Потом хохочем с подружками. Особенно здорово, когда они пугаются. Тогда сказки самые интересные.
Йед Аленски вздохнул тяжко, проговорил:
– Да что там, сама знаешь... Убил...
Ай, ну, скукотища. Спрашиваю уже из чистой вежливости:
– Кого убил?
– Братьев... старших... Я ж меньшой был в семье, и пятеро братьев. Им войско, власть и хоромы, а мне – бык да корова... Ну и...
– Зарезал? – уже опять интересно.
– Зарезал младших... Старшего, Витта, отравил... Он крепкий был, его сталью не убьёшь...
– Чем отравил? Ярью-медянкой?
– Полынью...
– Напрасно, ярь-медянка лучше берёт.
Снова его затрясло, часто-часто. Крупные, как горох, слёзы покатились по круглым небритым щекам.
– Ну, а ещё что?
– Сестрица...
– Сестра? А она что?
Уже ревёт в голос, как дитя малое, слёзки размазывает, захлёбывается.
– В жёны... взял...
– Лупцуешь?
– А то...
– Это та, что ли, зарёванная?
Кивает, а плечи трясутся, меня аж саму трясти начало. Не люблю мужских соплей.
– Это ты, брат, зря! Баба – она ведь тоже человек! Какой-никакой, а человек!
– Я... я исправлюсь... я правда... я так не... буду... больше-е... Милая, милая моя госпожа, ну позволь мне ещё... разочек...
Поигрываю чашей, задумчиво поджимаю губы...
Йед Аленски вздрогнул, выпрямился, перестал реветь. Утёр вспотевшее лицо рукавом кафтана, снова посмотрел с надеждой.
Вздохнув, ставлю бокал.
– Прости, князь. Никак.
Толкаю ногами стол, кубки летят, тарелки, вино чёрным фонтаном брызжет на стены и скатерть...
Йед Аленски поник плечами, покачнулся, попробовал встать, но не вышло. Посмотрел на меня пустыми глазами, охнул, схватился за сердце. Плётка у него за поясом слабо шевельнулась, словно сама по себе.
Я встала, перевернула обмякшее тело, пощупала пульс на шее. Ну, хорошо хоть быстро. Не так уж плох человек. Братоубийца и тиран, но не так чтоб совсем душегуб. Я и хуже видала. Немного, но видала.
Я подняла с пола куриную ножку, задумчиво впилась в неё зубами. Всегда мне после этого есть хочется, просто до ужаса. Особенно когда мне приходиться стать смертью. Часто что-то в последнее время. Когда я любовью становлюсь, очень хочется пить, особенно, если любовь последняя. Вообще у каждого пришествия свои чудачества. Когда я свобода, смешинка почему-то нападает. Хохочу и хохочу, и остановиться – никаких сил.
– У нас один стул на семью! – кричала она. – Я на чай деньги откладываю! Если в тебе столько энергии, отрабатывай по две смены на заводе! Давай! Но заматывать себя впустую я тебе не позволю!
Впустую? Как сказать. Нет, Родион не строил воздушных замков. Он чётко осознавал, на что идёт: инструкторы на Фабрике своё дело знали. Родион понимал, что не может влиять на собственную судьбу – только на судьбу другого себя, там, в параллельном мире. Он точно такой же, как Родион, с теми же задатками и недостатками, внешностью и характером, и привычками, и слабостями, и он знать не знает, что где-то есть другой Родион, который, если захочет, может изменить его судьбу. Вернее, изменяли её учёные нашей заботливой родины – Родион не знал, как именно, да и не очень-то его интересовали такие детали. От науки он всегда был далёк. Его интересовало то, что он давал на входе и получал на выходе. На входе – работа. Тяжёлая, однообразная, полезная для нашей заботливой родины. На выходе – любая судьба для его двойника там. Любая. Какую он выберет. Её устройством займётся Фабрика Грёз. А его дело, образно говоря – поставлять сырьё.
Сначала он думал только попробовать. Ночами вкалывал на Фабрике, утром проваливался в беспокойную короткую дрёму, и иногда ему снился другой он. Такой, каким этот, здешний Родион, никогда не станет. Снилось солнечное, безбедное, яркое, необыкновенное существование. Лёгкое. Возможно, это было то, что инструкторы на Фабрике называли «ментальным контактом с дуалом», а может, просто его собственные мечты о несбывшемся. Или сбывшемся?.. Где-то там.
И понемногу его затянуло. Фабрика производит Грёзы исправно, но ей нужны ресурсы. Ресурсы, как и всё в этом мире, стоят денег. А деньги надо зарабатывать. Денег требуется много, а на Фабрике колоссальные, невиданные ставки. Правда, выплачивают их не наличностью и даже не кофе, а безоблачным счастьем для твоего двойника в другом мире. И пока ты можешь оплачивать его (своё) счастье – Фабрика будет его производить. Ровно столько, не больше и не меньше.
Это было трудно. Порой ему казалось, что слишком трудно. Работа была тяжёлой, утомительной, чёрной, и к тому же о ней запрещалось рассказывать. Не о самом факте занятости на Фабрике – им можно было гордиться, хотя большинство граждан нашей заботливой родины этого не понимали (впрочем, и не осуждали вслух – ведь, как ни крути, рабочие Фабрики оказывали пользу обществу). О том, что конкретно ты делаешь. В своём случае Родион понимал причину запрета. Но иногда он, этот запрет, казался самым невыносимым. Даже невыносимее невозможности проверить результат. Впрочем, с этим как раз было попроще: заботливая родина утверждала, что сведения о другом мире и его односторонней связи с нашим абсолютно достоверны, и Родион верил заботливой родине.
Алиса всерьёз собралась от него уходить, и он начал колебаться, но тут на заводе ему выделили квартиру в новой многоэтажке, с отдельной комнатой, и она немного успокоилась. Правда, заставила его пообещать, что он уйдёт с Фабрики.
– Уже пятый месяц, Родион, – сказала она и сердито хлопнула ладонью по номеру «Современной работницы», заменявшей им в то утро скатерть. – Сколько можно?!
Он даже подумал тогда, что в её словах есть смысл. Подумал, что, может быть, отдельная комната – это не предел. Что если в самом деле проводить ночи не на Фабрике, а на родном заводе, через год-другой можно получить полноценную квартиру, большую, с коридором и лоджией. Алиса мечтала о лоджии. Таму неё мог быть хоть трёхэтажный особняк с бассейном, но она и слышать не хотела про там.
– Ты бредишь иллюзиями, – говорила она. – Фантазиями о том, что могло бы быть. Я тоже, но я хоть не плачу за это каторжным трудом.
– Ты ничего не понимаешь, – бормотал он, а она настаивала:
– Обещай, что уйдёшь. Обещай.
Он обещал. Но так и не сдержал слова. Собирался, всерьёз собирался, даже записался на приём к Главному Распорядителю, хотел подать заявление об уходе... Но всё думал и думал о другом себе, который где-то тамнаслаждается лёгким, безоблачным бытиём. И вдруг его лишат всего. Денег, карьеры, успеха у женщин... Гордости и достоинства. «И что будет с ним тогда? Что со мной будет тогда?». Он ворочался по утрам, пытаясь отогнать эти мысли, проваливался в беспокойный сон, где видел сияние разноцветных огней и чувствовал удушливый запах пиротехники, слышал грохот динамиков и собственный хрипловатый голос, отдающий далёким гулом в барабанных перепонках.
И он не мог уйти. Не мог отобрать всё это у себя.
Со временем Алиса это поняла.
Иногда ему казалось, что его судьбой руководит некий злой гений.... трам-пам-пам. Или бла-бла-бла, как говорят американосы. Хей, йо. What the fuck is going on. Какой мудак писал этот текст?
И снова грёбаный стук в эту грёбаную дверь. Этот стук, мать вашу, шум, грохот, ненавижу, да хватит уже колотить, я и так уже почти сдурел от этого грохота! От всего этого грохота!
– На х...! – уверенно заорал он, пытаясь удержать листки с партитурой в дрожащий руках. – Щас я выйду, мать вашу! Щас только приведу себя в ФОРМУ!
– Родя, это я. Открой, пожалуйста.
Листки посыпались на пол.
Он никогда этого не хотел.
– Как рука? Болит?
Родион вздрогнул, отвёл взгляд от злой бабы на обложке «Современной работницы», уставился на свою руку. Бинт немного сполз, пальцы начинала точить далёкая тупая боль.
– Не-а, – сказал он и неловко поправил повязку левой рукой. Алиса обогнула стол, присела на корточки, вздохнула.
– Дай я...
Пока она возилась с бинтом, Родион рассматривал пробор в её волосах. Белый-белый на фоне отросших тёмных корней, немного сальных, хотя она вроде бы не так давно мыла голову. У Алисы жирные волосы, хотя она предпочитает называть их «проблемными», и ей нужен какой-то особенный шампунь, на который у них, само собой, нет денег. Родион снова почувствовал мимолётный укол вины и тут же разозлился на себя. Сама виновата. Пошла бы с ним на Фабрику, как он звал. Таму неё был бы какой угодно шампунь. И косметика, и одежда, и красивая мебель... И даже большой белый рояль. С позолоченными педалями и фигурным пюпитром для нот. Её тайная мечта.
– Ты никогда не думал, что можешь потерять работоспособность? – Алисин голос звучал ровно, но Родион слышал в нём затаенный страх. – На вашей Фабрике ведь не выдают пособий по инвалидности. И что тогда? – она перевернула его забинтованную руку ладонью вверх и уставилась на кончик бинта, выглядывающий из-под повязки.
– Да ничего такого не будет. Это всё не так страшно, как ты думаешь.
– Чем ты там занимаешься? – она понизила голос до шёпота, всё так же сидя на корточках у его ног и держа его руку в своей. Глаза у неё были как будто заплаканные. – Чем ты там всё время занимаешься?
– Это промышленная тайна, – неловко пошутил Родион. С каждым разом придумывать новые шутки было всё сложнее и сложнее.
Алиса закусила губу, поднялась. Стала собирать грязную посуду, гремя чашками о раковину. Родион видел, что она сердится, но молчал. Всё, что мог, он уже давно ей сказал.
Он взял журнал, тупо полистал, разглядывая плечистых широкоскулых женщин, рекламирующих хозяйственное мыло и новейшие противозачаточные средства. Ребёнка они так и не завели. И, наверное, уже не соберутся – обоим за тридцать. Он-то ничего, но Алисе просто поздно рожать, к тому же она такая слабенькая, – может и не выдержать. Хотя, наверное, оно и к лучшему – они и вдвоём-то едва вытягивают.
«Попросить ребёнка, что ли? Там», – мелькнула вдруг мысль. А что? Ему бы хотелось почувствовать себя отцом. Может, потом увидеть своего сына во сне. Это было бы... интересно.
– Сыграй мне на пианино, – попросил он.
– Эли-ис! – протянул он. – Ну а мы с такими рожами возьмём да и припрё-ёмся к Элис!
– Родя, выйди, пожалуйста. Там публика ждёт.
– Пошли они...
– Так нельзя. Ты же подводишь всех. Можешь представить, какая будет неустойка, если ты сорвёшь концерт?
– По хрен. Ты мне одолжишь. Немножко. Впервой, что ль?
Она как будто заколебалась, потом покачала головой.
– Родя, я... Я не смогу больше.
– А?
– Я уезжаю. В Рим. Мне предложили контракт... «L`Oreal». Они Клаудию Шиффер раскручивали. Я... такого шанса может никогда больше не представиться. Я попрощаться... пришла...
– Ну и иди, – сказал он.
Она закусила губу. Покачнулась, будто вот-вот упадёт. Вдруг развернулась к синтезатору, оставленному этим пацаном одноглазым, как его... Заправила белокурую прядку за ухо, взяла несколько аккордов, чисто и светло.
– А я и не знал, что ты играешь. Пойдёшь ко мне клавишницей? Плачу натурой.
Белокурая прядка выбилась из-за уха, скользнула по щеке.
Алиса снова вздрогнула. Чёрт, да поставь ты уже эту джезву, с внезапной злостью подумал Родион. Ухватилась, блин, как за белый флаг.
– Я не помню ничего, – помолчав, ответила Алиса. Сзади её волосы, большей частью светло-жёлтые, выглядели очень даже неплохо. Если б не тёмные корни, совсем хорошо было бы.
– Ну, так уж совсем и ничего. Что-то должна помнить.
– Да не помню я.
– Ладно, кончай ломаться.
– Да ну...
Она поупиралась ещё немного, потом сдалась. Вытерла руки о фартук и пошла в комнату. Родион остался на кухне – рассматривать эту бабу на обложке и мечтать об Алисе-манекенщице.
Из комнаты донёсся один нестройный аккорд, потом другой.
– Оно такое раздолбанное! – громко пожаловалась Алиса.
– Давай-давай! – крикнул Родион в ответ. – Всё равно у меня слуха нет.
Она опять взяла аккорд, ещё один. Потом заиграла какую-то мелодию – медленную и очень грустную. Что-то громко звенело каждый раз, когда Алиса нажимала на педаль, и это ужасно мешало. Родион послушал немного, потом снова стал листать журнал. Педаль звенела и звенела, громко так, противно. У Родиона начала болеть голова.
Алиса вдруг сбилась, после паузы попыталась продолжить, снова сбилась. Музыка смолкла, Родион облегчённо вздохнул. Он услышал, как захлопнулась крышка пианино, и положил журнал обратно на стол. Алиса вошла, виновато улыбаясь.
– Я ж говорила, не помню.
– Очень красиво, – сдержанно похвалил он и протянул к ней руки.
Любовью они занялись прямо в кухне – Родиону почему-то не хотелось идти в спальню, видеть сейчас это пианино... Алиса не спорила. Когда они закончили, было уже без пятнадцати восемь.
– Пойду я, – сказал Родион. Алиса молча возилась с пояском халата. Родион смотрел на неё какое-то время, а потом вдруг сказал: – Я рок-музыкант.
Она вскинула голову. На её лице было такое изумление, что Родион тут же пожалел о своей несдержанности. Не запрещалось рассказывать о судьбе, которую ты выбираешь для двойника, но он как-то стеснялся признаться в своих амбициях. Даже ей. И, как оказалось, не напрасно.
– Что?! – вид у Алисы был такой, словно он сообщил ей, что выступает в шоу трансвеститов.
– Рок-музыкант! – Родион немного повысил голос, чтобы скрыть замешательство. Чёрт, не надо было даже заговаривать об этом. – Что тут такого?
– У тебя же нет ни слуха, ни голоса!
– Только слуха! Голос... можно сделать голос! Все так говорят!
– Боже! Родя! Но ты же... – она сжала руки и смотрела на него, а глаза у неё были большие-большие, почти вытаращенные, так, что это становилось некрасиво. – Какая из тебя рок-звезда?! Ты ж двух слов связать не можешь! И выглядишь, как...
– При чём тут два слова связать? – Родион чувствовал, что краснеет. – Тексты мне пишут профессиональные... кто там... писатели, поэты. Музыканты тоже, известные композиторы. А что внешность... так это... можно всякий грим наложить и всё такое... Эти, как их... имиджмейкерыесть для этого! Словом, ты ничего не понимаешь, есть люди, которые всё там продумывают. Это ж серьёзное дело!
Теперь у него пылали даже уши, а звучало всё ужасно глупо. Алиса села ему на колени, обняла за шею, серьёзно посмотрела в глаза.
– Прости. Да, конечно. Ты прав. Ты просто не реализовал свои возможности. При... доле везения кто угодно может стать знаменитым.
– Вот именно, – кивнул Родион. Он всё ещё немного злился за смущение, в которое его ввергла Алиса, но она глядела так серьёзно, что он расслабился.
– Если это и правда случилось с тем... тем другим тобой, значит, в тебе в самом деле есть... задатки. И если ты успешен там... как рок-музыкант, значит, ты этого заслуживаешь.
Вот за это он её и любил.
– Алиса, – сказал Родион. – Я... я запаковываю бритвенные лезвия.
Она чуть отстранилась и посмотрела на него как-то странно. Родион закусил губу и сказал:
– Извини.
Кажется, со временем он совсем разучится шутить.
– Родион! Я последний раз тебя предупреждаю!
Иногда у него возникало чувство, что это всё неправильно. Всё слишком просто, слишком легко. Всё, мать твою, так невыносимо легко. Невыносимая лёгкость бытия, ха-ха. Кстати, а может, спеть дуэтом с Летовым? А что? Ему бы только захотеть. Или даже не хотеть, по хрен – он никогда ничего не хотел... а они считают, он должен быть счастлив. Вроде бы только это и надо для счастья. Невыносимая, твою мать, совершенно невыносимая лёгкость. Бытия.
Слишком.
Он завалился в кресло, по-прежнему игнорируя ор по ту сторону двери. Когда там завопили «Да ломай уже!», закрыл глаза. В голове шумело, тело словно подбрасывало, как будто в вагоне поезда, мчащегося в подземке метро.
Бритвенное лезвие в его пальцах было почти тёплым.
Он думал о её словах, трясясь в вагоне метро по дороге на Фабрику. В воскресенье вечером мало кто едет в рабочий квартал – только такие же, как он сам. Не меньше трети народа в вагоне были в синих фабричных костюмах. Но они не переговаривались и не переглядывались – просто покачивались в такт движения поезда, уткнувшись себе под ноги и грезя о том, что могло бы быть.
«Я заслуживаю, – думал Родион, глядя в заплёванный пол вагона. – Алиса права, я заслуживаю это – каждую ночь вот уже третий год я заслуживаю это снова и снова, стоя у необъятного конвейера с... нет, мне нельзя говорить, с чем, нельзя даже думать, с чем. Конвейер гудит и подрагивает, и я снова и снова снимаю с него то, о чём нельзя даже думать, и иногда оно режет мне пальцы, даже сквозь перчатки из пластика, и я не всегда замечаю это сразу. Потому что я на Фабрике Грёз, и я грежу. О том, что где-то таммне не надо стоять у этого конвейера ночи напролёт, чтобы заслужить сладкую долю. Я заслуживаю её здесь. Я делаю это для того, чтобы там, в другом мире, не думать и не знать о цене».
Вахтёр сменился, и теперь на проходной сидел дядя Гоша, неразговорчивый приземистый здоровяк непонятного возраста. Ему бы в охранники или на завод, так нет же, расселся на проходной. По блату, не иначе. В лицо ему этого никто не говорит, но за спиной... Дядя Гоша чувствует это и поэтому всех ненавидит. Но с Родионом у них полное взаимопонимание: дядя Гоша делает дырку в графе «Смену принял» и отдаёт Родиону трудовую книжку, не сказав ни слова, не предложив чаю и не покачав головой с укоряющим «Опять!». Родион так же молча суёт растолстевшую книжку в задний карман брюк и идёт в здание Фабрики. Там он поднимается на шестой этаж, заходит в свой отдел, перебрасывается парой слов с начальником смены, надевает перчатки из пластика. Потом заходит в грохочущий цех с высоким, как небо, потолком, и становится к широченной серой ленте, лениво ползущей из ниоткуда в никуда. И девять часов подряд снимает с неё то, что нельзя называть, о чём лучше не думать, если хочешь видеть во сне другого себя, успешного, богатого, знаменитого, счастливого, а не то, что не стоит видеть во сне. Родион исправно не думает об этом и поэтому завтра утром, во время быстрой дрёмы между сменами, увидит огни, и услышит свой голос, и почувствует сладкий запах дыма, и ощутит влажное тепло красивой Алисы... У Алисы будут чистые волосы, и она будет сниматься для обложки «Современной работницы», а когда она уйдёт, будут другие. Не важно – здесь или там.
Вот об этом Родион и мечтает, беря с конвейера первое то, о чём лучше не думать. Первое, а потом будут ещё сотни и тысячи. Это трудно. Порой ему кажется, что слишком трудно.
Но ведь никто не обещал, что будет легко.
Дорога в Баэлор
Я пришла
Фэнтези – это мой жанр. Не любимый. Просто – мой. Мне комфортно в нём, и, что намного важнее, в нём комфортно моим героям. Они там могут делать всё, что захотят. Абсолютно всё, понимаете? Потому что там, в «фэнтезийном» мире, совсем другие законы. Там всё намного проще, но вовсе не потому, что мои герои живут в волшебной стране и чуть что – бросаются за подмогой к могущественным магам. Вот уж нет. Совсем даже наоборот: миры, которые они населяют, трудно назвать сказочными, да и магии в них почти нет. Какое же это в таком случае фэнтези, спросите вы? Ну, может, нам с вами будет проще, если мы на время договоримся воспринимать слово «фэнтези» буквально – как «фантазия». Правда, фантазия далеко не всегда радужная, весёлая или добрая. Но именно в свободном, диком, искреннем мире фэнтези, где чувства сильны и первобытны, а поступки решительны и необратимы, люди могут быть такими, какими им хочется быть, и такими, какими они боятся быть... Может, это и есть свобода.Шум я услыхала, ещё не дойдя до горницы: крик, потом отчётливый звук пощёчины, снова крик и приглушённое всхлипывание. Я приостановилась на миг – немного неловко стало: «В конце концов, кто я ему такая?..» Он снова что-то сказал, уже потише, а женщина опять всхлипнула. «Служанку лупит? Не похоже. Жену или дочь, наверное».
А может, и нет.
Я подошла к низкой двери вплотную, стукнула, деликатно кашлянула.
Шум стих.
– Кто там?
В голосе было столько раздражения, что я снова засмущалась. Захотелось развернуться и уйти – впрочем, мне всегда этого хочется, ничего нового. Такая вот я трусиха.
– Я.
– Кто – я?!
Вопрос, конечно, хороший, только ответа на него у меня нет. Пока, во всяком случае.
Поэтому отвечаю просто:
– Я... пришла.
Он выругался, довольно грязно, я даже поморщилась – не выношу брани. Подошёл к двери, громыхая шпорами, с силой распахнул.
– Кто такая? Что за чёрт! Стража где?!
Я быстро окинула его взглядом, слегка подбоченясь. Невысокий, крепко сбитый, немного за сорок, а может, и моложе – опрятная борода придавала ему солидности. Одет вульгарно – шёлк и золото. Не люблю мужиков, что выряжаются, словно девки на засватанье.
– Там где-то стража, – говорю, а сама смотрю на него, смотрю, как краска медленно сползает с румяного широкоскулого лица.
Женщина слабо всхлипнула за его спиной. Он вздрогнул, будто плетью его хлестнули, слабо шевельнул посиневшими губами.
Вечно я смущаюсь в такие минуты. Откашлявшись, говорю:
– Йед Аленски?
Он кивнул – так странно, словно голова у него на верёвочке. Я улыбнулась ободряюще: ну, ничего же страшного, что ты так... Только он ещё сильнее побелел от моей улыбки – и когда я уже научусь с людьми общаться? Непутёвая я...
– Пустишь меня?
Он помотал головой (нет, нет, не пущу!), продолжая пятиться. Я пожала плечами и вошла, наклонив голову, чтоб не удариться о низкую притолоку.
Заплаканная женщина в простом домотканом платье стояла посреди горницы, поминутно всхлипывая и не поднимая глаз от пола. Жаль, жаль – мне любопытно было, как бы на меня она-то смотрела.
– Ашка, вон, – прохрипел Йед Аленски, и женщина трусцой выбежала во внешние палаты, путаясь в подоле платья. Дверь прикрылась беззвучно – вышколена девка.
Я прошла мимо трясущегося Йеда, плюхнулась на широкую скамью, спиной к забранному витражами окошку, закинула ноги на стол.
– Ну что, князь, нальёшь мне, или как?
Он засуетился, забегал, хватая кубки неуклюжими пальцами, белея с каждой минутой всё больше. Я смотрела на него с интересом: понять пыталась, что же это. Чего он так боится.
Он поставил передо мной дубовую чашу, до краёв полную густого чёрного вина, поклонился до земли. Я хохотнула от волнения, схватила чашу, перевернула над раскрытым ртом. Сладкое, как первый поцелуй, вино полилось в моё пересохшее горло. Я выпила залпом до дна и, со стуком поставив чашу на место, посмотрела на осоловело моргавшего Йеда Аленски.
– А что, князь, – сказала весело, – исповедаться станешь?
Он задрожал, как мышка, едва не рухнул на колени, уцепился за край стола, потянул парчовую скатерть.
– Куда! – прикрикнула я, хватая ползущий кубок. – Успокойся, князь, сядь-ка лучше.
Йед сел, схватился за голову волосатыми руками. Я потянулась к кувшину, подлила вина ему и себе, легонько чокнулась с его бокалом.
– Пей, пей, полегчает. Ну, пей, говорю.
Он схватил кубок, словно только и ждал приказа, судорожно отпил. Потом, несмело глянув на меня и увидев мою улыбку, прохрипел:
– Так ты... пришла...
– Пришла, ну да, – не видно, что ли?
– Уже... Так... скоро.
Я хмыкнула, поднесла чашу к губам, пряча замешательство.
– Когда велели, тогда и пришла. Я не выбираю, князь, не в воле моей. А ты не ждал?
Он подскочил, распрямил на миг могучие плечи, взглянул на меня почти с негодованием.
– Да как же такое ждать можно!
– И то верно, – пробормотала я, уже, кажется, понимая, что к чему. Он как будто заметил что-то, развернулся ко мне, в глазах полыхнуло надеждой.
– А может... отсрочить... хоть на годик, хоть на полгодика...
– Побойся бога, князь! Куда уж отсрочивать? Пора.
Он снова сник, снова уронил голову на руки. Я потягивала вино, молча разглядывая Йеда. Только сейчас увидела плеть за поясом и невольно поёжилась.
– Расскажи-ка мне, князь.
Я всегда так говорю – мне интересно. Я их собираю. Судьбы эти, сказки-рассказки. Такого, бывает, нагородят. Потом хохочем с подружками. Особенно здорово, когда они пугаются. Тогда сказки самые интересные.
Йед Аленски вздохнул тяжко, проговорил:
– Да что там, сама знаешь... Убил...
Ай, ну, скукотища. Спрашиваю уже из чистой вежливости:
– Кого убил?
– Братьев... старших... Я ж меньшой был в семье, и пятеро братьев. Им войско, власть и хоромы, а мне – бык да корова... Ну и...
– Зарезал? – уже опять интересно.
– Зарезал младших... Старшего, Витта, отравил... Он крепкий был, его сталью не убьёшь...
– Чем отравил? Ярью-медянкой?
– Полынью...
– Напрасно, ярь-медянка лучше берёт.
Снова его затрясло, часто-часто. Крупные, как горох, слёзы покатились по круглым небритым щекам.
– Ну, а ещё что?
– Сестрица...
– Сестра? А она что?
Уже ревёт в голос, как дитя малое, слёзки размазывает, захлёбывается.
– В жёны... взял...
– Лупцуешь?
– А то...
– Это та, что ли, зарёванная?
Кивает, а плечи трясутся, меня аж саму трясти начало. Не люблю мужских соплей.
– Это ты, брат, зря! Баба – она ведь тоже человек! Какой-никакой, а человек!
– Я... я исправлюсь... я правда... я так не... буду... больше-е... Милая, милая моя госпожа, ну позволь мне ещё... разочек...
Поигрываю чашей, задумчиво поджимаю губы...
Йед Аленски вздрогнул, выпрямился, перестал реветь. Утёр вспотевшее лицо рукавом кафтана, снова посмотрел с надеждой.
Вздохнув, ставлю бокал.
– Прости, князь. Никак.
Толкаю ногами стол, кубки летят, тарелки, вино чёрным фонтаном брызжет на стены и скатерть...
Йед Аленски поник плечами, покачнулся, попробовал встать, но не вышло. Посмотрел на меня пустыми глазами, охнул, схватился за сердце. Плётка у него за поясом слабо шевельнулась, словно сама по себе.
Я встала, перевернула обмякшее тело, пощупала пульс на шее. Ну, хорошо хоть быстро. Не так уж плох человек. Братоубийца и тиран, но не так чтоб совсем душегуб. Я и хуже видала. Немного, но видала.
Я подняла с пола куриную ножку, задумчиво впилась в неё зубами. Всегда мне после этого есть хочется, просто до ужаса. Особенно когда мне приходиться стать смертью. Часто что-то в последнее время. Когда я любовью становлюсь, очень хочется пить, особенно, если любовь последняя. Вообще у каждого пришествия свои чудачества. Когда я свобода, смешинка почему-то нападает. Хохочу и хохочу, и остановиться – никаких сил.