этих!Это бес, укравший наших мужей, наш покой! А вы только и думаете о том, каков он без штанов!
   Бабы ошарашенно примолкли. Потом захихикали.
   – А что, Хельга, ты-то его ближе всех видела. Как он на тебя смотрел? А?
   – Никак, – отрезала она. – Вовсе не смотрел.
   – Ну-у, сама-то уже три года без мужика...
   – Конечно, кто на неё позарится-то, – обронила толстощёкая повариха Роза. Муж её лишился ноги на одной из старых войн, а потому, когда проклятые чужаки стали забирать в услужение их мужчин, остался с ней, в её доме, её постели.
   Хельга остановилась. Поставила ведро на землю. Развернулась, молча подошла к Розе. Та побледнела, попыталась приподняться, не зная, чего ждать. Хельга опустила голову, вытянула шею и смачно плюнула в ведро поварихи, стоявшее у той меж ног.
   Бабы онемели; Хельга успела подобрать своё ведро и пройти несколько шагов, прежде чем они разразились бранью. Пусть их. Дуры же...
   Только дойдя до края колодезной площади, Хельга увидела Ингрид. Та стояла на обочине, с пустыми вёдрами. Её сын, мальчик пяти лет, увидел Хельгу и тут же спрятался за юбку матери. Та не глядя обхватила рукой его светловолосую голову.
   Хельга смотрела ей в лицо ещё какое-то время, потом отвела взгляд и побрела дальше.
   Её дом – вернее, их с Кристианом дом – стоял на окраине, так что воду таскать было далеко, и Хельга как всегда успела выдохнуться. Она поставила ведро в сенях, вошла в горницу, придерживаясь за стену, с опаской опустилась на скамью, тронула ноющую поясницу, с мукой думая, что в ближайший час ну никак не поднимется...
   И взметнулась на ноги мгновением позже, лишь только увидела чёрного чужака, сидящего за её столом.
   Он сразу встал и шагнул к ней.
   Хельга вскрикнула, отпрянула, упёрлась спиной в стену. Вскинула руки, закрыла пальцами глаза, по-детски надеясь, что, когда она откроет их, он исчезнет. Ходили слухи, что тот, кто долго смотрит на чужака, начинает видеть его настоящий облик. Однако когда твёрдая рука взяла её за запястье, оторвала ладонь от лица – Хельга поняла, что люди всё же врут. У него по-прежнему было обычное лицо. Человеческое, да. Хотя нет – лицо твари, не очень умело прикидывающейся человеком.
   – Молчи, – сказал чужак. – И слушай меня. Ты хочешь вернуть своего мужчину?
   Голос у него был сиплый, с присвистом, со странными звуками меж слов – человеку такого никогда не выговорить. Речь твари, прикидывающейся человеком... не очень умело.
   Но это уже не имело никакого значения, как и могильный холод, которым веяло от прижимавшегося к ней тела – важно было, чтоон сказал. Ноги Хельги подкосились, она рухнула обратно на скамью, вскинув лицо с широко раскрытыми глазами.
   – Что? – прохрипела она.
   – Ты хочешь вернуть своего мужчину?
   – Да... Да! – силы вернулись в пересохшее горло, и она уже могла кричать, и кричала: – Да! Да, хочу!
   – Он вернётся к тебе, – сказал чужак, глядя на неё глазами, в которых плавали пятна жжёной смолы. – Если ты убьёшь того, кого ненавидишь больше всех на свете.
   Хельга на миг онемела. Потом слабо мотнула головой, почти уверенная, что ослышалась.
   – Ч-что... что вы сказали?..
   – Он вернётся к тебе. Если ты убьёшь того, кого ненавидишь больше всех на свете.
   Слово в слово повторил. Будто наизусть. Или будто знает совсем немного фраз на её языке – только эти.
   – Кого... ненавижу... кого ненавижу? – растерянно повторила Хельга. – И... только?
   – Да.
   Она прерывисто вздохнула, вздёрнула подбородок.
   – Что вам с того?
   Он просто смотрел на неё, не собираясь ничего объяснять. Хельга какое-то время глядела ему в глаза, потом потупилась. Никогда она не слыхала, чтобы чужаки приходили к соломенным вдовам и заключали с ними сделки... да ещё такие... странные...
   – У тебя есть время до ночи, – сказал чужак и вдруг, рывком наклонившись, зажал ей рот с такой силой, что Хельге показалось, будто у неё вот-вот хрустнет челюсть.
   Она хотела зажмуриться, но вместо этого лишь распахнула глаза шире, не в силах вынырнуть из мутного белого лица, такого обманчиво человеческого.
   – И молчи, – проговорил он.
   Она кивнула, но он уже отпустил её и шёл к выходу. Мгновение Хельга сидела, не в силах пошевелиться, потом снова вскочила и крикнула:
   – Кто вы?
   Чужак обернулся. И сказал – без тени улыбки:
   – Можешь считать меня дьяволом.
 
   Кого я ненавижу... кого я больше всех ненавижу?
   Она знала ответ на этот вопрос. Давно уже знала. Просто думала об этом не как о ненависти. Как о чём-то другом. А теперь – да не всё ли равно? Верёвку она намотала на руку, от запястья до локтя. Идти пришлось через всю деревню, и Хельге не хотелось привлекать лишнего внимания. Впрочем, бабы у колодца её увидели и громко забранились, но она даже не обернулась.
   Если чужак сказал правду, то ещё до ночи она увидит своего Кристиана, а больше её ничто не заботило. Никогда.
 
   Домик Ингрид тоже стоял на отшибе, только с другой стороны. Она перебралась туда после смерти родителей, и это было её решение – хотя чего только Хельга потом не натерпелась, когда на неё посыпались упрёки в том, что-де мало того что мужа у хорошей женщины увела, так ещё из дому бедняжку выгнала. Кристиан говорил, чтобы она не смела слушать этих дур. Она и не слушала. Тем более что сама Ингрид ничего не говорила. Вообще. Ни об этом, ни о другом... даже когда у неё родился сын. Сын Кристиана. Она и этого не говорила, да и начало беременности как раз совпало с разрывом, но... всё было ясно без слов. При одном только взгляде на этого мальчика. Губы, волосы, глаза – всё отцовское. Кристиан ходил потом к Ингрид один раз. Долго сидел. С тех пор только приносил деньги и игрушки для мальчика, которые сам выстругивал из дерева. Получалось красиво, затейливо. Ингрид раскрашивала их разноцветной глазурью, и ни у одного ребёнка в деревне не было таких игрушек. Кристиан потом смотрел на своего мальчишку, возящегося с ними в пыли – издалека, – и улыбался. И Ингрид улыбалась тоже.
   А Хельга смотрела на них и ненавидела, ненавидела.
   Боже, как же она её ненавидела. За эту разноцветную глазурь.
   А когда Кристиана забрали, разумеется, по деревне пошёл шумок: дескать, Божья кара. Хельга, и без того не особо дружившая с соседками, рассорилась с ними вконец. А Ингрид всё так же молчала. Только теперь всякий раз прижимала к себе мальчика, стоило Хельге пройти мимо. Будто боялась, что отнимет. А ей... ей почти хотелось. Он ведь так похож на Криста... как же похож. И улыбка теперь такая же. Одними только уголками губ. А бабы довольно кивали: всё верно, украла мужика, вот и у тебя его теперь украли. А бедняжка Ингрид как была при белокуром красавчике, так и есть. И всем поделом.
   Говорили они так и хихикали, а Хельга молча стискивала немеющие губы.
   И теперь она ненавидела не Ингрид. Что ей Ингрид, если она даже ребёнком не смогла Кристиана удержать?.. Но это только казалось – на деле она всё ещё держала его, держала этими ясными голубыми глазами, звонким детским смехом на залитом солнцем дворе, разноцветной глазурью... Он не вернулся. Но он смотрел. Всегда смотрел. И Хельга знала, что он хотел бы вернуться. Не к Ингрид – не к ней. К ним.
   И она только нажимала и нажимала на рукоятку колодезного ворота, со всей силы, стиснув зубы так, что скулы сводило почти до боли...
   Нет, это не было ненавистью. Но из всего, что можно было так назвать, это походило на неё больше остального.
   Ингрид работала в поле и всегда брала ребёнка с собой. Раньше у самой юбки держала, ни на шаг в сторону. А теперь – три года уж прошло, подрос малый, да и сколько можно? – сажала на самом краю поля, только изредка бросала взгляд. Стоял июль, солнцепёк, некошенная рожь – по пояс. Было совсем нетрудно подкрасться со стороны, схватить ребёнка, накинуть на голову подол, заглушив крик. Ингрид скоро обнаружит пропажу, но ведь до соснового бора, что с другой стороны поля, сто шагов от силы.
   В бору было темно и прохладно, хвоя хрустела под ногами, и пахло древесной смолой. Мальчишка глухо кричал и бился, но совсем слабенько – крепкие руки Хельги удерживали его без труда. Содрав обмотанную вокруг предплечья верёвку, Хельга накинула петлю на щуплую детскую шею, затянула со всей силы, душа крик. Лицо мальчика покраснело, он вцепился в верёвку пальцами, отчаянно таращась на тётушку Хельгу, с которой жил папа, но которую матушка наказывала уважать, что бы там ни болтали соседские мальчишки... Хельга поволокла сына Кристиана по земле, как щенка, оглядываясь в поисках дерева с достаточно низким суком.
   Такое дерево в поле зрения нашлось лишь одно, и под ним стоял чужак.
   Тот же или другой – Хельга не сразу поняла. На миг ей показалось, что он и был этой сосной – прямой, чёрный, неподвижный. Здесь, в полумраке, он казался человеком ещё меньше, чем прежде. И Хельга вдруг подумала – впервые, должно быть, – а кем же всё-таки были эти существа, с лёгкостью поработившие её народ и теперь так же легко заставившие её убить сына человека, которого она любила. И зачем им это. Господи, зачем.
   Руки, стискивающие верёвку, дрогнули, потом сжались крепче.
   – Ну, вот он, – с вызовом проговорила Хельга. – Вот тот, кого я ненавижу больше всех на свете. Что ты смотришь? Разве не это ты мне велел?
   – Я сказал, твой мужчина вернётся к тебе, если ты...
   – Помню! – нетерпеливо перебила она: её раздражало это монотонное повторение. – Уговор всё ещё в силе?
   – Да.
   – Ну так не стой на пути, – сказала Хельга и, размахнувшись, захлестнула верёвку на нижней ветке.
   А натянуть не успела.
   Ингрид бежала к ней – так, как бежала, должно быть, к восточному плетню этим утром, и много-много раз до того; так, как бежала сама Хельга... хотя нет. Нет, вовсе не так Хельга бежала. С безумием в глазах, с пеной на губах, сбиваясь временами на четвереньки, навстречу возлюбленным мужчинам не бегут. Так бегут только к детям, которым грозит опасность.
   – Не-е-е-е-ет! – кричала Ингрид, дико, страшно, с чудовищной мольбой на перекошенном лице. Хельга стиснула зубы, бросила взгляд на застывшего у сосны чужака.
   – Говоришь, ты дьявол? Ну так мне плевать.
   И затянула петлю.
   Ингрид кинулась вперёд, и в тот же миг что-то просвистело у Хельги над головой, а потом позади рухнуло тело, сорвавшееся с верёвки. Ингрид подползла к сыну на коленях, рыдая в голос, стала стаскивать петлю, врезавшуюся в нежную детскую кожу. Мальчик слабо дёргал руками и ногами, всхлипывал, мотал головой, разбрызгивая слёзы; жуткая синева понемногу сходила с его лица.
   Хельга медленно обернулась.
   Ингрид подняла голову.
   Они смотрели на чёрного чужака с перетекающим из маски в маску лицом, в его глаза цвета сосновой смолы. И были родными в этом. Сейчас.
   – Кристиан... – сказала Ингрид.
   Он молча взглянул на неё.
   Хельга сделала шаг назад. И смотрела. Смотрела, смотрела, пытаясь стать родной ей, матери ребёнка, которого она только что хотела убить – в этом, именно в этом... увидеть. Увидеть, как она... Узнать...
   Чужак прошёл мимо застывших женщин, подобрал с земли нож, отёр его полой плаща, сделанного из бесовской ткани, сунул в ножны.
   Посмотрел Хельге в лицо. Зыбкими, текучими, такими чуждыми глазами.
   – Что же... что же они с тобой сделали, – сказала Хельга.
   Он опустил густые, жёсткие – всё те же – ресницы и ответил:
   – А с тобой?
   Хельга улыбнулась. Уголками губ, как научилась у него. Усмехнулась – слабо, нерешительно. Потом ещё раз. Вздохнула.
   Наклонилась к сидящей на земле Ингрид, взяла конец верёвки, потянула; шершавая пенька поползла с тела мальчика, будто гадюка, в последний миг отказавшаяся от добычи.
   Хельга подошла к дереву, на ходу сплетая удавку. Накинула её на шею, полезла по стволу вверх, обдирая ладони о кору, липкую от смолы. Добравшись до нижней ветки, закрепила верёвку. Потом прыгнула вниз.
   Она не запомнила последнее, что увидела, потому что всё это время была слепа.
 
   Мальчик плакал, пряча лицо в материнском переднике. Ингрид гладила его по голове, не сводя мокрых глаз с тела, слабо покачивающегося на нижней ветке сосны.
   – Вот и всё, – прошептала она.
   – Да, – сказал Кристиан.
   Он подошёл к дереву, снова достал нож, обрезал верёвку. Бережно обхватил тело Хельги, и она повисла на нём, обвивая руками его шею, так, как сделала бы, если бы была жива.
   – Прощайте, – сказал Кристиан.
   – Что?! – Ингрид побелела, ребёнок умолк. – Но ведь... ты же... ты... разве ты ничего не понял?!
   – Это ты не поняла.
   – Она хотела убить нашего сына! Ты же видел! Ты сам остановил её!
   – Она убила того, кого ненавидела больше всех на свете. Она умела ненавидеть.
   – Но я же... мы же... любим тебя, Крист... мы тебя... так долго...
   – Она умела ненавидеть, – повторил Кристиан. Размеренно, равнодушно. Будто наизусть. Или будто знал совсем немного фраз на её языке – только эти. – Там, где я теперь, это главное. Она выполнила условие.
   – Это несправедливо!
   Кристиан подхватил тело Хельги, взвалил на плечо. Её волосы заструились вниз, к его сапогам.
   – Там, где я теперь, это справедливо, – сказал он.
   Ингрид сидела, судорожно стискивая в объятиях сына, и смотрела, как чужак, не сгибаясь под тяжестью своей ноши, идёт в глубь бора, в сгущающуюся тьму.
   А тот, кто был для неё чужаком, улыбался одними только уголками губ.
   Он наконец возвращался домой.

Пепел

   Старые вещи всегда забавно перечитывать – любопытно проследить, как изменился мой стиль, мой образ мыслей, я сама. Впрочем, стоп, я сказала «всегда»? Нет. Иногда это совсем не забавно...
   «Пепел» – один из самых первых моих рассказов, и я плохо помню человека, который его написал. Я только знаю теперь, что это был очень легкомысленный и отчаянно смелый человек, не побоявшийся вжиться в подобных героев и примерить на себя их чувства. Теперь бы я этого не сделала. И хотя этот рассказ и теперь не менее дорог мне, чем тогда, когда он был создан, я искренне рада, что мне больше никогда не придётся писать ничего подобного.
   Я хочу рассказать вам об одном человеке. Мы довольно неплохо знакомы. Впрочем, не думаю, что я когда-нибудь знал его по-настоящему. Полагаю, его никто не знал по-настоящему. Его зовут Двейт Мак-Лендон.
   Дыба – перекладина из сухого дерева, с верёвкой или канатом, натянутым в поперечнике. При должном натяжении жилы человеческие растянуты либо вырваны будут.
   Иурен Фландрский. Мизерианиус.
   Башня горела. Защитники крепости ещё пытались совладать с пламенем, охватившим два верхних этажа, но для всех, в том числе и для Двейта, было очевидно, что главному сооружению форта конец. Пламя, отороченное чёрной каймой дыма, проломило стены, оставив лишь несколько хрупких перекладин, ещё поддерживающих осевшую и почерневшую крышу. В оранжевом островке смерти носились одинокие фигурки людей. Временами они вываливались из окон и летели вниз, сияя в сумерках, как светляки, иногда просто исчезали из виду.
   – Ты думаешь, они там? – спросил Тонвен.
   Двейт пожал плечами, не отрывая глаз от тягучего хвоста дыма, сливающегося с вечерней зарёй. Он знал, что сожжёт эту башню на закате.
   – Лично я сомневаюсь, – добавил Тонвен, не дождавшись ответа. – Мы шли слишком медленно. У них было полно времени, чтобы сбежать. Ты только вспомни, какое слабое сопротивление нам оказали. Почти наверняка они вовремя ушли с основными силами.
   – У них почти не осталось войск, – ответил Двейт, по-прежнему глядя на полыхающую вдалеке башню.
   С холма, на котором расположился их лагерь, опустевшее поле боя было словно на ладони. Почерневший форт, высившийся на соседнем холме, находился на уровне взгляда. Стены ещё истекали смолой, словно слезами, но ворота давно были открыты. Теперь бой шёл внутри.
   Двейт не сомневался в победе. Не на этот раз:
   – Ты не видел прошлого сражения. Мы просто раздавили их. Остались жалкие крохи. Думаю, тут все, кто уцелел.
   – И Данкан с Изольдой?
   Двейт не улыбнулся.
   Тонвен ждал улыбки – может быть, горькой, но победоносной – и не дождался. Как и ответа.
   – Думай что хочешь, а по мне, так они сбежали ещё вчера, – проворчал он, отворачиваясь. – По крайней мере я бы на их месте так и сделал. – Тонвен обречённо вздохнул и поднял голову. – Что это ты читаешь?
   Железная дева, также именуемая гарротой – сосуд, формой и размером подобный телу человека, изнутри снабжённый стальными шипами длиною в четверть фута и более. Шипами этими тело человеческое, в железную деву, также именуемую гарротой, помещаемое, пронзаемо будет.
   Иурен Фландрский. Мизерианиус
   Данкан и Изольда. Звучит, словно имена героев из любовной легенды. Впрочем, они и есть любовники. И, пожалуй, когда он схватит и убьёт их, какой-нибудь сладкоголосый бард сложит душещипательную балладу о прекрасной леди, её жестокосердом муже и его честном и благородном брате. Какой чудный треугольничек, и впрямь точно для виршей. Да только в балладе не будет ни слова о хамстве и наглости Данкана, об истериках Изольды, о позорном долготерпении Двейта, о его добровольной слепоте. Он мог бы многое им простить. Он хотел. Он много раз говорил мне об этом. В конце концов, они были самыми близкими ему людьми. Его брат и его женщина. Конечно, он давно подозревал, что между ними что-то есть. Однажды нерешительно высказал свои подозрения, боясь обидеть их беспочвенной ревностью. Данкан всё отрицал, Изольда снова закатила истерику. И он подумал: «Пусть. Всё равно. Пока она здесь, пока отвечает на его поцелуи – всё равно».
   И это продолжалось долго, чертовски долго. А потом он не выдержал. Он том, что стало последней каплей, он не раз рассказывал мне. В той самой башне, которая сейчас трещала и плевалась обугленными щепками в сотне ярдов над его головой. Запирал двери, садился возле камина... и рассказывал, снова и снова, как однажды вечером, вернувшись с прогулки верхом, он вошёл в спальню и увидел в своей постели Изольду и Данкана. Они занимались любовью и даже не заметили его. Данкан был сверху, Изольда обхватила его ногами и выгнулась, запрокинув голову назад. Двейт стоял у дверей, слушая стоны своей жены и глядя на крупные капли золотистого пота, сверкавшие на её коже. Потом она открыла глаза и увидела его. Выпрямилась, отстранилась от любовника, не снимая рук с его плеч, нахмурилась. Взяла пальцами светлый локон, упавший на лицо, заправила его за ухо и сказала: «Выйди вон!»
   «Выйди вон!»
   Он вышел и прикрыл за собой дверь. Земля плыла у него под ногами, но в мыслях было пусто. Глухо и пусто, словно в погребе.
   «Выйди вон!»
   Он пошёл в оружейный зал, снял со стены меч, которым его пятнадцать лет назад посвятили в рыцари, а потом бросил его на пол. Он хотел их убить. Но не смог. Тогда – не смог.
   Они сбежали. Он не пытался их удержать. Ему хотелось лечь на смятые простыни, ещё отдававшие жаром распалённых от страсти тел, отвернуться лицом к стене и подтянуть колени к груди.
   Так он мне рассказывал. Смотрел в пустоту... и повторял, снова и снова: «И она сказала мне: „Выйди вон!“, и я вышел. В пустой тёмной комнате, у камина, со стаканом вина в судорожно стиснутой руке. В башне, которая сейчас догорала.
   Они бежали, но очень скоро вернулись. С огромным войском, под знамёнами их рода. Данкану было мало его жены. А Изольде было мало его бесчестия. Они оба не смогли простить ему пощёчин, которыми он сшиб их с кровати в ту ночь, ворвавшись в спальню. Двейт не был готов к атаке и спешно покинул крепость. Но вернулся тоже... Он возвращался снова и снова. Иногда они разбивали его, иногда он – их. Это была война. Он привык к войне.
   Больше всего меня пугает то, что в нём ни на миг не проснулась ненависть. Даже ярости не было – ни когда он смотрел на их голые тела, ни когда солдаты Данкана взбирались на стены замка, ни когда Двейт видел Изольду на том холме, где стоял сейчас сам: высокую, стройную, рассеянно поигрывающую арбалетом, с серебристой паутиной волос, кончики которых трепал ветер. Ярости не было, не было гнева, не было злости.
   Только эта книга.
   Она всегда находилась с ним. Давно... С того самого дня, когда он впервые поймал взгляды Данкана и Изольды, скрестившиеся во время семейного ужина, словно два меча, увидел искры, брызнувшие от зазвеневшей стали, увидел, как эти искры падают на шелковую бахрому скатерти, как тлеют, как разгораются, увидел родившееся из них пламя... В тот же вечер он пошёл в библиотеку и отыскал эту книгу. Стёр с неё слой пыли, провёл пальцами по бархатному корешку. Но не стал открывать. Тогда.
   Прошло несколько месяцев, прежде чем он открыл её. И с тех пор открывал часто. Очень часто. А с ночи, когда Изольда сказала ему: «Выйди вон!», он читал эту книгу ежедневно. Каждый час. Каждую минуту.
   И сейчас она была с ним.
   Бык – сосуд, подобный железной деве, также именуемой гарротой. С шипами бывает и без, но непременно с жаровней под дном. Человек, в быка помещаемый, когда разведено под сосудом пламя, узнает жестокие страдания от жара.
   Иурен Фландрский. Мизерианиус.
   – Эх, башня не уцелеет, – с сожалением сказал Тонвен. Он, видимо, вспомнил весёлые пьянки, не раз сотрясавшие донжон в лучшие времена, и в его старом чёрством сердце зашевелилась ностальгия.
   – Да пошла бы она, – коротко ответил Двейт. – Меня больше волнуют подвалы.
   – Подвалы? – Тонвен непонимающе приподнял бровь. – А что там такого ценного в подвалах?
   Двейт пожал плечами. Ничего ценного там, конечно, не сохранилось. Вино и ткани не в счёт, это вполне восполнимая потеря. Но у него было такое чудное подземелье. С толстыми стенами, духовыми проходами, со стоком для крови в каждой камере. Последние пятнадцать лет подземелье пустовало, так как Двейт предпочитал убивать своих врагов на поле боя, а не возиться с ними после битвы. Но тот, кто владел этим замком до него, похоже, был большим любителем подобных забав. Получив замок вместе с рыцарским титулом, восемнадцатилетний Двейт только раз заглянул в подвалы, окинул взглядом громоздившиеся там машины для убийства и, поморщившись, велел смотрителю немедля спалить всю эту дрянь. В тот день у него не было ни желания, ни времени рассматривать эти игрушки – в пятидесяти милях к югу его ждала невеста, леди Изольда...
   – Там даже канализация была, – вполголоса проговорил он. – Никакой крови, никакого дерьма. Так удобно.
   – Ты же ими всё равно не пользовался, – возразил Тонвен.
   – Да, – ответил Двейт и вдруг улыбнулся. Тонвен бросил на него встревоженный взгляд и с деланой небрежностью проговорил:
   – Полно, старик, ничего с твоими подвалами не станется. Они на славу сделаны. Их разве что засыпать может, но это вряд ли. Камни туда не долетали. А вот башня...
   – Башня, – медленно произнёс Двейт, – интересует меня только в одном смысле. Я хочу знать, там ли они.
   – Ты бы этого хотел?
   Двейт вздрогнул, резко повернулся к Тонвену. Книга коротко хлопнула в дрогнувших руках. В его взгляде был страх, и этот взгляд был страшен.
   – Хотел бы я этого? – прошептал он. – Хотел бы? Нет. Нет, Тонвен, нет. Нет.
   Стул ведьминский – трон с высокой спинкой, снабжённой стальными шипами длиною в четверть фута и более, и местом для жаровни в подножии. Человек, на стул ведьминский сажаемый, шипами пронзён будет, а ноги его на железе раскалённом жестокие страдания от жара узнают.
   Иурен Фландрский. Мизерианиус.
   Башня рухнула в сумерках, уже после того, как село солнце. Она падала медленно, камни лениво отлетали в стороны, горящие балки проталкивали себе дорогу среди густого дождя обломков кирпича. Прошла почти минута, прежде чем острая каменная стрела уступила место кривому столбу чёрной пыли. А потом и пыль осела, и стало ясно, что битва кончена.
   «Были ли они там, – думал Двейт. – Он и она, наверху, в самом мощном укреплении их подлости, в последнем оплоте их любви».
   Было ли одно из тел, с воплем летящее в бездну, телом его младшего брата Данкана, который в семилетнем возрасте сломал ключицу и плакал до тех пор, пока не пришёл Двейт и не сказал: «Эй, все хорошо, я с тобой»; которого он учил фехтовать, стрелять и ездить верхом, и который учил его флиртовать с женщинами; который был его оруженосцем и в день страшной битвы вынес раненого Двейта из красно-чёрного ада; который спал с его женой, собрал войско наёмников и пошёл штурмом на замок, где они оба выросли? Была ли чёрная фигурка, рассыпающаяся прахом в оранжевом аду башни, дивным телом его возлюбленной жены Изольды, руки которой он впервые коснулся под тополем в саду замка её отца; которую он тревожно спросил, заглядывая в её смеющиеся голубые глаза, по доброй ли воле она хочет стать его женой; которую он страстно и изумлённо целовал, получив ответ; которая перевязывала его раны, гладила его волосы и изо всех сил старалась родить ему ребёнка; которая все эти годы лгала и смеялась ему в лицо и в спину, которая заправила за ухо золотистый локон и, не снимая ладони с плеча любовника, сказала: «Выйди вон!»
   Были ли они там?
   Хотел ли он, чтобы они были там?
   Да, конечно. Ведь такую смерть – смерть в огне, в дыму, в копоти, когда с губ вместо «люблю тебя» срывается лишь сиплый кашель – можно пожелать только таким бездушным тварям, как эти двое.
    Нет, конечно. Ведь подвалы почти наверняка в целости, ведь там такой чудесный сток для крови, ведь у Двейта есть эта прекрасная мудрая книга, которая очень подробно и увлекательно рассказывает о том, как надо поступать с врагами. Рассказывает ему – тому, кто этого никогда не знал.