Страница:
Если по ночам плакал ребенок, Михаэль, мой муж, извлекал его из кроватки, расхаживал с ним по комнате — взад и вперед, от окна до двери, нашептывая ему в ухо то, что должен был заучить, готовясь к занятиям. В полусне я слышала загадочные пароли: «девон», «пермион», «триас», «литосфера», «сидеросфера». В одном из моих снов профессор ивритской литературы с похвалой отзывался о лингвистическом синтезе в произведениях Менделе Мохер-Сфарим, в своей лекции ученый привел некоторые примеры. Он также сказал мне: «Госпожа Гринбаум, будьте столь любезны, разъясните вкратце амбивалентность ситуации». И во сне старый профессор улыбался мне. Это была мягкая, милосердная улыбка. Улыбка, подобная нежному прикосновению.
Серьезный труд писал Михаэль по ночам. О старинном споре между нептунистской и платонисткой теориями, трактующими вопросы образования Земли. Этот спор предшествовал теории туманностей Канта и Лапласа. Словосочетание «теория туманностей» казалось мне волшебным.
— Как же все-таки образовался земной шар, Михаэль? — спросила я у мужа.
Михаэль ответил мне улыбкой, будто я и не просила у него другого ответа. Да и вправду, я не просила ответа. Я была вся в себе. Я была больна.
В эти летние дни тысяча девятьсот пятьдесят первого года Михаэль открыл мне свою заветную мечту. Расширить свое сочинение и через несколько лет напечатать его как небольшую исследовательскую работу. Его собственную работу. Он спрашивает, представляю ли я, какую радость доставит он этим своему старому отцу? Но ни единого слова поощрения не нашлось у меня. Я вся сжалась, погруженная в собственную душу, будто потеряла я на дне моря крошечную булавку с бриллиантами. На долгие часы уходила я, затерянная, в зеленоватые сумерки оке-аьа. Боли, подавленность, страшные сны — и днем, и ночью. Я почти не замечала синих кругов, что появились У Михаэля под глазами. Он устал смертельно. Час, а то и два, стоял он в очереди в «детской кухне», где по карточкам выдавалось питание для кормящих матерей. Ни единого слова жалобы не произнес он. Только шутил и посмеивался, суховато, по своему обыкновению, утверждая, что дополнительное питание, по сути, предназначено ему, ибо он-то и кормит младенца.
XVII
XVIII
XIX
Серьезный труд писал Михаэль по ночам. О старинном споре между нептунистской и платонисткой теориями, трактующими вопросы образования Земли. Этот спор предшествовал теории туманностей Канта и Лапласа. Словосочетание «теория туманностей» казалось мне волшебным.
— Как же все-таки образовался земной шар, Михаэль? — спросила я у мужа.
Михаэль ответил мне улыбкой, будто я и не просила у него другого ответа. Да и вправду, я не просила ответа. Я была вся в себе. Я была больна.
В эти летние дни тысяча девятьсот пятьдесят первого года Михаэль открыл мне свою заветную мечту. Расширить свое сочинение и через несколько лет напечатать его как небольшую исследовательскую работу. Его собственную работу. Он спрашивает, представляю ли я, какую радость доставит он этим своему старому отцу? Но ни единого слова поощрения не нашлось у меня. Я вся сжалась, погруженная в собственную душу, будто потеряла я на дне моря крошечную булавку с бриллиантами. На долгие часы уходила я, затерянная, в зеленоватые сумерки оке-аьа. Боли, подавленность, страшные сны — и днем, и ночью. Я почти не замечала синих кругов, что появились У Михаэля под глазами. Он устал смертельно. Час, а то и два, стоял он в очереди в «детской кухне», где по карточкам выдавалось питание для кормящих матерей. Ни единого слова жалобы не произнес он. Только шутил и посмеивался, суховато, по своему обыкновению, утверждая, что дополнительное питание, по сути, предназначено ему, ибо он-то и кормит младенца.
XVII
Маленький Яир начал обнаруживать сходство с Иммануэлем, моим братом: широкое лицо, пышущее здоровьем, тяжелый нос, высокие скулы. Меня это сходство не обрадовало. Яир был крепким, ненасытным. Он усердно поглощал пищу и сквозь дрему издавал сытое урчанье. Кожа его была розовой. Острова просветленной лазури превратились в маленькие глазки карие, пытливые. Иногда накатывалась на него какая-то непонятная волна гнева, и он молотил воздух сжатымк кулачками. Я думала про себя, что, не будь эти кулачки такими крохотными, было бы опасно приближаться к нему. В такие минуты я звала своего сына «мышонком рыкающим» — по названию известной кинокомедии. Михаэль выбрал для него другое прозвище — Медвежонок. В три месяца у нашего сына было больше волос, чем у многих его сверстников.
Временами, когда ребенок плакал, а Михаэля не было дома, я вставала с постели, босая подходила к кроватке, с силой раскачивала ее и в сладостном утолении боли называла своего сына — Залман-Яир, Яир-Залман. Будто мой мальчик в чем-то провинился передо мной. Я была равнодушной матерью в первые месяцы его жизни. Мне запомнился ужасный визит тети Жени в самом начале моей беременности: иногда, в затмении памяти, мне казалось, что это я хотела избавиться от будущего ребенка, а тетя Женя силой заставила меня не делать этого. Мне казалось также, что скоро я буду мертва, и потому ничего не должна ни одному живому существу. Даже этому ребенку, розовому, здоровому, вредному. Яир был вредный. Часто он орал у меня на руках, и лицо его наливалось краской, подобно лицу пьяного распоясавшегося мужика из русского кинофильма. Только когда Михаэль брал его у меня и пел ему своим низким голосом, Яир милостиво успокаивался. А я хранила обиду, будто кто-то посторонний пристыдил меня, обвинив в черной неблагодарности.
Я помню. Не забыла. Когда Михаэль с ребенком на руках ходил взад и вперед по комнате, от двери к окну, заучивая свои, вызывающие дрожь термины, мне вдруг виделись эти двое, отец и сын, впрочем, все мы втроем виделись мне некой материей, которую я назову «меланхолия», ибо не подберу другого слова, чтобы написать его здесь.
Я была больна. Даже, когда доктор Урбах объявил мне, что осложнения исчезли, к его великому удовлетворению, и я могу вести себя как абсолютно здоровая женщина, — я все еще была больна. И все же я решила удалить постель Михаэля из комнаты, где стояла детская кроватка. Отныне я сама буду заботиться о нашем сыне. Муж мой будет спать в гостиной, чтобы мы больше не отрывали его от работы. Он сможет наверстать упущенное за последние месяцы.
В восемь вечера я кормила ребенка, укладывала его спать, запирала дверь изнутри, и лежала, распростершись, на нашей широкой двуспальной кровати. Иногда в половине десятого или в десять Михаэль робко стучал в дверь. Если я открывала ему, он, бывало, говорил:
— Я видел свет, пробивающийся из-под двери, и подумал, что ты еще не спишь. Поэтому и постучался.
Произнося все это, он глядел на меня своими карими глазами, будто он — мой мудрый старший сын. А я, от страненная и холодная, отвечала обычно:
— Я больна, Михаэль. Ведь ты знаешь, что я больна?! Он с силой сжимал в кулаке свою погасшую трубку, так что суставы его пальцев белели:
— Я хотел только спросить, не … помешаю ли я? И … я мог бы помочь … не нужен ли я? Не сейчас … Ты ведь знаешь, Хана … Я в соседней комнате, и если тебе понадобится любая помощь … Я сейчас ничем не занят, я в третий раз перечитываю книгу Гольдшмидта и …
Как-то давно сказал мне Михаэль Гонен, что коты никогда не ошибаются в людях. Никогда не подружится кот с человеком, который не любит котов. Итак …
Я просыпаюсь до рассвета. Иерусалим — удаленный город, даже если живешь в нем. Даже если в нем родился. Я просыпаюсь и слышу ветер в переулках Мекор Барух. Будки из жести, выстроенные во дворах и на ветхих балконах. Ветер прошелся по ним. И по мокрому белью, трепещущему на веревках, протянутых во всю ширину улицы. Мусорщики волокут баки с мусором на край тротуара. Один из них вечно бранится сиплым голосом. В чужом; дворе петух раскричался сердито. Со всех сторон врываются далекие голоса. Какое-то возбуждение, напряженный покой разлиты вокруг. Вой котов, обезумевших от страсти. На севере — одинокий просвет по кромке темноты. Далекий рокот мотора. Стон женщины в соседней квартире. Отдаленное пенье колоколов с востока, быть может, это церкви Старого города. Свежий ветер бороздит кроны деревьев. Иерусалим — город сосен. Между соснами и ветром царит напряженная приязнь. Старые сосны в Тальпиоте, в Катамонах, в Бейт-а-Керем, за черной рощей Шнеллера. В этот же час в низине, в деревне Эйн Керем, белые туманы под утро — провозвестники царства иных цветов. Монастыри, окруженные высокими стенами, в нижней деревне Эйн Керем. Но и за стенами перешептываются сосны. Жуткие заговоры плетутся в тусклом предутреннем свете. Клубятся заговоры, будто я не слышу. Будто я и не существую. Шуршанье шин. Молочник на велосипеде. Его легкие шаги в подъезде. Приглушенный кашель. Собачий лай в подворотнях. Что-то устрашающее было там, вовне, учуянное собаками, но скрытое от меня. Скрежет жалюзи. Они плетут заговоры, как будто меня нет. Но мишень их — я.
Каждое утро, покончив с покупками, я вывожу Яира и его колясочке на прогулку. В Иерусалиме — лето. Безмятежная голубизна неба. Мы направляемся к рынку Махане Иегуда, чтобы подешевле купить новую сковородку или дуршлаг. Когда я была девочкой, мне нравились голые загорелые спины грузчиков с Махане Иегуда. Мне приятен был запах их пота. И сегодня водоворот запахов на рынке пробуждает во мне некое умиротворение. Иногда я сижу на скамейке перед оградой религиозной школы для мальчиков «Тахкемони», детская коляска рядом, а я глазею на мальчишек, резвящихся на переменках.
Часто мы отправляемся подальше, к роще Шнеллер. По случаю такой прогулки я готовлю полную бутылку чая с лимоном, бисквиты, клубок шерсти для вязания, серое одеяло, кое-какие игрушки. В роще Шнеллер мы обычно проводим час, час с четвертью. Невелика роща, растет она на крутом склоне и устлана мертвыми сосновыми иглами. С детства я привыкла называть эту рощу лесом.
Я расстилаю одеяло. Усаживаю Яира, обкладываю его кубиками. Сама я примостилась на холодном камне в обществе трех-четырех домохозяек. Они — женщины деликатные: с удовольствием расскажут о своей жизни, о своих семьях, не требуя от меня, даже намеком, чтобы в обмен на их секреты я раскрыла свои. Стараясь не выглядеть в их глазах высокомерной, пренебрегающей добрым отношением, сравниваю достоинства различных образцов вязальных спиц. Рассказываю о блузках из легких тканей, что продаются в «Мааян Штуб» или в магазине «Шварц». Одна из этих женщин научила меня, как излечить малыша от простуды: пусть подышит паром над кастрюлей с кипящей водой. Иногда я пытаюсь вызвать их улыбку, пересказывая свежий политический анекдот, принесенный домой Михаэлем: например, про Дова Иосефа, министра, введшего жесткое лимитирование в снабжении и потреблении, либо про нового репатрианта, сказавшего Бен-Гуриону острое словцо. Но когда я поворачиваю голову, открывается мне арабская деревня Шаафат, дремлющая по ту сторону границы, залитая голубым светом. Я вижу вдалеке красные черепичные крыши, а на верхушках стоящих вблизи деревьев птицы поют утреннюю песню на совершенно непонятном мне языке.
Я быстро устаю. Возвращаюсь домой. Кормлю сына. Укладываю его в кроватку. Падаю на свою кровать и дышу с трудом. В кухне появились муравьи. Может, и им открылось, насколько я слаба.
В середине мая я позволила Михаэлю курить трубку в доме, но не в комнате, где сплю я с сыном. Что с нами; будет, если Михаэль вдруг заболеет? С тех пор, как исполнилось ему четырнадцать лет, он ни разу не болел. Дадут ли ему отпуск по болезни? Через полтора года, когда получит вторую университетскую степень, он сможет позволить себе снизить темпы работы, и тогда придет время чудесного отпуска для всей семьи. Есть ли что-нибудь такое, что доставит ему удовольствие? Купить ему в подарок что-нибудь из одежды? Я знаю, он все еще надеется приобрести Большую Энциклопедию на иврите. Поэтому четыре раза в неделю он возвращается из университета пешком, а не на автобусе, экономя таким образом около двадцати пяти лир.
В начале июня обнаружилось, что наш мальчик узнает отца. Михаэль подошел к нему со стороны дверей, и малыш засмеялся от удовольствия. Вновь попытался Михаэль приблизиться к нему, но на этот раз со стороны окна — и вновь Яир залился веселым смехом. Мне не очень нравился вид младенца, распираемого самодовольством. Я сказала Михаэлю, что опасаюсь, как бы наш сын не оказался человеком далеко не умным. Михаэль в изумлении раскрыл рот, собрался было возразить, но, поколебавшись, отказался от своего намерения. Промолчал. Затем написал открытку отцу и тетушкам, в которой сообщал, что наш сын узнает его. Мой муж уверен, что они с сыном станут закадычными друзьями. Я сказала: — В детстве ты был балованным ребенком.
Временами, когда ребенок плакал, а Михаэля не было дома, я вставала с постели, босая подходила к кроватке, с силой раскачивала ее и в сладостном утолении боли называла своего сына — Залман-Яир, Яир-Залман. Будто мой мальчик в чем-то провинился передо мной. Я была равнодушной матерью в первые месяцы его жизни. Мне запомнился ужасный визит тети Жени в самом начале моей беременности: иногда, в затмении памяти, мне казалось, что это я хотела избавиться от будущего ребенка, а тетя Женя силой заставила меня не делать этого. Мне казалось также, что скоро я буду мертва, и потому ничего не должна ни одному живому существу. Даже этому ребенку, розовому, здоровому, вредному. Яир был вредный. Часто он орал у меня на руках, и лицо его наливалось краской, подобно лицу пьяного распоясавшегося мужика из русского кинофильма. Только когда Михаэль брал его у меня и пел ему своим низким голосом, Яир милостиво успокаивался. А я хранила обиду, будто кто-то посторонний пристыдил меня, обвинив в черной неблагодарности.
Я помню. Не забыла. Когда Михаэль с ребенком на руках ходил взад и вперед по комнате, от двери к окну, заучивая свои, вызывающие дрожь термины, мне вдруг виделись эти двое, отец и сын, впрочем, все мы втроем виделись мне некой материей, которую я назову «меланхолия», ибо не подберу другого слова, чтобы написать его здесь.
Я была больна. Даже, когда доктор Урбах объявил мне, что осложнения исчезли, к его великому удовлетворению, и я могу вести себя как абсолютно здоровая женщина, — я все еще была больна. И все же я решила удалить постель Михаэля из комнаты, где стояла детская кроватка. Отныне я сама буду заботиться о нашем сыне. Муж мой будет спать в гостиной, чтобы мы больше не отрывали его от работы. Он сможет наверстать упущенное за последние месяцы.
В восемь вечера я кормила ребенка, укладывала его спать, запирала дверь изнутри, и лежала, распростершись, на нашей широкой двуспальной кровати. Иногда в половине десятого или в десять Михаэль робко стучал в дверь. Если я открывала ему, он, бывало, говорил:
— Я видел свет, пробивающийся из-под двери, и подумал, что ты еще не спишь. Поэтому и постучался.
Произнося все это, он глядел на меня своими карими глазами, будто он — мой мудрый старший сын. А я, от страненная и холодная, отвечала обычно:
— Я больна, Михаэль. Ведь ты знаешь, что я больна?! Он с силой сжимал в кулаке свою погасшую трубку, так что суставы его пальцев белели:
— Я хотел только спросить, не … помешаю ли я? И … я мог бы помочь … не нужен ли я? Не сейчас … Ты ведь знаешь, Хана … Я в соседней комнате, и если тебе понадобится любая помощь … Я сейчас ничем не занят, я в третий раз перечитываю книгу Гольдшмидта и …
Как-то давно сказал мне Михаэль Гонен, что коты никогда не ошибаются в людях. Никогда не подружится кот с человеком, который не любит котов. Итак …
Я просыпаюсь до рассвета. Иерусалим — удаленный город, даже если живешь в нем. Даже если в нем родился. Я просыпаюсь и слышу ветер в переулках Мекор Барух. Будки из жести, выстроенные во дворах и на ветхих балконах. Ветер прошелся по ним. И по мокрому белью, трепещущему на веревках, протянутых во всю ширину улицы. Мусорщики волокут баки с мусором на край тротуара. Один из них вечно бранится сиплым голосом. В чужом; дворе петух раскричался сердито. Со всех сторон врываются далекие голоса. Какое-то возбуждение, напряженный покой разлиты вокруг. Вой котов, обезумевших от страсти. На севере — одинокий просвет по кромке темноты. Далекий рокот мотора. Стон женщины в соседней квартире. Отдаленное пенье колоколов с востока, быть может, это церкви Старого города. Свежий ветер бороздит кроны деревьев. Иерусалим — город сосен. Между соснами и ветром царит напряженная приязнь. Старые сосны в Тальпиоте, в Катамонах, в Бейт-а-Керем, за черной рощей Шнеллера. В этот же час в низине, в деревне Эйн Керем, белые туманы под утро — провозвестники царства иных цветов. Монастыри, окруженные высокими стенами, в нижней деревне Эйн Керем. Но и за стенами перешептываются сосны. Жуткие заговоры плетутся в тусклом предутреннем свете. Клубятся заговоры, будто я не слышу. Будто я и не существую. Шуршанье шин. Молочник на велосипеде. Его легкие шаги в подъезде. Приглушенный кашель. Собачий лай в подворотнях. Что-то устрашающее было там, вовне, учуянное собаками, но скрытое от меня. Скрежет жалюзи. Они плетут заговоры, как будто меня нет. Но мишень их — я.
Каждое утро, покончив с покупками, я вывожу Яира и его колясочке на прогулку. В Иерусалиме — лето. Безмятежная голубизна неба. Мы направляемся к рынку Махане Иегуда, чтобы подешевле купить новую сковородку или дуршлаг. Когда я была девочкой, мне нравились голые загорелые спины грузчиков с Махане Иегуда. Мне приятен был запах их пота. И сегодня водоворот запахов на рынке пробуждает во мне некое умиротворение. Иногда я сижу на скамейке перед оградой религиозной школы для мальчиков «Тахкемони», детская коляска рядом, а я глазею на мальчишек, резвящихся на переменках.
Часто мы отправляемся подальше, к роще Шнеллер. По случаю такой прогулки я готовлю полную бутылку чая с лимоном, бисквиты, клубок шерсти для вязания, серое одеяло, кое-какие игрушки. В роще Шнеллер мы обычно проводим час, час с четвертью. Невелика роща, растет она на крутом склоне и устлана мертвыми сосновыми иглами. С детства я привыкла называть эту рощу лесом.
Я расстилаю одеяло. Усаживаю Яира, обкладываю его кубиками. Сама я примостилась на холодном камне в обществе трех-четырех домохозяек. Они — женщины деликатные: с удовольствием расскажут о своей жизни, о своих семьях, не требуя от меня, даже намеком, чтобы в обмен на их секреты я раскрыла свои. Стараясь не выглядеть в их глазах высокомерной, пренебрегающей добрым отношением, сравниваю достоинства различных образцов вязальных спиц. Рассказываю о блузках из легких тканей, что продаются в «Мааян Штуб» или в магазине «Шварц». Одна из этих женщин научила меня, как излечить малыша от простуды: пусть подышит паром над кастрюлей с кипящей водой. Иногда я пытаюсь вызвать их улыбку, пересказывая свежий политический анекдот, принесенный домой Михаэлем: например, про Дова Иосефа, министра, введшего жесткое лимитирование в снабжении и потреблении, либо про нового репатрианта, сказавшего Бен-Гуриону острое словцо. Но когда я поворачиваю голову, открывается мне арабская деревня Шаафат, дремлющая по ту сторону границы, залитая голубым светом. Я вижу вдалеке красные черепичные крыши, а на верхушках стоящих вблизи деревьев птицы поют утреннюю песню на совершенно непонятном мне языке.
Я быстро устаю. Возвращаюсь домой. Кормлю сына. Укладываю его в кроватку. Падаю на свою кровать и дышу с трудом. В кухне появились муравьи. Может, и им открылось, насколько я слаба.
В середине мая я позволила Михаэлю курить трубку в доме, но не в комнате, где сплю я с сыном. Что с нами; будет, если Михаэль вдруг заболеет? С тех пор, как исполнилось ему четырнадцать лет, он ни разу не болел. Дадут ли ему отпуск по болезни? Через полтора года, когда получит вторую университетскую степень, он сможет позволить себе снизить темпы работы, и тогда придет время чудесного отпуска для всей семьи. Есть ли что-нибудь такое, что доставит ему удовольствие? Купить ему в подарок что-нибудь из одежды? Я знаю, он все еще надеется приобрести Большую Энциклопедию на иврите. Поэтому четыре раза в неделю он возвращается из университета пешком, а не на автобусе, экономя таким образом около двадцати пяти лир.
В начале июня обнаружилось, что наш мальчик узнает отца. Михаэль подошел к нему со стороны дверей, и малыш засмеялся от удовольствия. Вновь попытался Михаэль приблизиться к нему, но на этот раз со стороны окна — и вновь Яир залился веселым смехом. Мне не очень нравился вид младенца, распираемого самодовольством. Я сказала Михаэлю, что опасаюсь, как бы наш сын не оказался человеком далеко не умным. Михаэль в изумлении раскрыл рот, собрался было возразить, но, поколебавшись, отказался от своего намерения. Промолчал. Затем написал открытку отцу и тетушкам, в которой сообщал, что наш сын узнает его. Мой муж уверен, что они с сыном станут закадычными друзьями. Я сказала: — В детстве ты был балованным ребенком.
XVIII
В июле закончился учебный год в университете. Михаэль удостоился скромной стипендии — знак признания и поощрения его прилежания. В частной беседе его профессор произнес слова похвалы: работоспособный, устойчивый молодой человек, не пропадет, не затеряется среди других, наверняка станет ассистентом. Как-то вечером Михаэль пригласил нескольких своих друзей выпить за его успехи. Тайком от меня приготовил Михаэль этакую скромную вечеринку.
Не так уж часто навещали нас гости. Каждые три месяца появлялась одна из тетушек — визит длился полдня. Старая воспитательница Сарра Зельдин под вечер заходила на десять минут, чтобы изречь свои наставления по части обращения с младенцем. Муж Лиоры, подруги Михаэля из кибуца Тират Яар, привез ящик яблок. Однажды в полночь явился брат мой Иммануэль, ворвался вихрем:
— Заберите у меня этих грязных куриц. Побыстрее! Вы живы? Вот я привез вам птицу, тоже живую. Ну, будьте здоровы, анекдот про трех пилотов вы уже слышали? Поцелуйте ребенка. Грузовичок наш ждет меня на улице вот-вот начнет мне гудеть вовсю.
Иногда по субботам приходила моя лучшая подруга Хадасса, с мужем или без него. Она убеждает меня, что надо вернуться в университет. Иерусалимский друг тети Леи, пожилой господин Кадишман, иногда бывает у нас чтобы справиться, как мы живем, и сыграть с Михаэлем в шахматы.
В тот раз, на вечеринку-сюрприз, устроенную Михаэлем, пришли к нам восемь студентов. Была среди них девушка с золотыми волосами, которая с первого взгляда показалась мне красавицей, но, приглядевшись, я нашла, что у нее грубое лицо. Она обращалась ко мне — «миленькая», а Михаэля называла «гений».
Михаэль, мой муж:, разливал вино, подавал бисквиты. Затем он взгромоздился на стол и, сильно утрируя, подражал голосам профессоров. Его друзья слегка посмеялись из вежливости. И только золотоволосая Ярдена по-настоящему воодушевилась: «Миха, Миха, — кричала она, — это потрясающе!»
Мне было стыдно за своего мужа, он был совсем неостроумен. Веселость его была искусственной, деланой. Даже когда рассказывал Михаэль что-то смешное, я все равно не могла рассмеяться. Потому что рассказывал он так, будто читал научную лекцию.
Через два часа гости разошлись. Михаэль собрал грязную посуду и вынес ее на кухню. Затем вытряхнул пепельницы. Подмел комнату. Повязал передник и вернулся к раковине на кухне. Проходя коридорчиком, он глянул на меня, как провинившийся школьник. Он предложил мне лечь спать, обещая, что в доме будет полная тишина. Нельзя было ему приглашать чужих в дом, заметил Михаэль, потому что нервы мои все еще напряжены и я устаю очень быстро. Он поражен, что эта мысль не пришла ему в голову прежде. Кстати, эта девушка, Ярдена, кажется ему чересчур вульгарной. Прощу ли я ему все случившееся сегодня вечером?
Когда Михаэль просил прощения за эту маленькую вечеринку, я вспомнила свою полную растерянность в ночь нашего первого возвращения из кибуца Тират Яар, вспомнила, как стояли мы в темной кипарисовой аллее, как обжигающе хлестал меня ледяной дождь и как Михаэль вдруг расстегнул свое груботканное пальто и заключил меня в свои объятья.
Вот стоит он, склонившись над раковиной, будто его ударили по затылку, в движеньях — сильная усталость. Он моет посуду горячей водой, затем ополаскивает холодной. Я подкралась, босая, поцеловала его в коротко стриженный затылок, обняла его за плечи. Я обрадовалась, что он может спиной почувствовать мою грудь, потому что с начала беременности мы с мужем были далеки друг от друга. Руки Михаэля влажны от мытья посуды. На одном из пальцев грязная повязка. Может, поцарапался или порезался, но не стал мне рассказывать. Повязка вся промокла. Он повернул ко мне свое худое удлиненное лицо, еще более аскетичное, чем в тот день, когда мы впервые встретились в здании «Терра Санта». Я заметила, что он очень похудел, скулы выдавались. Легкая морщинка появилась у него под правой ноздрей. Я погладила его по щекам. Он не был взволнован. Будто ожидал этого все эти дни. Будто заранее знал, что вечером, именно сегодня вечером все изменится.
Однажды маленькой Хане сшили новое субботнее платье, белое, как снег. Справили ей прекрасные туфельки из настоящей замши. И повязали ей кудри красивым шелковым платочком; были у Ханеле светлые кудри. Вышла Хана на улицу, а навстречу ей старый угольщик, согбенный под тяжестью черного мешка. А суббота вот-вот наступит. Бросилась Хана помогать угольщику нести мешок, ибо доброе сердце было у маленькой Ханеле. Платье тут же почернело от угольной пыли, да и туфельки выпачкались. Залилась Хана горькими слезами, потому что была она аккуратной девочкой. Высоко в небе услышал добрый месяц ее плач и послал свои лучи, чтобы те, коснувшись испачканного платья, каждое пятно преврати ли в золотой цветок, каждую крупинку угля на ткани — золотую звездочку. Ибо нет на свете такого горя, которое не могло бы обернуться великой радостью.
Я убаюкала ребенка и пришла в комнату мужа в длинной прозрачной ночной рубашке, до самых пят. Михаэль отметил страницу закладкой, закрыл книгу, погасил свою трубку, потушил настольную лампу. Затем поднялся своего места, без слов обхватил мои бедра.
Когда Михаэль, утоливши жажду, расслабился, я сказала ему самые нежные слова, какие смогла отыскать: «Скажи мне сейчас, почему слово «лодыжка» кажется тебе красивым? Мне нравится, что слово «лодыжка» кажется тебе красивым, как ты мне однажды сказал об это» Может, еще не поздно рассказать тебе, что ты мужчина нежный и чуткий. Ты — редкое существо, Михаэль, напишешь свою научную работу, а я перепишу ее калиграфическим почерком. Отличное исследование напишешь ты, Михаэль, а мы с Яиром будем тобой гордиться. И отец твой будет счастлив. Иные дни придут к нам. Мы будем откровенными. Я люблю тебя. Уже в буфете «Терра Санкта» я любила тебя. Может, еще не поздно сказать тебе, как прекрасны твои пальцы. Я не подберу нужных слов, чтобы сказать тебе, что я очень хочу быть твоей женой. Очень хочу».
Михаэль спал. Вправе ли я поставить это ему в вину! Я говорила с ним, из глубины моего существа шел мой голос, но он смертельно устал. Каждую ночь, до двух, до трех часов сидел он у письменного стола, склонившие над бумагами, зажав в зубах погасшую трубку. Ради меня он взял на себя проверку работ студентов-первокурсников, переводил с английского научные статьи. На заработанные деньги купил он мне электрическую духовку а Яиру — дорогую детскую колясочку, на рессорах, с разноцветным верхом. Он устал. Голос мой не был слышен — он звучал внутри меня. Потому Михаэль и задремал.
Я рассказывала своему далекому мужу самое сокровенное, что хранила в себе. О близнецах шептала неслышно. И о недоступной девочке, что была королевой близнецов. Не скрыла и самой малости. До рассвета я играла в темноте пальцами его левой руки, а он и не чувствовал, укрывшись с головой одеялом. По ночам я снова сплю рядом с мужем.
Утром Михаэль был, как всегда, деловит и молчалив. В последнее время легкая морщинка появилась у него под левой ноздрей. Пока трудно различимая, разве что пристальным взглядом. Но если прибавятся морщины и, углубясь, избороздят его лицо, станет мой Михаэль все более походить на своего отца.
Не так уж часто навещали нас гости. Каждые три месяца появлялась одна из тетушек — визит длился полдня. Старая воспитательница Сарра Зельдин под вечер заходила на десять минут, чтобы изречь свои наставления по части обращения с младенцем. Муж Лиоры, подруги Михаэля из кибуца Тират Яар, привез ящик яблок. Однажды в полночь явился брат мой Иммануэль, ворвался вихрем:
— Заберите у меня этих грязных куриц. Побыстрее! Вы живы? Вот я привез вам птицу, тоже живую. Ну, будьте здоровы, анекдот про трех пилотов вы уже слышали? Поцелуйте ребенка. Грузовичок наш ждет меня на улице вот-вот начнет мне гудеть вовсю.
Иногда по субботам приходила моя лучшая подруга Хадасса, с мужем или без него. Она убеждает меня, что надо вернуться в университет. Иерусалимский друг тети Леи, пожилой господин Кадишман, иногда бывает у нас чтобы справиться, как мы живем, и сыграть с Михаэлем в шахматы.
В тот раз, на вечеринку-сюрприз, устроенную Михаэлем, пришли к нам восемь студентов. Была среди них девушка с золотыми волосами, которая с первого взгляда показалась мне красавицей, но, приглядевшись, я нашла, что у нее грубое лицо. Она обращалась ко мне — «миленькая», а Михаэля называла «гений».
Михаэль, мой муж:, разливал вино, подавал бисквиты. Затем он взгромоздился на стол и, сильно утрируя, подражал голосам профессоров. Его друзья слегка посмеялись из вежливости. И только золотоволосая Ярдена по-настоящему воодушевилась: «Миха, Миха, — кричала она, — это потрясающе!»
Мне было стыдно за своего мужа, он был совсем неостроумен. Веселость его была искусственной, деланой. Даже когда рассказывал Михаэль что-то смешное, я все равно не могла рассмеяться. Потому что рассказывал он так, будто читал научную лекцию.
Через два часа гости разошлись. Михаэль собрал грязную посуду и вынес ее на кухню. Затем вытряхнул пепельницы. Подмел комнату. Повязал передник и вернулся к раковине на кухне. Проходя коридорчиком, он глянул на меня, как провинившийся школьник. Он предложил мне лечь спать, обещая, что в доме будет полная тишина. Нельзя было ему приглашать чужих в дом, заметил Михаэль, потому что нервы мои все еще напряжены и я устаю очень быстро. Он поражен, что эта мысль не пришла ему в голову прежде. Кстати, эта девушка, Ярдена, кажется ему чересчур вульгарной. Прощу ли я ему все случившееся сегодня вечером?
Когда Михаэль просил прощения за эту маленькую вечеринку, я вспомнила свою полную растерянность в ночь нашего первого возвращения из кибуца Тират Яар, вспомнила, как стояли мы в темной кипарисовой аллее, как обжигающе хлестал меня ледяной дождь и как Михаэль вдруг расстегнул свое груботканное пальто и заключил меня в свои объятья.
Вот стоит он, склонившись над раковиной, будто его ударили по затылку, в движеньях — сильная усталость. Он моет посуду горячей водой, затем ополаскивает холодной. Я подкралась, босая, поцеловала его в коротко стриженный затылок, обняла его за плечи. Я обрадовалась, что он может спиной почувствовать мою грудь, потому что с начала беременности мы с мужем были далеки друг от друга. Руки Михаэля влажны от мытья посуды. На одном из пальцев грязная повязка. Может, поцарапался или порезался, но не стал мне рассказывать. Повязка вся промокла. Он повернул ко мне свое худое удлиненное лицо, еще более аскетичное, чем в тот день, когда мы впервые встретились в здании «Терра Санта». Я заметила, что он очень похудел, скулы выдавались. Легкая морщинка появилась у него под правой ноздрей. Я погладила его по щекам. Он не был взволнован. Будто ожидал этого все эти дни. Будто заранее знал, что вечером, именно сегодня вечером все изменится.
Однажды маленькой Хане сшили новое субботнее платье, белое, как снег. Справили ей прекрасные туфельки из настоящей замши. И повязали ей кудри красивым шелковым платочком; были у Ханеле светлые кудри. Вышла Хана на улицу, а навстречу ей старый угольщик, согбенный под тяжестью черного мешка. А суббота вот-вот наступит. Бросилась Хана помогать угольщику нести мешок, ибо доброе сердце было у маленькой Ханеле. Платье тут же почернело от угольной пыли, да и туфельки выпачкались. Залилась Хана горькими слезами, потому что была она аккуратной девочкой. Высоко в небе услышал добрый месяц ее плач и послал свои лучи, чтобы те, коснувшись испачканного платья, каждое пятно преврати ли в золотой цветок, каждую крупинку угля на ткани — золотую звездочку. Ибо нет на свете такого горя, которое не могло бы обернуться великой радостью.
Я убаюкала ребенка и пришла в комнату мужа в длинной прозрачной ночной рубашке, до самых пят. Михаэль отметил страницу закладкой, закрыл книгу, погасил свою трубку, потушил настольную лампу. Затем поднялся своего места, без слов обхватил мои бедра.
Когда Михаэль, утоливши жажду, расслабился, я сказала ему самые нежные слова, какие смогла отыскать: «Скажи мне сейчас, почему слово «лодыжка» кажется тебе красивым? Мне нравится, что слово «лодыжка» кажется тебе красивым, как ты мне однажды сказал об это» Может, еще не поздно рассказать тебе, что ты мужчина нежный и чуткий. Ты — редкое существо, Михаэль, напишешь свою научную работу, а я перепишу ее калиграфическим почерком. Отличное исследование напишешь ты, Михаэль, а мы с Яиром будем тобой гордиться. И отец твой будет счастлив. Иные дни придут к нам. Мы будем откровенными. Я люблю тебя. Уже в буфете «Терра Санкта» я любила тебя. Может, еще не поздно сказать тебе, как прекрасны твои пальцы. Я не подберу нужных слов, чтобы сказать тебе, что я очень хочу быть твоей женой. Очень хочу».
Михаэль спал. Вправе ли я поставить это ему в вину! Я говорила с ним, из глубины моего существа шел мой голос, но он смертельно устал. Каждую ночь, до двух, до трех часов сидел он у письменного стола, склонившие над бумагами, зажав в зубах погасшую трубку. Ради меня он взял на себя проверку работ студентов-первокурсников, переводил с английского научные статьи. На заработанные деньги купил он мне электрическую духовку а Яиру — дорогую детскую колясочку, на рессорах, с разноцветным верхом. Он устал. Голос мой не был слышен — он звучал внутри меня. Потому Михаэль и задремал.
Я рассказывала своему далекому мужу самое сокровенное, что хранила в себе. О близнецах шептала неслышно. И о недоступной девочке, что была королевой близнецов. Не скрыла и самой малости. До рассвета я играла в темноте пальцами его левой руки, а он и не чувствовал, укрывшись с головой одеялом. По ночам я снова сплю рядом с мужем.
Утром Михаэль был, как всегда, деловит и молчалив. В последнее время легкая морщинка появилась у него под левой ноздрей. Пока трудно различимая, разве что пристальным взглядом. Но если прибавятся морщины и, углубясь, избороздят его лицо, станет мой Михаэль все более походить на своего отца.
XIX
Я умиротворена. Никакие события меня не заденут больше. Это мое место. Я здесь. Такая как есть. И дни похожи друг на друга. Я похожа на сама себя. Даже в летнем платье, что я купила себе, платье с высокой линией бедер, я подобна себе самой. Изготовили меня с особой тщательностью, облекли в красивую упаковку, обвязали красной ленточкой, положили на полку. Купили меня, развернули, использовали и отложили в сторону. А дни похожи друг на друга. Особенно когда лето властвует в Иерусалиме.
Сейчас я написала заведомую ложь. К примеру, в конце июля тысяча девятьсот пятьдесят третьего был голубой, прозрачный день, наполненный голосами и виденьями. Раннее утро, наш красивый зеленщик, господин Элиягу Мошия, он родом из Персии, со своей дочерью Леваной, девушкой с косами. Господин Гутман, электрик с улицы Давид Елин, обещавший починить мой утюг в течение двух дней, обещавший сдержать свое слово. Он еще предложил мне купить желтую лампу, разгоняющую комаров, когда сидишь в вечерние часы на балконе. Яиру два года и три месяца. Он упал на лестнице. Поэтому он колотит по ступеням своими маленькими кулачками. Капельки крови заалели у него на коленке. Я перевязала ссадиину, не глядя в лицо мальчику. Накануне мы видели в кинотеатре «Эдисон» новый итальянский фильм «Похитители велосипедов». За обедом Михаэль отозвался с фильме положительно, но с некоторыми оговорками. В городе купил он вечернюю газету, где говорилось с Южной Корее и о бандах террористов в Негеве. В нашем переулке вспыхнула перепалка между двумя религиозными женщинами. Со стороны улиц Раши и Турим донеслась сирена «скорой помощи». Соседка горько причитала по поводу цен на рыбу. Михаэль надевает очки, потому что глаза его устают. Очки нужны ему только для чтения. Я купила мороженое Яиру и себе в кафе «Алленби» на улице Мелех Джордж. Посадила пятно на рукав своей зеленой блузки.
У Каменицеров, наших соседей, растет сын по имени Иорам, мечтательный, светловолосый четырнадцатилетний парень. Иорам — поэт. Его стихи — о душевном одиночестве. Он приносит мне листки со своими стихами, чтобы прочесть их вслух, потому что ему стало известно, что в молодости я изучала литературу в университете. Я — судья его произведений. Голос его трепещет, губы дрожат, а в глазах — зеленый отблеск. Иорам принес мне новые стихи, посвященные поэтессе Рахель. В этих стихах Иорам пишет, что жизнь без любви бесплодной пустыне подобна. Одинокий путник ищет родник в пустыне, но миражи вводят его в заблуждение. В изнеможении падет путник у истоков подлинного родника. Я смеюсь:
— Религиозный парень, член молодежного движения «Бней-Акиба», — и пишешь стихи о любви?
На краткий миг была у Иорама возможность поддержать шутку, улыбнуться. Но он вцепился в подлокотники кресла, и пальцы его стали белыми, как у девушки. Он начал смеяться, и вдруг глаза его переполнились слезами.
Он сжал в кулак свою руку, скомкал листок со стихотворением. Неожиданно повернулся и бросился бежать из комнаты. Остановился у двери. Прошептал:
— Извините, госпожа Гонен. До свиданья.
Как жаль …
Под вечер навестил нас господин Кадишман, стариный друг тети Леи. Он выпил с нами кофе и высказал некоторые соображения в осуждение левого правительства.
Разве дни походят друг на друга? День проходит, не оставив и следа. На мне лежит тяжкая ответственность каждый прожитый день, каждый час: я обязана занести их в эту тетрадь, потому что эти дни — мои. Только мои. Я неподвижна, а дни проносятся, как проносятся за окном железнодорожного вагона горы у арабской деревни Батир — по дороге на Иерусалим. Я умру, Михаэль умрет, зеленщик из Персии Элиягу Мошия умрет, Лева умрет, Иорам умрет, Кадишман умрет, все соседи, все горожане умрут, весь Иерусалим умрет — и тогда будет чужой поезд, переполненный чужими людьми, и они, как и мы, будут стоять у окон, чтобы увидеть чужие горы, проносящиеся мимо. Я не в силах даже раздавить муравья, в кухне на полу — без того, чтобы не подумать о себе.
И еще я думаю о самом интимном, о том, что упрятано глубоко-глубоко в моем теле. О том, что принадлежит только мне одной: сердце, нервы, лоно. Они мои, они самое-самое «я», но я никогда не смогу увидеть их собственными глазами и прикоснуться к ним, потому что все, все в этом мире удалено друг от друга.
Если бы я смогла завладеть паровозом, стать владычицей поезда, подчинить себе двух гибких близнецов, так, будто они произрастают из меня, принадлежат мне — пра вая рука и левая рука.
А может, и вправду семнадцатого августа тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в шесть утра, у порога нашего дома появится наконец водитель такси из Бухарского квартала по имени Рахамим Рахамимов, крепко сбитый, улыбчивый, он постучит в дверь и вежливо спросит, готова ли к поездке госпожа Ивонн Азулай. А я, на удивление, буду готова поехать с ним в аэропорт Лод, чтобы на самолете отправиться в русские заснеженные степи, в ночные гонки на санях, где сижу я, завернувшись в медвежью полость, передо мной вздымается спина ямщика, а в просторах, в заледенелых равнинах вспыхивают глаза отощавших волков. И лунный свет упадет на верхушку одинокого дерева. Постой, ямщик, постой, обороти ко мне свое лицо, дай мне тебя увидеть. Лицо его вырезано из суковатого дерева — в белом, мягком свете луны, и ледяные сосульки повисли на кончиках усов.
И подводная лодка «Наутилус» была и есть, существует и поныне, проплывает она в глубинах моря, огромная, излучающая свет, бесшумная, в пучинах серого океана, в завихреньях теплых течений, в хитросплетеньях подводных пещер, в разветвленьях коралловых архипелагов, мощным рывком проскальзывает вглубь, в самое нутро, знает, куда идет и почему не залегла она, подобно камню или уставшей женщине.
А в заливе Нью-Фаундленд, под лучами северного сияния, патрулирует британский эсминец «Дракон», и его команда не погрузилась в дрему из страха перед Моби Диком, белым благородным китом. В сентябре отплыл «Дракон» из Нью-Фаундленда в Новую Каледонию, чтобы доставить провиант и снаряжение местному гарнизону. Не позабудь, «Дракон», порт Хайфу, Палестину и далекую Хану.
Все эти годы Михаэль лелеет надежду сменить нашу квартиру в квартале Мекор Барух на жилье в Рехавии или Бейт-а-Керем. Ему не нравится жить здесь. Да и тетушки его все удивляются, зачем Михаэлю находиться среди религиозных ортодоксов, вместо того, чтобы жить в окружении культурных людей. Человеку науки нужны тишина и покой, а здесь шумливые соседи.
Я — виновница того, что нам не удалось скопить даже начальную сумму на покупку новой квартиры, хотя мудрый Михаэль не сказал этого своим тетушкам. Каждый год, с наступлением осени, меня охватывает мания покупок: электроприборы, светло-серые занавеси во всю стену, новая одежда в большом количестве. Когда я была незамужней, одежду я покупала изредка. В свои студенческие годы носила я зимой голубое шерстяное платье, связанное мамой, или вельветовые коричневые брюки с тяжелым красным свитером, который, как полагали студентки университета, создает впечатление приятной небрежности. И вот теперь новые платья надоедают мне чуть ли не через две недели. Ненасытная жажда покупо накатывалась на меня каждой осенью. Возбужденная, я лихорадочно сную из магазина в магазин, будто истинная награда ждет меня где-то, но всегда — в ином месте. Михаэль удивляется, почему же я больше не ношу платье с высокой линией бедер. Ведь я так радовалась этой покупке всего лишь шесть недель назад. Однако он сдерживает свое удивленье, молчаливо кивает головой будто погружен в какие-то расчеты, и от этого я закипаю. Может, поэтому я выхожу в город, намереваясь потрясти его своей расточительностью. Я любила его сдержанность. Я хотела, чтобы он взорвался.
Сейчас я написала заведомую ложь. К примеру, в конце июля тысяча девятьсот пятьдесят третьего был голубой, прозрачный день, наполненный голосами и виденьями. Раннее утро, наш красивый зеленщик, господин Элиягу Мошия, он родом из Персии, со своей дочерью Леваной, девушкой с косами. Господин Гутман, электрик с улицы Давид Елин, обещавший починить мой утюг в течение двух дней, обещавший сдержать свое слово. Он еще предложил мне купить желтую лампу, разгоняющую комаров, когда сидишь в вечерние часы на балконе. Яиру два года и три месяца. Он упал на лестнице. Поэтому он колотит по ступеням своими маленькими кулачками. Капельки крови заалели у него на коленке. Я перевязала ссадиину, не глядя в лицо мальчику. Накануне мы видели в кинотеатре «Эдисон» новый итальянский фильм «Похитители велосипедов». За обедом Михаэль отозвался с фильме положительно, но с некоторыми оговорками. В городе купил он вечернюю газету, где говорилось с Южной Корее и о бандах террористов в Негеве. В нашем переулке вспыхнула перепалка между двумя религиозными женщинами. Со стороны улиц Раши и Турим донеслась сирена «скорой помощи». Соседка горько причитала по поводу цен на рыбу. Михаэль надевает очки, потому что глаза его устают. Очки нужны ему только для чтения. Я купила мороженое Яиру и себе в кафе «Алленби» на улице Мелех Джордж. Посадила пятно на рукав своей зеленой блузки.
У Каменицеров, наших соседей, растет сын по имени Иорам, мечтательный, светловолосый четырнадцатилетний парень. Иорам — поэт. Его стихи — о душевном одиночестве. Он приносит мне листки со своими стихами, чтобы прочесть их вслух, потому что ему стало известно, что в молодости я изучала литературу в университете. Я — судья его произведений. Голос его трепещет, губы дрожат, а в глазах — зеленый отблеск. Иорам принес мне новые стихи, посвященные поэтессе Рахель. В этих стихах Иорам пишет, что жизнь без любви бесплодной пустыне подобна. Одинокий путник ищет родник в пустыне, но миражи вводят его в заблуждение. В изнеможении падет путник у истоков подлинного родника. Я смеюсь:
— Религиозный парень, член молодежного движения «Бней-Акиба», — и пишешь стихи о любви?
На краткий миг была у Иорама возможность поддержать шутку, улыбнуться. Но он вцепился в подлокотники кресла, и пальцы его стали белыми, как у девушки. Он начал смеяться, и вдруг глаза его переполнились слезами.
Он сжал в кулак свою руку, скомкал листок со стихотворением. Неожиданно повернулся и бросился бежать из комнаты. Остановился у двери. Прошептал:
— Извините, госпожа Гонен. До свиданья.
Как жаль …
Под вечер навестил нас господин Кадишман, стариный друг тети Леи. Он выпил с нами кофе и высказал некоторые соображения в осуждение левого правительства.
Разве дни походят друг на друга? День проходит, не оставив и следа. На мне лежит тяжкая ответственность каждый прожитый день, каждый час: я обязана занести их в эту тетрадь, потому что эти дни — мои. Только мои. Я неподвижна, а дни проносятся, как проносятся за окном железнодорожного вагона горы у арабской деревни Батир — по дороге на Иерусалим. Я умру, Михаэль умрет, зеленщик из Персии Элиягу Мошия умрет, Лева умрет, Иорам умрет, Кадишман умрет, все соседи, все горожане умрут, весь Иерусалим умрет — и тогда будет чужой поезд, переполненный чужими людьми, и они, как и мы, будут стоять у окон, чтобы увидеть чужие горы, проносящиеся мимо. Я не в силах даже раздавить муравья, в кухне на полу — без того, чтобы не подумать о себе.
И еще я думаю о самом интимном, о том, что упрятано глубоко-глубоко в моем теле. О том, что принадлежит только мне одной: сердце, нервы, лоно. Они мои, они самое-самое «я», но я никогда не смогу увидеть их собственными глазами и прикоснуться к ним, потому что все, все в этом мире удалено друг от друга.
Если бы я смогла завладеть паровозом, стать владычицей поезда, подчинить себе двух гибких близнецов, так, будто они произрастают из меня, принадлежат мне — пра вая рука и левая рука.
А может, и вправду семнадцатого августа тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в шесть утра, у порога нашего дома появится наконец водитель такси из Бухарского квартала по имени Рахамим Рахамимов, крепко сбитый, улыбчивый, он постучит в дверь и вежливо спросит, готова ли к поездке госпожа Ивонн Азулай. А я, на удивление, буду готова поехать с ним в аэропорт Лод, чтобы на самолете отправиться в русские заснеженные степи, в ночные гонки на санях, где сижу я, завернувшись в медвежью полость, передо мной вздымается спина ямщика, а в просторах, в заледенелых равнинах вспыхивают глаза отощавших волков. И лунный свет упадет на верхушку одинокого дерева. Постой, ямщик, постой, обороти ко мне свое лицо, дай мне тебя увидеть. Лицо его вырезано из суковатого дерева — в белом, мягком свете луны, и ледяные сосульки повисли на кончиках усов.
И подводная лодка «Наутилус» была и есть, существует и поныне, проплывает она в глубинах моря, огромная, излучающая свет, бесшумная, в пучинах серого океана, в завихреньях теплых течений, в хитросплетеньях подводных пещер, в разветвленьях коралловых архипелагов, мощным рывком проскальзывает вглубь, в самое нутро, знает, куда идет и почему не залегла она, подобно камню или уставшей женщине.
А в заливе Нью-Фаундленд, под лучами северного сияния, патрулирует британский эсминец «Дракон», и его команда не погрузилась в дрему из страха перед Моби Диком, белым благородным китом. В сентябре отплыл «Дракон» из Нью-Фаундленда в Новую Каледонию, чтобы доставить провиант и снаряжение местному гарнизону. Не позабудь, «Дракон», порт Хайфу, Палестину и далекую Хану.
Все эти годы Михаэль лелеет надежду сменить нашу квартиру в квартале Мекор Барух на жилье в Рехавии или Бейт-а-Керем. Ему не нравится жить здесь. Да и тетушки его все удивляются, зачем Михаэлю находиться среди религиозных ортодоксов, вместо того, чтобы жить в окружении культурных людей. Человеку науки нужны тишина и покой, а здесь шумливые соседи.
Я — виновница того, что нам не удалось скопить даже начальную сумму на покупку новой квартиры, хотя мудрый Михаэль не сказал этого своим тетушкам. Каждый год, с наступлением осени, меня охватывает мания покупок: электроприборы, светло-серые занавеси во всю стену, новая одежда в большом количестве. Когда я была незамужней, одежду я покупала изредка. В свои студенческие годы носила я зимой голубое шерстяное платье, связанное мамой, или вельветовые коричневые брюки с тяжелым красным свитером, который, как полагали студентки университета, создает впечатление приятной небрежности. И вот теперь новые платья надоедают мне чуть ли не через две недели. Ненасытная жажда покупо накатывалась на меня каждой осенью. Возбужденная, я лихорадочно сную из магазина в магазин, будто истинная награда ждет меня где-то, но всегда — в ином месте. Михаэль удивляется, почему же я больше не ношу платье с высокой линией бедер. Ведь я так радовалась этой покупке всего лишь шесть недель назад. Однако он сдерживает свое удивленье, молчаливо кивает головой будто погружен в какие-то расчеты, и от этого я закипаю. Может, поэтому я выхожу в город, намереваясь потрясти его своей расточительностью. Я любила его сдержанность. Я хотела, чтобы он взорвался.