Страница:
Тем временем, взяв бумажную салфетку, он соорудил из нее маленький кораблик, оглядел его испытующим взглядом, с превеликой осторожностью поставил его на стол. В конце концов он заметил, что мой взгляд на жизнь очень литературен. Его покойный отец как-то сказал, что в Хане он видит поэтессу, хотя она и не пишет стихов.
Затем Михаэль развернул передо мной план новой квартиры, в которой нам предстоит жить. Чертеж этот он получил сегодня утром, когда подписывал договор на покупку квартиры. Он объяснял, как обычно, четко и деловито. Я хотела уточнить кое-какие детали. Михаэль повторил свои объяснения. И вдруг охватило меня гнетущее чувство, будто все, что происходит со мной сейчас, — это не в первый раз. Ни в коем случае! Я уже бывала и в этом месте, и в этой ситуации. Все слова уже были сказаны в далеком прошлом. И бумажный кораблик уже был! И дымок из трубки, поднимающийся к потолку, к люстре. Урчанье холодильника. Михаэль. Я. Все. Словно сквозь кристалл, далекое виделось четко и ясно.
Весной тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года у на появилась постоянная домработница. Отныне другая женщина возится на кухне. Теперь, когда я возвращаюсь, усталая, с работы, мне не приходится лихорадочно шарить по полкам холодильника, спешно разогревать на газовой плите содержимое консервных банок, крошить второпяъ овощи и полагаться на природное благородство Михаэля, и Яира, которые не станут жаловаться на унылые, однообразные обеды.
Каждое утро я вручаю Фортуне, нашей домработнице, лист с перечнем работ. Она действует согласно тому, что в нем записано, вычеркивая жирной линией уже исполненное. Я довольна ею: проворна, честна, без всяких затей.
Но вот уже несколько раз я заметила, что на лице его мужа появилось новое выражение — за все годы нашей совместной жизни ничего подобного я не видела. Когда окидывал он взглядом фигуру девушки, лицо его выражало какую-то напряженную неловкость. Рот слегка приоткрыт, голова наклонена, нож и вилка на мгновение застыли в его руках… Так выглядит, наверно, безмерная глупость. А может, полное непонимание: словно первый ученик, уличенный в том, что списывал на экзамене, не в силах постичь, как стряслось с ним такое… И поэтому я больше не приглашала Фортуну обедать вместе с нами в полдень. Она гладила, протирала пыль, складывала белье. А обедала в одиночестве. После нас. Михаэль посчитал нужным заметить:
— Мне жаль, Хана, что ты обходишься с Фортуной так, как обходились некогда барыни со своими служанками. Она — не служанка. Она — не наша собственность. Она — работающая женщина. Подобно тебе.
Я ответила насмешливо:
— Молодец, товарищ Ганц!
Михаэль сказал:
— А это уж ни в какие ворота не лезет…
Я сказала:
— Фортуна — не служанка и не принадлежит нам. Она — работающая женщина. И впрямь, ни в какие ворота, когда ты в моем присутствии и при мальчике ешь своими остекленевшими телячьими глазами ее телеса. Это — ни в какие ворота. Да еще и глупость отменная.
Михаэль был застигнут врасплох. Он побелел. Собрался было ответить мне. Раздумал. Молчал. Открыл бутылку содовой и осторожно наполнил три стакана.
Однажды, возвращаясь из клиники, — я проходила длительный курс лечения, связанного с моим горлом голосовыми связками, — я увидела Михаэля, вышедшего из дома и шагающего мне навстречу. Он встретил меня у лавки, которая когда-то принадлежала господину Элиягу Мошия, — нынче в ней сидят два брата, вечно кпичащие. Шел он с дурной вестью. Случилось с ним несчастье. Небольшое.
Лицо его не располагало к сочувствию. Скорее выглядел он пристыженным, будто мальчишка, который, расшалившись, порвал свою рубашку.
— Несчастье, Михаэль?
— Несчастье. Небольшое.
Итак, к нему в руки попал научный журнал, издаваемый британским геологическим обществом. Напечатана там статья известного профессора из Кембриджа, излагавшая новую потрясающую теорию процессов эрозии. Некоторые положения, легшие в основу исследования, над которым работал Михаэль, были опровергнуты с помощью блистательных доводов.
— Великолепно, — сказала я. — Вперед, Михаэль Гонен. Покажика этому англичанину. Дай ему бой. Уничтожь его. Ни за что не сдавайся.
— Я не могу, — ответил Михаэль смущенно. — Вне всякого сомнения, он прав. Я убедился.
Как большинство гуманитариев, я всегда считала, любые факты готовы подчиниться их толкователю а толкователь — это напористый, остроумный человек, во власти которого покорить и взнуздать голый факт, заставив его служить себе, навязав ему свою волю. Главное — это твердая мужская воля. Я сказала:
— Ты сдаешься без боя, Михаэль. Я хотела бы видеть тебя сражающимся и побеждающим. Я бы тобой очень гордилась.
Михаэль улыбнулся. Не ответил. Если бы я был Яиром, он бы постарался мне ответить. Я обидела и поддела его:
— Бедняжка. Теперь тебе придется сжечь все свои работы и начать все сначала.
Нет, я преувеличиваю. Ситуация не столь безнадежна. Утром Михаэль беседовал со своим профессором. Не следует думать, что все рухнуло. Предстоит заново написать введение, а в заключительной части можно будет учесть новые обстоятельства. Все описательные главы войдут бе всяких изменений, они остаются в силе. На переделки требуется еще один дополнительный год, а может, и того меньше. Профессор тут же согласился дать Михаэлю эту отсрочку.
Мне представилось: когда Строгов попал в ловушку, расставленную коварными татарами, те собирались выжечь ему глаза каленым железом. Строгов был человеком твердым, но любовь переполняла его сердце. От великой любви глаза его наполнились слезами. Эти слезь любви спасли ему зрение, потому что остудили раскаленный металл. Хитрость и железная воля помогли Строгову притвориться слепым до завершения трудной миссии, которую возложил на него в Петербурге русский царь. Миссия была успешно завершена — благодаря любви и мужеству.
И, быть может, издалека, словно чистое, незамутненное эхо, доносилась до него щемящая мелодия. Лишь напряжением всех сил души можно было распознать эти приглушенные звуки. Далекий оркестр все играл и играл там, за лесами, за горами, за лугами. Юноши шагают и поют. Крепкие стражники скачут верхом на сильных, спокойных конях. Военный оркестр — в белоснежных мундирах, с золотыми аксельбантами. Принцесса. Празднество. Очень далеко.
В мае я отправилась в школу к Яиру, чтобы встретиться с его классной руководительницей. Она оказалась молодой стройной девушкой, золотоволосой, с голубыми глазами, очень похожей на принцессу из иллюстрированной книжки для малышей. Студентка. В последнее время в Иерусалиме вдруг появилось множество красивых девушек. Правда, десять лет назад среди моих подруг тоже было несколько красавиц. И я в их числе. Однако в новом поколении четко обозначились иные черты, некие воздушные контуры, какая-то легкая, небрежная красота. Эту молодежь я не любила. Мне не нравились и одежды, в которые она предпочитала рядиться, — отдающие какой-то детскостью.
От классной руководительницы я услышала, что юный Гонен наделен острым, систематическим мышлением, крепкой памятью, умением сконцентрироваться, но, увы, недостает ему эмоциональности и душевности. Вот, к примеру, в классе говорилось об Исходе из Египта и о десяти казнях египетских. Большинсто детей были потрясены жестокостью египтян и долготерпением евреев и — пусть неумело — пытались выразить это. Но ученик: Гонен вообще говорил о том, как разверзлось Красное море: он выдвинул основательные аргументы против того, что сказано в Священном Писании, предпочтя объяснить законы приливов и отливов. Словно египтяне и евреи его вовсе не интересовали. Непринужденную веселость и свежесть излучала молодая учительница. Описывая мне маленького Залмана, она улыбалась. А когда улыбалась — лицо ее светилось, словно в нем не осталось ни единой клеточки, которая не была бы частью этой улыбки. И вдруг я возненавидела всеми фибрами души то зеленое платье, которое было на мне.
Потом, уже на улице, мимо меня прошли две студентки, из новых. Они смеялись во весь голос и были красивы до боли, их невероятная красота затмевала все вокруг. У каждой в руках — плетеная сумочка из соломки, а юбки на них — с глубоким разрезом по бокам. Мне их раскатистый смех показался вульгарным. Будто весь Иерусалим принадлежит им.
Проходя мимо меня, одна из них говорила своей подруге:
— От них можно с ума сойти. Они просто ненормальные.
А та отвечала со смехом:
— Каждый волен выбирать то, что он хочет. По мне — пусть хоть на крышу залезут.
Иерусалим расширяется и развивается. Новые магистрали. Современная канализация. Общественные здания. Уже в отдельных местах вдруг замечаешь черты ординарного города: например, вновь проложенные прямые аллеи с расставленными вдоль них садовыми скамейками для отдыха. Однако это впечатление очень зыбко. Стоит лишь повернуть голову — и в кипении строительных работ откроются взору поляны, усеянные валунами, оливковые деревья, выжженная пустошь, долины, поросшие густым кустарником, запутанные дикие тропки, протоптаные множеством ног. Неподалеку от здания Канцелярии главы правительства в новом комплексе государственных учреждений рассыпалось небольшое стадо. Овцы мирно щиплют травку. Старый пастух застыл на скале. Горы вокруг. Развалины. Ветер в соснах. Горожане.
На бульваре Герцля я видела, как смуглокожий рабочий, обнаженный до пояса, пробивал канаву поперек проезжей части улицы, пользуясь тяжелым отбойным молотком. Он весь обливался потом, и кожа его блестела, как начищенная медь. Плечи его вибрировали в такт с ударами тяжелого молотка, словно человек более не в силах сдерживать переполняющую его энергию и вот-вот, взревев, взмоет ввысь.
Траурное объявление, наклеенное на стене дома престарелых, что в конце улицы Яффо, извещало о смерти благочестивой супруги раввина госпожи Тарнополер, которой я снимала квартиру до своего замужества. Госпожа Тарнополер научила меня заваривать чай из мяты, успокаивающий мятущуюся душу. Я сожалела о ее смерти. И о вечно мятущихся душах.
Перед сном я рассказала Яиру историю, памятную мне с далеких детских дней: прекрасный рассказ о мальчике Давиде, который всегда был аккуратным и подтянутым. Я любила этот рассказ и надеялась, то мой сын тоже его полюбит.
Летом мы все втроем отправились в Тель-Авив, чтобы побыть у моря. На этот раз мы остановились у тети Леи, в старом доме на бульваре Ротшильда. Пять дней. Каждое утро мы отправлялись на южное побережье, у самого Бат-Яма. После обеда толкались в зоопарке, в «Луна-парке», ходили в кино. А однажды вечером тетя Лея потащила нас в оперу. Здание заполнили пожилые польские пани, увешанные золотом. Они плыли с царственной неторопливостью, словно тяжелые броненосцы.
Мы с Михаэлем ускользнули во время антракта. Спустились к кромке моря. Пошли по песку на север, оставив в стороне город, добрались до каменной стены, ограждавшей порт. Вдруг захлестнуло меня неведомое чувство — словно боль, словно дрожь, пробиравшая до костей. Михаэль пытался мне что-то объяснять. Я его не слышала. С силой, мне совершенно не свойственной, я рванула на нем рубаху. Швырнула его на песок. Укусила его. Затем зарыдала. Я подминала его под себя, навалившись всем телом, будто была значительно тяжелее его. Много лет тому назад девочка в голубом пальто точно так же на переменках дралась с мальчишками, которые во много раз превосходили ее силой: холодная и пылающая, плачущая и обливающая презрением.
Море было соучастником. И песок. И были тонкие, словно следы от хлыста, полоски удовольствия, грубого, пронзительного, обжигающего.
Михаэль был перепуган: он снова открыл во мне нечто, дотоле неведомое. Бормотал, что я ему чужая, и такой я ему не нравлюсь. Я обрадовалась, что я ему чужая. И не собиралась ему нравиться.
Когда мы вернулись домой, Михаэль, заливаясь краской, вынужден был объяснить тете Лее, почему у него порвана рубашка и исцарапано лицо:
— Мы гуляли, и… какой-то громила пытался на нас напасть, и… случилась неприятность… Тетя Лея ответила:
— Ты обязан всегда помнить о своем положении и своих обязанностях, Миха. Люди, подобные тебе, должны ввязываться в скандалы.
Я залилась смехом. И до самого рассвета не утихал во мне этот внутренний смех.
На следующий день мы взяли Яира в цирк в Рамат-Ган. В конце недели возвратились домой. Михаэль узнал что подруга его Лиора из кибуца Тират Яар оставила своего мужа, взяла детей и отправилась жить в Негев, в молодой кибуц, основанный после Войны за Независимость одноклассниками Михаэля и Лиоры. Это известие тяжело подействовало на Михаэля. Выражение затаенного страха разлилось по его лицу. Он был молчалив и подавлен. Более молчалив, чем обычно. Как-то в субботу после обеда он собирался сменить воду в вазе с цветами. В движениях его — некая мимолетная неуверенное медлительность, которую он попытался исправить чересчур резко. Я прыгнула и успела еще в воздухе поймать фарфоровую вазу. В воскресенье я отправилась в город чтобы купить ему в подарок авторучку, самую дорогую.
ХLI
Затем Михаэль развернул передо мной план новой квартиры, в которой нам предстоит жить. Чертеж этот он получил сегодня утром, когда подписывал договор на покупку квартиры. Он объяснял, как обычно, четко и деловито. Я хотела уточнить кое-какие детали. Михаэль повторил свои объяснения. И вдруг охватило меня гнетущее чувство, будто все, что происходит со мной сейчас, — это не в первый раз. Ни в коем случае! Я уже бывала и в этом месте, и в этой ситуации. Все слова уже были сказаны в далеком прошлом. И бумажный кораблик уже был! И дымок из трубки, поднимающийся к потолку, к люстре. Урчанье холодильника. Михаэль. Я. Все. Словно сквозь кристалл, далекое виделось четко и ясно.
Весной тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года у на появилась постоянная домработница. Отныне другая женщина возится на кухне. Теперь, когда я возвращаюсь, усталая, с работы, мне не приходится лихорадочно шарить по полкам холодильника, спешно разогревать на газовой плите содержимое консервных банок, крошить второпяъ овощи и полагаться на природное благородство Михаэля, и Яира, которые не станут жаловаться на унылые, однообразные обеды.
Каждое утро я вручаю Фортуне, нашей домработнице, лист с перечнем работ. Она действует согласно тому, что в нем записано, вычеркивая жирной линией уже исполненное. Я довольна ею: проворна, честна, без всяких затей.
Но вот уже несколько раз я заметила, что на лице его мужа появилось новое выражение — за все годы нашей совместной жизни ничего подобного я не видела. Когда окидывал он взглядом фигуру девушки, лицо его выражало какую-то напряженную неловкость. Рот слегка приоткрыт, голова наклонена, нож и вилка на мгновение застыли в его руках… Так выглядит, наверно, безмерная глупость. А может, полное непонимание: словно первый ученик, уличенный в том, что списывал на экзамене, не в силах постичь, как стряслось с ним такое… И поэтому я больше не приглашала Фортуну обедать вместе с нами в полдень. Она гладила, протирала пыль, складывала белье. А обедала в одиночестве. После нас. Михаэль посчитал нужным заметить:
— Мне жаль, Хана, что ты обходишься с Фортуной так, как обходились некогда барыни со своими служанками. Она — не служанка. Она — не наша собственность. Она — работающая женщина. Подобно тебе.
Я ответила насмешливо:
— Молодец, товарищ Ганц!
Михаэль сказал:
— А это уж ни в какие ворота не лезет…
Я сказала:
— Фортуна — не служанка и не принадлежит нам. Она — работающая женщина. И впрямь, ни в какие ворота, когда ты в моем присутствии и при мальчике ешь своими остекленевшими телячьими глазами ее телеса. Это — ни в какие ворота. Да еще и глупость отменная.
Михаэль был застигнут врасплох. Он побелел. Собрался было ответить мне. Раздумал. Молчал. Открыл бутылку содовой и осторожно наполнил три стакана.
Однажды, возвращаясь из клиники, — я проходила длительный курс лечения, связанного с моим горлом голосовыми связками, — я увидела Михаэля, вышедшего из дома и шагающего мне навстречу. Он встретил меня у лавки, которая когда-то принадлежала господину Элиягу Мошия, — нынче в ней сидят два брата, вечно кпичащие. Шел он с дурной вестью. Случилось с ним несчастье. Небольшое.
Лицо его не располагало к сочувствию. Скорее выглядел он пристыженным, будто мальчишка, который, расшалившись, порвал свою рубашку.
— Несчастье, Михаэль?
— Несчастье. Небольшое.
Итак, к нему в руки попал научный журнал, издаваемый британским геологическим обществом. Напечатана там статья известного профессора из Кембриджа, излагавшая новую потрясающую теорию процессов эрозии. Некоторые положения, легшие в основу исследования, над которым работал Михаэль, были опровергнуты с помощью блистательных доводов.
— Великолепно, — сказала я. — Вперед, Михаэль Гонен. Покажика этому англичанину. Дай ему бой. Уничтожь его. Ни за что не сдавайся.
— Я не могу, — ответил Михаэль смущенно. — Вне всякого сомнения, он прав. Я убедился.
Как большинство гуманитариев, я всегда считала, любые факты готовы подчиниться их толкователю а толкователь — это напористый, остроумный человек, во власти которого покорить и взнуздать голый факт, заставив его служить себе, навязав ему свою волю. Главное — это твердая мужская воля. Я сказала:
— Ты сдаешься без боя, Михаэль. Я хотела бы видеть тебя сражающимся и побеждающим. Я бы тобой очень гордилась.
Михаэль улыбнулся. Не ответил. Если бы я был Яиром, он бы постарался мне ответить. Я обидела и поддела его:
— Бедняжка. Теперь тебе придется сжечь все свои работы и начать все сначала.
Нет, я преувеличиваю. Ситуация не столь безнадежна. Утром Михаэль беседовал со своим профессором. Не следует думать, что все рухнуло. Предстоит заново написать введение, а в заключительной части можно будет учесть новые обстоятельства. Все описательные главы войдут бе всяких изменений, они остаются в силе. На переделки требуется еще один дополнительный год, а может, и того меньше. Профессор тут же согласился дать Михаэлю эту отсрочку.
Мне представилось: когда Строгов попал в ловушку, расставленную коварными татарами, те собирались выжечь ему глаза каленым железом. Строгов был человеком твердым, но любовь переполняла его сердце. От великой любви глаза его наполнились слезами. Эти слезь любви спасли ему зрение, потому что остудили раскаленный металл. Хитрость и железная воля помогли Строгову притвориться слепым до завершения трудной миссии, которую возложил на него в Петербурге русский царь. Миссия была успешно завершена — благодаря любви и мужеству.
И, быть может, издалека, словно чистое, незамутненное эхо, доносилась до него щемящая мелодия. Лишь напряжением всех сил души можно было распознать эти приглушенные звуки. Далекий оркестр все играл и играл там, за лесами, за горами, за лугами. Юноши шагают и поют. Крепкие стражники скачут верхом на сильных, спокойных конях. Военный оркестр — в белоснежных мундирах, с золотыми аксельбантами. Принцесса. Празднество. Очень далеко.
В мае я отправилась в школу к Яиру, чтобы встретиться с его классной руководительницей. Она оказалась молодой стройной девушкой, золотоволосой, с голубыми глазами, очень похожей на принцессу из иллюстрированной книжки для малышей. Студентка. В последнее время в Иерусалиме вдруг появилось множество красивых девушек. Правда, десять лет назад среди моих подруг тоже было несколько красавиц. И я в их числе. Однако в новом поколении четко обозначились иные черты, некие воздушные контуры, какая-то легкая, небрежная красота. Эту молодежь я не любила. Мне не нравились и одежды, в которые она предпочитала рядиться, — отдающие какой-то детскостью.
От классной руководительницы я услышала, что юный Гонен наделен острым, систематическим мышлением, крепкой памятью, умением сконцентрироваться, но, увы, недостает ему эмоциональности и душевности. Вот, к примеру, в классе говорилось об Исходе из Египта и о десяти казнях египетских. Большинсто детей были потрясены жестокостью египтян и долготерпением евреев и — пусть неумело — пытались выразить это. Но ученик: Гонен вообще говорил о том, как разверзлось Красное море: он выдвинул основательные аргументы против того, что сказано в Священном Писании, предпочтя объяснить законы приливов и отливов. Словно египтяне и евреи его вовсе не интересовали. Непринужденную веселость и свежесть излучала молодая учительница. Описывая мне маленького Залмана, она улыбалась. А когда улыбалась — лицо ее светилось, словно в нем не осталось ни единой клеточки, которая не была бы частью этой улыбки. И вдруг я возненавидела всеми фибрами души то зеленое платье, которое было на мне.
Потом, уже на улице, мимо меня прошли две студентки, из новых. Они смеялись во весь голос и были красивы до боли, их невероятная красота затмевала все вокруг. У каждой в руках — плетеная сумочка из соломки, а юбки на них — с глубоким разрезом по бокам. Мне их раскатистый смех показался вульгарным. Будто весь Иерусалим принадлежит им.
Проходя мимо меня, одна из них говорила своей подруге:
— От них можно с ума сойти. Они просто ненормальные.
А та отвечала со смехом:
— Каждый волен выбирать то, что он хочет. По мне — пусть хоть на крышу залезут.
Иерусалим расширяется и развивается. Новые магистрали. Современная канализация. Общественные здания. Уже в отдельных местах вдруг замечаешь черты ординарного города: например, вновь проложенные прямые аллеи с расставленными вдоль них садовыми скамейками для отдыха. Однако это впечатление очень зыбко. Стоит лишь повернуть голову — и в кипении строительных работ откроются взору поляны, усеянные валунами, оливковые деревья, выжженная пустошь, долины, поросшие густым кустарником, запутанные дикие тропки, протоптаные множеством ног. Неподалеку от здания Канцелярии главы правительства в новом комплексе государственных учреждений рассыпалось небольшое стадо. Овцы мирно щиплют травку. Старый пастух застыл на скале. Горы вокруг. Развалины. Ветер в соснах. Горожане.
На бульваре Герцля я видела, как смуглокожий рабочий, обнаженный до пояса, пробивал канаву поперек проезжей части улицы, пользуясь тяжелым отбойным молотком. Он весь обливался потом, и кожа его блестела, как начищенная медь. Плечи его вибрировали в такт с ударами тяжелого молотка, словно человек более не в силах сдерживать переполняющую его энергию и вот-вот, взревев, взмоет ввысь.
Траурное объявление, наклеенное на стене дома престарелых, что в конце улицы Яффо, извещало о смерти благочестивой супруги раввина госпожи Тарнополер, которой я снимала квартиру до своего замужества. Госпожа Тарнополер научила меня заваривать чай из мяты, успокаивающий мятущуюся душу. Я сожалела о ее смерти. И о вечно мятущихся душах.
Перед сном я рассказала Яиру историю, памятную мне с далеких детских дней: прекрасный рассказ о мальчике Давиде, который всегда был аккуратным и подтянутым. Я любила этот рассказ и надеялась, то мой сын тоже его полюбит.
Летом мы все втроем отправились в Тель-Авив, чтобы побыть у моря. На этот раз мы остановились у тети Леи, в старом доме на бульваре Ротшильда. Пять дней. Каждое утро мы отправлялись на южное побережье, у самого Бат-Яма. После обеда толкались в зоопарке, в «Луна-парке», ходили в кино. А однажды вечером тетя Лея потащила нас в оперу. Здание заполнили пожилые польские пани, увешанные золотом. Они плыли с царственной неторопливостью, словно тяжелые броненосцы.
Мы с Михаэлем ускользнули во время антракта. Спустились к кромке моря. Пошли по песку на север, оставив в стороне город, добрались до каменной стены, ограждавшей порт. Вдруг захлестнуло меня неведомое чувство — словно боль, словно дрожь, пробиравшая до костей. Михаэль пытался мне что-то объяснять. Я его не слышала. С силой, мне совершенно не свойственной, я рванула на нем рубаху. Швырнула его на песок. Укусила его. Затем зарыдала. Я подминала его под себя, навалившись всем телом, будто была значительно тяжелее его. Много лет тому назад девочка в голубом пальто точно так же на переменках дралась с мальчишками, которые во много раз превосходили ее силой: холодная и пылающая, плачущая и обливающая презрением.
Море было соучастником. И песок. И были тонкие, словно следы от хлыста, полоски удовольствия, грубого, пронзительного, обжигающего.
Михаэль был перепуган: он снова открыл во мне нечто, дотоле неведомое. Бормотал, что я ему чужая, и такой я ему не нравлюсь. Я обрадовалась, что я ему чужая. И не собиралась ему нравиться.
Когда мы вернулись домой, Михаэль, заливаясь краской, вынужден был объяснить тете Лее, почему у него порвана рубашка и исцарапано лицо:
— Мы гуляли, и… какой-то громила пытался на нас напасть, и… случилась неприятность… Тетя Лея ответила:
— Ты обязан всегда помнить о своем положении и своих обязанностях, Миха. Люди, подобные тебе, должны ввязываться в скандалы.
Я залилась смехом. И до самого рассвета не утихал во мне этот внутренний смех.
На следующий день мы взяли Яира в цирк в Рамат-Ган. В конце недели возвратились домой. Михаэль узнал что подруга его Лиора из кибуца Тират Яар оставила своего мужа, взяла детей и отправилась жить в Негев, в молодой кибуц, основанный после Войны за Независимость одноклассниками Михаэля и Лиоры. Это известие тяжело подействовало на Михаэля. Выражение затаенного страха разлилось по его лицу. Он был молчалив и подавлен. Более молчалив, чем обычно. Как-то в субботу после обеда он собирался сменить воду в вазе с цветами. В движениях его — некая мимолетная неуверенное медлительность, которую он попытался исправить чересчур резко. Я прыгнула и успела еще в воздухе поймать фарфоровую вазу. В воскресенье я отправилась в город чтобы купить ему в подарок авторучку, самую дорогую.
ХLI
Весной тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, за три недели до праздника Песах, докторская диссертация Михаэля была завершена.
Это было всеобъемлющее исследование о процессах эрозии в руслах пересыхающих потоков в пустыне Паран. Работа опиралась на новейшие теории эрозии, распространенные в современном научном мире. Основательно анализировалась морфотектоническая структура всего региона. Исследовались квесты, эксогенные и эндрогенные силы, влияние климатических условий и тектонических факторов. Заключительная часть содержала предположения о возможном практическом применении результатов исследования. В общем, солидная, основательная работа. Михаэль справился с очень серьезной темой, посвятив ей четыре года. Диссертация была написана с чувством внутренней ответственности. Увы, ему не удалось избежать неполадок и задержек, обусловленных и объективными трудностями и личными обстоятельствами.
После праздника Михаэль отнесет рукопись машинистке, и та перепечатает ее набело. Затем он передаст свое исследование на суд крупных геологов. Михаэлю предстоит защищать свою диссертацию в открытой научной дискуссии.
Он намеревался посвятить свою работу памяти дорогого Иехезкиэля Гонена, человека требовательного к себе честного и скромного: памяти его надежд, его любви, его преданности.
В те дни мы распрощались с моей лучшей подруго Хадассой и ее мужем Абой. Аба послан на два года в Швейцарию экономическим советником. Он заверял нас, что в душе ждет того дня, когда министерство назначит его на должность, соответствующую его способностям, которая позволит ему находиться в Иерусалиме а не носиться по чужеземным столицам, как мальчик на побегушках. Кроме того, он не отбросил весьма соблазнительной идеи — оставить государственную службу и на свой страх и риск окунуться в мир бизнеса.
Хадасса сказала:
— Ты тоже будешь счастлива, Хана. Я уверена в этом! Придет время, и вы достигнете поставленной цели. Михаэль — парень работящий, а ты всегда была умной девочкой.
Расставание с Хадассой и ее слова сильно взволновали меня.
Я плакала, слушая Хадассу, заверяющую меня, что и мы добьемся своей цели. Неужели все, кроме меня, со временем живут в мире со своими стремлениями, усилиями, настойчивостью, амбициями и успехами? «Одиночество», «отчаяние» — эти слова я не употребляю. Я ощущаю притеснение, унижение. Что-то гнетет меня. Какой-то обман. Надувательство.
Когда мне было тринадцать лет, Иосиф, мой покойный отец, предупреждал меня: гнусные мужчины-обманщики сладкими речами заманивают женщин, используют их, а затем бросают на произвол судьбы. Он сформулировал свою мысль таким образом — раздельное существование двух полов вносит сумятицу в мировой порядок, увеличивая зло. Потому мужчины и женщины обязаны приложить все усилия, чтобы смягчить последствия этой сумятицы. Я не была использована, развратным, грубым мужчиной. Я вовсе не противлюсь существованию двух разных полов. Но обман состоялся. Унизительное надувательство.
Езжай себе с миром, Хадасса. Почаще пиши Хане в Иерусалим, в далекую Палестину. Наклей побольше красивых марок — пусть мои муж и сын порадуются. Поведай мне в своих письмах о горах и о снегах. О кабачках в заброшенных хижинах, рассыпанных в долине, ветхих хижинах, чьи двери на ржавых петлях с силой раскачиваются ветром. Мне все равно, Хадасса. В Швейцарии нет моря. Мои «Дракон» и «Тигрица» отдыхают в сухом доке на островах Сен-Пьер и Микелон. Моряки растеклись по долинам, охотясь за девушками. Я не завидую, Хадасса. Я не причастна. Просто я отдыхаю. В Иерусалиме все еще моросит мелкий дождь.
За десять дней до Песаха наш сосед господин Глик умер от внутреннего кровоизлияния. Мы с Михаэлем пошли на похороны. Ультрарелигиозные евреи, торговцы с улицы Давид Елин, возбужденно говорили на идиш об открытии в Иерусалиме некошерной мясной лавки. Худой кантор в черном прочел заупокойную молитву над раскрытой могилой, и небо в ответ разразилось ливнем. Госпожа Доба Глик нашла забавным это сочетание — дождь и заупокойная молитва, а посему залилась хриплым смехом. Господин Глик и его жена Доба не имели ни детей, ни родственников. Михаэль им ничем не обязан. Но обязан он быть верным принципам и натуре своего покойного отца Иехезкиэля. Поэтому он взял на себя заботу о похоронах. С помощью тети Жени ему удалось устроить госпожу Глик в пансионат для престарелых, страдающих хроническими болезнями. В тот самый пансионат, где тетя Женя работала врачом.
На праздники мы отправились в Галилею. Нас пригласили в кибуц Ноф Гарим — на праздничную трапезу вместе с мамой и семьей брата.
Подальше от Иерусалима. Подальше от глухих переулков. Подальше от ссохшихся на солнце пожилых религиозных женщин, похожих на злых птиц, восседающих на низеньких скамеечках и озирающих все вокруг пристально — будто перед ними раскинулась бескрайня степь, а не выморочное захолустье.
Была весна. По обочинам шоссе пробивались полевые цветы. Стаи перелетных птиц текли в безбрежных голубых просторах. В истоме устремились ввысь кипарис и эвкалипты, отбрасывающие на дорогу умиротворяющую тень. Умытые поселки. Красные крыши. Не было унылого, мрачного камня и прогнивших балконов с ржавым перилами. Расстилалась белая земля. Зеленая. Розовая. Дороги запружены. Множество людей стронулось с места, отправившись путешествовать. В нашем автобусе пассажиры пели не умолкая. С нами ехала группа юношей и девушек — членов молодежного движения. Они смеялись, во все горло распевали переведенные с русского песни про любовь, про цветущие поля. Водитель одной рукой сжимал баранку, а другой отбивал такт, постукивая по приборной панели. То были задорные песни. Иногда водитель, подкрутив ус, включал микрофон и рассказывал пассажирам смешные истории. Природа наделила его прекрасным, глубоким голосом.
На протяжении всего пути заливал нас теплый свет. Солнечные лучи играли на каждой железке, на каждом осколке стекла. Голубизна и зелень схлестнулись далеко у горизонта. На остановках входили новые пассажиры: кто с чемоданом, кто с рюкзаком, кто с охотничьим ружьем. У некоторых в руках — букеты цветов: цикламены, анемоны, лютики, хризантемы, орхидеи. Когда мы приехали в Рамлу, Михаэль принес каждому из нас по желтому эскимо. На перекрестке в Бейт Лид купили лимонад и земляные орехи. По обеим сторонам дороги простирались поля с сетью пластиковых труб для искусственного орошения. Ослепительные солнечные зайчики на гладкой поверхности труб превратили их в сверкающие полоски.
Вдалеке синели горы, окутанные дрожащим маревом. Воздух — теплый, пропитанный влагой.
Михаэль и Яир беседовали о боях времен Войны за Независимость и о крупномасштабных программах ирригации, которые наша страна собирается воплотить в жизнь. Я улыбалась самой очаровательной из моих улыбок. Не сомневалась, что нашей стране удастся реализовать самые грандиозные планы. Я вновь и вновь чистила апельсины, разламывая их на дольки, удаляя белую волокнистую сердцевину, утирала Яиру рот салфеткой.
Крестьяне из деревни Вади-Ара, стоявшие на обочине, приветственно махали нам. Я сняла с головы свой зеленый шелковый платочек и махала им в ответ, пока они не исчезли из виду.
Город Афула отмечал какую-то памятную дату: развевались бело-голубые флаги, гирлянды разноцветных лампочек протянулись вдоль улиц. Триумфальная арка из железных конструкций была воздвигнута на восточном въезде в город. Приветственный транспарант развевался на ветру. И мои волосы трепал ветер.
Михаэль купил праздничный выпуск вечерней газеты. Была там, как пояснил мне Михаэль, благоприятная политическая новость. Я обняла его за плечи, ерошила его коротко остриженные волосы.
Между Афулой и Тверией Яир задремал у нас на коленях. Я разглядывала головку моего сына. Его крепкие скулы, высокий, светлый лоб. Вдруг открылось мне в голубых наплывах света, что сын мой, став взрослым, превратится в красивого крепкого мужчину. Офицерский мундир будет плотно обтягивать его тело. Золотистый пушок покроет предплечья. Я пройдусь с ним под руку, и более гордой матери не сыщется во всем Иерусалиме. Почему в Иерусалиме? Мы будем жить в Ашкелоне. В Натании. На берегу моря, под рокот пенящихся волн. В маленьком белом бунгало — в четыре окна и с красной черепичной крышей. Перед домом — клумбы с цветами. Каждое утро мы будем выходить на берег и собирать перламутровые ракушки. Соленый бриз бьется в наши окна. А мы — всегда загоревшие, просоленные морем и ветром. Горячий солнечный свет заливает нас нещадно. Радио никогда не умолкает в наших комнатах …
В Тверии водитель объявил, что стоянка автобуса продлится полчаса. Яир проснулся. Мы съели лепешку с салатом. Спустились к берегу озера Кинерет и, сняв обувь, брели по кромке воды. Вода была теплой. Озеро лучилось и переливалось светом. Мы заметили стаю рыб, беззвучно уходивших в глубину. Беспечные рыбаки, забросив удочки, стояли, опираясь на парапет. Все они, как на подбор, крепкие парни с волосатыми сильными руками. Я помахала им своим зеленым шелковым платочком И не зря — один из них, заметив меня, крикнул: «Красотка!».
Дальше путь наш лежал через цветущие долины, зажатые с двух сторон горами. Вот справа от дороги голубовато-дымчатой гладью блеснули зеркала прудов, где разводят рыбу. Отражение высоких гор дрожало в воде. То было сдерживаемое дрожание, укрощенное нежностью. Так дрожат тела, охваченные любовью. Черные базальтовые валуны была рассеяны вокруг. Старые, давно укорененные поселения излучали какое-то умиротворение: Мигдаль, Рош Пина, Есуд-а-Маала, Маханаим …
Объятая внутренним, все захлестывающим безумием земля, словно выйдя из берегов, проносилась в вихре.
Неподалеку от Кирьят-Шмона появился в автобусе пожилой контролер, походивший на поселенцев-первопроходцев тридцатых годов. Наш водитель был, по-видимому, его закадычным другом, и они весело обсуждали планы охоты на оленей в горах Нафтали, куда собирались в пасхальную неделю. Все водители-ветераны решили принять участие в охоте. Старая гвардия все еще держится, не ржавеет: Чита, Абу-Масри, Мошкович, Замбези. Поедут без женщин. Три дня и три ночи. И знаменитый следопыт из парашютистов-десантников тоже с ними. Вот будет охота, какой еще свет не видывал: от Манары через Бар-Ам до Ханиты, до Рош-а-Никра. Три великих дня. Без баб и слюнтяев. Только старая гвардия. Охотничьи ружья и американские палатки уже наготове. Кого только не будет! Все старые волки, львы и зубры, которые не утратили силу чресел своих. Как в былые добрые времена. Все, все соберутся. Как один. Будем носиться по горам, пока из нас искры не посыплются …
От Кирьят-Шмона автобус начал карабкаться в горы Нафтали по узкой разбитой дороге. Крутые повороты вырублены в скалах. Безумное коловращенье красок. Автобус наполнился криками восторга и ужаса. Водитель нагнал страху, крутанув руль так, что машина прошла по самому краю пропасти. А затем сделал вид, будто собирается расплющить нас ударом об отвесные скалы. И я тоже вопила от восторга и страха.
В Ноф Гарим мы добрались с последним лучом света. Люди шли после бани, влажные волосы аккуратно расчесаны, полотенца через плечо. Русоволосые дети резвились на лужайке. Запахи скошенной травы. Дождевальные стройства рассеивали брызги воды. Закатное зарево дробилось в водяных каплях, словно радужный фонтан вдруг забил чистыми алмазами.
Кибуц Ноф Гарим называют еще «Орлиным гнездом». Кибуцные постройки, оседлавшие черную вершину, словно парили в воздухе. А у подножия раскинулась просторная долина, расчерченная квадратами делянок. Завораживающий обзор с высоты. Я видела далекие селения, утопающие в зелени рощ, пруды для разведения рыбы. Остро-за плодоносных садов. Тропинки, по обеим сторонам которых стояли шпалерами кипарисы. Белые водонапорные башни. И далекие горы в голубоватой дымке.
Члены кибуца Ноф Гарим — сверстники брата, большинству из них около тридцати пяти. Это было сообщество рачительных хозяев, за их веселыми шутками угадывались и серьезность, и ответственность. Мне виделась в них твердая сдержанность. Они скоморошничали и смешили как бы в силу приказа, процеженного сквозь сжатые зубы. Я любила их. Я любила и это место в высоких горах. А еще я любила маленькую квартирку брата Иммануэля, за стенами которой тянется ограждающий кибуц забор, одновременно являющийся границей с Ливаном. Холодный душ. Апельсиновый сок с кексом, испеченным моей мамой. Летняя юбка. Краткий отдых. Приветливая улыбка Рины, жены брата. Сценка с медведем, разыгранная Иммануэлем перед моим сыном Яиром. Та самая сценка, которую Иммануэль разыгрывал в юности, смеша нас до слез. И на этот раз мы все смеялись без удержу.
Это было всеобъемлющее исследование о процессах эрозии в руслах пересыхающих потоков в пустыне Паран. Работа опиралась на новейшие теории эрозии, распространенные в современном научном мире. Основательно анализировалась морфотектоническая структура всего региона. Исследовались квесты, эксогенные и эндрогенные силы, влияние климатических условий и тектонических факторов. Заключительная часть содержала предположения о возможном практическом применении результатов исследования. В общем, солидная, основательная работа. Михаэль справился с очень серьезной темой, посвятив ей четыре года. Диссертация была написана с чувством внутренней ответственности. Увы, ему не удалось избежать неполадок и задержек, обусловленных и объективными трудностями и личными обстоятельствами.
После праздника Михаэль отнесет рукопись машинистке, и та перепечатает ее набело. Затем он передаст свое исследование на суд крупных геологов. Михаэлю предстоит защищать свою диссертацию в открытой научной дискуссии.
Он намеревался посвятить свою работу памяти дорогого Иехезкиэля Гонена, человека требовательного к себе честного и скромного: памяти его надежд, его любви, его преданности.
В те дни мы распрощались с моей лучшей подруго Хадассой и ее мужем Абой. Аба послан на два года в Швейцарию экономическим советником. Он заверял нас, что в душе ждет того дня, когда министерство назначит его на должность, соответствующую его способностям, которая позволит ему находиться в Иерусалиме а не носиться по чужеземным столицам, как мальчик на побегушках. Кроме того, он не отбросил весьма соблазнительной идеи — оставить государственную службу и на свой страх и риск окунуться в мир бизнеса.
Хадасса сказала:
— Ты тоже будешь счастлива, Хана. Я уверена в этом! Придет время, и вы достигнете поставленной цели. Михаэль — парень работящий, а ты всегда была умной девочкой.
Расставание с Хадассой и ее слова сильно взволновали меня.
Я плакала, слушая Хадассу, заверяющую меня, что и мы добьемся своей цели. Неужели все, кроме меня, со временем живут в мире со своими стремлениями, усилиями, настойчивостью, амбициями и успехами? «Одиночество», «отчаяние» — эти слова я не употребляю. Я ощущаю притеснение, унижение. Что-то гнетет меня. Какой-то обман. Надувательство.
Когда мне было тринадцать лет, Иосиф, мой покойный отец, предупреждал меня: гнусные мужчины-обманщики сладкими речами заманивают женщин, используют их, а затем бросают на произвол судьбы. Он сформулировал свою мысль таким образом — раздельное существование двух полов вносит сумятицу в мировой порядок, увеличивая зло. Потому мужчины и женщины обязаны приложить все усилия, чтобы смягчить последствия этой сумятицы. Я не была использована, развратным, грубым мужчиной. Я вовсе не противлюсь существованию двух разных полов. Но обман состоялся. Унизительное надувательство.
Езжай себе с миром, Хадасса. Почаще пиши Хане в Иерусалим, в далекую Палестину. Наклей побольше красивых марок — пусть мои муж и сын порадуются. Поведай мне в своих письмах о горах и о снегах. О кабачках в заброшенных хижинах, рассыпанных в долине, ветхих хижинах, чьи двери на ржавых петлях с силой раскачиваются ветром. Мне все равно, Хадасса. В Швейцарии нет моря. Мои «Дракон» и «Тигрица» отдыхают в сухом доке на островах Сен-Пьер и Микелон. Моряки растеклись по долинам, охотясь за девушками. Я не завидую, Хадасса. Я не причастна. Просто я отдыхаю. В Иерусалиме все еще моросит мелкий дождь.
За десять дней до Песаха наш сосед господин Глик умер от внутреннего кровоизлияния. Мы с Михаэлем пошли на похороны. Ультрарелигиозные евреи, торговцы с улицы Давид Елин, возбужденно говорили на идиш об открытии в Иерусалиме некошерной мясной лавки. Худой кантор в черном прочел заупокойную молитву над раскрытой могилой, и небо в ответ разразилось ливнем. Госпожа Доба Глик нашла забавным это сочетание — дождь и заупокойная молитва, а посему залилась хриплым смехом. Господин Глик и его жена Доба не имели ни детей, ни родственников. Михаэль им ничем не обязан. Но обязан он быть верным принципам и натуре своего покойного отца Иехезкиэля. Поэтому он взял на себя заботу о похоронах. С помощью тети Жени ему удалось устроить госпожу Глик в пансионат для престарелых, страдающих хроническими болезнями. В тот самый пансионат, где тетя Женя работала врачом.
На праздники мы отправились в Галилею. Нас пригласили в кибуц Ноф Гарим — на праздничную трапезу вместе с мамой и семьей брата.
Подальше от Иерусалима. Подальше от глухих переулков. Подальше от ссохшихся на солнце пожилых религиозных женщин, похожих на злых птиц, восседающих на низеньких скамеечках и озирающих все вокруг пристально — будто перед ними раскинулась бескрайня степь, а не выморочное захолустье.
Была весна. По обочинам шоссе пробивались полевые цветы. Стаи перелетных птиц текли в безбрежных голубых просторах. В истоме устремились ввысь кипарис и эвкалипты, отбрасывающие на дорогу умиротворяющую тень. Умытые поселки. Красные крыши. Не было унылого, мрачного камня и прогнивших балконов с ржавым перилами. Расстилалась белая земля. Зеленая. Розовая. Дороги запружены. Множество людей стронулось с места, отправившись путешествовать. В нашем автобусе пассажиры пели не умолкая. С нами ехала группа юношей и девушек — членов молодежного движения. Они смеялись, во все горло распевали переведенные с русского песни про любовь, про цветущие поля. Водитель одной рукой сжимал баранку, а другой отбивал такт, постукивая по приборной панели. То были задорные песни. Иногда водитель, подкрутив ус, включал микрофон и рассказывал пассажирам смешные истории. Природа наделила его прекрасным, глубоким голосом.
На протяжении всего пути заливал нас теплый свет. Солнечные лучи играли на каждой железке, на каждом осколке стекла. Голубизна и зелень схлестнулись далеко у горизонта. На остановках входили новые пассажиры: кто с чемоданом, кто с рюкзаком, кто с охотничьим ружьем. У некоторых в руках — букеты цветов: цикламены, анемоны, лютики, хризантемы, орхидеи. Когда мы приехали в Рамлу, Михаэль принес каждому из нас по желтому эскимо. На перекрестке в Бейт Лид купили лимонад и земляные орехи. По обеим сторонам дороги простирались поля с сетью пластиковых труб для искусственного орошения. Ослепительные солнечные зайчики на гладкой поверхности труб превратили их в сверкающие полоски.
Вдалеке синели горы, окутанные дрожащим маревом. Воздух — теплый, пропитанный влагой.
Михаэль и Яир беседовали о боях времен Войны за Независимость и о крупномасштабных программах ирригации, которые наша страна собирается воплотить в жизнь. Я улыбалась самой очаровательной из моих улыбок. Не сомневалась, что нашей стране удастся реализовать самые грандиозные планы. Я вновь и вновь чистила апельсины, разламывая их на дольки, удаляя белую волокнистую сердцевину, утирала Яиру рот салфеткой.
Крестьяне из деревни Вади-Ара, стоявшие на обочине, приветственно махали нам. Я сняла с головы свой зеленый шелковый платочек и махала им в ответ, пока они не исчезли из виду.
Город Афула отмечал какую-то памятную дату: развевались бело-голубые флаги, гирлянды разноцветных лампочек протянулись вдоль улиц. Триумфальная арка из железных конструкций была воздвигнута на восточном въезде в город. Приветственный транспарант развевался на ветру. И мои волосы трепал ветер.
Михаэль купил праздничный выпуск вечерней газеты. Была там, как пояснил мне Михаэль, благоприятная политическая новость. Я обняла его за плечи, ерошила его коротко остриженные волосы.
Между Афулой и Тверией Яир задремал у нас на коленях. Я разглядывала головку моего сына. Его крепкие скулы, высокий, светлый лоб. Вдруг открылось мне в голубых наплывах света, что сын мой, став взрослым, превратится в красивого крепкого мужчину. Офицерский мундир будет плотно обтягивать его тело. Золотистый пушок покроет предплечья. Я пройдусь с ним под руку, и более гордой матери не сыщется во всем Иерусалиме. Почему в Иерусалиме? Мы будем жить в Ашкелоне. В Натании. На берегу моря, под рокот пенящихся волн. В маленьком белом бунгало — в четыре окна и с красной черепичной крышей. Перед домом — клумбы с цветами. Каждое утро мы будем выходить на берег и собирать перламутровые ракушки. Соленый бриз бьется в наши окна. А мы — всегда загоревшие, просоленные морем и ветром. Горячий солнечный свет заливает нас нещадно. Радио никогда не умолкает в наших комнатах …
В Тверии водитель объявил, что стоянка автобуса продлится полчаса. Яир проснулся. Мы съели лепешку с салатом. Спустились к берегу озера Кинерет и, сняв обувь, брели по кромке воды. Вода была теплой. Озеро лучилось и переливалось светом. Мы заметили стаю рыб, беззвучно уходивших в глубину. Беспечные рыбаки, забросив удочки, стояли, опираясь на парапет. Все они, как на подбор, крепкие парни с волосатыми сильными руками. Я помахала им своим зеленым шелковым платочком И не зря — один из них, заметив меня, крикнул: «Красотка!».
Дальше путь наш лежал через цветущие долины, зажатые с двух сторон горами. Вот справа от дороги голубовато-дымчатой гладью блеснули зеркала прудов, где разводят рыбу. Отражение высоких гор дрожало в воде. То было сдерживаемое дрожание, укрощенное нежностью. Так дрожат тела, охваченные любовью. Черные базальтовые валуны была рассеяны вокруг. Старые, давно укорененные поселения излучали какое-то умиротворение: Мигдаль, Рош Пина, Есуд-а-Маала, Маханаим …
Объятая внутренним, все захлестывающим безумием земля, словно выйдя из берегов, проносилась в вихре.
Неподалеку от Кирьят-Шмона появился в автобусе пожилой контролер, походивший на поселенцев-первопроходцев тридцатых годов. Наш водитель был, по-видимому, его закадычным другом, и они весело обсуждали планы охоты на оленей в горах Нафтали, куда собирались в пасхальную неделю. Все водители-ветераны решили принять участие в охоте. Старая гвардия все еще держится, не ржавеет: Чита, Абу-Масри, Мошкович, Замбези. Поедут без женщин. Три дня и три ночи. И знаменитый следопыт из парашютистов-десантников тоже с ними. Вот будет охота, какой еще свет не видывал: от Манары через Бар-Ам до Ханиты, до Рош-а-Никра. Три великих дня. Без баб и слюнтяев. Только старая гвардия. Охотничьи ружья и американские палатки уже наготове. Кого только не будет! Все старые волки, львы и зубры, которые не утратили силу чресел своих. Как в былые добрые времена. Все, все соберутся. Как один. Будем носиться по горам, пока из нас искры не посыплются …
От Кирьят-Шмона автобус начал карабкаться в горы Нафтали по узкой разбитой дороге. Крутые повороты вырублены в скалах. Безумное коловращенье красок. Автобус наполнился криками восторга и ужаса. Водитель нагнал страху, крутанув руль так, что машина прошла по самому краю пропасти. А затем сделал вид, будто собирается расплющить нас ударом об отвесные скалы. И я тоже вопила от восторга и страха.
В Ноф Гарим мы добрались с последним лучом света. Люди шли после бани, влажные волосы аккуратно расчесаны, полотенца через плечо. Русоволосые дети резвились на лужайке. Запахи скошенной травы. Дождевальные стройства рассеивали брызги воды. Закатное зарево дробилось в водяных каплях, словно радужный фонтан вдруг забил чистыми алмазами.
Кибуц Ноф Гарим называют еще «Орлиным гнездом». Кибуцные постройки, оседлавшие черную вершину, словно парили в воздухе. А у подножия раскинулась просторная долина, расчерченная квадратами делянок. Завораживающий обзор с высоты. Я видела далекие селения, утопающие в зелени рощ, пруды для разведения рыбы. Остро-за плодоносных садов. Тропинки, по обеим сторонам которых стояли шпалерами кипарисы. Белые водонапорные башни. И далекие горы в голубоватой дымке.
Члены кибуца Ноф Гарим — сверстники брата, большинству из них около тридцати пяти. Это было сообщество рачительных хозяев, за их веселыми шутками угадывались и серьезность, и ответственность. Мне виделась в них твердая сдержанность. Они скоморошничали и смешили как бы в силу приказа, процеженного сквозь сжатые зубы. Я любила их. Я любила и это место в высоких горах. А еще я любила маленькую квартирку брата Иммануэля, за стенами которой тянется ограждающий кибуц забор, одновременно являющийся границей с Ливаном. Холодный душ. Апельсиновый сок с кексом, испеченным моей мамой. Летняя юбка. Краткий отдых. Приветливая улыбка Рины, жены брата. Сценка с медведем, разыгранная Иммануэлем перед моим сыном Яиром. Та самая сценка, которую Иммануэль разыгрывал в юности, смеша нас до слез. И на этот раз мы все смеялись без удержу.