Я ушла на кухню, где на окнах — голубые с цветами занавески. На балконе, примыкавшем к кухне, висело большое корыто. В этом корыте я стираю белье, пока не появится у нас стиральная машина — следующим летом, на перилах — вазон с увядшим цветком и закопченная керосиновая лампа. В Иерусалиме часты перебои с электричеством. «Зачем я срезала свои волосы?» — спрашиваю я себя дрожащими губами. Высока и победительна Ярдена и смех ее — теплый и раскатистый. Я иду готовить ужин.
   Второпях я спускаюсь к зеленщику, выходцу из Персии Элиягу Мошия. Он уже собирался закрываться. Если бы я опоздала на две минуты, то уже не застала бы его. Так сказал зеленщик веселым голосом. Я купила помидоры, огурцы, петрушку, зеленый и красный перец. Зеленщик все смеялся надо мной, потому что в движениях моих — растерянность. Я схватила корзину двумя руками и побежала домой. На секунду я замерла в жуткой панике: нет ключа. Я забыла взять ключ.
   Ну и что? Михаэль и гостья — дома. Дверь не заперта. Кроме того, у Каменицеров, наших соседей, оставлен ключ от нашей квартиры. На всякий непредвиденный случай.
   Я зря торопилась. Ярдена уже была на лестнице, вновь и вновь прощаясь с моим мужем. Ее точеная нога стояла на решетчатых перилах. Смешанный запах духов и пота заполнил лестничную клетку. Это был приятный острый запах. Я задыхалась от бега, да и от пережитой паники. Ярдена сказала:
   — За полчаса твой застенчивый муж решил полугодовую проблему. Я и не знаю, как благодарить. Вас обоих.
   Сказала и вдруг протянула два своих холеных пальца, чтобы снять с моего подбородка то ли волос, то ли чешуйку кожи.
   Михаэль снял очки. Спокойная улыбка осветила его лицо. Я вдруг схватила руку своего мужа и стояла, опираясь на нее. Ярдена засмеялась и ушла. Мы вошли в дом. Михаэль включил радио. Я приготовила салат из овощей.
   Дожди пока припоздали. Жгучий холод заполонил город. Весь день горел у нас в квартире электрообогреватель. Вновь влажным покрывалом затянуты оконные стекла. Сын мой Яир пальчиком рисует узоры на стекле. Иногда я стою у него за спиной, гляжу на сплетение линий, не пытаясь расшифровать их.
   Однажды в канун субботы Михаэль забрался по приставной лестнице, снял с антресолей зимнюю одежду и убрал туда летнюю. Мне опротивело все, что носила я в минувшем году. Мое платье с высокой линией талии теперь казалось мне совсем старушечьим.
   Прошла суббота, и я отправилась в город за покупками. Словно в лихорадке, я покупала да покупала. В одно утро я истратила месячную зарплату. Зеленое пальто купила я себе и меховые сапожки отличной выделки, и пару замшевых туфель, и три разных платья с длинными рукаваими, и спортивную куртку с застежкой «молния». Яиру я купила на зиму матросский костюм из английской шерсти.
   А затем, идя по улице Яффо, я поравнялась с магазином электротоваров, когда-то принадлежавшим моему отцу. Я вошла, положила все свои свертки у двери. Бледная, стояла я перед незнакомым человеком, который спросил меня, чего я желаю. В голосе его — терпение, и была благодарна ему за это. Вынужденный повторить свой вопрос, он все равно не повысил голоса. В полутьме торгового зала я заметила, что они открыли низкую заднюю комнатку, куда вели две ступеньки. В этой комнатушке отец делал несложные починки электроприборов. Приходя к отцу, здесь я, бывало, сиживала с книгой приключений, изданной для мальчишек. В этой же каморке отец обычно готовил себе чай два раза в день: в десять утра и в пять часов вечера. В течение девятнадцати лет здесь готовил себе отец свой чай, два раза в день, в десять и в пять, зимой и летом.
   Некрасивая девочка вышла из комнатки, держа в руке лысую куклу. Глаза у нее покраснели от слез.
   — Чем могу вам помочь? — В третий раз спросил меня незнакомец. Никакого удивления в его голосе не слышалось.
   Я попросила бритву, самую лучшую электробритву чтобы облегчить мужу неприятности и тяготы бритья. Мой муж бреется, как подросток: не раз течет кровь из порезов, и под подбородком не умеет выбриться гладко. Электробритву, самую дорогую, наивысшего качества. Я собираюсь его по-настоящему удивить.
   Я стояла, пересчитывая деньги, все еще остававшие в моем кошельке, как вдруг засветились глаза некрасивой девочки: ей показалось, что она меня знает, — не я ли доктор Куперман из клиники в Катамоне? Нет, моя девочка, ты меня с кем-то путаешь. Я — госпожа Азулай, выступаю в сборной по теннису. Спасибо вам и всего доброго. Стоит включить отопление. Здесь холодно. Да и сыро здесь, в этом магазине.
   Михаэль был потрясен, увидев все эти свертки, принесенные из города:
   — Что в тебя вселилось, Хана? Я не могу понять, что в тебя вселилось.
   Я сказала:
   — Ведь ты помнишь сказку о Золушке? Принц выбрал ее потому, что у нее была самая маленькая нога в королевстве, а она пошла за него, чтобы до смерти рассердить мачеху и злых сестер. Согласен ли ты, что решение принца и Золушки создать семью было основано на весьма пустых, детских соображениях? Маленькая ножка. Я же говорю тебе, Михаэль, что этот принц был круглым дураком, а Золушка — просто глупая девчонка. Может именно поэтому они так подходили друг другу и счастливо жили до самого последнего дня.
   — Для меня это слишком сложно, — пожаловаловался Михаэль с кривой усмешкой. — Для меня это чересчур глубоко — твоя притча. Литература — это не моя область. Я слаб в расшифровке символов. Пожалуйста, скажи ясно, что ты собиралась сказать мне. Но говори простыми словами. Если это в самом деле важно.
   — Нет, мой Михаэль, это не столь важно. Я и сама точно не знаю, что я пыталась тебе сказать. Не знаю. Все эти обновки я купила для того, чтобы радоваться им. А электробритву — чтобы обрадовать тебя.
   — А разве я не рад? — спросил Михаэль тихим голосом. — А ты, Хана, разве ты не рада? Что в тебя вселилось, Хана? Я не в состоянии понять, что тебя гнетет все это время?
   — Есть прекрасная детская песенка, — сказала я, — и там одна девочка спрашивает: «Любезный клоун мой, не с ляшешь ли со мной?» И кто-то ей отвечает: «Веселью клоун рад и кружит всех подряд». Ты считаешь, Михаэль, что это — исчерпывающий ответ на вопрос девочки?
   Михаэль собрался было сказать что-то. Раздумал. Умолк. Он развернул покупки. Положил на место каждую вещь. Ушел в свою рабочую комнату. Через несколько минут вернулся, охваченный сомнениями. Он сказал, что я вынуждаю его принять ссуду, предлагаемую друзьями. Быть может, занять у Кадишмана. Чтобы дотянуть до конца месяца. В чем же смысл, хотел бы он понять. В чем причина? Ведь должна же быть какая-то причина — на небе ли, или на земле.

XXX

   Осень в Иерусалиме. Дожди запаздывают. Небо — бездонная голубизна, подобная спокойному морю. Сухой холод пробирает до костей. Разрозненные облака тянутся к востоку. В рассветную рань плывут они низко, между домами, будто безмолвный караван, отбрасывая тени на замерзшие каменные арки. Сразу ж после полудня опускается на город туман, а в начале шестого воцаряется тьма. Уличных фонарей в Иерусалиме немного, льют они желтый усталый свет. Опавшие листья несутся по переулкам и дворам. Извещение о смерти, написанное слогом выспренным, вывешено на нашей улице: «Нахум Ханун, один из столпов бухарской общины, ушел в лучший мир, будучи старым и насыщенным жизнью». Мне нравилось имя «Нахум Ханун». И «насыщенный жизнью». И смерть.
   Появился господин Кадишман, почерневший, взволнованный, закутанный в русскую шубу. Он сказал:
   — Вскоре вспыхнет война. На сей раз мы захватим весь Иерусалим, и Хеврон, и Вифлеем, и Шхем. Милость казал нам Господь Бог, да будет благословенно имя Его, ибо, если не дал Он нашим так называемым лидерам достаточно разума, то вселил ненависть и глупость в сердца ненавистников наших. Словно одною рукою Он отбирает, а другою возвращает. Что не сделала мудрость евреев — совершит глупость арабов: вскоре вспыхнет великая война, и Святые места вновь вернутся в наши руки.
   — С тех пор, как разрушен был Иерусалимский храм, — повторил Михаэль любимое изречение своего покойного отца, — с тех пор, как разрушен Храм, пророческий дар — это удел таких людей, как вы или я. И если спросите меня, господин Кадишман, каково мое мнение, я скажу вам, что ближайшая война будет вовсе не за Хеврон или Шхем, а за Газу и Рафиях. Я же, смеясь, заметила:
   — Вы спятили, господа мои. Оба.
   Ковер из мертвых сосновых иголок устилает мощеные камнем дворы. Густа и сурова осень. Ветер метет сухие листья. С рассветом над кварталом Мекор Барух звучит музыка, исторгаемая навесами из жести, что выстроены на балконах. Движение абстрактного времени подобно брожению химических компонентов в пробирке: чисто, захватывающе, ядовито. В ночь на десятое октября, под утро, я слышала издалека натужное гудение моторов. То был низкий гром, который, казалось, силой своей пытался подавить всплеск какой-то энергии. Танки гудели за крепостными стенами лагеря «Шнеллер», по соседству с нами. Сдерживая себя, они погромыхивали гусеницами. Мне они казались разъяренной сворой собак, в злобном нетерпении рвущих поводки, выпрыгивающих из ошейников.
   А ветер во всем принимал участие. Порывы его вздымали облака пыли и мусора, мутный смерч лупил по старым ставням. Носились в воздухе обрывки пожелтевших газет, словно являющиеся в темноте духи или привидения. Ветер раскачивал уличные фонари, и пускались в пляс искореженные тени. Прохожие двигались, низко склонив головы под хлесткими ударами ветра. Порою в заброшенном доме скрипучая стеклянная дверь, раскачиваемая ветром, с такой силой билась о косяк, что далеко в округе разносился звон разлетающегося стекла. Целые дни горит электропечь в доме. И даже по ночам мы не гасим ее. Голоса радиодикторов приподняты и суровы. Некое горькое долготерпение готово взорваться вспышкой одержимости.
   В середине октября наш зеленщик, уроженец Персии господин Элиягу Мошия был призван на военную службу. Его дочь Левана ведет торговлю в лавке. Лицо ее бело, а голос необычайно нежен. Левана — застенчивая девушка. Ее скромные усилия всем угодить нравятся мне. От смущения она кусает кончик своей русой косы, жест ее очень трогателен. Ночью мне снился Михаил Строгов. Он стоял перед бритоголовыми татарскими ханами, чьи лица выражали тупую жестокость. Молчаливо снес он все пытки, но не выдал тайны. Великолепны бы ли его плотно сжатые губы. Голубой сталью лучились ех глаза.
   В полдень Михаэль высказался по поводу радионовостей: есть проверенное правило, установленное — если не изменяет ему память — Бисмарком, германским железным канцлером. В соответствии с этим правилом тот, кто стоит перед коалицией враждебных сил, должен ударить по сильнейшему из врагов. Так случится и на сей, раз — полагал мой муж со сдержанной уверенностью Сначала мы до смерти напугаем Иорданию и Ирак, а затем мы неожиданно развернемся и ударим по Египту,
   Я уставилась на своего мужа, словно он вдруг заговорил со мной на санскрите.

XXXI

   Листопад в Иерусалиме.
   Каждое утро убираю я опавшие листья с кухонного балкона. Новые листья слетают им на смену. Рассыпаются они в моих пальцах с сухим шуршанием.
   Дожди все опаздывают. Иногда мне казалось, что падают первые капли. Я торопилась во двор, чтобы снять с веревок белье. Но дождя все не было. Лишь влажный ветер студил мне спину. Я простыла, охрипла. Горло сильно болело по утрам. Какая-то сдержанность чувствовалась в городе. Обновленный покой окутал предметы.
   В бакалейной лавке соседи рассказывали, что Арабский Легион укрепляет орудийные позиции вокруг Иерусалима. Консервы, свечи, керосиновые лампы исчезли с полок магазинов. Я тоже купила большую коробку галет.
   В квартале Сангедрия ночью стрелял патруль. В роще Тель Арза расположились артиллеристы. Я видела солдат-резервистов, натягивающих маскировочные сети прямо в поле за «Библейским зоопарком». Моя лучшая подруга Хадасса пришла, чтобы, со слов мужа, рассказать, как до самого рассвета длилось заседание правительства и министры, покидая здание, выглядели весьма взволнованными. По ночам в город прибывают железнодорожные составы с армейскими подразделениями. На улице Короля Георга я видела четырех французских красацев-офицеров. Были они в фуражках с козырьком, с пурпурными лентами на погонах. Таких я видела только в кино.
   На улице Давида Елина, возвращаясь с покупками, обремененная пакетами и корзинами, я встретила трех парашютистов в полевой маскировочной форме. Автоматы у них за плечами. Они стояли на остановке автобуса номер 15. Один из них, чернявый, крупнотелый, крикнул мне вслед: «Куколка!» И товарищи его засмеялись вместе с ним. Мне нравился их смех.
   Среда. На рассвете пронзительный холод заполонил весь дом. Такого еще не случалось этой зимой. Босиком побежала я укрыть Яира. Приятен был мне острый холодок, жегший ступни. Михаэль горестно вздыхал во сне. Стол и кресла — сгустки тени. Я стояла у окна. По-доброму вспоминала я дифтерию, которой переболела, когда мне было девять. Сила, повелевавшая моим снам уносить меня за черту пробуждения. Холодное превосходство. Игра сгустков в пространстве между бледно-серым и темно-серым.
   Я стояла у окна, дрожа от радости и надежды. Сквозь жалюзи я видела, как солнце, окруженное красноватыми облаками, силится одолеть нежную пленку прозрачного тумана. Через несколько мгновений солнце прорвалось, запылали кроны деревьев, ударили лучи в жестяные корыта, что на задних балконах. Я стояла, как зачарованная в рубашке, босиком, прижавшись лбом к оконному стеклу, разрисованному узорами инея. Женщина в домашнем халате поднялась в такую рань, чтобы вынести мусор. Ее волосы, как и мои, были растрепаны.
   Залился будильник.
   Михаэль сбросил одеяло, веки его были сомкнуты., лицо помято. Он говорил сам с собой хриплым голосом:
   — Какой холод. Жуткий день.
   Затем он открыл глаза, заметил меня, изумился:
   — Ты с ума сошла, Хана?
   Я обратила к нему свое лицо, но не могла произнести и слова. Я вновь потеряла голос. Я пыталась говорить, но вместо слов застряла в горле острая боль. Михаэль взял меня за руку и насильно уложил в постель:
   — Ты с ума сошла, Хана, — повторял Михаэль с беспокойством, — ведь ты больна.
   Он прикоснулся к моему лбу нежными губами и добавил:
   — Руки ледяные, а лоб пылает. Ты больна, Хана.
   И под одеялом била меня сильная дрожь. Тоска сжигала меня, но и восторг, какого не знала я с самого детства, поднимался во мне. Я ухватилась за эту лихорадку радости, я все смеялась и смеялась беззвучно.
   Михаэль оделся. Он повязал клетчатый галстук, заколов его маленькой булавкой. Вышел на кухню, чтобы приготовить чай с молоком. Добавил в чай две ложки меда. Я не могла глотать. Жгучая боль раздирало горло. То была новая боль. Я обрадовалась этой новой боли, которая набухала и разрасталась.
   Михаэль поставил чашку на тумбочку рядом с постелью. Губы мои улыбались ему. Я казалась себе белочкой, бросающей маленькие шишки в огромного грязного медведя. Новая боль зрела во мне, и я упивалась ею.
   Михаэль брился. Он сделал погромче радио, чтобы я смогла услышать сводку последних известий сквозь жужжанье электробритвы. Затем он продул свою бритву, выключил радио. Спустился вниз, в аптеку, чтобы позвонить нашему врачу, доктору Урбаху с улицы Альфандари.
   Вернувшись, он, торопясь, одел Яира и отправил его в детский сад. Движения его были точны, как у вышколенного солдата. Он сказал так:
   — На улице жуткий холод. Пожалуйста, не вставай с постели. Я и Хадассе позвонил. Она обещала прислать нам свою домработницу, чтобы та за тобой поухаживала и сварила вместо тебя. Доктор Урбах собирался прийти в девять или в половине десятого. Хана, я очень прошу тебя — попробуй еще раз выпить горячее молоко.
   Вытянувшись, словно юный официант, стоял мой муж предо мною с чашкой молока в руке. Я отвела чашку ухватившись за свободную руку Михаэля. Целовала его пальцы. Все еще не хотела подавить звучащий где-то внутри меня смех. Михаэль предложил мне принять таблетки аспирина. Я покачала головой. Он пожал плечами. Истинный жест ученого мужа. Вот он уже обернул шею шарфом и надел шляпу. Выходя, он сказал:
   — Помни, Хана, тебе нельзя вставать до прихода доктора Урбаха. Я постараюсь вернуться пораньше. Ты должна успокоиться. Ты простудилась, Хана, и это все. Ничего более. Холодно в этом доме. Я поставлю обогреватель поближе к постели.
   Как только закрылась дверь за Михаэлем, я вскочила с постели и, босая, побежала к окну. Я была дикой, бунтующей девчонкой. Напрягая голосовые связки, я орала во все горло, распевала, как пьяная. Боль и наслаждение распаляли друг друга. Сладка и упоительна была боль. Я набрала воздух в легкие. Зарычала львом. Замяукала. Я пордражала голосам зверей и птиц, совсем, как в детстве, когда мы с Иммануэлем обожали этим заниматься. Но ни звука не раздалось. Это было подлинное чудо. Лишь наслаждение и боль заливали меня. Воздух вырывался и меня с силой, будто я вплавь пересекаю бурный поток Я вся заледенела, но лоб мой пылал. Босая и обнаженная словно младенец в знойный день, стояла я в ванной, открыв до отказа все краны. Я барахталась в ледяной воде молотила босыми пятками, брызги летели во все стороны: на выложенные фаянсовыми плитками пол и стены на потолок, на полотенца и купальный халат Михаэля, висевший на двери. Я набирала полный рот воды и раз разом выпускала ее струйкой в свое отражение в зеркале Моя кожа посинела от холода. Теплая боль разлива по спине, струилась вдоль позвоночника. Соски мои стали твердыми. Пальцы на ногах окаменели. Лишь голова пылала, и я не переставала петь, хоть и не раздавалось ни звука. Пронзительное наслаждение заполонило все мое тело, его укромные, потайные уголки, нежнейшие сплетения, которые принадлежат мне одной, хоть мне и не дано увидеть их собственными глазами до самой своей смерти. У меня было тело, оно принадлежало только мне, оно клокотало, исполненное жажды, оно жило. Как обезумевшая, я слонялась по комнатам, кухне, коридорам, а вода все стекала с меня. Мокрая, нагая, рухнула я в постель, обхватив руками и коленями одеяла и подушки. Множество дружелюбных людей, протянув свои ласковые руки, прикоснулось ко мне. И едва моя кожа ощутила прикосновение их пальцев, как огненная волна захлестнула меня. Близнецы в молчании гладили мои руки, связывая их у меня за спиной. Поэт Шауль склонился надо мной — его усы, теплый запах, исходивший от него, пьянили меня. И водитель такси, красавец Рахамим Рахамимов явился и стал мять мои бедра, будто он человек одичавший. В вихре танца взметнул он меня высоко в воздух. В отдалении ревела, грохотала музыка. Руки сжимали мое тело. Месили его, пинали, толкли, ощупывали. Я кричала, я вопила до изнеможения. Беззвучно. Солдаты пятнистой полевой форме, теснясь, окружили меня кольцом. Терпкий запах мужского пота источали их тела. Я принадлежала им всем. Я — Ивонн Азулай. Ивонн Азулай — антипод Ханы Гонен.
   Я была холодна. Неслась стремительным потоком. Люди рождены для воды, холодной и мощной. В бездонных пучинах, на полях, на просторах белых равнин, среди звезд. Люди рождены для снега. Жить, а не засыпать, кричать, а не говорить шепотом, касаться руками, а не взглядом, литься потоком, а не едва струиться. Я вся — лед. И город мой — лед. И подданные мои — лед. Все, как один. Слово принцессы — закон. Град ударит по Данцигу, измолотит весь город. Градины — кристаллы, прозрачные, пронзительно чистые. На колени, строптивые подданные, на колени, лбом в снег! Отныне все вы будете белыми, чистыми как снег, ибо я, принцесса, чиста как снег. Чистыми, прозрачными и холодными надлежит быть нам всем, дабы не разложиться, не рассыпаться. Весь город превратится в кристаллы, лист не падет на землю, птица не воспарит, женщина не вздрогнет. Да свершится по слову моему. Я сказала.
   Ночь пала на Данциг. Стояла в снегу Тель Арза со своими рощами. Бескрайняя степь поглотила рынок Махане Иегуда, улицу Агриппа, кварталы Шейх Бадер, Рехавия, Бейт-а-Керем, Кирьят Шмуэль, Тальпиот, Гиват Шмуэль — до самых склонов деревни Лифта. Степь, туман, темень. То был мой Данциг. Остров, возникший посреди озера, что в конце улицы Мамила. В центре острова вознеслась статуя принцессы. А в сердцевине камня — я.
   Но за стенами лагеря «Шнеллер» тайным заговором растекалось некое движение. Приглушенный бунт ощущался там. Два черных эсминца «Дракон» и «Тигрица» подняли якоря. Острые их форштевни с силой резали ледяную кромку. Матрос, скрючившись в три погибели, раскачивался в смотровой бочке на самой верхушке мачты Тело его — из снега, словно он — Верховный Комиссар Снега, которого мы — Халиль, Хана и Азиз — слепили зимой сорок первого года, когда выпал обильный снег.
   Приземистые широкие танки, попирая гусеницами обледенелую мостовую, спускались в темноте по улице Геула в направлении квартала Меа Шеарим. У ворот лагеря «Шнеллер» боевые офицеры, завернувшись в грубый плащ-палатки, секретничали между собой. Не я повелела начать движение. Это был заговор. Суровые команды отдавались энергичным шепотом. В черном воздухе кружились снежные хлопья. Короткий, острый лязг ружейных затворов. И сосульки застыли на кончиках пышных усов, посеребренных инеем. Тяжелые, нацеленные на уничтожение, катились приземистые танки по просторам моего заснувшего города. Я была одна.
   Пробил час близнецам пробраться на Русское Подворье. Они явились. Молчаливые. Босоногие. Бесшумно проползли последнюю часть своего пути. Сзади ударив ножом, сняли охранников, что поставила я у тюремных стен. Все городское отребье вырвалось на свободу, и ликующие клики рвались из их глоток. В переулках бурлили потоки. Нечто недоброе, отдувалось и тяжело дышало.
   Тем временем были подавлены последние очаги сопротивления. Захвачены ключевые позиции. Верный Строгов был схвачен. Однако на дальних окраинах зашаталась дисциплина восставших. Рослые пьяные солдаты, из предателей и из преданных делу, врывались в жилища горожан и торговцев. Глаза солдат налились кровью. Руки в кожаных перчатках хватали женщин, волокли чужое добро. Город — во власти гнусной черни. В подвалах радиостанции на улице Мелисанда томился поэт Шауль. Низкие холопы измывались над ним. Этого мне не снести. Я плакала.
   Прицепные орудия бесшумно катились на резиновых колесах в сторону верхнего города. Я видела одного из восставших: с непокрытой головой, взобравшись на крышу у здания «Терра Санкта», он безмолвно менял знамена. Кудри его разметало в стороны. Он был красив в своем ликовании.
   Освобожденные узники заливались желтым смехом. В своих полосатых одеждах они растеклись по всему городу. Там и сям взметнулись ножи. Подонки захватили пригороды, чтобы свести там старые счеты, а в тюрьмы вместо них были брошены ученые мужи. Все еще полусонные, сбитые с толку, негодующие, они пытались протестовать от моего имени. Напоминали о своих дружеских связях. Отстаивали свои права. И уже появились среди них предатели, клянущиеся в своей старой ненависти ко мне. Приклады винтовок опускались на их спины, подгоняя, заставляя умолкнуть. Иные, низкие силы правят в городе.
   Танки окружают дворец принцессы — в соответствии с тайным, заранее и подробно разработанным планом заговора. Они оставляют глубокие следы на снежном покрове. Принцесса стоит у окна, изо всех своих сил призывая Строгова и капитана Немо. Но у нее пропал голос, и губы ее шевелятся беззвучно, словно хотелось ей позабавить ликующих солдат. Я не смогла угадать, что замыслили офицеры дворцовой стражи. Может, и они примкнули к заговору. Вновь и вновь они поглядывают на часы. Ждут ли и они условного часа?
   У ворот замка — «Дракон» и «Тигрица». Медленно вращаются гигантские орудийные башни эсминцев. Словно пальцы чудища направлены стволы орудий на мое окно, на меня.
   «Я больна», — пыталась прошептать принцесса. Она видела розоватые вспышки на востоке, над Горой Сионской, со стороны Иудейской пустыни. Первые искры фейерверка в честь праздника, не ей предназначенного. Нетерпеливые убийцы склонились над ней. В их глазах принцесса видела жалость, вожделение, презрение. Так юны они. Смуглые, красивые до безумия. Гордой и молчаливой хотела я предстать перед ними, но тело предало меня. В тонкой ночной рубашке распростерлась принцесса на ледяных изразцах. Открытая пронзительным взорам. Близнецы пересмеивались. Белели их зубы. Дрожь, не предвещающая ничего хорошего, пробежала по их телам. Словно улыбка развращенных юнцов, когда видят они улице женщину, чью юбку неожиданно взметнул вверх порыв ветра.
   По улицам и площадям движется броневик с громкоговорителем. Четкий, размеренный голос сообщает приказы новой власти. Предупреждает о полевых судах и о расстрелах без всякого сожаления. Сопротивляющиеся будут расстреляны, как бешеные собаки. Навсегда миновали времена безумной Ледяной Принцессы. Даже белому киту не скрыться. Новая эра властвует в городе.
   Я слышу, но как бы не слышу — руки убийц простерлись надо мной. Оба они хрипят надсадно, словно бьющееся связанное животное. В глазах их бушует разврат. Упоительная сладость боли заливает меня от макушки до кончиков пальцев на ногах. Острые искры, вызывающие сладкую дрожь, пробегают по спине, растекаясь по плечам, по всему телу. Беззвучный крик, сорвавшись, скатился внутрь.
   К лицу моему прикасаются — не касаясь — пальцы Михаэля. Он хочет, чтобы я открыла глаза. Разве не видит он, что глаза мои широко раскрыты? Он хочет, чтобы я слушала его. Но кто еще из женщин слушает так, как я. Он все трясет и трясет мои руки. Касается губами моего лба. Все еще принадлежа снегу, я уже влекома иными силами.