Страница:
Доктор Урбах ушел, а Симха, домработница Хадассы, появилась. Она, сняв пальто, склонилась над электропечкой, чтобы согреть руки. Она справилась о моем здоровье, а я спросила, что слышно у моей подруги Хадассы. Симха прочитала утром в газете «Херут», что арабы уже потерпели поражение, а мы победили. И вправду, поделом им, сколько можно молчать и терпеть?
Симха вышла на кухню. Вскипятила молоко. Затем открыла окно в рабочей комнате Михаэля, чтобы проветрить квартиру. Холодный, пощипывающий воздух ворвался в дом. Симха протерла оконные стекла старыми газетами, смахнула ветошкой пыль, спустилась в бакалейную лавочку. Вернувшись, она сообщила, со слов соседей, что арабский военный корабль «горит живьем» в море около Хайфы. Должна ли она приступить к глажке?
В сладкой истоме млеет сегодня каждая клеточка моего тела. Я больна. Я не обязана быть собранной. «Полыхает живьем в открытом море» — все это уже было в далеком прошлом, все это не в первый раз.
— Госпожа моя, вы сегодня необычайно бледны, — заметила озабоченно Симха. — Господин сказал мне перед уходом, что не стоит много разговаривать с госпожой, так как здоровье ее …
— Поговори со мной, Симха, — попросила я. — Говори без умолку. Не молчи …
Симха все еще не замужем, но уже помолвлена. Когда ее суженый Бхор вернется из армии, они купят квартиру в новом районе Бейт Мазмиль. Весной сыграют свадьбу. Бхор такой, у него есть сбережения. Он водитель такси в компании «Кешер». Бхор немного застенчив, но парень он культурный. Симха обратила внимание на тот факт, что большинство ее подружек вышли замуж; за парней, схожих на их отцов. И Бхор похож на ее отца. Есть такое правило, Симха читала об этом в женском еженедельнике, что жених обычно походит на отца. Если ты влюблена, то тебе хочется, чтобы он походил на того, кого ты любила прежде. Смешно, но она все ждала, пока нагреется утюг, начисто забыв, что в Иерусалиме бывают еребои с электричеством.
Я представляла себе.
Молодой человек из рассказа то ли Сомерсета Моэма, то ли Стефана Цвейга, молодой человек, прибывающий из маленького городка в казино международного класса, чтобы играть в рулетку. Поначалу он проигрывает две трети своих денег. Оставшихся денег, по осторожным подсчетам, едва хватит на уплату по счету в гостинице и покупку обратного билета, чтобы без унижений вернуться восвояси. Время — два часа ночи. В силах ли молодой человек немедленно встать и исчезнуть? Рулетка все еще крутится, и все люстры зажжены. Быть может, именно теперь, в конце этого круга его ждет необычный выигрыш? Десять тысяч сорвал в один миг сын шейха из какой-то восточной страны, сидящий напротив. Нет, он сможет тотчас же встать и уйти. И, главным образом, потому, что старая английская леди с самого начала вечер пялит на него свои совиные глаза, упрятанные за стеклами пенсне, и она может бросить в его сторону исполненный холодного презрения взгляд. А на улице падает снег заметая все в ночи. Приглушенный рокот бушующего моря. Нет, молодой человек не может просто так подняться и уйти. На оставшиеся деньги он купит последние жетоны. Зажмурит изо всех сил глаза, откроет их широко, откроет и заморгает, словно свет бьет слишком сильно. А снаружи в ночи бушует море, словно задыхается, и снег валит и валит в безмолвии.
Мы женаты уже более шести лет. Если тебе приходится по служебным делам уехать в Тель-Авив, ты обычно возвращаешься домой в тот же вечер. Со дня нашей свадьбы мы никогда не расставались более, чем на две ночи. Мы женаты шесть лет и живем в этой квартире, а я все еще не научилась открывать и закрывать жалюзи на балконе, потому что ты приставлен к этому делу. Теперь, когда ты мобилизован, жалюзи открыты и днем и ночью. Я думаю о тебе. Ты ведь заранее знал, что мобилизация — это война, а не призыв на ученья. Война в Египте, а не на востоке. Короткая война — не затяжная. Все это ты просчитал с помощью своего внутреннего, хорошо сбалансированного механизма, благодаря которому ты постоянно выдаешь результаты безостановочного мыслительного процесса. Я должна представить на твое рассмотрение уравнение, от решения которого я завишу, подобно тому, как устойчивость человека зависит от высоты перил, на которые он опирается.
Утром я сидела в кресле и переставляла пуговицы на рукавах твоего черного пиджака; я пришила их так, как то нынче принято в модных костюмах. За шитьем спрашивала себя: каким образом стеклянный непроницаемый колокол вдруг спускается на нас, отделяя нашу жизнь от вещей, мест, людей и мнений? Конечно же, Михаэль, существуют друзья, в наш дом приходят гости, есть коллеги по работе, соседи, родственники. Но когда они сидят у нас в гостиной и разговаривают с нами, их речи всегда звучат глухо — из-за того стеклянного колокола, чье стекло вовсе не прозрачно. Только по выражению их лиц я пытаюсь догадаться, о чем они мыслят. Иногда их облик как бы расплывается, превращаясь в нечто бесформенное. Предметы, места, люди и мнения необходимы мне, чтобы я смогла выстоять. Ну а ты, Михаэль, ты доволен или нет? Откуда мне знать… Временами ты грустен, не так ли? Доволен ли ты? А если я умру? А если ты умрешь? Я все еще бреду на ощупь. В преддверии, во введении, в предисловии. Все еще повторяю и заучиваю сложную роль, которую мне придется исполнить в будущем. Пакую чемоданы. Готовлюсь. Репетирую. Когда же мы тронемся в путь, Михаэль? Я устала все ждать да гадать. Ты кладешь свои руки на штурвал. Дремлешь или впал в задумчивость? Я не могу знать — ведь ты тих и ровен во все дни. Трогай, Михаэль, трогай, я уже давно готова и жду годами.
XXXV
XXXVI
Симха вышла на кухню. Вскипятила молоко. Затем открыла окно в рабочей комнате Михаэля, чтобы проветрить квартиру. Холодный, пощипывающий воздух ворвался в дом. Симха протерла оконные стекла старыми газетами, смахнула ветошкой пыль, спустилась в бакалейную лавочку. Вернувшись, она сообщила, со слов соседей, что арабский военный корабль «горит живьем» в море около Хайфы. Должна ли она приступить к глажке?
В сладкой истоме млеет сегодня каждая клеточка моего тела. Я больна. Я не обязана быть собранной. «Полыхает живьем в открытом море» — все это уже было в далеком прошлом, все это не в первый раз.
— Госпожа моя, вы сегодня необычайно бледны, — заметила озабоченно Симха. — Господин сказал мне перед уходом, что не стоит много разговаривать с госпожой, так как здоровье ее …
— Поговори со мной, Симха, — попросила я. — Говори без умолку. Не молчи …
Симха все еще не замужем, но уже помолвлена. Когда ее суженый Бхор вернется из армии, они купят квартиру в новом районе Бейт Мазмиль. Весной сыграют свадьбу. Бхор такой, у него есть сбережения. Он водитель такси в компании «Кешер». Бхор немного застенчив, но парень он культурный. Симха обратила внимание на тот факт, что большинство ее подружек вышли замуж; за парней, схожих на их отцов. И Бхор похож на ее отца. Есть такое правило, Симха читала об этом в женском еженедельнике, что жених обычно походит на отца. Если ты влюблена, то тебе хочется, чтобы он походил на того, кого ты любила прежде. Смешно, но она все ждала, пока нагреется утюг, начисто забыв, что в Иерусалиме бывают еребои с электричеством.
Я представляла себе.
Молодой человек из рассказа то ли Сомерсета Моэма, то ли Стефана Цвейга, молодой человек, прибывающий из маленького городка в казино международного класса, чтобы играть в рулетку. Поначалу он проигрывает две трети своих денег. Оставшихся денег, по осторожным подсчетам, едва хватит на уплату по счету в гостинице и покупку обратного билета, чтобы без унижений вернуться восвояси. Время — два часа ночи. В силах ли молодой человек немедленно встать и исчезнуть? Рулетка все еще крутится, и все люстры зажжены. Быть может, именно теперь, в конце этого круга его ждет необычный выигрыш? Десять тысяч сорвал в один миг сын шейха из какой-то восточной страны, сидящий напротив. Нет, он сможет тотчас же встать и уйти. И, главным образом, потому, что старая английская леди с самого начала вечер пялит на него свои совиные глаза, упрятанные за стеклами пенсне, и она может бросить в его сторону исполненный холодного презрения взгляд. А на улице падает снег заметая все в ночи. Приглушенный рокот бушующего моря. Нет, молодой человек не может просто так подняться и уйти. На оставшиеся деньги он купит последние жетоны. Зажмурит изо всех сил глаза, откроет их широко, откроет и заморгает, словно свет бьет слишком сильно. А снаружи в ночи бушует море, словно задыхается, и снег валит и валит в безмолвии.
Мы женаты уже более шести лет. Если тебе приходится по служебным делам уехать в Тель-Авив, ты обычно возвращаешься домой в тот же вечер. Со дня нашей свадьбы мы никогда не расставались более, чем на две ночи. Мы женаты шесть лет и живем в этой квартире, а я все еще не научилась открывать и закрывать жалюзи на балконе, потому что ты приставлен к этому делу. Теперь, когда ты мобилизован, жалюзи открыты и днем и ночью. Я думаю о тебе. Ты ведь заранее знал, что мобилизация — это война, а не призыв на ученья. Война в Египте, а не на востоке. Короткая война — не затяжная. Все это ты просчитал с помощью своего внутреннего, хорошо сбалансированного механизма, благодаря которому ты постоянно выдаешь результаты безостановочного мыслительного процесса. Я должна представить на твое рассмотрение уравнение, от решения которого я завишу, подобно тому, как устойчивость человека зависит от высоты перил, на которые он опирается.
Утром я сидела в кресле и переставляла пуговицы на рукавах твоего черного пиджака; я пришила их так, как то нынче принято в модных костюмах. За шитьем спрашивала себя: каким образом стеклянный непроницаемый колокол вдруг спускается на нас, отделяя нашу жизнь от вещей, мест, людей и мнений? Конечно же, Михаэль, существуют друзья, в наш дом приходят гости, есть коллеги по работе, соседи, родственники. Но когда они сидят у нас в гостиной и разговаривают с нами, их речи всегда звучат глухо — из-за того стеклянного колокола, чье стекло вовсе не прозрачно. Только по выражению их лиц я пытаюсь догадаться, о чем они мыслят. Иногда их облик как бы расплывается, превращаясь в нечто бесформенное. Предметы, места, люди и мнения необходимы мне, чтобы я смогла выстоять. Ну а ты, Михаэль, ты доволен или нет? Откуда мне знать… Временами ты грустен, не так ли? Доволен ли ты? А если я умру? А если ты умрешь? Я все еще бреду на ощупь. В преддверии, во введении, в предисловии. Все еще повторяю и заучиваю сложную роль, которую мне придется исполнить в будущем. Пакую чемоданы. Готовлюсь. Репетирую. Когда же мы тронемся в путь, Михаэль? Я устала все ждать да гадать. Ты кладешь свои руки на штурвал. Дремлешь или впал в задумчивость? Я не могу знать — ведь ты тих и ровен во все дни. Трогай, Михаэль, трогай, я уже давно готова и жду годами.
XXXV
Симха забрала Яира из детского сада. Его пальчики посинели от холода. По дороге они повстречали почтальона и получили из его рук военную почтовую открытку, посланную из Синайской пустыни: мой брат Иммануэль сообщает, что он жив-здоров и ему довелось не только видеть, но и совершить нечто прямо-таки удивительное. Следующую открытку он пришлет нам из Каира, столицы Египта. Он надеется, что нам тут в Иерусалиме, хорошо живется-можется. А Михаэля он не встретил: пустыня необъятна, по сравнению с ней наш Негев кажется крошечной песчаной площадкой. Помнишь ли ты, Хана, как мы ездили с отцом в Иерихон, когда были маленькими? В следующий раз мы пойдем на Иорданию, и снова можно будет спуститься в Иерихон, купить плетеные циновки. Иммануэль просит поцеловать за него Яира: «Расти молодцом и станешь бойцом. С любовью и почтением глядя — Иммануэль, твой дядя».
От Михаэля мы не получили ни единой весточки.
Я вижу …
В свете сигнальной лампочки на передней панели передатчика его лицо словно высечено резцом скульптора, Он весь — выражение усталой ответственности. Плечи согнуты. Губы сжаты. Он склонился над прибором. Собран, решительно повернулся спиной к лунному серпу, вознесенному над ним, ущербному и бледному… Два гостя навестили меня под вечер. В полдень на улице Турим встретились господин Кадишман и господин Глик. От господина Глика стало изестно господину Кадишману, что госпожа Гонен больна, господин Гонен призван на войну. Тут же они решили, что сегодня вечером явятся ко мне и предложат свою помощь. Они пришли навестить меня вдвоем: если бы меня навестил один мужчина, это могло бы послужить поводом для сплетен.
Господин Глик сказал:
— Госпожа Гонен, вам, наверняка, трудно. Дни весьма напряженные. Зима холодная. А вы сидите тут одна …
Тем временем господин Кадишман обследовал своими большими мясистыми пальцами стакан с чаем, стоящий у изголовья моей постели.
— Холодный, — заметил господин Кадишман с сожалением, — абсолютно холодный. Не позволите ли вы, госпожа Гонен, оккупировать вашу кухню — оккупировать, разумеется, в кавычках — и приготовить вам новый чай?
— Напротив, — сказала я, — мне можно вставать с потели. Я немедленно надену халат и угощу вас кофе и какао.
— Сохрани вас Бог, госпожа Гонен, сохрани вас Бог! — перепугался господин Глик, заморгал глазами, ловно я вдруг открыла ему нечто такое, о чем следовало бы скромно умолчать. Судорожный нервный тик тронул то губы. Словно зайчишка, которого бьет дрожь, едва заслышит он чужой голос.
Господин Кадишман проявил заинтересованность: — Что же пишет наш друг с театра военных действий?
— Ни одного письма пока еще не было, — ответила я с улыбкой.
— Бои уже закончились, — продолжал господин Кадишман с выражением игривой веселости на лице. — Бои уже закончились, и в пустыне Хорев больше нет наших ненавистников.
— Будьте добры, господин Кадишман, включите большой свет, — попросила я, — там, слева от вас. Зачем всем нам сидеть в темноте?
Господин Глик схватил свою нижнюю губу болышим и указательным пальцами. Глаза его словно проследили весь путь электрического тока — от выключателя на стене до лампочки под потолком. Может быть, он ощутил свою бесполезность, поскольку спросил меня:
— Не смогу ли я быть чем-нибудь полезным госпожа Гонен?
— Спасибо, господин Глик, вы очень любезны, но в помощи нет необходимости.
Неожиданно для себя я вдруг добавила:
— Наверно, и вам тяжело, господин Глик, без супруги, вот так… в одиночестве?
Господин Кадишман на миг задержался у выключателя, словно засомневался в возможности благополучного исхода своих действий, и ему трудно поверить в собственный успех. Но тотчас он вернулся и уселся на свое место. Сидя, господин Кадишман походил на одно из тех первобытных созданий, у которых было огромное неповоротливое тело, но весьма маленькая голова. Я вдруг замечаю монголоидное в лице господина Кадишмана. Широкие, приплюснутые скулы. Лицо, которому присущи и грубые черты, и, напротив, удивительно тонкие линии Татарская голова. Коварный следователь, допрашивавший Михаила Строгова. Я улыбнулась ему.
— Госпожа Гонен, — начал господин Кадишман, тяжело ворочаясь на своем месте, — госпожа Гонен, в эти великие дни я много размышляю над тем, что, хотя ученики Владимира Жаботинского были оттеснены с ключевых: позиций, но сегодня его учение празднует великую победу.
Он говорил, словно испытывая огромное внутреннее облегчение. Мне понравились его слова: «Времена трудные, но в конце трудных времен ждет награда». Так я перевела для себя его слова с татарского на свой, привычный мне язык. Не стоило огорчать его длительной паузой. Я сказала:
— Будущее покажет.
— Несомненно, нынешние дни уже говорят о многом, ясные и четкие вещи говорят нам эти дни, — восторгался господин Кадишман, и странное его лицо выражало ликование.
Тем временем господину Глику удалось сформулировать запоздалый ответ на мой вопрос, который уже перестал занимать меня:
— Моя госпожа, моя несчастная Доба, они лечат ее электрическим током. Шоком. Они говорят, что есть надежда. Нельзя впадать в отчаяние. Говорят, что с Божьей помощью …
Его большие руки тискали, месили и без того мятую шляпу. Редкие усы подрагивали, похожие на маленького зверька. В голосе слышалась тревога, мольба о снисхождении, которого он недостоин: ведь отчаяние — жуткий грех.
Я сказала:
— Все будет хорошо.
Господин Глик:
— Дай-то Бог. Амен. Вот ведь несчастье, упаси Боже. И за что?
Господин Кадишман:
— Государство Израиль отныне изменит свой облик. На сей раз топор, как говорил наш великий Бялик, наконец-то в наших руках. Пришла очередь остальному миру жалобно выть и вопрошать, есть ли справедливость и когда она явится на свет Божий. Отныне Израиль — не «рассеянное овечье стадо», и не «овца среди семидесяти волков», и не «скот, гонимый на убой». С этим покончено. С волками жить — по-волчьи выть. Все случилось так, как предвидел Владимир Жаботинский в своем пророческом романе «Самсон Назорей». Доводилось ли госпоже Гонен читать этот роман в превосходном переводе с русского? Весьма, весьма достойная книга, госпожа Гонен. Ее стоит прочитать именно теперь, когда наша армия преследует войско фараона, с трудом уносящее ноги, и море не расступается перед нечестивцами египетскими…
— Но почему же вы сидите, не сняв пальто? Я встану, включу печку, приготовлю чай. Будьте добры, снимите, пожалуйста, ваши пальто.
Словно человек, получивший выговор, господин Глик поспешно вскочил со своего места:
— Нет, нет, госпожа Гонен, нет никакой необходимости. Боже упаси! Ведь мы… Просто мы исполнили заповедь «посещение больных». Мы вскоре покинем вас. Не необходимости. Не вставайте. Да и печку включать не стоит.
Господин Кадишман:
— Ну что ж, и мне придется с вами расстаться. Направляясь на заседание комитета, я зашел сюда, чтобы выяснить, не могу ли я чем-нибудь помочь госпоже?
— Помочь, господин Кадишман?
— Может, вам что-нибудь необходимо сделать? Уладить то или иное дело в какой-то канцелярии?.. Или…
— Я благодарна вам, господин Кадишман, за добрые намерения. Вы — истинный джентльмен, каких теперь все меньше да меньше.
Его лицо динозавра засветилось. Он пообещал:
— Я вновь навещу вас завтра или послезавтра, чтобы узнать, что пишет с фронта наш друг.
— Милости просим, господин Кадишман, — ответила я, словно поддразнивая его. — Мой Михаэль изумительно умеет выбирать друзей.
Господин Кадишман подчеркнул, энергично кивая головой:
— Госпожа соизволила пригласить меня. Обязательно, обязательно приду с визитом.
Господин Глик произнес:
— Желаю госпоже полнейшего и скорого выздоровления. И, быть может, я смогу быть полезен. Сходить в бакалейную лавку либо с иными поручениями … Есть ли в этом необходимость, госпожа моя?
— Как это любезно с вашей стороны, добрый господин Глик, — сказала я.
А он сосредоточил испытующий взгляд на своей мятой шляпе. Наступило молчание. Два пожилых джентльмена стояли теперь у порога, на максимальном расстоянии от моей постели. Господин Глик обнаружил и уничтожил белую ниточку на пальто господина Кадишмана. За окном пронесся ветер и стих. Из кухни донеслось урчание холодильника, словно у мотора проявились вдруг неожиданные силы. Вновь меня охватило ясное спокойное чувство, что вскоре я буду мертва. Какая холодная мысль… Женщины уравновешенные отнюдь не безразличны к собственной смерти. Я и смерть безразличны по отношению друг к другу. Мы близки и чужды. Дальние родственники. Я чувствовала, что должна произнести что-нибудь. И немедленно. Да и нельзя мне расстаться друзьями и позволить им уйти. Быть может, сегодня ночью, наконец-то, выпадут первые дожди. Безусловно, я совсем не старая женщина. Я умею быть красивой. Я должна немедленно встать. Надеть халат. Я обязана приготовить кофе и какао, подать печенье, принять участие в споре, быть интересной. Быть интересной: ведь и я — человек образованный, имею собственные взгляды и мнения. Но что-то сжало мне горло. Я сказала:
— Вы очень спешите?
Господин Кадишман ответил:
— К великому сожалению, я вынужден покинуть вас. Господин Глик может остаться, если он того пожелает.
Господин Глик обернул свою шею толстым шарфом.
Пожалуйста, не уходите сейчас, мои престарелые братья, нельзя ей оставаться одной. Будьте добры, присядьте в кресла. Снимите ваши пальто. Успокойтесь. Поспорим о политике, о философии. Обменяемся мнениями по вопросам религии, веры, справедливости. Окунемся в живую, дружелюбную беседу. Вместе выпьем. Она боится остаться одна в доме. Останьтесь. Не покидайте.
— Быстрейшего и скорейшего выздоровления госпоже Гонен. И спокойной ночи.
— Вы уже уходите? Я нагоняю на вас скуку?
— Не приведи Господь! Помилуй Бог! — смешались их встревоженные голоса.
В движениях этих джентльменов чувствовалась некая неуверенность, поскольку оба они — люди одинокие, далеко не молодые, не привыкшие исполнять заповедь «посещение больных».
— Улицы пустынны, — заметила я.
— Желаю вам доброго здоровья, — ответил господ Кадишман. Он сдвинул свою шляпу на лоб, словно вдруг прикрыл окно ставнями.
Господин Глик сказал мне, уходя:
— Пожалуйста, не беспокойтесь, госпожа моя. Не причин для беспокойства. Все будет хорошо. Все стан на свои места… И воцарится мир, как говорится. О, госпожа моя улыбается. Как приятно видеть вашу улыбку
Гости ушли.
Я тут же включила радио. Поправила одеяло. Неужели моя болезнь заразна? Почему же мои пожилые друзья забыли обменяться со мной рукопожатиями в начале и в конце своего визита?
Радио сообщило, что захват Синайского полуострова завершен. Министр обороны провозгласил, что остров Иотват, известный всем как остров Тиран, вновь принадлежит Третьему Царству Израильскому. Хана Гонен вернется к Ивонн Азулай. «Однако все наши устремле ния — к миру», — заявил министр с присущими ему модуляциями в голосе. При условии, что в арабском стане силы разума победят темные всплески инстинкта мести, наступит долгожданный мир.
Я думала о моих близнецах…
Гнутся под ветром прямоствольные кипарисы в предместье Сангедрия. Распрямляются и вновь сгибаются в дугу. Я-то думаю, что их гибкость — чистое волшебство. Непрерывный холодный поток. И в то же время гибкость эта — статична. Несколько лет тому назад, холодным зимним днем, в здании университета в «Терра Санкта» я записала слова профессора ивритской литературы, преисполненные подлинной грусти: от Авраама Мапу до Переца Смоленскина движение еврейского Просвещения переживало трудные и сложные внутренние противоречия. Кризис. Разочарования и прозрения. Один за другим рушатся прекрасные сны, и люди с нежной, чувствительной душой сломлены. Но не согнуты. «Разорители и опустошители твои, — сказал профессор, — уйдут от тебя». Эта парафраза из пророка Исайи имеет двойной смысл. По словам профессора, еврейское Просвещение само породило такие идеи, которые привели его к гибели. Спустя некоторое время многие из лучших его представителей отправились, как говорится, «обрабатывать чужие поля». Критик Авраам Ури Ковнер, личность трагическая, казалось, походил на скорпиона, который жалит самого себя, если бушующее пламя берет его в кольцо. В семидесятые — восьмидесятые годы девятнадцатого века возникло тяжкое ощущение невозможности выхода из замкнутого круга. Если бы не малочисленные мечтатели и борцы, реалисты, восставшие против реальности, — не состоялось бы наше Возрождение: это они предопределили его. «Но ведь великие дела всегда совершаются именно мечтателями», — заключил профессор. Я не забыла.
Какой великий труд переводчика еще ждет меня! И это тоже я должна перевести на мой собственный язык. Я не хочу умирать. Госпожа Хана Гринбаум-Гонен — «ХАГ» — да ведь на иврите это слово означает «праздник». Да будет на то Его воля, и все дни жизни госпожи обернутся праздником. Давно уже мертв мой добрый друг, библиотекарь из «Терра Санкта», ходивший в черной шапочке, с которым мы обменивались грамматическими парадоксами. Остались лишь слова. Я устала от слов. Какая дешевая приманка.
От Михаэля мы не получили ни единой весточки.
Я вижу …
В свете сигнальной лампочки на передней панели передатчика его лицо словно высечено резцом скульптора, Он весь — выражение усталой ответственности. Плечи согнуты. Губы сжаты. Он склонился над прибором. Собран, решительно повернулся спиной к лунному серпу, вознесенному над ним, ущербному и бледному… Два гостя навестили меня под вечер. В полдень на улице Турим встретились господин Кадишман и господин Глик. От господина Глика стало изестно господину Кадишману, что госпожа Гонен больна, господин Гонен призван на войну. Тут же они решили, что сегодня вечером явятся ко мне и предложат свою помощь. Они пришли навестить меня вдвоем: если бы меня навестил один мужчина, это могло бы послужить поводом для сплетен.
Господин Глик сказал:
— Госпожа Гонен, вам, наверняка, трудно. Дни весьма напряженные. Зима холодная. А вы сидите тут одна …
Тем временем господин Кадишман обследовал своими большими мясистыми пальцами стакан с чаем, стоящий у изголовья моей постели.
— Холодный, — заметил господин Кадишман с сожалением, — абсолютно холодный. Не позволите ли вы, госпожа Гонен, оккупировать вашу кухню — оккупировать, разумеется, в кавычках — и приготовить вам новый чай?
— Напротив, — сказала я, — мне можно вставать с потели. Я немедленно надену халат и угощу вас кофе и какао.
— Сохрани вас Бог, госпожа Гонен, сохрани вас Бог! — перепугался господин Глик, заморгал глазами, ловно я вдруг открыла ему нечто такое, о чем следовало бы скромно умолчать. Судорожный нервный тик тронул то губы. Словно зайчишка, которого бьет дрожь, едва заслышит он чужой голос.
Господин Кадишман проявил заинтересованность: — Что же пишет наш друг с театра военных действий?
— Ни одного письма пока еще не было, — ответила я с улыбкой.
— Бои уже закончились, — продолжал господин Кадишман с выражением игривой веселости на лице. — Бои уже закончились, и в пустыне Хорев больше нет наших ненавистников.
— Будьте добры, господин Кадишман, включите большой свет, — попросила я, — там, слева от вас. Зачем всем нам сидеть в темноте?
Господин Глик схватил свою нижнюю губу болышим и указательным пальцами. Глаза его словно проследили весь путь электрического тока — от выключателя на стене до лампочки под потолком. Может быть, он ощутил свою бесполезность, поскольку спросил меня:
— Не смогу ли я быть чем-нибудь полезным госпожа Гонен?
— Спасибо, господин Глик, вы очень любезны, но в помощи нет необходимости.
Неожиданно для себя я вдруг добавила:
— Наверно, и вам тяжело, господин Глик, без супруги, вот так… в одиночестве?
Господин Кадишман на миг задержался у выключателя, словно засомневался в возможности благополучного исхода своих действий, и ему трудно поверить в собственный успех. Но тотчас он вернулся и уселся на свое место. Сидя, господин Кадишман походил на одно из тех первобытных созданий, у которых было огромное неповоротливое тело, но весьма маленькая голова. Я вдруг замечаю монголоидное в лице господина Кадишмана. Широкие, приплюснутые скулы. Лицо, которому присущи и грубые черты, и, напротив, удивительно тонкие линии Татарская голова. Коварный следователь, допрашивавший Михаила Строгова. Я улыбнулась ему.
— Госпожа Гонен, — начал господин Кадишман, тяжело ворочаясь на своем месте, — госпожа Гонен, в эти великие дни я много размышляю над тем, что, хотя ученики Владимира Жаботинского были оттеснены с ключевых: позиций, но сегодня его учение празднует великую победу.
Он говорил, словно испытывая огромное внутреннее облегчение. Мне понравились его слова: «Времена трудные, но в конце трудных времен ждет награда». Так я перевела для себя его слова с татарского на свой, привычный мне язык. Не стоило огорчать его длительной паузой. Я сказала:
— Будущее покажет.
— Несомненно, нынешние дни уже говорят о многом, ясные и четкие вещи говорят нам эти дни, — восторгался господин Кадишман, и странное его лицо выражало ликование.
Тем временем господину Глику удалось сформулировать запоздалый ответ на мой вопрос, который уже перестал занимать меня:
— Моя госпожа, моя несчастная Доба, они лечат ее электрическим током. Шоком. Они говорят, что есть надежда. Нельзя впадать в отчаяние. Говорят, что с Божьей помощью …
Его большие руки тискали, месили и без того мятую шляпу. Редкие усы подрагивали, похожие на маленького зверька. В голосе слышалась тревога, мольба о снисхождении, которого он недостоин: ведь отчаяние — жуткий грех.
Я сказала:
— Все будет хорошо.
Господин Глик:
— Дай-то Бог. Амен. Вот ведь несчастье, упаси Боже. И за что?
Господин Кадишман:
— Государство Израиль отныне изменит свой облик. На сей раз топор, как говорил наш великий Бялик, наконец-то в наших руках. Пришла очередь остальному миру жалобно выть и вопрошать, есть ли справедливость и когда она явится на свет Божий. Отныне Израиль — не «рассеянное овечье стадо», и не «овца среди семидесяти волков», и не «скот, гонимый на убой». С этим покончено. С волками жить — по-волчьи выть. Все случилось так, как предвидел Владимир Жаботинский в своем пророческом романе «Самсон Назорей». Доводилось ли госпоже Гонен читать этот роман в превосходном переводе с русского? Весьма, весьма достойная книга, госпожа Гонен. Ее стоит прочитать именно теперь, когда наша армия преследует войско фараона, с трудом уносящее ноги, и море не расступается перед нечестивцами египетскими…
— Но почему же вы сидите, не сняв пальто? Я встану, включу печку, приготовлю чай. Будьте добры, снимите, пожалуйста, ваши пальто.
Словно человек, получивший выговор, господин Глик поспешно вскочил со своего места:
— Нет, нет, госпожа Гонен, нет никакой необходимости. Боже упаси! Ведь мы… Просто мы исполнили заповедь «посещение больных». Мы вскоре покинем вас. Не необходимости. Не вставайте. Да и печку включать не стоит.
Господин Кадишман:
— Ну что ж, и мне придется с вами расстаться. Направляясь на заседание комитета, я зашел сюда, чтобы выяснить, не могу ли я чем-нибудь помочь госпоже?
— Помочь, господин Кадишман?
— Может, вам что-нибудь необходимо сделать? Уладить то или иное дело в какой-то канцелярии?.. Или…
— Я благодарна вам, господин Кадишман, за добрые намерения. Вы — истинный джентльмен, каких теперь все меньше да меньше.
Его лицо динозавра засветилось. Он пообещал:
— Я вновь навещу вас завтра или послезавтра, чтобы узнать, что пишет с фронта наш друг.
— Милости просим, господин Кадишман, — ответила я, словно поддразнивая его. — Мой Михаэль изумительно умеет выбирать друзей.
Господин Кадишман подчеркнул, энергично кивая головой:
— Госпожа соизволила пригласить меня. Обязательно, обязательно приду с визитом.
Господин Глик произнес:
— Желаю госпоже полнейшего и скорого выздоровления. И, быть может, я смогу быть полезен. Сходить в бакалейную лавку либо с иными поручениями … Есть ли в этом необходимость, госпожа моя?
— Как это любезно с вашей стороны, добрый господин Глик, — сказала я.
А он сосредоточил испытующий взгляд на своей мятой шляпе. Наступило молчание. Два пожилых джентльмена стояли теперь у порога, на максимальном расстоянии от моей постели. Господин Глик обнаружил и уничтожил белую ниточку на пальто господина Кадишмана. За окном пронесся ветер и стих. Из кухни донеслось урчание холодильника, словно у мотора проявились вдруг неожиданные силы. Вновь меня охватило ясное спокойное чувство, что вскоре я буду мертва. Какая холодная мысль… Женщины уравновешенные отнюдь не безразличны к собственной смерти. Я и смерть безразличны по отношению друг к другу. Мы близки и чужды. Дальние родственники. Я чувствовала, что должна произнести что-нибудь. И немедленно. Да и нельзя мне расстаться друзьями и позволить им уйти. Быть может, сегодня ночью, наконец-то, выпадут первые дожди. Безусловно, я совсем не старая женщина. Я умею быть красивой. Я должна немедленно встать. Надеть халат. Я обязана приготовить кофе и какао, подать печенье, принять участие в споре, быть интересной. Быть интересной: ведь и я — человек образованный, имею собственные взгляды и мнения. Но что-то сжало мне горло. Я сказала:
— Вы очень спешите?
Господин Кадишман ответил:
— К великому сожалению, я вынужден покинуть вас. Господин Глик может остаться, если он того пожелает.
Господин Глик обернул свою шею толстым шарфом.
Пожалуйста, не уходите сейчас, мои престарелые братья, нельзя ей оставаться одной. Будьте добры, присядьте в кресла. Снимите ваши пальто. Успокойтесь. Поспорим о политике, о философии. Обменяемся мнениями по вопросам религии, веры, справедливости. Окунемся в живую, дружелюбную беседу. Вместе выпьем. Она боится остаться одна в доме. Останьтесь. Не покидайте.
— Быстрейшего и скорейшего выздоровления госпоже Гонен. И спокойной ночи.
— Вы уже уходите? Я нагоняю на вас скуку?
— Не приведи Господь! Помилуй Бог! — смешались их встревоженные голоса.
В движениях этих джентльменов чувствовалась некая неуверенность, поскольку оба они — люди одинокие, далеко не молодые, не привыкшие исполнять заповедь «посещение больных».
— Улицы пустынны, — заметила я.
— Желаю вам доброго здоровья, — ответил господ Кадишман. Он сдвинул свою шляпу на лоб, словно вдруг прикрыл окно ставнями.
Господин Глик сказал мне, уходя:
— Пожалуйста, не беспокойтесь, госпожа моя. Не причин для беспокойства. Все будет хорошо. Все стан на свои места… И воцарится мир, как говорится. О, госпожа моя улыбается. Как приятно видеть вашу улыбку
Гости ушли.
Я тут же включила радио. Поправила одеяло. Неужели моя болезнь заразна? Почему же мои пожилые друзья забыли обменяться со мной рукопожатиями в начале и в конце своего визита?
Радио сообщило, что захват Синайского полуострова завершен. Министр обороны провозгласил, что остров Иотват, известный всем как остров Тиран, вновь принадлежит Третьему Царству Израильскому. Хана Гонен вернется к Ивонн Азулай. «Однако все наши устремле ния — к миру», — заявил министр с присущими ему модуляциями в голосе. При условии, что в арабском стане силы разума победят темные всплески инстинкта мести, наступит долгожданный мир.
Я думала о моих близнецах…
Гнутся под ветром прямоствольные кипарисы в предместье Сангедрия. Распрямляются и вновь сгибаются в дугу. Я-то думаю, что их гибкость — чистое волшебство. Непрерывный холодный поток. И в то же время гибкость эта — статична. Несколько лет тому назад, холодным зимним днем, в здании университета в «Терра Санкта» я записала слова профессора ивритской литературы, преисполненные подлинной грусти: от Авраама Мапу до Переца Смоленскина движение еврейского Просвещения переживало трудные и сложные внутренние противоречия. Кризис. Разочарования и прозрения. Один за другим рушатся прекрасные сны, и люди с нежной, чувствительной душой сломлены. Но не согнуты. «Разорители и опустошители твои, — сказал профессор, — уйдут от тебя». Эта парафраза из пророка Исайи имеет двойной смысл. По словам профессора, еврейское Просвещение само породило такие идеи, которые привели его к гибели. Спустя некоторое время многие из лучших его представителей отправились, как говорится, «обрабатывать чужие поля». Критик Авраам Ури Ковнер, личность трагическая, казалось, походил на скорпиона, который жалит самого себя, если бушующее пламя берет его в кольцо. В семидесятые — восьмидесятые годы девятнадцатого века возникло тяжкое ощущение невозможности выхода из замкнутого круга. Если бы не малочисленные мечтатели и борцы, реалисты, восставшие против реальности, — не состоялось бы наше Возрождение: это они предопределили его. «Но ведь великие дела всегда совершаются именно мечтателями», — заключил профессор. Я не забыла.
Какой великий труд переводчика еще ждет меня! И это тоже я должна перевести на мой собственный язык. Я не хочу умирать. Госпожа Хана Гринбаум-Гонен — «ХАГ» — да ведь на иврите это слово означает «праздник». Да будет на то Его воля, и все дни жизни госпожи обернутся праздником. Давно уже мертв мой добрый друг, библиотекарь из «Терра Санкта», ходивший в черной шапочке, с которым мы обменивались грамматическими парадоксами. Остались лишь слова. Я устала от слов. Какая дешевая приманка.
XXXVI
Утром радио сообщило, что девятая бригада захватила батареи береговой обороны в Шарм-эль-Шейхе, в Соломоновом заливе. Длительная морская блокада разлетелась в клочья. Отныне перед нами открываются новые горизонты.
И у доктора Урбаха нынче поутру была добрая весть Лицо его осветилось дружелюбной, грустной улыбкой, дважды вздернул он свои миниатюрные плечики, словно не придавая значения своим же собственным словам:
— Нам отныне дозволено потихоньку ходить и немного работать. При условии, что не подвергнем себя никакому душевному усилию и, разумеется, не перетрудим горло. Да еще при условии, что наконец-то мы станем пребывать в мире с объективной реальностью. Желаю скорейшего выздоровления.
Впервые со дня ухода Михаэля в армию я встала и вышла на улицу. Я ощущала — что-то переменилось. Словно вдруг оборвался какой-то звук, высокий и пронзительный. Будто к вечеру заглушили двигатель, который стрекотал целый день. На протяжении всего дня этот шум не воспринимался, и лишь когда двигатель умолк, его заметили: внезапная тишина. Был и пропал. Пропал, значит, был.
Я отказалась от помощи домработницы. Написала в кибуц Ноф Гарим успокаивающее письмо маме и жене брата. Испекла пирог с творогом. В полдень позвонила военному коменданту Иерусалима, просила сообщить мне, где расположен батальон Михаэля. Мне ответили вежливыми извинениями: большинство наших сил все еще — в движении. Почтовая связь неудовлетворительна. Но нет поводов для бесспокойства. Имени Михаэль Гонен нет ни в одном их ТЕХ списков.
Напрасные хлопоты. Вернувшись из аптеки, я нашла в почтовом ящике письмо от Михаэля. По штемпелю установила, что оно задержалось в пути. Прежде всего Михаэль с тревогой спрашивал о моем здоровье, о сыне, доме. Затем он сообщал мне, что вполне здоров, только вот изжога ему досаждает, ибо готовят здесь из рук вон плохо. Кроме того, в самый первый день он разбил свои очки. Михаэль подчинился закону о военной цензуре и не сообщил, где находится, но использовал возможность намекнуть мне окольным путем, что его батальон не принимал участия в боях, а охранял границы государства. В конце Михаэль просил меня не забыть, что Яира следует отвести к зубному врачу в ближайший четверг. Стало быть, завтра.
Назавтра мы с Яиром отправились в медицинский центр имени Штрауса, где находилась районная зубоврачебная клиника. Иораму Каменицеру, сыну наших соседей, было по пути с нами. Он спешил в клуб молодежного движения «Бней Акиба», что по соседству с центром имени Штрауса. Иорам, смущаясь, пытался объяснить мне, как огорчила его весть о моей болезни и как обрадовало его мое выздоровление. Мы задержались у прилавка, где продавалась горячая кукуруза. Я собралась угостить Яира и Иорама. Иорам вначале счел, что ему стоит отказаться от угощения. Отказ его звучал робко, слова он проглатывал. Я была с ним чересчур строга. Спросила, почему сегодня он выглядит таким мечтательным и рассеянным, уж не влюбился ли в одну из сверстниц?
Мой вопрос привел к тому, что лоб юноши покрылся крупными каплями пота. Он хотел вытереть лицо, но не смог этого сделать, потому что руки его были липкими: он держал кукурузный початок, который я ему все-таки купила. Я не отвела своего пристального взгляда, надеясь вогнать его в полное замешательство. Унижение и отчаяние всколыхнули в юноше волну нервозной смелости. Он обратил ко мне свое посеревшее страдающее лицо и пробормотал:
— Госпожа Гонен, у меня нет никаких дел со сверстницами, да и вообще с девчонками. Весьма сожалею, я не хотел бы вас обидеть, но вы не должны были задавать мне подобные вопросы. Ведь и я не спрашиваю… Любовь и другие подобные вещи… они всегда… дело личное.
Поздняя осень заполонила Иерусалим. В небе — ни облачка, но и ясным его не назовешь. Было оно цвета осени: голубоватое с серым отливом. Подобно цвету дороги или цвету старинных каменных зданий — вот он подходящий оттенок. Я ощутила, что, вне всякого сомнения, со мной это уже не в первый раз. Я уже бывала, здесь. Мне все м чительно знакомо. Я сказала:
— Прости меня, Иорам. На миг я забыла, что ты учишься в религиозной школе. Я проявила любопытство Ты не обязан делиться со мной своими секретами. Тебе — семнадцать, а мне уже двадцать семь, и, естественно, я кажусь тебе древней старухой.
И на этот раз я привела его в смятение, еще большее, чем в предыдущий раз. И преднамеренно. Он отвел глаза в сторону. В охватившей его лихорадке он случайно толкнул Яира, едва не опрокинув его наземь. Он начал было говорить, не нашел нужных слов и совсем отчаялся:
— Старуха? Вы?.. Напротив, госпожа Гонен, напротив. Я хотел сказать, что… Вас интересуют мои проблемы и… с вами я могу иногда пого… Нет. Когда я пытаюсь выразить это словами, то получается все наоборот. Я думаю только, что…
— Успокойся, Иорам. Ты не обязан говорить.
Он был в моих руках. Я властвовала над ним безраздельно. По своему желанию я могла вызвать на его лице любое выражение. Словно рисовала на листке бумаги. Много лет прошло с тех пор, когда в последний раз подобная нечистая игра доставляла мне удовольствие. Поэтому я продолжала, высвобождая маленькими глотками внутренний смех, заливавший меня:
— Нет, Иорам. Ты не обязан говорить. Можешь написать мне письмо. Кроме того, ты почти все уже сказал. Кстати, кто-нибудь уже говорил тебе, что глаза у тебя очень красивые? Если бы ты был уверен в себе, мой милый друг, то разбил бы не одно сердце. И если бы я была молодой, твоей ровесницей, а не древней старухой, то уж не знаю, как могла бы я устоять и не влюбиться в тебя. Ты — прелестный юноша.
Не отвела я свой холодный взгляд от лица парня. Я впитывала его удивление, восторг, страдание, безумные надежды. Я вся была во власти упоительного ощущения.
Иорам пробормотал:
— Вы не должны, госпожа Гонен…
— Хана. Можешь называть меня просто — Хана.
И у доктора Урбаха нынче поутру была добрая весть Лицо его осветилось дружелюбной, грустной улыбкой, дважды вздернул он свои миниатюрные плечики, словно не придавая значения своим же собственным словам:
— Нам отныне дозволено потихоньку ходить и немного работать. При условии, что не подвергнем себя никакому душевному усилию и, разумеется, не перетрудим горло. Да еще при условии, что наконец-то мы станем пребывать в мире с объективной реальностью. Желаю скорейшего выздоровления.
Впервые со дня ухода Михаэля в армию я встала и вышла на улицу. Я ощущала — что-то переменилось. Словно вдруг оборвался какой-то звук, высокий и пронзительный. Будто к вечеру заглушили двигатель, который стрекотал целый день. На протяжении всего дня этот шум не воспринимался, и лишь когда двигатель умолк, его заметили: внезапная тишина. Был и пропал. Пропал, значит, был.
Я отказалась от помощи домработницы. Написала в кибуц Ноф Гарим успокаивающее письмо маме и жене брата. Испекла пирог с творогом. В полдень позвонила военному коменданту Иерусалима, просила сообщить мне, где расположен батальон Михаэля. Мне ответили вежливыми извинениями: большинство наших сил все еще — в движении. Почтовая связь неудовлетворительна. Но нет поводов для бесспокойства. Имени Михаэль Гонен нет ни в одном их ТЕХ списков.
Напрасные хлопоты. Вернувшись из аптеки, я нашла в почтовом ящике письмо от Михаэля. По штемпелю установила, что оно задержалось в пути. Прежде всего Михаэль с тревогой спрашивал о моем здоровье, о сыне, доме. Затем он сообщал мне, что вполне здоров, только вот изжога ему досаждает, ибо готовят здесь из рук вон плохо. Кроме того, в самый первый день он разбил свои очки. Михаэль подчинился закону о военной цензуре и не сообщил, где находится, но использовал возможность намекнуть мне окольным путем, что его батальон не принимал участия в боях, а охранял границы государства. В конце Михаэль просил меня не забыть, что Яира следует отвести к зубному врачу в ближайший четверг. Стало быть, завтра.
Назавтра мы с Яиром отправились в медицинский центр имени Штрауса, где находилась районная зубоврачебная клиника. Иораму Каменицеру, сыну наших соседей, было по пути с нами. Он спешил в клуб молодежного движения «Бней Акиба», что по соседству с центром имени Штрауса. Иорам, смущаясь, пытался объяснить мне, как огорчила его весть о моей болезни и как обрадовало его мое выздоровление. Мы задержались у прилавка, где продавалась горячая кукуруза. Я собралась угостить Яира и Иорама. Иорам вначале счел, что ему стоит отказаться от угощения. Отказ его звучал робко, слова он проглатывал. Я была с ним чересчур строга. Спросила, почему сегодня он выглядит таким мечтательным и рассеянным, уж не влюбился ли в одну из сверстниц?
Мой вопрос привел к тому, что лоб юноши покрылся крупными каплями пота. Он хотел вытереть лицо, но не смог этого сделать, потому что руки его были липкими: он держал кукурузный початок, который я ему все-таки купила. Я не отвела своего пристального взгляда, надеясь вогнать его в полное замешательство. Унижение и отчаяние всколыхнули в юноше волну нервозной смелости. Он обратил ко мне свое посеревшее страдающее лицо и пробормотал:
— Госпожа Гонен, у меня нет никаких дел со сверстницами, да и вообще с девчонками. Весьма сожалею, я не хотел бы вас обидеть, но вы не должны были задавать мне подобные вопросы. Ведь и я не спрашиваю… Любовь и другие подобные вещи… они всегда… дело личное.
Поздняя осень заполонила Иерусалим. В небе — ни облачка, но и ясным его не назовешь. Было оно цвета осени: голубоватое с серым отливом. Подобно цвету дороги или цвету старинных каменных зданий — вот он подходящий оттенок. Я ощутила, что, вне всякого сомнения, со мной это уже не в первый раз. Я уже бывала, здесь. Мне все м чительно знакомо. Я сказала:
— Прости меня, Иорам. На миг я забыла, что ты учишься в религиозной школе. Я проявила любопытство Ты не обязан делиться со мной своими секретами. Тебе — семнадцать, а мне уже двадцать семь, и, естественно, я кажусь тебе древней старухой.
И на этот раз я привела его в смятение, еще большее, чем в предыдущий раз. И преднамеренно. Он отвел глаза в сторону. В охватившей его лихорадке он случайно толкнул Яира, едва не опрокинув его наземь. Он начал было говорить, не нашел нужных слов и совсем отчаялся:
— Старуха? Вы?.. Напротив, госпожа Гонен, напротив. Я хотел сказать, что… Вас интересуют мои проблемы и… с вами я могу иногда пого… Нет. Когда я пытаюсь выразить это словами, то получается все наоборот. Я думаю только, что…
— Успокойся, Иорам. Ты не обязан говорить.
Он был в моих руках. Я властвовала над ним безраздельно. По своему желанию я могла вызвать на его лице любое выражение. Словно рисовала на листке бумаги. Много лет прошло с тех пор, когда в последний раз подобная нечистая игра доставляла мне удовольствие. Поэтому я продолжала, высвобождая маленькими глотками внутренний смех, заливавший меня:
— Нет, Иорам. Ты не обязан говорить. Можешь написать мне письмо. Кроме того, ты почти все уже сказал. Кстати, кто-нибудь уже говорил тебе, что глаза у тебя очень красивые? Если бы ты был уверен в себе, мой милый друг, то разбил бы не одно сердце. И если бы я была молодой, твоей ровесницей, а не древней старухой, то уж не знаю, как могла бы я устоять и не влюбиться в тебя. Ты — прелестный юноша.
Не отвела я свой холодный взгляд от лица парня. Я впитывала его удивление, восторг, страдание, безумные надежды. Я вся была во власти упоительного ощущения.
Иорам пробормотал:
— Вы не должны, госпожа Гонен…
— Хана. Можешь называть меня просто — Хана.