Поезд почти остановился, но платформа станции все не появлялась. А когда появилась – не постепенно, как всегда, а мгновенно и целиком, – я едва ее не проглядел. Платформа шириной в комнату!
   Или даже не так. Комната, выполняющая роль платформы.
   В любом случае невидимый диктор из кабины машиниста (к тому времени я уже считал его скорее живым человеком, сознательно изменяющим свой голос, нежели магнитофонной записью) должен сейчас гордиться своим остроумием. Поезд остановился и призывно распахнул все двери. Но выйти можно было лишь через одну из них, именно ту, и перед которой стоял я, все остальные раскрылись в опостылевшую до зубовного скрежета полутьму тоннеля.
   Я вытянул руки вперед и зажмурился, прежде чем сделать шаг из вагона, потому что опасался снова налететь с разбегу на невидимую стену. Однако на этот раз обошлось. Стены не было. Или я научился проходить сквозь нее. Сделав пару шагов, я открыл глаза и увидел длинную узкую комнату, дальнюю стену которой как-то уж слишком по-катаевски украшала маленькая железная дверь. Других дверей в комнате я не заметил. Бетонный пол был покрыт толстым слоем пыли. Она вздымалась фонтанчиками всякий раз, когда я делал шаг, и надолго зависала в воздухе, не оседая. По дороге к двери я успел чихнуть четыре раза. Правда, при блилайшем рассмотрении выяснилось, что передо мной не дверь, а, скорее, дверца: ее нижний край располагался на уровне моих колен, верхний – чуть ниже линии взгляда. Ручка на дверце отсутствовала, зато к верхней се части двумя гвоздями с бурыми от ржавчины шляпками была прибита фанерная табличка с кривоватыми буквами:
   Т А Й Н А ВКЛ
   Слева направо интервал между буквами становился все меньше, последние три почти сливались друг с другом, а во всей фразе чувствовалась незавершенность. Чуть ниже таблички, под трехбуквенным «ВКЛ» из дверцы выпирала большая красная кнопка. Я мысленно перекрестился и нажал на нее: все равно ничего лучшего не приходило в голову.
   Спустя пару секунд из-за дверцы донесся протяжный жалобный звук, и ее левая сторона выступила из стены на несколько миллиметров. Я ухватился за край кончиками пальцев, потянул на себя… и чуть не умер от страха, почувствовав, что какая-то неведомая сила помогаем мне открыть дверь, толкая ее изнутри. Что-то, посыпавшееся с той стороны, коснулось моих пальцев. Я вздрогнул и отдернул руку.
   «Монетка! – подумал я, глядя на круглую лунку, образовавшуюся на пыльной поверхности. – Еще одна!»
   А потом железная дверца со скрежетом распахнулась, и в дверной проем хлынул звенящий поток, который сперва сбил меня с ног, а потом погреб под толстым слоем… чего бы вы думали?
   – Золото! Золото! Золото! – с упрямством Айболита, спешащего в Лимпопо, монотонно вскрикивал я, тщетно пытаясь встать на колени. – Золото! Золото! Золото!
   Я замолчал только после того, как одна монетка, пыльная и невкусная, залетела мне в рот.
   – Тьфу, мать! – произнес я и выплюнул ее на ладонь. На вид, как и на вкус, кругляш оказался пластмассовым, а золотистым – только по цвету. Жетончик на метро, из полупрозрачного этого… я же где-то читал название… полиметилакрилата. И вообще, похоже, выросшая вокруг меня груда металла и пластика сплошь состояла из мелких круглых предметов, которые человечество умудрилось запихнуть в турникетные щели, наверное, за всю историю своего существования. Залежи желтых жетонов. Древние месторождения зеленых, выпущенных специально к какому-то юбилею московского метрополитена. Богатые жилы медных жетонов, похожих на шоколадные медальки в золотистой фольге. Непонятно откуда взявшиеся вкрапления телефонных жетончиков: и коричневых пластмассовых, и металлических с двумя незавершенными распилами и буквами «МТС». Но все это – только жалкие добавки, заполняющие бреши в основной породе, которую, разумеется, составляли медные пятикопеечные монеты. Натертые до блеска руками рабочих и крестьян пятачки.
   Когда бьющий из стены сверкающий поток ужался до тонкой струйки, я медленно и осторожно, как если бы лнигался по ненадежному мартовскому льду, начал сползать с «денежной пирамиды». Отполз на пару метров, встал на четвереньки и отряхнулся, как выбравшаяся из воды собака. Брызги металла полетели в разные стороны, монетки и жетончики выскакивали у меня из-запазухи, из карманов и рукавов рубашки, словно у незадачливого контрабандиста. Я выпрямился и заглянул через дверцу в соседнюю комнату, надеясь отыскать какой-нибудь выход, но увидел только покатую гору все – и |й же звенящей мелочи, заполнившую все пространство от пола до потолка. Тогда я заправил рубашку в джинсы, потрепал серые от пыли колени, сплюнул и отравился к терпеливо ожидающей меня последней двери последнего вагона.
   Внутри вагона не изменилось ровным счетом ничего, мое отсутствие, казалось, было проигнорировано. Дед спал, Игорек и Женечка сутулились над распятой на их коленях газетой, зеленоглазая девушка в дальнем конце салона… на нее мне вообще не хотелось смотреть.
   Поезд нервно вздрогнул, словно мое прикосновение к поручню пробудило его от легкой дремы, и синхронно захлопнул двери. Динамик хрюкнул и продолжил сегодняшний «Вечер тематической песни» голосом Александра Васильева, гармонично сочетающимся с музыкой группы «Сплин»:
 
Эти рельсы никуда не при-и-иведут,
Этот поезд не останови-ить,
Эти руки не согреют, не-е-е спасут,
Я люблю тебя, и я хочу,
Я хочу,
Я хочу-у-у-у-у
Тебя убить…
 
   Ощущение постороннего присутствия, причем именно в том месте, где никакое постороннее присутствие, мягко говоря, нежелательно, слегка смутило меня. Я подпрыгнул, сделал такое движение, будто вращаю вокруг талии невидимый халахуп, и энергично потряс левой ногой. Маленькая медная монетка достоинством в пять копеек скользнула вниз по штанине и закончила короткий пробег под подошвой моего ботинка. Я поднял монетку, подул на нее и заботливо обтер рукавом рубашки.
   – На, к глазу приложи, – сказал я, приземлившись справа от Жени, и протянул ему трофейный пятачок.
   – А, – сказал он совершенно без интонации и рассеянно опустил монетку в карман куртки. – Ты лучше скажи… – Глаза его бегали по бумаге медленно и сосредоточенно, как парочка пенсионеров в одинаковых трико, совершающих оздоровительный виток вокруг микрорайона перед утренним повтором «Санта-Барбары». – Писатель из трех букв, основоположник литературного стиля. Постсоветский Су… бре… Бред какой-то!
   Но я его уже не слышал.
   – Да нет же! – азартно возразил Игорек. – Писатель – по вертикали шестнадцатое, а вы читаете восемнадцатое.
   Но и его я уже не слышал.
   – Да? – удивился Женя. – Блин, ну и циферки, хоть с биноклем рассматривай!
   Но и эта реплика не коснулась моих ушей.
   Потому что все мое внимание в этот момент было сфокусировано на статье, открывшейся мне на развороте газеты. Сквозь газетный текст проступали очертания правого колена Жени Ларина. Мелкие буковки притягивали взгляд, складываясь в гипнотические конструкции.
 
   Последняя правда о «Титанике»
 
   «В жизни стюарда случайности нет. В смерти ее тоже нет. Смерть – это лишь светофорный бред. Как мотыльки на свет. Был еще красный асфальтный рассвет… »
   Д. СДент
 
   «Со смертью человека производство не заканчивается. Оно только начинается»
   Ф. Л.
 
   «Если бы на борту „Титаника" просто находилось стратегическое ядерное оружие, было бы еще полбеды, – такими словами начал свой рассказ Франсуа Лурье, последний из оставшихся в живых после знаменитой трагедии 1912 года стюардов легендарного „Титаника". – Вся беда в том, что „Титаник" – это даже не океанский лайнер, как ошибочно думали многие. Это поезд.
   Знали бы вы, на какие ухищрения приходилось идти нам, простым стюардам для того, чтобы скрыть от пассажиров, провожающих и прессы подлинную сущность „Титаника"! Мы были вынуждены выпивать до литра виски на человека ежедневно для того, чтобы передвигаться по проходам между купе так называемой «пьяной» походкой, имитирующей бортовую качку. А самым талантливым из нас удавалось имитировать даже кормовую! А как мы с крыши „Титаника" поливали окна общих вагонов из шланга, чтобы создать у их пассажиров ощущение корабельного трюма! Об успешности предпринятых мер маскировки говорит, например, тот факт, что некоторые, наиболее доверчивые из пассажиров даже испытывали во время поездки приступы „морской" болезни, особенно при переходе из одного тамбура в другой.
   И все это – только ради того, чтобы не рассекретить раньше времени существование стратегически важного железнодорожного тоннеля, проложенного под дном Атлантического океана.
   Да что уж там! – воскликнул мой собеседник в порыве откровенности. – По большому счету, даже капитан „Титаника" до самого последнего момента – когда фары встречного товарняка, груженного ящиками со льдом для коктейлей, хищно блеснули во тьме тоннеля – пребывал в полной уверенности, что управляет кораблем. Его мужественная фигура, сжимающая в руках декоративный штурвал, установленный в кабине второго машиниста, выглядела в лучах дальнего света нелепо и вместе с тем крайне трогательно…
   Таким образом нашла свое разрешение одна из самых курьезных в мировой истори…»
   – Эй! – Ларин толкнул меня в бок. – Очнись! Слово из трех букв, дважды написанное на тамбурном стекле и электричке… уфф, а покороче они не могли?. , описанной в повести В. Ерофеева «Москва – Петушки».
   – Сон, – отрешенно сказал я.
   – А почему дважды?
   – В тамбуре две двери.
   – Да? Ладно… – он принялся водить карандашом по бумаге. – Черт! Не подходит. Надо, чтобы вторая «у».
   – Сон, – отрешенно сказал я. – Было бы еще полбеды, если бы покой нам только снился. Вернее, если бы нам снился только покой. Вся беда в том, что нам снится даже вечный бой. Этакий нестареющий английский мальчик с французской фамилией Лурье.
   Женя быстро взглянул на меня и снова вернулся к газете.
   – Ну если ты настаиваешь… – он принялся жирно обводить какую-то букву.
   – Слушай, – отрешенно сказал я. – У тебя нет чего-нибудь уколоться?
   – Извини, – сказал он. – Завязал. Да и тебе бы советовал. Лучше уж водку пить.
   – Да нет, – отрешенно сказал я. – Я не в том смысле… Какую-нибудь булавочку. Я же сплю, – последнее Предложение было произнесено с чуть более вопросительной интонацией, чем мне бы хотелось. – Мне нужно уколоться, и я проснусь.
   – Думаешь? Ну-ну… – Женя достал из откуда-то пластмассовый футлярчик, внутри которого обнаружилась поролоновая подушечка с тремя иголками. – Держи.
   – Ого! – удивился я. – Подрабатываешь иглоукалыванием? Или на пяльцах вышиваешь?
   – Единственное мое увлечение – психологические эксперименты, – в исполнении Жени прозвучало скорее «психологические экскременты», что показалось мне символичным и недалеким от истины. – Это не иглы, это сверхтонкие супер-сверла для ювелирных работ.
   – Да ладно тебе… – я извлек из подушечки иголку – вполне обычную, только без ушка и с едва различимой резьбой, спиралью спускающейся с ее острого конца. В общем, верблюд бы через такую точно не пролез, да и ангел подвергся бы сильному риску, пытаясь разместиться на ее кончике.
   Я зажмурился и уколол безымянный палец на левой руке. Выступившая капелька крови выглядела реалистично, но все же, на мой взгляд, недостаточно убедительно.
   – Показатель, характеризующий прочность супружеских отношений, – требовательно спросил Евгений.
   – Из трех букв? – уточнил я.
   – Нет, почему?.. – он слегка удивился. – Из восьми. Но известно пока три. Первая – «р», третья – «в», пятая – «о».
   – Ревность?
   – Ага, – он склонился над газетой. – Черт, я тебя обманул! Наоборот, первая – «в», а третья – «р».
   – Тогда – «верность».
   – Подходит. Кстати, как там у вас, встреча прошла на высшем уровне? – поинтересовался Женя, не отрываясь от газеты. – Правда, я так и не понял, почему ты выбрал «каштанку» вместо блондинки. Хотя та тоже вроде была ничего. Кстати, куда ты ее дел?
   – Ты о чем? – нахмурился я.
   – О чем, о чем… – проворчал Женя. Он секунду подумал, потом прикрыл ладонями уши Игорька и грубо спросил: – … ты ее или нет? Вот я о чем!
   – Кого ее?
   – Ну эту… с этими… – он оставил в покое невинные детские уши и свел руки перед грудью, но не до конца, отчего стал похож на крысу, влекомую дудочкой крысолова, – которую ты увел куда-то. В соседний вагон, что ли.
   – Да, правда, – Игорек выглянул из-за Жениного плеча. – Куда делась тетя в белом свитере?
   – Какая тетя? Вы издеваетесь оба? – почти с минутным, как у бракованной гранаты, запаздыванием сообразил я.
   – Э-э-э, голубчик… – Евгений окинул меня профессиональным взглядом окулиста. Для полного сходства не хватало круглого зеркальца на лбу. – Что вы там такое пили, интересно? – он зачем-то оттянул мне левое веко. – Да нет, вроде не расширены… А? Что пили-то?
   – Где пили?!
   – Та-ак. С вами все ясно! Избирательная трансгрессивная амнезия. – Женя демонстративно отвернулся от меня. – Следующий! – и снова повернулся. – Что, правда ничего не помнишь?
   – Отчего же… Что-то помню. Тебя помню, Игорька помню… Вот, даже его помню, – я кивнул в сторону спящего пенсионера, чье выражение лица было настолько серьезным, словно он тоже мучительно пытался вспомнить, с каким счетом закончилась русско-финская война.
   – Помнишь, к примеру, как я тебе двести рублей одалживал?
   – Нет, – честно признался я.
   – Жаль! – Женя выглядел огорченным. – Я вот тоже не помню. Ну а эту… девчонку в белом? Помнишь?
   – Нет.
   – Прикол! Тра… – он покосился на Игорька, – …вмированная психика, повышенное содержание алкоголя в крови – это я все понимаю. Но никогда бы не подумал, что можно забыть такое. Слушай! Если что-то было, ты ведь должен чувствовать. А?
   – Знаешь… – я прислушался к собственным ощущениям, как акустик с древней подводной лодки вслушивался в обманчивую тишину океана. Куда-то исчезла тяжесть в желудке, обусловленная большим количеством выпитого. Слегка побаливали икры, как это иногда бывает после секса. И потом эти носки в кармане… – Может, что-то и было. Только, хоть убей, но я и правда ничего не помню.
   – Слушай, – сказал Женя, – а у тебя голова случайно не болит?
   Голова у меня не болела. Почти. До тех пор, пока он об этом не спросил.
   – Есть немного, – признался я. – Только что ж тут случайного? Такого намешали…
   – Вот и у меня болит. Только как-то не так, как обычно с перепоя, И дышать тяжело… А у тебя как с головой? – спросил Женя у Игорька.
   – Раскалывается, – ответил тот. – Вот уже минут… – в его руке незаметно для глаз, словно из сопредельного с нашим пространства, материализовался пластмассовый домик виртуального друга. – Странно! – лицо Игорька выразило высшую степень озабоченности. – Никак не заснет. Очень странно. Раньше всегда в полдвенадцатого засыпал.
   – А ты ему колыбельную спой! – посоветовал Женя. – Напали на мамонта злые старушки, остались от мамонта бивни да ушки… – и неприятно захихикал.
   – Не лезь к парню! – попросил я.
   – Да я разве лезу? Я говорю: может, мы неправильно сформулировали закон Ньютона-Лейбница в канонической форме? Может быть, «П» в числителе – все-таки давление?
   – В прошлый раз ты говорил: закон Бойля-Мариотта, – поправил я.
   – Да какая разница! – возмутился Женя. – Я же сказал: в канонической форме! А в канонической форме все законы мира звучат одинаково: «П» на «В», деленное на «Т», дают константу. Вся разница – в интерпретации имен переменных и в величине константы.
   – Ага! – усмехнулся я. – Например, закон Архимеда!
   – Долго же до тебя доходило! – не растерялся Евгений. – Именно закон Архимеда! В канонической форме он гласит: «П» – погруженное в «В» – воду «Т» – тело… заметь, что знак дроби в данном случае изображает уровень воды!. , и обратно: «Т» – теряет в своем «В» – весе ровно «П» – половину.
   – Почему половину? – промямлил я, сбитый с толку яростным прорывом научного гения… Ев-гения.
   – Ну, или чуть больше, – до обидного легко согласился мой оппонент. – Это уже от константы зависит.
   – Если ты такой умный, лучше скажи, как поживает твоя теория перпендикулярных миров?
   – А никак, – с грустью ответил Евгений. – Накрылась моя теория. Не выдержала проверки временем. Оно же первое остановилось.
   – И куда мы в таком случае едем?
   – Куда? – Женя обвел рассеянным взглядом пространство вагона, словно в поисках четкого и недвусмысленного ответа, написанного на стене. – Я, конечно, мог бы еще что-нибудь придумать… только зачем? Спроси лучше у того, кто точно знает ответ.
   – Это у кого же? – полюбопытствовал я.
   – Да вон хоть у деда в разноцветных очках.
   – Да? – я с интересом и как-то по-новому взглянул наставший уже привычным профиль лежащего старичка. – А с чего ты взял, что он знает ответ?
   – А с того, – устало вздохнул Евгений. – Ты на медали его посмотри.
   – И что?
   – И все. Вон, в верхнем ряду, вторая справа. Видишь?
   – Ну… – я пожал плечами: медаль как медаль, отчетливо видны цифры «30», остальное – мелкими буковками. – Обычная юбилейная медаль. «30 лет Октября». Или нет, «30 лет со Дня Победы». У деда, кажется, такая была.
   – Ты что, слепой? – от человека, глядящего на мир сквозь линзы диоптрий в двенадцать, слышать подобное было особенно неприятно. – Ближе подойди, если не видишь.
   Я послушно приблизился к пенсионеру и склонился над ним, почти касаясь правым коленом грязного пола. Должно быть, в этот момент я походил на блудного внука, явившегося к постели умирающего, чтобы услышать его последнее: «Ну что, явился-таки? На жилплощадь не рассчитывай, даже квадратного сантиметра не получишь! Раньше надо было рассчитывать!»
   Из динамика мне в ухо ударила волна ритмичной музыки, на гребне которой, отчаянно балансируя, пытался удержаться печальный юношеский голос:
 
Колечко, колечко, кольцо,
Давно это было, давно.
Зачем я колечко носил?
Тебе о любви говорил…
 
   При ближайшем рассмотрении медалька оказалась такой же обычной, какой казалась издалека: изготовленный из позолоченного алюминия кругляш. Необычным был лишь текст, выдавленный на ее поверхности. Необычным и очень длинным.
   Он гласил: «За героизм, проявленный при строительстве станции»
   Потом изображение двух перекрещенных штуковин, смахивающих на отбойные молотки, и продолжение:

Глава четырнадцатая
«… имени тридцатилетия победы над фашистской Германией»

   Мои пальцы тупо теребили медальку на груди у пенсионера, демонстрируя мне то идиотскую надпись на ее лицевой стороне, то не менее идиотский номер на «изнаночной» – 000001. Всякий раз, когда медаль с тихим мелодичным звяканьем ударялась о шестицветный ромбический орден «За мир и взаимовыгодное сотрудничество во всем мире», пенсионер вздрагивал, как если бы полосатый треугольник медальной подвески крепился не к пиджаку, а прямо на голое тело.
   – Эй! – я потряс его за плечо. Раздался тихий перезвон, награды на груди пенсионера сложились в новый узор. – Эй, дед! Просыпайся!
   По моему глубочайшему убеждению, именно это слово решительно лидировало в рейтинге самых неприятных для человеческого слуха, независимо от того, каким мелодичным и родным голосом оно произносилось.
   – А? – пробормотал пенсионер. – Что, уже конечная?
   – Какая конечная, дедуля? – радушно поинтересовался я. – Мы же на кольцевой!
   Дед открыл глаза и уставился на меня поверх очков подозрительно трезвым и совсем не сонным взглядом.
   – Какая, накх, кольцевая? – в тон мне ответил он. – Да мы уже километров сто намотали по спиральной! – и после короткой паузы добавил. – Внучек!
   – Спиральной? – растерянно повторил я.
   – Спиральной, накх! – странный «накх», введенный в обращение дедом, по-видимому, играл в его лексиконе роль универсального вводного слова. – «Спиральная линия», она же «Ветвь Дружбы Народов», она же… Вот черт! Забыл… – дед выглядел не менее удивленным, чем я.
   – А… вы уверены?
   – Уверен?! – он приподнялся на локте. – Да кому ж быть уверенным, как не мне? Я ж ее… Вот этими вот руками… – он посмотрел на свои ладони, как школьник, прячущий в кулаке шпаргалку, но так и не прочел на них окончания фразы. – Я ж ее…
   – Он правду говорит, Паш! – сказал за моей спиной Евгений. – Если верить желтой прессе, мы сейчас действительно на Спиральной. А этот дедок ее строил.
   – Строил, – зачарованно повторил старик. – Вот – этими вот, накх, руками… Спиральную…
   И, словно в подтверждение его слов, динамик над моей головой сменил тональность звучания. Нет, мелодия песни, если я не ошибаюсь, осталась прежней, а нот голос исполнителя разительно изменился. Он стал женским. Новая солистка с грустью и укором обращалась к своим воображаемым подругам, делясь с ними сокровенными переживаниями:
   Спиралька, спиралька, спираль, Как жаль мне, девчонки, как жаль!
   Зачем я спиральку носила, Ему о любви говорила?..
   – Это же твоя, дед, фотография? – спросил Ларин. Я обернулся к нему. Женя держал на вытянутых руках развернутую газету, брезгливо ухватив пальцами за уголки, словно казенную наволочку, с которой собирался стряхнуть пыль. По газетному развороту была мелким шрифтом размазана большая статья под рубрикой «Страницы трудового подвига». Она называлась «День омовения усохших». В одном месте текст расползался на две колонки, освобождая место для фотографии. Со снимка на меня глядел знакомый пенсионер в очках, улыбающийся и помолодевший лет на тридцать, однако одетый, по-моему, в этот же самый пиджак, только без медалей. Лихо сдвинутые на лоб очки на черно-белом изображении были неотличимы от токарных.
   – Ну-ка, дай! – старик потянулся за газетой.
   – Пожалуйста, – ответил Евгений.
   Дед, заметно нервничая, сложил газету пополам, переломив об колено, словно палку для костра. Очки он поднял на лоб, уложив на подставку из бровей, видимо, чтобы еще больше походить на свой газетный снимок. Глаза старика оказались цвета закаленной стали.
   – Ну Валерка! – возбужденно сказал он, стрельнув глазами по первым строчкам статьи. – Ну сукин сын! Не обманул! Пропечатал-таки старика…
   Я взглянул на текст через плечо пенсионера. Женя Ларин и Игорек тоже наклонились к нам через проход, глядя на подрагивающую газетную страницу вверх ногами. Мы стали похожи на четверку заговорщиков, которые раздобыли секретную карту метрополитена и теперь собираются угнать электропоезд в какую-нибудь Швецию.
   Или Швейцарию.
   Вечно я их путаю.
 
День омовения усохших
 
   Это случилось на следующий день после того, как сдохла последняя канарейка. А поскольку оба метролога в один голос категорически отрицали факт присутствия вредного выброса в так называемой «атмосфере» в этот день – да и каким, скажите на милость, должен быть выброс, чтобы уничтожить бедную птичку настолько качественно, что после нее не осталось даже хладного трупика? – смерть ее списали на диггера, который сожрал несчастную, умудрившись при этом не потревожить силового поля термоклетки.
   Других версий не было…
   … Петрович, который на самом деле был просто Петром, максимум – Петром Алексеевичем, но тем не менее прозывался всеми окружающими, включая начальника смены, именно Петровичем – должно быть, за свою постоянную серьезность и проявляемую в отдельных случаях ответственность – дернул на себя дверцу покосившегося холодильника и устало выругался.
   – Сволочи, накх! Просил же – хоть полстаканчика оставить! – и добавил, опасливо уставившись в какую-то точку на потолке: – В смысле – минералочки…
   Санек, которого никогда не называли иначе как Саньком, несмотря на старательность, с какой он вписывал в анкету о приеме на работу свое «Александр Николаевич», и на то, с каким загадочным блеском в голубых глазах всегда просил при знакомстве: «Зовите меня просто – Алекс» (черно-белый Штирлиц, тремя месяцами ранее завершивший свое первое двенадцатисерийное турне по голубым экранам страны, в немалой степени способствовал унификации множества Александров, Алексеев и даже Аликов), посмотрел на старшего товарища с сочувствием.
   – Что, опять все выжрали? – спросил он, обрушивая весь свой молодой вес на колченогую тумбочку.
   – Ну! – возмущенно отозвался Петрович. – Теперь хрен расслабишься!
   – Да-а-а… – протянул Санек. Он поправил подсканник на коленях так, чтобы можно было согнуть ноги, повернул подшлемник козырьком вбок, прислонился головой к окрашенной «под кирпич» термотитановой стенке теплушки и развил тему:
   – Сейчас бы нарзанчику грамм по двести, а? – Санек посмотрел на Петровича, явно ожидая одобрения. Однако не дождался.
   – Дурак ты, Санек! – с натугой произнес Петрович, пододвигая свою тумбочку к раскрытой дверце холодильника. – Молодой потому что. Какой же, накх, нарзанчик при такой вибрации? – он демонстративно вытянул вперед левую руку. Рука дрожала мелко, но интенсивно. – Нарзан – он перед сменой хорош – В малых дозах, конечно. Грамм, скажем, по сто… – заметив, как жадно Санек облизал губы, Петрович расщедрился, – ну по сто пятьдесят. Не более! Так только, чтобы думалось поменьше и от этого… от гастрита.