Страница:
Тетя Женя вышла. Я слышала звук ее суматошных шагов по лестнице и по плитам, устилавшим наш двор, кода она проходила под нашими окнами. Я все еще стояла там, где застал меня приход тети Жени: у гладильной доски с горячим утюгом. Михаэль развернулся и торопливо выбежал на балкон, словно собирался закричать ей вслед: «Тетя Женя! Тетя Женя!»
Через секунду он вернулся. Опустил жалюзи, без шума закрыл окна в комнате. Собрался замкнуть на ключ дверь из кухни. Проходя коридором, он издал сдавленный стон. Быть может, увидел свое отражение в зеркале рядом с вешалкой. Открыл шкаф, достал черный костюм, втянул пояс в брюки. «Мой отец умер», — сказал Михаэль шепотом, не глядя в мою сторону. Будто во время визита тетушки меня вовсе не было.
Я положила утюг под шкаф. Убрала гладильную доску в ванную. Пошла в комнату Яира. Оторвала его от игры. Написала записку, сунула ему в руку и отправила его к соседям, к семейству Каменицер. «Дед Иехезкиэль очень болен», — сказала я Яиру на выходе. С лестницы вернулись ко мне эти слова, будто искаженные эхом, потому то Яир возбужденно возвестил всем детям в доме: «Мой дедушка Залман очень болен, и они едут немедленно спасать его».
Михаэль спрятал кошелек во внутренний карман черного пиджака. Этот костюм принадлежал моему покойному отцу, и моя мать Малка подогнала его под размеры Михаэля. Дважды ошибался он, застегивая пуговицы. Надел шляпу. Схватил по ошибке свой потертый черный; портфель, но тут же положил его на место сердитым, резким движением.
— Я уже готов ехать, — произнес он. — Кое-что из сказанного ею было, возможно, лишним, но она абсолютно права. В этом нет никакого смысла, если это так. Взять честного, порядочного человека, пожилого, не совсем здорового, и вдруг — швырнуть его на тротуар, посреди города, средь бела дня, будто он — опасный преступник. Это отвратительно, я говорю тебе, Хана, это жестоко Жестоко и отвратительно.
Когда Михаэль произносил слова «жестоко и отвратительно», его била сильная дрожь. Словно ребенок пробудился ото сна зимней ночью, и вместо материнского лица глядит на него из темноты кто-то чужой, незнакомый.
XXVI
XXVII
Через секунду он вернулся. Опустил жалюзи, без шума закрыл окна в комнате. Собрался замкнуть на ключ дверь из кухни. Проходя коридором, он издал сдавленный стон. Быть может, увидел свое отражение в зеркале рядом с вешалкой. Открыл шкаф, достал черный костюм, втянул пояс в брюки. «Мой отец умер», — сказал Михаэль шепотом, не глядя в мою сторону. Будто во время визита тетушки меня вовсе не было.
Я положила утюг под шкаф. Убрала гладильную доску в ванную. Пошла в комнату Яира. Оторвала его от игры. Написала записку, сунула ему в руку и отправила его к соседям, к семейству Каменицер. «Дед Иехезкиэль очень болен», — сказала я Яиру на выходе. С лестницы вернулись ко мне эти слова, будто искаженные эхом, потому то Яир возбужденно возвестил всем детям в доме: «Мой дедушка Залман очень болен, и они едут немедленно спасать его».
Михаэль спрятал кошелек во внутренний карман черного пиджака. Этот костюм принадлежал моему покойному отцу, и моя мать Малка подогнала его под размеры Михаэля. Дважды ошибался он, застегивая пуговицы. Надел шляпу. Схватил по ошибке свой потертый черный; портфель, но тут же положил его на место сердитым, резким движением.
— Я уже готов ехать, — произнес он. — Кое-что из сказанного ею было, возможно, лишним, но она абсолютно права. В этом нет никакого смысла, если это так. Взять честного, порядочного человека, пожилого, не совсем здорового, и вдруг — швырнуть его на тротуар, посреди города, средь бела дня, будто он — опасный преступник. Это отвратительно, я говорю тебе, Хана, это жестоко Жестоко и отвратительно.
Когда Михаэль произносил слова «жестоко и отвратительно», его била сильная дрожь. Словно ребенок пробудился ото сна зимней ночью, и вместо материнского лица глядит на него из темноты кто-то чужой, незнакомый.
XXVI
В течение недели после похорон Михаэль воздерживался от бритья. Я не уверена, что он поступал так из уважения к религиозным традициям или со исполнение отцовского желания: Иехезкиэль обычно любил заявлять, что он ортодоксальный атеист. Может, ощущалось Михаэлем какое-то унижение в том, что в дни траура щеки его будут гладко выбриты. Мелочи могут жестоко унижать в те дни, когда страдания берут нас в осаду. Михаэль всегда терпеть не мог бриться. Черная щетина покрыла его лицо, придав ему выражение мрачное и гневное. Обросший бородой Михаэль виделся мне по-новому. Временами я воображала, что тело его сильнее, чем было оно в действительности. Тонкая шея. Вокруг губ пролегли морщинки, придавая выражению лица холодную насмешливость, вовсе не свойственную Михаэлю. Страдальческий взгляд, словно изнурен человек каторжной работой. В дни траура мой муж походил на запорошенного сажей рабочего в одной из маленьких мастерских на улице Агриппа.
Большую часть дня Михаэль проводил в кресле, завернувшись в светло-серый домашний халат, на ногах — стоптанные комнатные туфли. Когда я клала ему на колени газету, он читал ее сгорбившись. Если газета падала пол, он не нагибался, чтобы поднять ее. Я не знала, погружен ли Михаэль в раздумья, или все мысли оставили его. Однажды он попросил, чтобы я налила ему рюмку коньяка. Я исполнила его просьбу, но он словно позабыл этом. Поглядел на меня с удивлением, но не притронулся к рюмке. В другой раз, после трансляции последних известий, он заметил:
— Как странно …
Он ничего не добавил. Я не спрашивала. Электричесекая лампочка лила желтый свет.
Очень тихим был Михаэль во дни траура по отцу своему. Притихшим был и наш дом. Временами казалось что все мы сидим в ожидании известия. Если Михаэль обращался ко мне или к сыну, то говорил мягко, будто это я осиротела. По ночам я страстно желала его. Эта жажда причиняла боль. За все годы нашего супружества я никогда не осознавала, сколь унизительной может быть эта зависимость.
Однажды вечером мой муж, одев очки, стоял, опираясь обеими руками о письменный стол. Голова его низке склонилась. Спина усталая. Зайдя в его рабочую комнату, я вдруг увидела Иехезкиэля Гонена в моем муже. Я содрогнулась. Склоненная голова, поникшие плечи, расслабленная поза — Михаэль словно вошел в образ своего отца. Я вспомнила день нашей свадьбы — церемонию, проходившую на крыше старого здания раввината, напротив книжного магазина «Стеймацкий». Тогда Михаэль настолько схож был со своим отцом, что я дважды перепутала их. Я не забыла.
Утренние часы проводил Михаэль на балконе, следя взглядом за резвящимися во дворе котами. Все словно замедлилось. Никогда я не видела Михаэля медлящим. Всегда он спешил, словно пытаясь наверстать упущенное. Наши религиозные соседи приходили со словами утешения. Михаэль принимал их с холодной вежливостью. Пока те брмотали свои соболезнования, испытующим взглядом из-под очков сверлил Михаэль семейство Каменицер или господина Глика, словно педант-учитель, вглядывающийся в разочаровавшего его ученика.
Госпожа Сарра Зельдин зашла, ступая с осторожностью. Она явилась с предложением: пусть мальчик поживет у нее в доме, пока не закончатся дни траура. Мрачная улыбка появилась на губах Михаэля.
— Зачем, — сказал он, — разве это я умер?
— Не дай Боже! Не приведи Господь! — в панике запричитала гостья. — Я только думала, что, быть может …
— Быть может — что? — отрезал Михаэль с холодным гневом.
Пожилая воспитательница отступила в смущении. Она поспешила распрощаться. Уходя, просила у нас прощения, словно нанесла нам обиду.
Прибыл господин Кадишман, в черном твидовом костюме, с торжественным выражением лица. Он объявил нам, что при посредстве тети Леи удостоился знакомства с усопшим, хотя и поверхностного. Невзирая на партийные разногласия, существовавшие между ним и покойным, он глубоко уважал почившего, который, по его мнению, был разумнейшим из представителей Рабочего движения. Из заблуждающихся, но не из лицемеров. Господин Кадишман добавил:
— Скорблю о потере, о безвременно ушедшем.
— Весьма прискорбно, мой господин, — согласился Михаэль холодно. Я выдавила из себя улыбку.
Муж подруги Михаэля из кибуца Тират Яар появился на пороге. Из деликатности он медлил войти. Ему хотелось бы выразить свои соболезнования. Просил передать Михаэлю, что он был здесь. То есть он прибыл от себя лично и от имени Лиоры.
На четвертый день, вечером, явились к нам профессор и два ассистента с кафедры геологии. Они уселись в гостиной на диване, напротив кресла, в котором расположился Михаэль. Сидели, выпрямив спины, сжав колени, считая абсолютно неприличным опереться на спинку дивана. Я сидела на стуле рядом с дверью. Михаэль просил меня, чтобы я подала кофе нашим гостям, а для него — чай без лимона, так как изжога досаждала ему. Затем Михаэль учинил им настоящий допрос, чтобы выяснить результаты исследований, проведенных в Нахал Аругот, в Негеве. Когда один из молодых людей начал отвечать ему, Михаэль вдруг резким движением повернул лицо в сторону окна, будто сломалась в нем какая-то пружина. Плечи его дрожали. Я забеспокоилась: мне привиделось, что Михаэль смеется, не в силах побороть свой смех. Он повернулся к нам. Лицо его было безразличным и усталым. Он извинился. Настаивал на продолжении разговора. И пожалуйста, не упускайте подробностей: ему хочется все знать. Молодой человек, говоривший ранее, продолжал с того места, где он был прерван. Михаэль бросил в мою сторону мутный взгляд, будто распознал в моей внешности нечто такое, что прежде было скрыто от глаз его. Ночной ветер ударил ставней о стену дома. Казалось, что время предпочло воплотиться в вещественные формы: электрический свет, картины, мебель. Тени, отбрасываемые мебелью. Дрожащие линии, разделяющие свет и тень.
Профессор вмешался в речи ассистента и заметил сдержанным воодушевлением:
— Те узловые вопросы, которые вы подготовили для; нас в самом начале месяца, не разочаровали нас, Михаэль Гонен. Факты подтверждают ваши предположения. Посему — чувства наши смешанные: мы сожалеем по поводу результатов бурения, но вместе с тем рады, что вы оказались правы в своих предостережениях.
Затем профессор добавил хитроумное замечание о том, сколь неблагодарно занятие прикладными изысканиями по сравнению с теоретическими исследованиями, отметил важность творческой интуиции во всех видах исследований.
Михаэль заметил сухо:
— Вскоре наступит зима. Ночи становятся все длиннее. Длиннее и холоднее.
Молодые люди переглянулись. Затем бросили взгляд на профессора. Пожилой человек беспокойно закачал головой, давая понять молодым, что их намек он уловил вполне. Он встал и произнес с печалью:
— Мы все соболезнуем вашему горю, Гонен, и все мы ждем вашего возвращения. Прошу вас, постарайтесь быть сильным и … будьте сильным, Гонен.
Гости расстались с нами. Михаэль проводил их в коридор. Он торопливо помог профессору надеть его тяжелое пальто. Но делал он это как-то неловко и вынужден был просить прощения с бледной улыбкой на губах. С самого начала вечера и до этой минуты я была очарована Михаэлем. Поэтому его бледная улыбка причинила мне боль. Его вежливость — от внутреннего подобострастия, а не от искренней симпатии. Он последовал за гостями до самой двери. После их ухода уселся в своей рабочей комнате. Молчал. Лицо свое он обратил к темному окну, а ко мне — спину. Нарушив молчание, он подал голос, не повернув плеч:
— Еще стакан чаю, Хана, и, пожалуйста, выключи верхний свет. Когда отец просил нас назвать мальчика этим устаревшим именем, мы должны были исполнить его просьбу. Когда мне было десять, я заболел тяжелой ангиной. Ночи напролет дежурил отец у моей постели. Менял влажные компрессы. Вновь и вновь пел мне колыбельную, единственную песню, которую он знал. Пел он фальшивым деревянным голосом. Звучало это так:
Во время моей ангины меня лихорадило от высокой температуры, и всю ночь исходил я потом. Моя постель промокла. Каждые два часа отец с осторожностью менял постельное белье. Он старался не слишком тревожить меня, но в его движениях всегда было некое преувеличение. Я просыпался и плакал. Под утро отец сносил все простыни в ванную и еще затемно вывешивал выстиранное на заднем дворе … Я просил чай без лимона, Хана, потому что изжога меня допекает … Когда спал жар, отец принес мне шашки, которые он купил со скидкой в магазине у нашего соседа Глобермана. Он очень старался, проигрывая мне партию за партией. Чтобы доставить мне радость Хана, он, бывало, хватался за голову обеими руками, переживая свое жуткое поражение, называл меня «маленький гений», «профессорская голова», «голова деда Залмана». Однажды он рассказал мне историю семейства Мендельсон. Как бы в шутку себя он сравнил с тем Медельсоном, который был сыном великого Мендельсона, и отцом другого, не менее великого Мендельсона. О предсказывал мне блестящее будущее. Поил меня молоком с медом, без пенок, подавая мне чашку за чашкой. А если я упрямился и отказывался пить, отец пытался соблазнить меня чем-нибудь или подкупить. Он расточал комплименты моему здравому смыслу. И я выздоровел. Если тебе нетрудно, Хана, принеси, пожалуйста, мою трубку. Нет, нет, не эту, а ту, английскую. Самую маленькую. Вот так. Спасибо. Я-то выздоровел, но отец заразился от меня и переболел тяжелой ангиной. Три недели о пролежал в той больнице, где работала тетя Женя. Тетя Лея вызвалась заботиться обо мне во время болезни отца Спустя два месяца мне рассказали, что отца спасло от смерти чудо, либо милость Божья. Сам отец любил подшучивать по этому поводу: существует, мол, изрече ние, что первыми умирают избранники народа, а он по счастью, среди них не числится, он — один рядовых. И я поклялся перед портретом Герцля висевшим в большой комнате, что если отец вдруг умрет, то я тоже сделаю так, чтобы умереть, не не пойду в сиротский дом и с тетей Леей не останусь… На следующей неделе, Хана, мы купим Яиру электрическую железную дорогу. Большую. Вроде той, видел Яир в витрине обувного магазина «Фрейман и Бейн». Ведь Яир очень любит машины. Я отдам ему испортившийся будильник. Научу разбирать и собирать. Быть может, Яир будет инженером: ты заметила, мальчик увлечен всякими механизмами, пружинами, моторами? Слышала ли ты о мальчике четырех с половиной лет, которому можно объяснить в общих чертах устройство радиоприемника? Не думаю, что я — человек выдающийся, блестящий. Ты ведь знаешь, я не гений или что-нибудь такое, что воображалось моему отцу. Ничего особенного, Хана. Но Яира ты обязана любить изо всех сил. Нет, я вовсе не утверждаю, что ты пренебрегаешь ребенком. Глупости. Но мне кажется, что ты не в восторге от него. А надо восторгаться, Хана. Иногда надо уметь уступать, даже преступая чувство меры. Я собираюсь просить тебя, чтобы ты начала … ну, я не знаю, какими словами можно объяснить то, что у меня на душе. Ладно, оставим это. Однажды, несколько лет тому назад, мы с тобой сидели в каком-то кафе, я взглянул на твое лицо, посмотрел на себя и сказал мысленно: «Я не родился, чтобы быть принцем из сказки или рыцарем на белом коне, как говорится». А ты красивая, Хана. Очень красивая. Рассказывал ли я тебе, что сказал мне отец неделю назад в Холоне? Он сказал, что ты видишься ему поэтессой, хотя стихов ты не пишешь. Видишь ли, Хана, я и сам не знаю, почему я тебе все это рассказываю. А ты все молчишь. Один из нас всегда слушает и молчит. Почему я все это говорю сейчас? Не для того, чтобы обидеть или причинять боль. Видишь ли, нельзя было нам настаивать на имени «Яир». В конце концов имя не изменило бы нашего отношения к ребенку. Но мы задели что-то очень хрупкое. Я еще расспрошу тебя, Хана, как случилось так, что ты выбрала именно меня из всех интересных мужчин, которых ты, несомненно, встречала. Но теперь поздно, я говорю слишком много, это тебя, возможно, удивляет. Пожалуйста, начни стелить постели, Хана, я тут же приду помочь тебе. Ляжем спать, Хана. Отец мой умер. Я и сам отец. Все эти … порядки вокруг вдруг кажутся мне глупыми детскими играми. Когда-то мы играли на окраине города, там был пустырь на самой границе песков: выстраивались в длинный ряд, и первый, бросив мяч, бежал в самый конец, становился последним. Так продолжалось до тех пор, пока последний не становился первым, и так далее, я уже не помню, какова была цель игры. Я не помню, кто считался победителем. Не помню, были ли вообще победители, была ли какая-то идея, какие-то правила игры. Ты забыла погасить свет в кухне …
Большую часть дня Михаэль проводил в кресле, завернувшись в светло-серый домашний халат, на ногах — стоптанные комнатные туфли. Когда я клала ему на колени газету, он читал ее сгорбившись. Если газета падала пол, он не нагибался, чтобы поднять ее. Я не знала, погружен ли Михаэль в раздумья, или все мысли оставили его. Однажды он попросил, чтобы я налила ему рюмку коньяка. Я исполнила его просьбу, но он словно позабыл этом. Поглядел на меня с удивлением, но не притронулся к рюмке. В другой раз, после трансляции последних известий, он заметил:
— Как странно …
Он ничего не добавил. Я не спрашивала. Электричесекая лампочка лила желтый свет.
Очень тихим был Михаэль во дни траура по отцу своему. Притихшим был и наш дом. Временами казалось что все мы сидим в ожидании известия. Если Михаэль обращался ко мне или к сыну, то говорил мягко, будто это я осиротела. По ночам я страстно желала его. Эта жажда причиняла боль. За все годы нашего супружества я никогда не осознавала, сколь унизительной может быть эта зависимость.
Однажды вечером мой муж, одев очки, стоял, опираясь обеими руками о письменный стол. Голова его низке склонилась. Спина усталая. Зайдя в его рабочую комнату, я вдруг увидела Иехезкиэля Гонена в моем муже. Я содрогнулась. Склоненная голова, поникшие плечи, расслабленная поза — Михаэль словно вошел в образ своего отца. Я вспомнила день нашей свадьбы — церемонию, проходившую на крыше старого здания раввината, напротив книжного магазина «Стеймацкий». Тогда Михаэль настолько схож был со своим отцом, что я дважды перепутала их. Я не забыла.
Утренние часы проводил Михаэль на балконе, следя взглядом за резвящимися во дворе котами. Все словно замедлилось. Никогда я не видела Михаэля медлящим. Всегда он спешил, словно пытаясь наверстать упущенное. Наши религиозные соседи приходили со словами утешения. Михаэль принимал их с холодной вежливостью. Пока те брмотали свои соболезнования, испытующим взглядом из-под очков сверлил Михаэль семейство Каменицер или господина Глика, словно педант-учитель, вглядывающийся в разочаровавшего его ученика.
Госпожа Сарра Зельдин зашла, ступая с осторожностью. Она явилась с предложением: пусть мальчик поживет у нее в доме, пока не закончатся дни траура. Мрачная улыбка появилась на губах Михаэля.
— Зачем, — сказал он, — разве это я умер?
— Не дай Боже! Не приведи Господь! — в панике запричитала гостья. — Я только думала, что, быть может …
— Быть может — что? — отрезал Михаэль с холодным гневом.
Пожилая воспитательница отступила в смущении. Она поспешила распрощаться. Уходя, просила у нас прощения, словно нанесла нам обиду.
Прибыл господин Кадишман, в черном твидовом костюме, с торжественным выражением лица. Он объявил нам, что при посредстве тети Леи удостоился знакомства с усопшим, хотя и поверхностного. Невзирая на партийные разногласия, существовавшие между ним и покойным, он глубоко уважал почившего, который, по его мнению, был разумнейшим из представителей Рабочего движения. Из заблуждающихся, но не из лицемеров. Господин Кадишман добавил:
— Скорблю о потере, о безвременно ушедшем.
— Весьма прискорбно, мой господин, — согласился Михаэль холодно. Я выдавила из себя улыбку.
Муж подруги Михаэля из кибуца Тират Яар появился на пороге. Из деликатности он медлил войти. Ему хотелось бы выразить свои соболезнования. Просил передать Михаэлю, что он был здесь. То есть он прибыл от себя лично и от имени Лиоры.
На четвертый день, вечером, явились к нам профессор и два ассистента с кафедры геологии. Они уселись в гостиной на диване, напротив кресла, в котором расположился Михаэль. Сидели, выпрямив спины, сжав колени, считая абсолютно неприличным опереться на спинку дивана. Я сидела на стуле рядом с дверью. Михаэль просил меня, чтобы я подала кофе нашим гостям, а для него — чай без лимона, так как изжога досаждала ему. Затем Михаэль учинил им настоящий допрос, чтобы выяснить результаты исследований, проведенных в Нахал Аругот, в Негеве. Когда один из молодых людей начал отвечать ему, Михаэль вдруг резким движением повернул лицо в сторону окна, будто сломалась в нем какая-то пружина. Плечи его дрожали. Я забеспокоилась: мне привиделось, что Михаэль смеется, не в силах побороть свой смех. Он повернулся к нам. Лицо его было безразличным и усталым. Он извинился. Настаивал на продолжении разговора. И пожалуйста, не упускайте подробностей: ему хочется все знать. Молодой человек, говоривший ранее, продолжал с того места, где он был прерван. Михаэль бросил в мою сторону мутный взгляд, будто распознал в моей внешности нечто такое, что прежде было скрыто от глаз его. Ночной ветер ударил ставней о стену дома. Казалось, что время предпочло воплотиться в вещественные формы: электрический свет, картины, мебель. Тени, отбрасываемые мебелью. Дрожащие линии, разделяющие свет и тень.
Профессор вмешался в речи ассистента и заметил сдержанным воодушевлением:
— Те узловые вопросы, которые вы подготовили для; нас в самом начале месяца, не разочаровали нас, Михаэль Гонен. Факты подтверждают ваши предположения. Посему — чувства наши смешанные: мы сожалеем по поводу результатов бурения, но вместе с тем рады, что вы оказались правы в своих предостережениях.
Затем профессор добавил хитроумное замечание о том, сколь неблагодарно занятие прикладными изысканиями по сравнению с теоретическими исследованиями, отметил важность творческой интуиции во всех видах исследований.
Михаэль заметил сухо:
— Вскоре наступит зима. Ночи становятся все длиннее. Длиннее и холоднее.
Молодые люди переглянулись. Затем бросили взгляд на профессора. Пожилой человек беспокойно закачал головой, давая понять молодым, что их намек он уловил вполне. Он встал и произнес с печалью:
— Мы все соболезнуем вашему горю, Гонен, и все мы ждем вашего возвращения. Прошу вас, постарайтесь быть сильным и … будьте сильным, Гонен.
Гости расстались с нами. Михаэль проводил их в коридор. Он торопливо помог профессору надеть его тяжелое пальто. Но делал он это как-то неловко и вынужден был просить прощения с бледной улыбкой на губах. С самого начала вечера и до этой минуты я была очарована Михаэлем. Поэтому его бледная улыбка причинила мне боль. Его вежливость — от внутреннего подобострастия, а не от искренней симпатии. Он последовал за гостями до самой двери. После их ухода уселся в своей рабочей комнате. Молчал. Лицо свое он обратил к темному окну, а ко мне — спину. Нарушив молчание, он подал голос, не повернув плеч:
— Еще стакан чаю, Хана, и, пожалуйста, выключи верхний свет. Когда отец просил нас назвать мальчика этим устаревшим именем, мы должны были исполнить его просьбу. Когда мне было десять, я заболел тяжелой ангиной. Ночи напролет дежурил отец у моей постели. Менял влажные компрессы. Вновь и вновь пел мне колыбельную, единственную песню, которую он знал. Пел он фальшивым деревянным голосом. Звучало это так:
Рассказывал ли я, Хана, как тетя Женя старалась изо всех сил, чтобы отец вновь женился? Почти всякий раз, когда приходила она в наш дом, приводила с собой подругу или знакомую. То были стареющие сестры милосердия, новоприбывшие из Польши, худые, разведенные. Эти женщины поначалу набрасывались на меня — с объятиями, с поцелуями, с коробками конфет, с причмокиваниями губ. Отец обычно делал вид, что он вовсе не догадывается о намерениях тети Жени. Был вежлив, завязывал, к примеру, беседу о строгостях, введенных Верховным британским наместником Палестины.
Спи, мой милый, люли-люли.
Солнце скрылось до утра.
Все вокруг давно уснули.
Отдохнуть пришла пора.
Во время моей ангины меня лихорадило от высокой температуры, и всю ночь исходил я потом. Моя постель промокла. Каждые два часа отец с осторожностью менял постельное белье. Он старался не слишком тревожить меня, но в его движениях всегда было некое преувеличение. Я просыпался и плакал. Под утро отец сносил все простыни в ванную и еще затемно вывешивал выстиранное на заднем дворе … Я просил чай без лимона, Хана, потому что изжога меня допекает … Когда спал жар, отец принес мне шашки, которые он купил со скидкой в магазине у нашего соседа Глобермана. Он очень старался, проигрывая мне партию за партией. Чтобы доставить мне радость Хана, он, бывало, хватался за голову обеими руками, переживая свое жуткое поражение, называл меня «маленький гений», «профессорская голова», «голова деда Залмана». Однажды он рассказал мне историю семейства Мендельсон. Как бы в шутку себя он сравнил с тем Медельсоном, который был сыном великого Мендельсона, и отцом другого, не менее великого Мендельсона. О предсказывал мне блестящее будущее. Поил меня молоком с медом, без пенок, подавая мне чашку за чашкой. А если я упрямился и отказывался пить, отец пытался соблазнить меня чем-нибудь или подкупить. Он расточал комплименты моему здравому смыслу. И я выздоровел. Если тебе нетрудно, Хана, принеси, пожалуйста, мою трубку. Нет, нет, не эту, а ту, английскую. Самую маленькую. Вот так. Спасибо. Я-то выздоровел, но отец заразился от меня и переболел тяжелой ангиной. Три недели о пролежал в той больнице, где работала тетя Женя. Тетя Лея вызвалась заботиться обо мне во время болезни отца Спустя два месяца мне рассказали, что отца спасло от смерти чудо, либо милость Божья. Сам отец любил подшучивать по этому поводу: существует, мол, изрече ние, что первыми умирают избранники народа, а он по счастью, среди них не числится, он — один рядовых. И я поклялся перед портретом Герцля висевшим в большой комнате, что если отец вдруг умрет, то я тоже сделаю так, чтобы умереть, не не пойду в сиротский дом и с тетей Леей не останусь… На следующей неделе, Хана, мы купим Яиру электрическую железную дорогу. Большую. Вроде той, видел Яир в витрине обувного магазина «Фрейман и Бейн». Ведь Яир очень любит машины. Я отдам ему испортившийся будильник. Научу разбирать и собирать. Быть может, Яир будет инженером: ты заметила, мальчик увлечен всякими механизмами, пружинами, моторами? Слышала ли ты о мальчике четырех с половиной лет, которому можно объяснить в общих чертах устройство радиоприемника? Не думаю, что я — человек выдающийся, блестящий. Ты ведь знаешь, я не гений или что-нибудь такое, что воображалось моему отцу. Ничего особенного, Хана. Но Яира ты обязана любить изо всех сил. Нет, я вовсе не утверждаю, что ты пренебрегаешь ребенком. Глупости. Но мне кажется, что ты не в восторге от него. А надо восторгаться, Хана. Иногда надо уметь уступать, даже преступая чувство меры. Я собираюсь просить тебя, чтобы ты начала … ну, я не знаю, какими словами можно объяснить то, что у меня на душе. Ладно, оставим это. Однажды, несколько лет тому назад, мы с тобой сидели в каком-то кафе, я взглянул на твое лицо, посмотрел на себя и сказал мысленно: «Я не родился, чтобы быть принцем из сказки или рыцарем на белом коне, как говорится». А ты красивая, Хана. Очень красивая. Рассказывал ли я тебе, что сказал мне отец неделю назад в Холоне? Он сказал, что ты видишься ему поэтессой, хотя стихов ты не пишешь. Видишь ли, Хана, я и сам не знаю, почему я тебе все это рассказываю. А ты все молчишь. Один из нас всегда слушает и молчит. Почему я все это говорю сейчас? Не для того, чтобы обидеть или причинять боль. Видишь ли, нельзя было нам настаивать на имени «Яир». В конце концов имя не изменило бы нашего отношения к ребенку. Но мы задели что-то очень хрупкое. Я еще расспрошу тебя, Хана, как случилось так, что ты выбрала именно меня из всех интересных мужчин, которых ты, несомненно, встречала. Но теперь поздно, я говорю слишком много, это тебя, возможно, удивляет. Пожалуйста, начни стелить постели, Хана, я тут же приду помочь тебе. Ляжем спать, Хана. Отец мой умер. Я и сам отец. Все эти … порядки вокруг вдруг кажутся мне глупыми детскими играми. Когда-то мы играли на окраине города, там был пустырь на самой границе песков: выстраивались в длинный ряд, и первый, бросив мяч, бежал в самый конец, становился последним. Так продолжалось до тех пор, пока последний не становился первым, и так далее, я уже не помню, какова была цель игры. Я не помню, кто считался победителем. Не помню, были ли вообще победители, была ли какая-то идея, какие-то правила игры. Ты забыла погасить свет в кухне …
XXVII
Миновали дни траура. Снова я и мой муж сидим по разным сторонам кухонного за утренним завтраком, спокойные и молчаливые, так посторонний в заблуждении подумает, что царит тут полная идиллия. Я держу кофейник, Михаэль подставляет две чашки. Я наливаю кофе. Михаэль нарезает хлеб. Я кладу сахар в кофе и размешиваю его так долго, что голос Михаэля останавливает меня:
— Хватит, Хана, ты уже размешала. Ведь не собираешься ты пробурить чашку.
Я предпочитаю черный кофе. Михаэль обычно добавляет немного молока. Я считаю: четыре, пять, шесть капель добавил он в свою чашку.
Так мы и сидим; спина моя упирается в холодильник, а взгляд устремлен в промытый голубизной прямоугольник кухонного окна. Спина Михаэля обращена к окну, а глаза его могут видеть пустые баночки, выставленные на холодильнике, кухонную дверь, часть коридора, переход в туалет и ванную.
Затем радио обволакивает нас приятной легкой утреней музыкой — ивритские песни: мне напоминают они о днях юности, а Михаэлю — что время идет и уже поздно Он поднимается, не произнося ни слова, становится у раковины, моет свою чашку и тарелку. Выходит из кухни В коридоре снимает комнатные туфли и переобувается Надевает коричневый пиджак. Берет с вешалки шляпу Шляпа — в руке, а черный потертый портфель — подмышкой. Возвращается на кухню, чтобы поцеловать меня в лоб и попрощаться со мной. Пожалуйста, не забудь, полдень купить керосин. Керосин почти весь вышел. Он для себя записывает в книжечку, что сегодня ему нужно зайти в отдел водоснабжения, чтобы рассчитаться с задолженностью за воду и проверить, не вкралась ли случаем ошибка в предъявленный счет.
Михаэль уходит из дома, и слезы сдавили мне горло. Я спрашиваю себя: откуда взялось это горе? Откуда вдруг явилась эта проклятая тоска, чтобы замутить голубое чистое утро? Словно бухгалтер, перебирающий счета, роюсь я в груде обрывочных воспоминаний. Проверяю каждую цифру в длинной колонке. Где притаилась грубая ошибка? Может, это просто заблуждение? Где ожидаю я увидеть грубый просчет? Радио умолкло. Вдруг оно заговорило о недовольстве, охватившем деревни. Я подняла взгляд: восемь. Время не стоит на месте, но и не отпускает тебя Я хватаю свою сумку. Безо всякой нужды тороплю Яира, хотя он давно готов. Его рука — в моей руке. Мы идем в детский сад Сарры Зельдин.
На улицах Иерусалима ясное утро. Прозрачные голоса. Старый извозчик уселся прямо на улице, мешая нам пройти, и распевает во все горло. Ученики религиозной школы для мальчиков «Тахкемони» в беретах, сдвинутых на ухо стоят на противоположной стороне улицы, смеются, задирают старого извозчика. Извозчик грозит им, воздев руки, словно отвечает благословением на благословение, улыбается и продолжает свое громкое пенье. Мой сын начинает мне объяснять, что на маршруте 3«б» работают автобусы марки «Форд» и «Фарго». Мотор у «Форда» намного сильнее. «Фарго» слаб и беспомощен. В какой-то миг мальчику показалось, что я не слушаю его объяснений. Он стал меня проверять. Я готова к этому экзамену. Я слышала каждое слов, сынок. Ты — умница и хороший. Я слушаю.
Голубое прозрачное утро царило в Иерусалиме. Даже серые каменные стены лагеря «Шнеллер» изо всех сил стараются не выглядеть столь тяжеловесными. Заброшенные пустыри покрылись растительностью: куманика, терновник, вьюнок и прочие дикие травы, чьи названия мне неизвестны; их называют у нас просто «бурьян». На миг я останавливаюсь, холодная дрожь пробивает меня:
— Яир, заперла ли я перед выходом балконную дверь?
— Папа запер дверь на ключ еще вчера вечером. Ведь сегодня ее никто не открывал. Что с тобой сегодня, мама?
Мы проходим мимо тяжелых железных ворот лагеря «Шнеллер». Ни разу в жизни нога моя не ступала за эти мрачные стены. Когда я была маленькой, здесь размещались части британской армии, и бойницы щерились дулами пулеметов. Много лет тому назад эта крепость называлась «Сирийский приют для сирот». Это странное название каким-то образом угрожало мне.
Светловолосый часовой стоял у ворот, дышал на кончики пальцев, чтобы согреть их. Когда мы проходили мимо, молодой солдат опустил глаза, разглядывая мои ноги, промежуток между юбкой и короткими белыми носками. Я улыбнулась ему. Он вперил в меня бешеный взгляд: стыд, голод, страстное желание, извинение — все смешалось в его взгляде. Я посмотрела на часы: восемь пятнадцать. Восемь пятнадцать утра, голубой ясный день, а я уже устала, я хотела бы поспать. Только при условии, что сны оставят меня.
Каждый вторник, возвращаясь из университета, Михаэль задерживался в городе, чтобы в агентстве «Кагана» заказать билеты в кино на вечерний сеанс. Иорам, сын наших соседей Каменицеров, сидел с Яиром в наше отсутствие. Однажды, вернувшись из кино, я нашла записку, вложенную между страницами романа, лежавшего на тумбочке у моей постели. Иорам оставил новые стихи, чтобы я высказала свое мнение. В его стихах — девушка и юноша в сумерки гуляют в саду. Вдруг неизвестный всадник проскакал мимо, черный всадник на черном коне, и копье его — черное пламя. И там, где промчался всадник, опустился черный покров на землю и на влюбленных. В скобках, в конце страницы, Иорам пояснил, что черный всадник — это ночь. Он явно не доверял мне.
На следующий день, встретив Иорама на лестнице, я казала, что мне понравились его стихи, и, может быть, стоит отправить их в одну из молодежных газет. Иорам с силой сжал перила. Через секунду он поднял на меня глаза, переполненные страхом, с губ его сорвался натужный бледный смешок:
— Все это ложь, госпожа Гонен, — сказал юноша сдавленным голосом.
— ТЕПЕРЬ ты солгал, — улыбнулась я.
Он развернулся и помчался вверх по лестнице, побледневший, испуганно бормочущий извинения, будто случайно толкнул меня на бегу.
Канун субботы. Вечер в Иерусалиме. На вершине холма в Ромеме высокая водонапорная башня залита лучами заката. Сквозь листву деревьев пробиваются снопы света, будто весь город объят пламенем. Стелющийся низко туман перемещается на восток, его бледные пальцы скользят по каменным стенам, по железным оградам. Он послан для умиротворения. Что-то растворено в этой тишине. Скрытое томление бродит в городе. Огромные скалы сбрасывают тепло, отдаваясь прохладным прикосновениям тумана. Легкий ветер проносится по дворам, вороша рывки бумаг, взметая их и оставляя в покое, не утолив своей жажды. Соседи в праздничной одежде идут молиться в синагоги. Легкий шум далекого автомобиля смеивается с шорохом сосен. Остановись, водитель, постой-ка, оберни ко мне свое лицо, дай разглядеть тебя.
У нас в доме — белая скатерть на столе. Букет желтых хризантем в вазе. Бутылка красного вина. Михаэль режет субботний хлеб. Яир спел три субботние песни, которые выучил в детском саду. Я подаю печеную рыбу. Мы не зажигаем субботние свечи, поскольку Михаэль расценивает это как лицемерие со стороны тех, кто не следует другим религиозным традициям.
Михаэль рассказывает Яиру о беспорядках 1936 года. Мальчик жадно впитывает каждое слово. Задает толковые вопросы, завершая их словами: «Я закончил». Весь он — концентрированное внимание. Я тоже прислушиваюсь к голосу мужа. А еще — я вижу прелестную девочку в голубом пальто, и эта девочка пытается позвать меня туда, с улицы, поэтому она бьет по оконному стеклу слабыми кулачками. В лице ее — тревога. Она близка к отчаянию. Губы ее что-то произносят и повторяют вновь, но я не могу уловить — что, а она уже перестала говорить, еще я вижу лицо ее — и вдруг — только стекло. Покойный отец мой Иосиф благословлял хлеб и вино в субботний вечер. И субботние свечи зажигались в нашем доме. Отец не выяснял, сколь истинны основы религии. И посему он уважал их. Но когда Иммануэль, брат мой, присоединился к левому движению молодежи, в нашем доме прекратились все субботние ритуалы. Соблюдение традиций и прежде было довольно приблизительным. Отец — человек весьма нерешительный.
В «Немецкой колонии», жилом квартале на юге Иерусалима, усталый железнодорожный состав взбирается вершину холма. Паровоз натужно воет и отдувается Словно в обмороке, падает он в объятия пустынных перронов. Остатки пара исторгнуты с горьким свистом. В последний раз взъярился паровоз против тишины. Но тишина сильнее его. Посему он смирился, сбавил тон, успокоился. Субботняя ночь. Смутное ожидание. Даже птицы молчат. Может, у ворот Иерусалима стоит она сейчас. Среди садов деревни Силоам или за Горой Дурного Совета плывет эта нежная ночь. Желтое электричество струится по разветвленной сети, достигая и деревни Дир Ясин, и здания «Дженерали». По трубам, подгоняемая напором, бежит вода, которую качают большие насосы из далеких источников в приморской низменности. Только коснись крана — и врывается поток, прозрачный и холодный. Субботняя ночь. Тих Иерусалим. Ничего не сбылось.
— Хватит, Хана, ты уже размешала. Ведь не собираешься ты пробурить чашку.
Я предпочитаю черный кофе. Михаэль обычно добавляет немного молока. Я считаю: четыре, пять, шесть капель добавил он в свою чашку.
Так мы и сидим; спина моя упирается в холодильник, а взгляд устремлен в промытый голубизной прямоугольник кухонного окна. Спина Михаэля обращена к окну, а глаза его могут видеть пустые баночки, выставленные на холодильнике, кухонную дверь, часть коридора, переход в туалет и ванную.
Затем радио обволакивает нас приятной легкой утреней музыкой — ивритские песни: мне напоминают они о днях юности, а Михаэлю — что время идет и уже поздно Он поднимается, не произнося ни слова, становится у раковины, моет свою чашку и тарелку. Выходит из кухни В коридоре снимает комнатные туфли и переобувается Надевает коричневый пиджак. Берет с вешалки шляпу Шляпа — в руке, а черный потертый портфель — подмышкой. Возвращается на кухню, чтобы поцеловать меня в лоб и попрощаться со мной. Пожалуйста, не забудь, полдень купить керосин. Керосин почти весь вышел. Он для себя записывает в книжечку, что сегодня ему нужно зайти в отдел водоснабжения, чтобы рассчитаться с задолженностью за воду и проверить, не вкралась ли случаем ошибка в предъявленный счет.
Михаэль уходит из дома, и слезы сдавили мне горло. Я спрашиваю себя: откуда взялось это горе? Откуда вдруг явилась эта проклятая тоска, чтобы замутить голубое чистое утро? Словно бухгалтер, перебирающий счета, роюсь я в груде обрывочных воспоминаний. Проверяю каждую цифру в длинной колонке. Где притаилась грубая ошибка? Может, это просто заблуждение? Где ожидаю я увидеть грубый просчет? Радио умолкло. Вдруг оно заговорило о недовольстве, охватившем деревни. Я подняла взгляд: восемь. Время не стоит на месте, но и не отпускает тебя Я хватаю свою сумку. Безо всякой нужды тороплю Яира, хотя он давно готов. Его рука — в моей руке. Мы идем в детский сад Сарры Зельдин.
На улицах Иерусалима ясное утро. Прозрачные голоса. Старый извозчик уселся прямо на улице, мешая нам пройти, и распевает во все горло. Ученики религиозной школы для мальчиков «Тахкемони» в беретах, сдвинутых на ухо стоят на противоположной стороне улицы, смеются, задирают старого извозчика. Извозчик грозит им, воздев руки, словно отвечает благословением на благословение, улыбается и продолжает свое громкое пенье. Мой сын начинает мне объяснять, что на маршруте 3«б» работают автобусы марки «Форд» и «Фарго». Мотор у «Форда» намного сильнее. «Фарго» слаб и беспомощен. В какой-то миг мальчику показалось, что я не слушаю его объяснений. Он стал меня проверять. Я готова к этому экзамену. Я слышала каждое слов, сынок. Ты — умница и хороший. Я слушаю.
Голубое прозрачное утро царило в Иерусалиме. Даже серые каменные стены лагеря «Шнеллер» изо всех сил стараются не выглядеть столь тяжеловесными. Заброшенные пустыри покрылись растительностью: куманика, терновник, вьюнок и прочие дикие травы, чьи названия мне неизвестны; их называют у нас просто «бурьян». На миг я останавливаюсь, холодная дрожь пробивает меня:
— Яир, заперла ли я перед выходом балконную дверь?
— Папа запер дверь на ключ еще вчера вечером. Ведь сегодня ее никто не открывал. Что с тобой сегодня, мама?
Мы проходим мимо тяжелых железных ворот лагеря «Шнеллер». Ни разу в жизни нога моя не ступала за эти мрачные стены. Когда я была маленькой, здесь размещались части британской армии, и бойницы щерились дулами пулеметов. Много лет тому назад эта крепость называлась «Сирийский приют для сирот». Это странное название каким-то образом угрожало мне.
Светловолосый часовой стоял у ворот, дышал на кончики пальцев, чтобы согреть их. Когда мы проходили мимо, молодой солдат опустил глаза, разглядывая мои ноги, промежуток между юбкой и короткими белыми носками. Я улыбнулась ему. Он вперил в меня бешеный взгляд: стыд, голод, страстное желание, извинение — все смешалось в его взгляде. Я посмотрела на часы: восемь пятнадцать. Восемь пятнадцать утра, голубой ясный день, а я уже устала, я хотела бы поспать. Только при условии, что сны оставят меня.
Каждый вторник, возвращаясь из университета, Михаэль задерживался в городе, чтобы в агентстве «Кагана» заказать билеты в кино на вечерний сеанс. Иорам, сын наших соседей Каменицеров, сидел с Яиром в наше отсутствие. Однажды, вернувшись из кино, я нашла записку, вложенную между страницами романа, лежавшего на тумбочке у моей постели. Иорам оставил новые стихи, чтобы я высказала свое мнение. В его стихах — девушка и юноша в сумерки гуляют в саду. Вдруг неизвестный всадник проскакал мимо, черный всадник на черном коне, и копье его — черное пламя. И там, где промчался всадник, опустился черный покров на землю и на влюбленных. В скобках, в конце страницы, Иорам пояснил, что черный всадник — это ночь. Он явно не доверял мне.
На следующий день, встретив Иорама на лестнице, я казала, что мне понравились его стихи, и, может быть, стоит отправить их в одну из молодежных газет. Иорам с силой сжал перила. Через секунду он поднял на меня глаза, переполненные страхом, с губ его сорвался натужный бледный смешок:
— Все это ложь, госпожа Гонен, — сказал юноша сдавленным голосом.
— ТЕПЕРЬ ты солгал, — улыбнулась я.
Он развернулся и помчался вверх по лестнице, побледневший, испуганно бормочущий извинения, будто случайно толкнул меня на бегу.
Канун субботы. Вечер в Иерусалиме. На вершине холма в Ромеме высокая водонапорная башня залита лучами заката. Сквозь листву деревьев пробиваются снопы света, будто весь город объят пламенем. Стелющийся низко туман перемещается на восток, его бледные пальцы скользят по каменным стенам, по железным оградам. Он послан для умиротворения. Что-то растворено в этой тишине. Скрытое томление бродит в городе. Огромные скалы сбрасывают тепло, отдаваясь прохладным прикосновениям тумана. Легкий ветер проносится по дворам, вороша рывки бумаг, взметая их и оставляя в покое, не утолив своей жажды. Соседи в праздничной одежде идут молиться в синагоги. Легкий шум далекого автомобиля смеивается с шорохом сосен. Остановись, водитель, постой-ка, оберни ко мне свое лицо, дай разглядеть тебя.
У нас в доме — белая скатерть на столе. Букет желтых хризантем в вазе. Бутылка красного вина. Михаэль режет субботний хлеб. Яир спел три субботние песни, которые выучил в детском саду. Я подаю печеную рыбу. Мы не зажигаем субботние свечи, поскольку Михаэль расценивает это как лицемерие со стороны тех, кто не следует другим религиозным традициям.
Михаэль рассказывает Яиру о беспорядках 1936 года. Мальчик жадно впитывает каждое слово. Задает толковые вопросы, завершая их словами: «Я закончил». Весь он — концентрированное внимание. Я тоже прислушиваюсь к голосу мужа. А еще — я вижу прелестную девочку в голубом пальто, и эта девочка пытается позвать меня туда, с улицы, поэтому она бьет по оконному стеклу слабыми кулачками. В лице ее — тревога. Она близка к отчаянию. Губы ее что-то произносят и повторяют вновь, но я не могу уловить — что, а она уже перестала говорить, еще я вижу лицо ее — и вдруг — только стекло. Покойный отец мой Иосиф благословлял хлеб и вино в субботний вечер. И субботние свечи зажигались в нашем доме. Отец не выяснял, сколь истинны основы религии. И посему он уважал их. Но когда Иммануэль, брат мой, присоединился к левому движению молодежи, в нашем доме прекратились все субботние ритуалы. Соблюдение традиций и прежде было довольно приблизительным. Отец — человек весьма нерешительный.
В «Немецкой колонии», жилом квартале на юге Иерусалима, усталый железнодорожный состав взбирается вершину холма. Паровоз натужно воет и отдувается Словно в обмороке, падает он в объятия пустынных перронов. Остатки пара исторгнуты с горьким свистом. В последний раз взъярился паровоз против тишины. Но тишина сильнее его. Посему он смирился, сбавил тон, успокоился. Субботняя ночь. Смутное ожидание. Даже птицы молчат. Может, у ворот Иерусалима стоит она сейчас. Среди садов деревни Силоам или за Горой Дурного Совета плывет эта нежная ночь. Желтое электричество струится по разветвленной сети, достигая и деревни Дир Ясин, и здания «Дженерали». По трубам, подгоняемая напором, бежит вода, которую качают большие насосы из далеких источников в приморской низменности. Только коснись крана — и врывается поток, прозрачный и холодный. Субботняя ночь. Тих Иерусалим. Ничего не сбылось.