Он смотрел на неё и падал – сначала медленно, короткими, почти незаметными толчками. Потом провалы стали глубже, стремительнее, и с каждым разом Мэдок всё больше сомневался, что сможет вынырнуть. Словно почуяв его тоску, мсанка что-то сказала – отстранённо и так же печально, как говорила прошлой ночью. Он попытался сесть и обнаружил, что не может. Это наполнило его настоящим отчаянием. Мэдок понял, что и правда умирает. Ему вдруг безумно захотелось обнять эту девочку, просто обнять, чтобы в последний раз ощутить живое человеческое тепло. Он не хотел ей ничего плохого, он жалел, что напугал её вчера ночью, и сейчас жаждал просто доброго слова – так, как никогда не жаждал женщину. Мэдок попытался сказать ей всё это, но выдавил только:
   – Девочка моя, хорошая девочка, коровья принцесса...
   Она молчала, да и что на такое ответишь? Неимоверным усилием Мэдоку удалось сесть, но говорить он не мог. Поэтому только слабо потянулся к мсанке здоровой рукой, надеясь, что она поймёт. Девушка посмотрела на него, но он уже слишком нечётко видел её лицо. Оно расплывалось, таяло, превращаясь то в лицо его матери, то в лицо женщины с родимым пятном на щеке, которую он изнасиловал в последнем селении, то в огромный, переливающийся золотисто-янтарный глаз.
   «Я ж хорошим был солдатом, только и всего», – почему-то с досадой подумал Мэдок, и мсанка, женщина с родимым пятном и янтарный глаз согласно кивнули в ответ.
   Мэдок облегчённо вздохнул и через девять ударов сердца умер.
 
   Таринайя думала о богах реки.
   Её воспитали хорошо и правильно, в уважении к чести, в презрении к подлости, в страхе перед богами. Все её знания о том, каким должен быть мир, велели ей перегрызть северянину горло, пока он спит, и отдать его богам Полноводной.
   Но убивали его собственные боги, жившие на небе – и в этом было всё дело. Сухой жар солнца, сжигавший его белую кожу, усиливал лихорадку и воспаление гниющей раны. А боги реки были к нему милостивы. Они позвали его к себе, они привели его к Таринайе – зачем они сделали это? Час назад, разглядывая почерневшее лицо северянина, она была уверена, что ей надлежит принести его в жертву Полноводной: не для того ли боги свели их в этой лодке? Но теперь она сомневалась. Боги реки хранили обоих – и мсанку, и вероломного северянина, который им даже не молился...
   Может, они просто не хотели для него такого конца, что уготовили боги неба? Может, хотели эту жертву для себя – и только для себя?
   «Но что же это за жертва, если умирает она своей смертью?» – подумала Таринайя и улыбнулась с благодарностью – теперь она знала, что угодно её богам.
   Боги реки молчали, а боги неба издевались над своим умирающим сыном, усиливая его муки. Таринайя порадовалась, что не должна поклоняться богам неба. Её боги тоже жестоки, но они ещё и справедливы. Хотя, возможно, северянин чем-то прогневал своих собственных богов?..
   – Это расплата за клятвопреступничество, – вдруг поняла Таринайя и так удивилась, что сказала это вслух. Северянин шевельнулся, захрипел, поднял на неё побелевшие глаза. Он что-то сказал, но она не двинулась, опасаясь, что, если подойдёт слишком близко, он схватит её и бросит в воду. Впрочем, течение тут было уже послабее: лодку медленно несло к берегу. Пожалуй, не позднее чем к вечеру они окажутся на твёрдой земле.
   Вернее, только один из них.
   Северянин сел. Только когда он выпрямился в лодке, огромный, страшный, Таринайя поняла, что это чудо – он должен был давно умереть. Гнойная кровь текла у него изо рта и носа, а дышал он так громко, что его, наверное, слышали рыбы. Он посмотрел на Таринайю, что-то прохрипел и протянул к ней руку – здоровую, больная давно уже скрючилась и омертвела.
   Смерть сначала смотрит в глаза, а потом зовёт за собой – так было всегда.
   – Нет, – сказала Таринайя и, не уверенная, что он может слышать её, подняла и опустила подбородок, подтверждая слово жестом. – Нет.
   Северянин с хрипом перегнулся через борт, и его вытошнило в Полноводную.
   «Спасибо вам, милосердные боги реки», – подумала Таринайя и встала.
   Лодка качнулась, тяжёлое обмякшее тело поползло вниз. Северянин, кажется, не сразу почувствовал, что происходит, а когда понял, дёрнулся и тем завершил дело. Он рухнул за борт с гигантским всплеском, обдав Таринайю не по-летнему ледяной водой – всю, с головы до ног. И одновременно с этой волной волна дикой горечи захлестнула её. Те, что на небе... они хотя бы карают за дела.
   «Я ведь верила вам, – подумала Таринайя, когда косматая рука северянина – правая рука, опухшая, онемевшая, мёртвая – зацепилась за борт и лодка стала крениться на бок. – Он клятвопреступник, и боги неба к нему суровы; я принесла вам жертву, почему вы суровы ко мне? Это так...»
   Она не закончила мысль, соскользнув с кормы и камнем врезавшись в зеленую гладь. Воды сомкнулись над её головой. Таринайя забила ногами, отчаянно пытаясь вынырнуть, но течение уже тащило её за собой, так же легко и неумолимо, как тащило лодку, в которой боги реки везли двух овец себе за заклание. Здесь, под водой, течение было жёстче и злее. Здесь оно говорило правду.
   «Я же сделала всё, как вы хотели», – подумала Таринайя и увидела золотисто-янтарный глаз, глядящий на неё сквозь плёнку воды с безграничного синего лица.
   «Да, – услышала она. – Всё, как мы хотели».
   И только тогда поняла, что всю свою жизнь молилась вовсе не богам.

Стигматы

   Не знаю, кто как, а я всегда пишу под музыку. Самую разную, иногда даже всё равно какую именно. Очень многие мои рассказы без музыки получились бы совсем другими. Но иногда появляются такие, которых без музыки не было бы вовсе. Которые просто выросли из неё, и каждый звук стал образом, а мелодия – историей.
   Три рассказа из этой подборки обязаны своим появлением на свет Наталье Николаевой, более известной как Хелависа. «Погибель моя» выросла из её песни «Королевна»; «Смола» – из «Горца»; «Стигмат» не было бы без «Лорда Рэндала». В первых двух случаях самые важные для меня слова вынесены в эпиграф, в «Стигматах» я вплела текст песни в ткань рассказа, и, надеюсь, это покажется оправданным. Я придумала всё это под песни Хелависы, писала под её песни, жила под её песни. И мне хотелось, чтобы, читая эти рассказы, вы услышали эти песни. Даже если у вас нет записей. Это единственное, чем я могу её отблагодарить.
   Жизнь нас ничему не учит; так говорят, но какая же это глупость.
   Сегодня очень чистое небо. Надо сказать, редкость для этих мест: ни облачка, не говоря уж о тучах. Солнца, впрочем, тоже нет, но как раз это неудивительно. Здесь его никогда не бывает.
   Я выхожу во двор, на ходу поднимаю воротник плаща, по-прежнему смотрю на небо. Странное небо, до чего же странное. Нет, я уже давно перестал воспринимать подобные мелочи как счастливое предзнаменование. Смешно, раньше я любую ерунду принимал за благоприятный знак. Не сразу, конечно: только когда здешняя зараза въелась в меня до мозга костей. Чёрт, да тут ведь все верят в предзнаменования. И, что характерно, только в хорошие. Они зерно сеют, только если его чёрная курица поклюёт. Я как-то спросил мамашу Эклиф, отчего так, а она только плечами пожала. Понятное дело: сила привычки. Вот и со мной так же. С чего я взял, что ясное небо – это хорошо? Может, потому что это бывает нечасто? Ну хоть изредка, хоть время от времени можно давать мне шанс? Настоящий шанс, а не ту иллюзию, которой ты пичкаешь меня уже... не надо, не надо, прекрати, я не знаю, какойуже год.
   Так о чём это я? Жизнь нас ничему не учит? Чушь. Она учит тому, что мы никогда не захотим учиться. Это слишком больно. И физически – тоже. В моём случае.
   – Но-о-о, скотина, пошла! – хрипло горланит старина Патрик, нещадно пиная вьючную кобылу. Бедняжка тужится из последних сил, налившиеся кровью глаза вылезают из орбит, пена клочьями свисает с оттопыренной губы, от надсадного хрипа разрывается сердце, сбитые копыта загребают землю. Патрик лупит её с усердием, достойным похвалы. Я могу его понять. В последнее время бедняга совсем сдал. Он очень много пьёт. Порой я составляю ему компанию, мы надираемся на пару под старым предлогом «кто кого перепьёт», и меня приносят к Нерине тёпленького и размякшего, чтобы она меня утешила или высекла – в зависимости от настроения. Сечь она любит, это правда. У неё есть небольшая склонность к садизму, но моя девочка очень стесняется этой слабости, и мне приходится самому давать ей повод. Так безопаснее.
   – Да пшла-а же ты! – надрывается Патрик, и кобылка надрывается следом, и вот так они надрываются вдвоём: старик-извозчик и вьючная лошадь, вместе, в унисон. Это тоже своеобразная гармония. Я немного завидую им: мне не дано даже такой.
   В этой части замка сейчас тихо: после полудня активность челяди перемещается под крышу, в кухню, мастерские, пыльные душные залы... нет, что это я– в ослепительные великолепные залы, сверкающие блеском тысяч начищенных плиток, зеркал... что ещё, канделябров? Да... Нет. Нет, нет. Чёрт подери, один только раз Нерина имела неосторожность показать мне, как всё обстоит на самом деле, а я не могу забыть. Этой пыли, паутины, могильного холода, веющего из продуваемых сквозняком коридоров...
   Залы, светлые залы. Пышность и великолепие, тепло и уют. Старина Патрик, мамаша Эклиф, вьючная кобылка, мучительно кряхтящая в пяти шагах от меня. Протяну руку, коснусь тёплой шелковистой морды, влажный нос ткнётся мне в ладонь. И я снова подумаю – с изумлением, с восхищением: чёртова ведьма!
   Ведь ничего этого нет.
   Интересно, неба без облаков нет тоже?.. Хотелось бы верить, что она ещё не сумела дотянуться так высоко. Хотелось бы верить, что хотя бы это она мне оставила.
   Но чёрт с ним. Каждый раз я говорю себе: чёрт с ним, каждый раз встряхиваю головой, поднимаю воротник плаща (а плащ настоящий? да? ты так думаешь?), хмурюсь, твёрдым шагом пересекаю двор, иногда не удерживаясь от соблазна перекинуться парой фраз со слугами, которых, я знаю, не существует вне моего воображения – вне иллюзии, которая заменила мне настоящий мир. А иногда...
   – Рэндал!
   Она одна умеет так произносить моё имя. Я понял это, как только она сделала это впервые – много-много лет назад; оно спорхнуло с её губ, как мотылёк, пугливо срывающийся с лепестка за миг до того, как вы сжимаете его тонкие крылышки грубыми мозолистыми пальцами. И вам остаётся только смотреть на лениво колышущуюся головку цветка. Смотреть до тех пор, пока вы не поймёте, что это мак.
   Поэтому – именно поэтому – я останавливаюсь, хотя, казалось, уже решил: чёрт с ним! – останавливаюсь и оборачиваюсь, и смотрю вверх, щурясь от нестерпимо яркого света. Ну, что на этот раз?.. Как всегда или...
   Я вижу Нерину в окне ближайшей башни, на самом верху. Она высунулась в окно по пояс, наклонилась вниз, белые, как иней, волосы струятся по опрятной каменной стене. Я щурюсь сильнее, словно близорукий, стискиваю зубы, с силой кусаю себя за язык – не так давно я обнаружил, что внезапная острая боль помогает на миг сбросить оковы её чар – и действительно долю секунды вижу хищно изогнутый, обугленный скелет готовой обрушиться башни, вижу изломанные ветки мёртвого плюща у окна, вижу чёткий оскал обтянутого тухлой кожей черепа... Или не вижу. Вот, уже и не вижу. И кто разберёт, не было ли этоплодом моих... не фантазий (здесь все свои, не надо эвфемизмов) – галлюцинаций. Да, назовём вещи своими именами. Давно пора сойти с ума, давно пора.
   – Рэнда-ал! – отчаянно зовёт она и тянет вниз белоснежные руки. Я сухо улыбаюсь, посылаю ей воздушный поцелуй, она всплескивает голыми руками, сердито качает головой.
   – Ты опять?!
   – Опять, душа моя, опять, – говорю я сквозь зубы и отворачиваюсь. Услышала, не услышала, не важно. Она всегда говорит: «Рэндал, ты опять!», и всегда я отвечаю одно и то же, только разными словами.
   – Ну перестань! – доносится до меня её низкий, бархатистый альт, когда я уже шагаю к замковым воротам. – Это уже становится просто смешно! Слышишь?!
   В этом она, пожалуй, права. Мне не уйти. Я прекрасно это понимаю, но нет в мире силы, которая могла бы заставить меня прекратить попытки. Я всё надеюсь: вдруг... вдруг настанет день и я...
   – И ты что? – кричит Нерина из окна; кажется, она всерьёз сердится. Почему, непонятно, я ведь не уходил почти неделю.
   Мне тоже это надоело, Рин, хочу сказать я. Ей-богу, так надоело. Ну отпусти ты меня. Просто – позволь мне наконец уйти. Ты же знаешь, что я тебя ненавижу. И я не верю, что тебе настолько нравится моё тело. Так зачем же ты мучаешь нас обоих? Ты ведь страдаешь тоже, я вижу. И не испытываю к тебе ни малейшего сочувствия. А от этого ещё больнее. Что же ты за человек, что ты за женщина, хоть и ведьма, если способна терпеть такое?
   Я очень хочу сказать ей это. Но не говорю. Потому что ей и так известны мои мысли. Это самое малое из того, на что она способна.
   На что ещё способна моя Нерина? У вас богатая фантазия? Ну так прикиньте, каким – примерно – может быть могущество ведьмы, два тысячелетия живущей в полном одиночестве на самом северном краю мира. Я подчёркиваю, в полном одиночестве. В глубине души она очень, очень стеснительна. И никогда не стала бы демонстрировать своё могущество глупому и грубому миру. Пускать пыль в глаза – это не в её духе. Вот и живёт одна. Вы спросите: а как же я? А я не в счёт. Порой я сомневаюсь, не выдумала ли она меня.
   Впрочем, если верить Нерине, я не первое её увлечение. (Она это так мило называет – увлечение. Страшно подумать, что бы она вытворяла, если бы влюбилась по-настоящему.) Раньше у неё было несколько дружков. Все они, как я понял, закончили свою дни плачевно. По правде говоря, она их попросту замучила. Может, запытала в своих уютных подвальчиках, а может, заездила до смерти на шестиспальной кровати, которую я в последние годы ненавижу почти так же сильно, как саму Нерину. Но с ними она упорно пыталась опровергнуть народную мудрость «Насильно мил не будешь» и, как это всегда бывает в стычках с народными мудростями, потерпела поражение. Мне повезло больше. Я всего лишь не могу уйти.
   Или могу?
   Да, я могу. Вот и сейчас, оставляя за спиной её обиженные гортанные выкрики, я подхожу к воротам. Иствик, неуклюжий полноватый привратник с вечно тупой алебардой под мышкой, привычно клюёт носом, крепко сжимая в кулаке связку ключей. Я дружески хлопаю его по плечу, он мгновенно открывает глаза, говорит: «А! Милорд! Вы снова...», и я только усмехаюсь в ответ, хотя внутри всё холодеет от жалости, скользящей в глазах старика. Это тоже иллюзия, не правда ли, Нерина? Ты специально поставила его сюда, чтобы помучить меня ещё больше перед самым выходом... Хотя я знаю, что даже будь Иствик настоящим, живым, я видел бы в его глазах всё то же едва уловимое, несмелое сострадание.
   Не надо, старина. Я самый несчастный человек в этом проклятом месте. Знаю и без тебя.
   Он вздыхает, кряхтит, отпирает свою кибитку, приводит в действие незамысловатый механизм. Ворота со скрипом опускаются. Густая коричневая пыль медленно вздымается клубами, тянется к непривычно, подло ясному небу.
   Я выхожу на свободу.
   Здесь другой воздух. Ещё не свободный, но уже – почти... Слева море, бездны воды, проклятой воды, по которой много лет назад мы прибыли в это кошмарное место. Спереди и справа горы. Сизые, неимоверно высокие. Где-то за ними – настоящий мир. Мир живых людей, живого солнца. Где-то там осталась Гвиневер. Но она, наверное, давно уже умерла. Наш сын давно умер, и его дети, и его внуки тоже. Здесь, по эту сторону гор, нет времени. Здесь нет смерти, нет жизни, только умирание. Я когда-то слышал, что эти места называют Зимней Агонией. Зимы здесь, впрочем, тоже нет. Когда я впервые рассказал об этом Нерине, она засмеялась, но это был странный смех. Никогда больше она так не смеялась.
   Я иду быстро, подняв голову, не сводя глаз с гор. Ни одному человеку не удавалось их перейти. И даже если случится чудо, даже если я дойду до них на этот раз, мне их не одолеть. Там и страшный холод, и снег, и ветер, и нет воды, и не растёт даже чертополох. Я умру в этих горах. Но лучше там. Господи, лучше бы там. На свободе.
   Что? Да, я тоже думал, что это глупости, чёртовы сентиментальные глупости. Первые десять лет.
   Чем дальше, тем холоднее, тем свежее воздух, тем сильнее запах моря, хотя на самом деле я от него удаляюсь. Но ещё даже близко не появилось то щемящее, почти пробивающее на слёзы чувство, когда начинает казаться, что да, да, ДА, я смог, слышишь, грёбаная ты стерва, я всё-таки СМОГ!Восхитительное чувство – наверное, оно даже в некоторой степени стуит того, чем я за него неизменно расплачиваюсь. Иногда оно приходит позже, иногда раньше, но ни разу мне ещё не удавалось достичь гор. Однажды подошёл почти вплотную. Странный случай, кстати – тогда я сильно болел, от кашля просто лёгкие разрывались. Сразу после того, как я бросился в море, хотел... да нет, не утопиться. Не даст она мне утопиться. Хотел вплавь добраться до людей. Разумеется, птички-сестрички вытащили меня, но к тому времени я успел основательно нахлебаться ледяной воды. Провалялся с лихорадкой недели две. А потом, едва смог подняться, ушёл. И, надо же, выдержал как никогда долго. Но всё равно – не до гор.
   Я никогда не выдерживаю до гор.
   Я никогда не могу уйти.
   Потому что рано или поздно, как бы я ни спешил, как бы ни держался, у меня на ладонях открываются стигматы.
   Я останавливаюсь, круто оборачиваюсь, вскидываю голову. Они уже тут... Милые-милые птички-сестрички... Мизариэль и Патоэль, сволочные твари, чья внешность и нрав полностью отображают натуру их создательницы. Полуженщины-полуптицы, с человеческими лицами, с торсом и руками первобытных людей, с мощными обвислым крыльями за накачанными плечами. У них очень милые улыбки. Они всегда улыбаются. Когда тебя хватают за шкирку и пихают мордой в твоё собственное дерьмо, конечно, гораздо приятнее видеть на лице того, кто тебя унижает, ласковую и дружелюбную улыбку. Нет, правда. Они очень меня любят. Нерина очень меня любит. Просто любовь у них такая же, как они сами.
   Зимняя Агония... Красиво, да?
   Мизариэль и Патоэль парят надо мной, пока ещё вдалеке: ведь я прошёл совсем мало. А они никогда не торопятся. Они дождутся, пока ладони у меня треснут ровно по линии жизни, изрыгая тёплую яркую кровь, они двинутся по алым следам, которые я оставлю на твёрдой серой земле. Они будут лететь, паря надо мной неспешно, задумчиво, словно стервятники, пока я не упаду без сознания, вконец обессилев от потери крови, а потом возьмут меня своими сильными мускулистыми руками и отнесут к нашей повелительнице – обратно. Она наложит заживляющее заклятье на мои раны, споёт мне песню про лорда Рэндала и вытрет мои взмокшие от пота виски.
   Потом я отдохну немного. И всё повторится сначала.
   И сначала.
   И сначала.
   Так хочется добавить: до самой смерти, но смерти здесь нет. Одна только агония.
   Если задуматься, это очень удобно. Мне кажется, она давно придумала этот способ – задолго до того, как корабль, на котором я плыл, прибило бурей к её берегам. Она убила всех, кроме меня. Чем-то я ей понравился. И никогда, ни одной минуты я не думал, что мне повезло – даже в самом начале. Её дружелюбие и любезность меня не обманули. Я сбежал в тот же день и, помню, страшно удивлялся, что за мной не было погони. Только эти птицы, не пытавшиеся напасть – просто спокойно парившие чуть в стороне, пока я, задыхаясь, мчался по скалистой пустоши к морю... В тот раз я прошёл совсем немного. Никогда мне не забыть ужаса, который охватил меня, когда из моих ладоней начала сочиться кровь – сама по себе... Я застыл, глядя на истекающие кровью руки, а птички-сестрички уже были рядышком, ласковые, улыбчивые: ну, нагулялся? Они отвели меня обратно; я был так шокирован, что и не думал сопротивляться. А кровотечение прекратилось, лишь только я ступил в замковые ворота. Теперь оно прекращается совсем быстро – иногда птички даже не успевают приземлиться, а я уже знаю: она опять победила.
   Рэндал, опять?!
   Опять.
   И опять, и опять – я иду по серой пустоши, сначала глядя прямо перед собой, потом низко пригнув голову под порывами ветра, тянущего с гор. Я затылком чувствую их жёлтые глаза без зрачков, их ядовито-простодушные улыбки. О чём они говорят, когда остаются одни? Им-то это ещё не надоело? Им хоть что-нибудь в мире может надоесть? Их хотя бы двое... Попросить, что ли, Нерину вылепить мне из тумана брата-близнеца? А впрочем, было уже. Она быстро начинает ревновать, а меня бесит её ревность. Фантом всё равно умрёт страшной нарисованной смертью в камере пыток, я напьюсь со стариной Патриком, а она меня высечет. По причинным местам. А потом будет плакать, жалеть, говорить: бедный мой, бедный...
   Стоп, что это я?! Я не вернусь! Надо думать так: я не вернусь. На этот раз всё у меня получится. Небо-то ясное, правда? Небо ясное... Птички-сестрички в ясном-преясном небе... Здесь никогда не бывает других птиц. Интересно, а чем питаются наши канареечки?
   Я останавливаюсь снова, снова оборачиваюсь: птички уже ближе, а прошёл я даже больше, чем думал. Горы, правда, ещё далеко, но силуэт замковой стены уже подёрнулся сумраком. На таком расстоянии иллюзия не действует, во всяком случае, полностью, и я вижу Зимнюю Агонию такой, какова она на самом деле: заброшенный заплесневевший склеп, населённый разложившимися трупами. Здесь это не так пугает. Как ни крути, лучше быть на таком от неё расстоянии. Никак не ближе. Вырыть тут землянку, что ли?
   Я чувствую влагу в ладонях. Уже?! Ах, нет, это только пот... пока. Ну да, в самом деле. Землянка – это не то... Это конура для любимой собачки. Это не свобода. Свобода дальше. Ещё немного дальше. Там, где я начинаю почти верить: я смог... на этот раз я смог ...
   На этот раз я смог пройти столько же, сколько проходил обычно в последние несколько лет. Примерно треть расстояния до хребта. Один раз глотнул пронзительного, обжигающего горного воздуха. Стало холодно, свежо. Птички сохраняли дистанцию, но такая тактичность с их стороны была излишней.
   Я поворачиваюсь лицом к замку, сажусь на землю, вытираю ладони о камни, не сводя взгляда с подёрнутого дымкой силуэта моей далёкой тюрьмы. Камни быстро становятся красными, ладони – грязными. От заражения крови я тоже не умру; пробовал. Я никогда не умру.
   Я никогдане умру. Теперь это уже не пугает меня так, как раньше. Наверное, я привык к этой мысли. Нерина всё только смеётся: «Как говорили древние, трудно только первую тысячу лет...» А я ещё и сотни здесь не пробыл. Господи, сколько же моей крови выпила эта земля? Что могло бы вырасти на ней, если бы...
   Мысль я закончить не успеваю: Мизариэль и Патоэль плавно пикируют на землю, пригибаются в прыжке, распрямляют стройные спины, идут ко мне, улыбаются. Прогулка окончена. Теперь, мальчик, умыться, и – спать...
   Спать...
   Может, мне стало бы легче, если бы я сумел убить кого-нибудь из них. Но я и этого не могу.
 
   – Что так по-оздно вернулся, лорд Рэндал, мой сын...
   Голова раскалывается. Всегда она раскалывается, словно с перепоя. Тело подрагивает от иссушающей, испепеляющей слабости. Нет сил даже руку поднять, а уж тем более сказать: «Заткнись». Но придётся. Долго я этого не выдержу.
   – Что так по-оздно вернулся, о мой паладин...
   «За... за-мол-чи-же».
   – Я охо-отился, мать, постели мне постель, я уста-ал на охоте и креп-ко ус-ну-у...
   – Заткнись же ты! – кричу я, стиснув веки: плотно-плотно, чтобы ни одни луч проклятого мёртвого солнца, которого даже нет, не просочился сквозь этот заслон и не сжёг мне глаза.
   Что-то мягкое касается моего лба. Батист. Уже успевший вымокнуть насквозь. Я осторожно прижимаю подрагивающие от усталости пальцы к ладоням, нащупываю вечно живые, вечно свежие шрамы, уже много лет заменяющие мне линию жизни. Не больно. Но пока ещё холодно. Нехорошо мне что-то...
   Пока меня тошнит, Нерина заботливо придерживает мою голову. Потом помогает лечь, оправляет задравшееся одеяло, поднимает с пола золочёный таз, придерживая его перед собой, как прачки держат корзины с бельём. Только на моей Рин зелёная парча, а не выцветший хлопок, и в руках у неё золото, а не пенька. Правда, в ёмкости отнюдь не пахнущее морозной свежестью бельё. Очень символично, кстати: парча и золочёный таз с блевотиной. Чертовски символично.
   – Почему ты так не любишь эту песню?
   – Она у меня уже в печёнках сидит!
   – Мне кажется, очень подходит.
   – Иди ты...
   Она заливается грудным смехом, очень сексуальным. Первое время мне даже нравился этот смех. Разговоры у нас всегда одни и те же: из года в год. Почти ритуал: ничего не меняется. Наверное, это бесит меня больше всего. Всё ещё. До сих пор.
   Нерина отдаёт таз служанке, розовощёкой дурнушке с пухлыми губками и бородавкой над бровью (порой изобретательность моей девочки просто умилительна!), снова садится рядом со мной, скрывшись в тени балдахина, берёт мою руку тонкими холодными пальцами. Они всегда остаются холодными. Мне кажется, это та малая толика правды, которую она не может спрятать даже от себя.