XIII
   Старый Иехезекиель сочинил и прислал рифмованное письмо — поздравление Михаэлю по случаю успешной сдачи выпускных экзаменов. «На экзаменах успех» рифмовалось у него со словами «радость на душе у всех» и «счастье Ханы без помех». Прочитав мне это письмо, Михаэль признался, что в глубине души он надеялся и от меня получить небольшой подарок, быть может, новую трубку в честь присуждения ему первой университетской степени. Произнося все это, он улыбался смущенной улыбкой, вызывавшей и мое смущение. Я рассердилась на него и за его слова, и за его улыбку. Ведь я столько раз ему говорила, что голова у меня раскалывается от боли, будто в ней застрял осколок холодного металла. Почему он всегда думает о себе и никогда — обо мне?
   Из-за меня он трижды отказался от важных геологических экскурсий, в которых приняли участие все его товарищи: на гору Манара, где обнаружили железную руду; в Великую впадину, что в Негеве; на заводы поташа в Сдоме, на Мертвом море. В этих экскурсиях участвовали и семейные соученики Михаэля. Я не стала благодарить Михаэля за его отказ от поездок. Но случилось так, что однажды вечером всплыли в моей памяти давно позабытые две строчки из детской песенки, в которой поется про мальчика по имени Михаэль:
 
Пять лет веселый Михаэль плясал, все прыг да скок.
Пять лет плясал, а на шестой — прощай-ка, голубок!
 
   Я залилась смехом.
   Михаэль поднял на меня глаза, полные сдерживаемого удивления: не так уж часто он видел меня веселой. Хотелось бы и ему узнать, что привело меня в такое веселое настроение.
   Я смотрю ему в глаза, широко раскрытые от удивления, и снова заливаюсь громким смехом.
   Михаэль погрузился в раздумья. Спустя три минуты он, приняв некое решение, стал рассказывать мне политический анекдот, который он сегодня слышал в студенческой столовой.
   Малка, моя мать, приехала из кибуца Ноф Гарим, что в Верхней Галилее, чтобы пожить у нас до моих родов, вести хозяйство. После смерти отца, в тысяча девятьсот сорок третьем, мама переехала в Ноф Гарим. С тех пор ей не приходилось заниматься хозяйством. Она была неутомима и все делала с энтузиазмом. После первого же обеда, приготовленного ею сразу же по приезде, она сказала Михаэлю: дескать, ей известно, что он не любит баклажаны, и вот, он и не заметил, а она накормила его тремя блюдами из баклажан. Чудеса можно сотворить, умея готовить. И вправду он не почувствовал вкуса баклажан? Совсем, совсем не распознал?
   Михаэль признался вежливо: совершенно не заметил. Чудеса можно сотворить, умея готовить.
   Мать держала Михаэля на посылках. Возможно, отравляла ему жизнь, воинственно настаивая на соблюдении правил гигиены: он обязан тщательно мыть руки, банкноты и монеты нельзя класть на стол, за которым люди обедают. Необходимо снять оконные решетки, чтобы основательно их вымыть и вычистить. Нет, вправду, она безмерно удивлена … Нет, не на балкон, пожалуйста, ведь вся пыль полетит в квартиру … нет, не на балкон, а вниз, во двор … Да, именно так, вот теперь все отлично …
   Ей известно, что Михаэль рос сиротой, без матери. Поэтому она на него не сердится. И все-таки ей очень трудно понять: ученый, университетское образование, а совсем не знает, что мир полон вирусов. Михаэль все исполнял с отменной вежливостью, как хорошо воспитанный ребенок. Чем он может помочь? Можно ли ему? Не мешает ли он? Да, он спустится и купит. Конечно же, спросит у зеленщика. Хорошо, он постарается пораньше прийти из университета. Корзинку для покупок он возьмет с собой. Нет, не забудет. Вот он записывает, чтобы не забыть. Он согласен, он отказывается от своего намерения приобрести первые тома Новой Еврейской Энциклопедии. Нет необходимости. Он понимает, что теперь все мы должны по возможности экономить.
   По вечерам Михаэль работает помощником библиотекаря в библиотеке отделения естественных наук — за весьма скромную плату. Я выговариваю ему, что и по вечерам не удостоена лицезреть его величество. Даже от куренья трубки Михаэль отказался, потому что Малка, моя мать, не выносит запаха табака, а кроме того, она убеждена, что куренье вредит младенцу.
   Когда ему трудно совладать с собой, муж; мой спускается в переулок, четверть часа стоит он под старинным уличным фонарем, словно поэт в поисках вдохновенья. Как-то я стояла у окна, наблюдая за ним сверху. В свете уличного фонаря видела я коротко остриженные волосы на затылке. Клубы дыма окутывали его, будто образ вызван из небытия, а сам он — неживой. Я запомнила слова, Давно сказанные Михаэлем: «Коты не ошибаются в людях». Слово «лодыжка» кажется ему красивым. В его глазах я — дщерь иерусалимская, красивая и нежная. А он — парень средний, так он сам думает. До встречи со мной не было у него постоянной подруги. Никогда. А когда идет дождь, каменный лев наверху здания «Дженера-заливается беззвучным смехом. Если человек сыт и ему нечем занять себя, чувства набухают и превращав в злокачественную опухоль. Иерусалим — это город, несущий печаль, но в каждый час, в каждое время года печальны в Иерусалиме по-своему. С тех пор много воды утекло. Все это уже позабыто Михаэлем. Только я отказываюсь отдать в когти холодного времени хотя бы единую песчинку. Я спрашиваю себя: каким колдовством воздействует время на самые банальные слова? Существует в мире некое таинство; оно задает и внутреннюю мелодию моей жизни. Неправ был наставник из молодежного движения, который сказал девушке, встреченной нами у источника Аква Белла, что любовь у современных людей станет делом очень простым — все равно, что выпить стакан воды. Прав был Михаэль, когда говорил мне ночью на улице Геула: человек, который женится на мне, должен быть очень сильным …
   В тот момент я чувствовала, что, хотя он стоит и куря там, под фонарем, будто выставленный за дверь нашкодивший мальчишка, у него нет никакого права винить меня в своем страдании, потому что вскоре я буду мертва и я не обязана с ним считаться. Михаэль погасил свою трубку и направился к дому. Я поспешила лечь в постель, отвернулась лицом к стене. Мама попросила, чтобы он вскрыл коробку консервов. Михаэль ответил, что сделает это с превеликим удовольствием. Издалека донеслась сирена «скорой помощи».
   Как-то ночью, когда в молчании мы уже погасили свет, Михаэль шепнул мне, что ему кажется иногда, будто я перестала любить его. Спокойно сказал это. Так называют вещи своими именами.
   Я сказала:
   — Грустно мне. И это все …
   Михаэль проявил понимание. Я — в особом положении. Здоровье мое пошатнулось. Условия трудные. Может, в этой беседе Михаэль употребил слова: «психофизический», «психосоматический». Всю зиму ветер гнет кроны сосен в Иерусалиме, а когда утихомирится буря — нет на деревьях и знака ее. Ты чужой, Михаэль. Ты лежишь рядом со мной по ночам, и ты чужой.

XIV

   В марте тысяча девятьсот пятьдесят первого года родился наш сын Яир. Иосиф — имя моего любимого отца-получил сын Иммануэля брата. А мой сын назван двойным именем — Яир-Залман Гонен, в память Залмана Ганца, деда моего мужа.
   Иехезкиэль Гонен прибыл в Иерусалим на следующее утро после родов. Михаэль привел его в палату рожениц в больнице «Шаарей Цедек». Здание больницы — хмурое, мрачное, построенное еще в прошлом веке. Напротив моей кровати штукатурка на стене облупилась, сеть трещин побежала по ней. Я глядела на стену, и виделись мне странные фигуры и формы: дикие горные цепи или черные женщины, застывшие в истерической судороге.
   Иехезкиэль Гонен тоже был мрачен и подавлен. Долгое время просидел он у моей постели, держа Михаэля за руку, утомительно рассказывая историю своих дорожных страстей: как утром он добрался из Холона в Иерусалим и с автобусной станции по ошибке отправился в Меа Шеарим, а не к нам, в Мекор Барух. В квартале Меа Шеарим есть уголки — между винтовыми лестницами и веревками, увешанными бельем, — которые напоминали ему бедняцкие окраины города Радома в Польше. Нет, мы не можем даже вообразить, говорил Иехезкиэль, сколь велики его боль и печаль, как беспредельно его горе. Итак, добрался он до Меа Шеарим, и спросил дорогу, и ответили ему: так, мол, и так, и вновь он спросил, и снова его направили по ложному пути. Он не може поверить, что дети религиозных евреев способны на такие выходки, а может, иерусалимские переулки заколдованы. Наконец, усталый и измученный, сумел он найти дом, да и то — лишь по счастливому совпадению. Все хорошо, что хорошо кончается, как принято говорить. Не в этом главное. Главное же, что он хочет поцеловать меня в лоб — вот так! — пожелать мне всего самого хорошего от своего имени и от имени четырех его сестер; передать нам запечатанный конверт, а в нем — сто сорок семь лир, остатки его сбережений; цветы он забыл мне принести; и он просит самым убедительным образом, чтобь я назвала его внука Залманом.
   Сказал и стал обмахиваться потертой шляпой, направляя поток охлажденного воздуха на свое усталое лицо, и вздохнул, будто камень скатился с души. Почему Залман? Это он хочет мне объяснить, но не в долгих словах а самым кратким образом: у него есть сентиментальная привязанность. Не утомляет ли он своими разговорами?! Итак, сентиментальная привязанность: Залман Ганц — его отец. Дед нашего дорогого Михаэля. Залман Ганц был в своем роде евреем замечательным. Наш долг — увековечить его имя, как это принято у евреев. Был он учителем. Учителем Божьей милостью. Преподавал естественные науки в еврейской учительской семинарии в Гродно. От него унаследовал Михаэль свои превосходные способности к наукам. Значит так, вернемся к главному. Он, Иехезкиэль, очень просит. До сего дня ничего у нас не просил. Кстати, когда здесь позволяют взглянуть на младенца? Да, ничего у нас не просил. Всегда давал. Только давал — все, что было в его силах. Но сейчас он обращается к своим дорогим детям с великой, особой просьбой. Пожалуйста, назовите моего внука Залманом.
   Иехезкиэль встал и вышел в коридор, чтобы смогли мы, Михаэль и я, посоветоваться. Нежная душа была у этого старика. Я не знала, кричать мне или плакать.
   Михаэль очень осторожно предлагает записать в документах двойное имя — Яир-Залман. Он только предлагает, но не настаивает. Окончательное решение за мной. И пока парень не подрастет, Михаэль полагает, что нам не следует говорить о втором имени ни единому человеку, чтобы не осложнять жизнь нашему ребенку.
   Ты умен, мой Михаэль. Ты просто мудр.
   Муж мой погладил меня по щеке. Спросил, что еще ему следует купить и приготовить. Затем расстался со мной и вышел в коридор к отцу, чтобы рассказать ему о найденном компромиссе. Я полагаю, что он хвалил меня: я с легкостью согласилась на то, что другая женщина … и все такое прочее.
   На церемонии обрезания я не присутствовала. Врачи обнаружили у меня некоторые осложнения и не позволили встать с постели. В полдень прибыла в больницу тетя Женя, доктор Женя Ганц-Криспин. Как буря, прошлась она по родильному отделению. Ворвалась в ординаторскую. Говорила по-немецки и по-польски тоном агрессивным. Угрожала, что специальной каретой «скорой помощи» переведет меня в одну из тель-авивских больниц, где она занимает пост заместителя заведующего детским отделением. У нее есть серьезные претензии к моему лечащему врачу. В присутствии сестер и врачей она заявляет о его халатности. Стыд и позор! Будто в какой-то азиатской больнице. Упаси Боже.
   Я не знаю, чего добивалась тетя Женя от лечащего врача, чем она так возмущалась. К моей постели она подошла лишь на краткий миг. Она коснулась моей щеки своими губами и пушком своих усиков, велела мне не беспокоиться. Она сама обо всем позаботится. Она, не колеблясь, устроит скандал, дойдет до самых высоких инстанций, если это понадобится. На ее взгляд, наш Михаэль — законченный лодырь. Совсем, как Иехезкиэле. «Дер зелбер хухем». Говоря все эти суровые слова, тетя Женя положила ладонь на мое белое одеяло. Я видела мужскую короткопалую руку. Тетя Женя с силой сжала свои пальцы, будто она сдерживала себя, чтобы не расправились они в тот миг, когда рука ее касается моей постели.
   В молодости тетя Женя немало страдала. Кое-что о ней рассказывал мне Михаэль. Сначала она была замужем за врачом, гинекологом, по имени Липа Фройд. Он бросил тетю Женю в тридцать четвертом году и бежал в Каир — за спортсменкой из Чехословакии. Он повесился в номере гостиницы «Шепард», одной из самых красивых гостиниц на Востоке. Во время Второй мировой войны тетя Женя вышла за актера Альберта Криспина. Этот муж: заболел нервным расстройством, а когда выздоровел — впал в полнейшую апатию. Вот уже десять лет он находится в пансионате в Нагарии, где ничего не делает, только спит, ест да глазеет вокруг. Тетя Женя содержит его.
   Я задаюсь вопросом: почему страдания других людей кажутся нам лишь опереточным сюжетом? Только потому, что они — другие люди? Покойный отец говорил, что даже самые сильные люди не вольны желать все, чего им хочется.
   Уходя, тетя Женя сказала:
   — Ты еще увидишь, Хана, этот врач проклянет день, когда повстречался со мной. Законченный мерзавец. Куда ни глянешь на этом свете — всюду идиотизм и мерзость. Будь здорова, Хана.
   Я ответила:
   — И вы тоже, тетя Женя. Спасибо вам. Столько усилий … И все ради меня. Тетя Женя сказала:
   — Какие усилия? Что за усилия? Не болтай глупости, Хана. Люди должны быть людьми. Не лютым зверьем. Кроме таблеток кальция, не соглашайся глотать лекарства. Скажи, что я так велела.

XV

   Ночью в родильном отделении больницы «Шаарей Цедек» плакала восточная женщина, рыдала в отчаянии. Старшая сестра, дежурный врач старались успокоить ее. Упрашивали рассказать о своей боли: может, удастся ей помочь. Но женщина все рыдала, монотонно и заунывно, словно исчезли из мира и слова, и люди.
   Будто следователи, допрашивающие коварную преступницу, говорили они с плачущей женщиной. То сурово, то нежно. То угрожая, то заверяя, что все будет в порядке.
   Но женщина не отзывалась на их слова. Может, овладела ею упрямая гордость. В тусклом свете ночника я видела ее лицо. Не пробегала по нему гримаса плача. Лицо ее было гладким, без единой морщинки. Но голос ее был пронзителен, и медленно катились слезы.
   В полночь медперсонал держал совет. Старшая сестра принесла плачущей женщине ее девочку, хотя время кормления, установленное расписанием, еще не наступило. Женщина выпростала из-под одеяла свою руку, походившую на лапку маленького зверька. Она притронула к головке ребенка, но тут же отдернула пальцы, будто коснулась раскаленного железа. Положили ей ребенка постель. Плач не унимался. И когда унесли младенца, ничего не изменилось. Наконец, старшая сестра в сердцах схватила ее костлявую руку и воткнула в нее иголку шприца. Женщина кивала головой, движения ее были медленны, и вся она была исполнена удивления, будто странны ей эти образованные люди, которые беспрестанно возятся с ней, заботятся, совершенно не чувствуя, что все потеряно в этом мире.
   Всю ночь доносился пронзительный плач.
   Я не видела обшарпанной комнаты и усталого све ночника. Я видела землетрясение в Иерусалиме.
   Старый человек прошел по улице Цфания. Был он тяжел и сумрачен. Большой мешок у него на спине. Остановился на углу улицы Амос. Закричал: «Почи-няю примус! Починяю примус!» Улицы опустели. Ни дуновенья ветерка. Исчезли птицы. Но вот коты — хвост трубой — вырвались из дворов. Мягки они в движениях, увертливы, спины выгнуты. Взобрались на деревья у кромки тротуара. Карабкались, продираясь сквозь густые ветки. Сверху коты оглядывали землю, вздыбив шерсть, злобно дыша, то злая собака проходила кварталом Керем Авраам. Старый человек положил свой мешок посреди улицы. Улица была пуста, потому что британская армия объявила всеобщий комендантский час. Человек поскреб свою шею. Все движенья его были исполнены ярости. В руке его оказался ржавый гвоздь, которым он стал ковырять асфальт! Проковырял он маленькую трещину. Трещина раздалась, разветвилась мгновенно, будто сеть железных дорог в учебном кинофильме, где все процессы показань в ускоренном темпе. Я прикусила кулак, чтобы не завыть от страха. Легкая осыпь гравия прокатилась по уклону улицы Цфания в сторону Бухарского квартала. Маленькие камешки, коснувшиеся моей кожи, не причиняли боли.
   Будто гравий — поток катышей из шерсти. Но воздух исполнен был нервным содроганьем, словно кот перед прыжком, трепещущий, ощетинившийся. Медленно соскользнула огромная скала с горы Скопус, пересекла квартал Бейт Исраэль, будто выстроен он из костяшек домино, прокатилась вверх по улице Пророка Иехезкиэля. Я чувствовала, что эта огромная скала не может катиться вверх по склону, она обязана двигаться только вниз! Я боялась, что мое новое ожерелье будет сорвано с моей шеи, бусы растеряются, а я буду наказана. Я было кинулась бежать, но старый человек раскинул свой мешок во всю ширину улицы, сам стал на него, а выдернуть из-под него мешок оказалось невозможно, потому что тяжел был старик. Я прижалась к забору, хотя знала, что выпачкаю свое самое любимое платье, и тут на меня накатилась огромная скала. Но и эта огромная скала была будто ком шерсти, совсем не твердой, мягкой. Рухнула, рассыпалась длинная череда домов. Они разваливались и медленно вращались, как разряженные герои, гибнущие во всем своем великолепии на оперной сцене. Обвал не причинил мне боли. Он накрыл меня, словно теплое покрывало, словно груда пуха. То было мягкое объятье, сдержанное, отнюдь не от чистого сердца. Из руин поднимались истерзанные женщины. Госпожа Тарнополер была среди них. Они причитали на восточный манер, подобно наемный плакальщицам, которых я видела на похоронах Иосифа, отца моего, у покойницкой, во дворе больницы «Бикур Холим». Потекли многочисленные толпы, худые дети ортодоксов с пейсами, в черных лапсердаках; молчаливо текли толпы из кварталов Ахва, Геула, Сангедрия, Бейт Исраэль, Меа Шеарим, Тель Арза. Набросились на развалины, разгребали, копошились. Суматошные, кишащие толпы. Трудно было вглядеться в них и не оказаться женщиной из толпы. Я и была одной из них. Какой-то мальчик, обрядившись в костюм полицейского, парил в высоте, стоя на рассыпающемся балконе, повисшем на единственной стене, оставшейся от дома. Этот мальчишка смеялся от радости, видя меня распластавшейся на дороге. Вульгарный, грубый мальчишка. В изнеможении, распростертая на асфальте, я увидела медленно двигающийся зеленый британский бронетранспортер. Из люка, через громкоговоритель, обращались на иврите. Доносившийе голос был размерен, мужественен, от него шел приятный ток по всему телу, от макушки до ступней. Голос возвестил о введении всеобщего комендантского часа. Всякий находящийся вне дома, будет застрелен без предупреждения. Вокруг меня собрались врачи, потому что я изнемогала посреди улицы, не имея сил подняться. Врачи говорили по-польски. Они говорили: «Опасность распространения эпидемий». Польский их оказался ивритом, но ивритом ущербным. Шотландские «красные береты» ожидают прибытия батальонов подкреплений. Они прибудут в в пилотках цвета крови, на двух английских эсминцах «Дракон» и «Тигрица». Вдруг мальчишка, переодетый полицейским, ринулся с балкона, что прилепился высоко единственной стене, оставшейся от дома. Он летел вниз головой, летел медленно-медленно, будто Верховный Британский наместник в Палестине генерал Каннихэм уже отменил законы гравитации, которым подчинялись евреи в стране. Он падал, будто снег ночью, по направлению к развороченному тротуару, он парил, а я не могла кричать.
   Около двух часов ночи разбудила меня дежурная сестра. В скрипящей колясочке привезли мне сына, чтобы я покормила его. Кошмары переполняли меня, и я плакала навзрыд, плакала сильнее, чем та восточная женщина, которая все еще продолжала всхлипывать. Сквозь слезы я настаивала, чтобы сестра объяснила, как случилось, что мой мальчик жив, что малыш мой уцелел в этом бедствии.

XVI

   И время, и память щадят слова банальные. Словно по-особому расположены к ним, простирают над ними некий свет сумерек, исполненный милосердия.
   Я припадаю к памяти и к словам, как прижимается к перилам человек, находясь на высоте.
   Например, слова старой детской песенки, которую цепко держит память:
 
Любезный клоун мой, не спляшешь ли со мной?
Веселью клоун рад и кружит всех подряд.
 
   Я хочу сказать: во второй строке этой песни есть ответ на вопрос, заданный в первой. Однако ответ этот разочаровывает.
   Спустя десять дней после родов врачи позволили мне покинуть больницу. Но я должна была оставаться в постели и избегать всяких усилий. Михаэль проявил терпение и заботу.
   Едва я появилась дома со своим младенцем, добравшись из больницы на такси, вспыхнула громкая ссора между Малкой, моей мамой, и тетей Женей. Вновь взяла тетя Женя отпуск на один день и прибыла в Иерусалим, чтобы наставить меня и Михаэля: она хочет повлиять меня, чтобы я вела себя разумно.
   Тетя Женя велела Михаэлю поставить колыбель, у южной стены, чтобы при поднятых жалюзи солнечные лучи не могли повредить младенцу. Малка, моя мама, велела поставить колыбель рядом с моей кроватью. Она не спорит с врачами о медицине. Это — нет. Но, кроме тела у человека есть еще и душа, говорила мама, а душу матери может понять только мать. Младенец и его мать должны быть рядом. Чувствовать один другого. Дом — это не больница. Это — не медицина. Это — чувства. Все это мама говорила на очень плохом иврите. Тетя Женя обратилась не к ней, а к Михаэлю, сказав, что вполне можно понять чувства госпожи Малки, но ведь мы, мы-то люди рациональные.
   И с этого момента начал разветвляться ядовитый конфликт. Однако на удивление вежливый. И каждая из женщин уступила противнице, и обе провозгласили, что дело того не стоит, чтобы о нем вообще разговаривать! Но каждая при этом наотрез отказалась принять уступку, сделанную другой стороной.
   Михаэль, в своем сером костюме, стоял и молчал. Ребенок уснул у него на руках. Глаза моего мужа молили женщин забрать у него ребенка. Михаэль походил на человека, который собирается чихнуть, но с огромным трудом удерживается. Я улыбнулась ему.
   Каждая из женщин, цепко держа другую за руку, вежливо отталкивали друг друга, обращаясь к визави «пани Гринбаум» и «пани доктор». Отныне спор велся на беглом польском.
   Михаэль пробормотал:
   — Нет нужды. Не стоит.
   Он не осмелился пояснить, в каком из двух предложений нет нужды.
   Наконец, тетя Женя предложила, будто удостоившись внутреннего озарения: пусть родители сами решат, где поставить колыбель.
   Михаэль произнес:
   — Хана?
   Я очень устала. Я выбрала вариант тети Жени, потому что утром, по приезде в Иерусалим, купила она мне голубой фланелевый халат. Не могла я ее обидеть, будучи одетой в красивый халат, подаренный ею.
   Тетя Женя ликовала. Она коснулась плеча Михаэля, как леди, которая поздравляет своего юного жокея, победившего в последнем забеге. Малка, моя мама, произнесла сладким голосом:
   — Гут. Гут. Азой ви Ханеле вил. Йо.
   Но вечером, сразу же после отъезда тети Жени, мама тоже решила расстаться с нами и завтра же вернуться в Ноф Гарим. Помочь она не может. Мешать она не хочет. А там, у Иммануэля, в ней очень нуждаются. Все проходит. Когда Ханеле была маленькой, времена были очень тяжелые. Все проходит.
   После того, как обе женщины покинули наш дом, я убедилась, что мой муж научился нагревать молоко к стеклянной бутылочке, опуская ее в кастрюльку с горячей водой, кормить сына, поднимать его время от времени, чтобы младенец срыгнул и его не мучили газы. Врачи запретили мне кормить, поскольку обнаружилось новое осложнение. Но и это осложнение оказалось не таким уж серьезным: боли, которые пройдут со временем, и определенные неприятные ощущения.
   Между дремой и дремой малыш поднимал веки, обнажая острова чистой голубизны. Казалось, что это — его внутренний цвет, и в бойницах его глаз обнаруживаются лишь крохи изобилия лучащейся голубизны, разлитой под кожей младенца. Когда мой сын взглянул на меня, я вспомнила, что пока он еще не в состоянии видеть что-либо. Эта мысль повергла меня в ужас. Я не доверяла природе, которой и на этот раз предстоит завершить установленный цикл явлений. Я совсем не знала законов, которым подчиняется тело. Михаэль не многому смог научить меня. Обычно, говорил он, в реальности действуют постоянные законы. Он, конечно, не биолог, но как ученый-естественник не находит он смысла в моих настойчивых вопросах о причинах и свойствах. Слово «причина» всегда приводит к осложнениям и недоразумениям.
   Я любила своего мужа, когда прилаживал он белую пеленку поверх серого своего пиджака, тщательно мыл руки, осторожным движением поднимал своего сына.
   — Ты проворен, Михаэль, — робко посмеивалась я.
   — Смеяться надо мной не обязательно, — отвечал Михаэль.
   Когда я была маленькой, Малка, моя мама, часто пела мне милую песенку про мальчика по имени Давид.
   Чудный мальчик наш Давид,
   Аккуратен, чист, умыт.
   Продолжения этой песни я не помню. Если бы не моя болезнь, отправилась бы я в город и купила подарок мужу. Новую трубку. Красивый цветной туалетный набор. Я мечтаю …
   В пять утра Михаэль обычно вставал, кипятил воду и стирал детские пеленки. Позднее, открыв глаза, я видела моего мужа у своего изголовья. Молчаливого, старательного. Он протягивал мне чашку горячего молока с медом. Я была сонной. Иногда я не сразу брала чашку, потому что мне казалось, что я вижу Михаэля не наяву, а во сне.
   Бывали ночи, когда Михаэль даже не раздевался. До рассвета сидел он за своим столом и работал. Во рту его зажата погасшая трубка. Я не забыла постукиванья зубов по мундштуку. Может, и дремал он, сидя, полчаса-час: рука его распростерта по столу, голова упала на руку.