Сильный жар тому способствовал. Это были «лунатичные», волшебством расцвеченные недели. Я была королевой. Мое холодное господство сменялось необузданным бунтом. Силы низкие внезапным порывом настигали меня. Я была схвачена толпой черни, арестована, подвергнута унижениям и пыткам. Но кучка верных мне людей втайне замыслила заговор во имя моего спасения. Я верила в них. Сладки мне были пытки, ибо из них возносилась гордость. Возвращенное мне превосходство. Доктор Розенталь говорил, что я когтями вцепилась в болезнь, что есть дети, которые стараются заболеть и отказываются выздоравливать, потому что болезнь — в известном смысле, состояние свободы. Это — дурная черта.
   К моему выздоровлению — в конце зимы — познала я вкус изгнания. Утеряла я алхимию колдовства, способность повелевать снами, чтобы переносили они меня за грань пробуждения. До того дня каждое пробуждение ощущалось мною как лавина, обвал. Я подсмеиваюсь над своей потаенной жаждой быть тяжело больной.
   Расставшись с Михаэлем, я поднялась к себе в комнату. Вскипятила чай. Четверть часа простояла у керосинки, согреваясь, ни о чем не думая. Я очистила яблоко, что прислал мне Иммануэль из своего кибуца Ноф Гарим. Вспомнила, как три или четыре раза безуспешно пытался Михаэль раскурить свою трубку. Техас — страна удивительная: человек копает у себя во дворе лунку, чтобы посадить дерево, а из лунки вдруг забьет струя нефти. Я никогда об этом не думала, о тех скрытых мирах, существующих под каждой пядью, на которую ступала моя нога. Минералы, кварцы, доломитовые скалы и все прочее …
   Потом я написала короткое письмо матери и семье брата. Я им всем объявила, что мне хорошо. Утром я должна не позабыть купить марку.
   В литературе периода Еврейского Просвещения часто описывается война Света и Тьмы. Автор заинтересован, чтобы Свет победил Тьму. Я должна сказать, что предпочитаю тьму, потому что она более живая и теплая, чем свет. Особенно — летом. Белый свет измывается над Иерусалимом. Унижает город. Но в моем сердце нет никаких сражений между светом и тьмой. Я вспомнила, как утром поскользнулась в здании «Терра Санта». Момент был унизительный. Одна из причин, в силу которых я люблю спать, состоит в том, что я ненавижу принимать решения.
   Во сне порой случаются страшные вещи, но всегда срабатывает некая сила, которая решает за тебя, а ты свободна быть утлой лодчонкой, плывущей туда, куда сны стремят свое течение, и все матросы погружаются в дрему, совсем, как в известной балладе. И еще — плавное покачивание, чайки и водный простор, распростертый ковром, непрестанно дышащий; в его дыхании — и нежность, и буря бездонных глубин. Я знаю — морская пучина холодна. Но не всегда. Однажды я читала книгу о теплых течениях и подводных вулканах. В определенном месте, под ледяной толщей вод, во глубине глубин затаилась теплая пещера. Девочкой я читала и перечитывала «20 тысяч лье под водой» Жюля Верна. Бывают такие счастливые ночи, когда я нахожу потаенный путь сквозь тьму и толщу вод, среди слизистых, в зеленой тине подводных скал — пока не постучусь в двери, ведущие в теплую пещеру. Там мой дом. Там ждет меня хмурый капитан в окружении книг, карт и трубок. Борода его черна, в глазах затаились голодные молнии. Словно дикарь, он хватает меня, и я смиряю его клокочущий гнев. И еще: маленькие рыбки проплывают сквозь нас, словно оба мы сотворены из воды. Прошивая меня насквозь, эти рыбки оставляли во мне тонкие полоски острого наслаждения.
   Готовясь к завтрашнему семинару, я прочитала две главы из книги Авраама Мапу «Любовь к Сиону». Если бы я была Тамар, то позволила бы Амнону преклонить предо мной колени в течение семи ночей. И когда на языке Священных книг изольет он все муки любви, я прикажу ему, чтобы парусная лодка доставила меня на один из островов далекого архипелага, где даже краснокожие индейцы обернутся фантастическими морскими созданиями, серебряно поблескивающими, испускающими электрические искры. И где чайки садятся на голубую гладь.
   А иногда по ночам я вижу пустынную русскую степь. Равнины, покрытые голубоватой корочкой льда, отражают мерцание одичавшей луны. Я вижу сани и медвежью полость, и согнутую черную спину кучера, и яростный бег коней, и сверкающие во тьме глаза подступившей волчьей стаи. И одинокое дерево — высохший ствол, — стоящее на белом косогоре, и ночь, чернее черной ночи, и недремлющие зловещие звезды. Кучер вдруг оборотил ко мне свое тяжелое лицо, будто высеченное рукою пьяного скульптора. Ледяные сосульки повисли на кончиках его длинных усов. Рот приоткрыт, и кажется, что это из его, кучера, рта, вырывается пронзительный вой леденящего ветра. Мертвое дерево, стоящее на белом косогоре, не зря оно стоит там, у него своя роль, и, проснувшись, я никак не могу назвать ее. Однако, пробудившись, я все же помню, что дерево это имеет свое предназначение. Итак, я возвращаюсь не с пустыми руками.
   Утром я спустилась купить марку. Отправила письмо в Ноф Гарим. Позавтракала простоквашей с булочкой, выпила чай. Моя хозяйка, госпожа Тарнополер, зашла ко мне в комнату, попросила к вечеру купить канистру керосина. За чаем я успела прочитать еще одну главу из Авраама Мапу. А в детском саду Сарры Зельдин нашлась проницательная девчушка, которая сказала мне:
   — Хана, ты сегодня веселая, как маленькая девочка. Я надела голубое шерстяное платье, повязала шею красным шелковым платком. Глянув на свое отражение в зеркале, я обрадовалась тому, что благодаря платку кажусь дерзкой, способной внезапно потерять голову.
   В полдень Михаэль ждал меня у входа в здание «Терра Санта», рядом с тяжелыми железными воротами, украшенными завитушками из черного металла. В руках у него был ящик с образцами геологических пород. Если бы мне пришло в голову пожать ему руку, это оказалось бы невозможным.
   Я сказала:
   — А, это ты? С чего ты решил ждать меня здесь? Кто назначал тебе встречу?
   — Дождь прекратился, — ответил Михаэль. — И ты не мокнешь. А когда ты не мокнешь, то и смелости в тебе намного больше.
   А затем он обратил мое внимание на лукавую, распутную улыбку Святой Девы, бронзовой скульптуры, стоящей на вершине здания. Она распростерла руки, будто собралась заключить в объятия весь город.
   Я спустилась в подвал, в библиотеку. В узком темном переходе, уставленном большими запечатанными ящиками, я столкнулась с библиотекарем, добрейшим коротышкой, в шапочке, которую носят на макушке религиозные евреи. Мы с ним обычно здоровались и обменивались шутками. И он, будто совершая открытие, спросил меня:
   — Что с вами сталось сегодня, юная леди? Хорошие вести? Радостью полон весь облик Ханы, и счастьем очи ее обуяны …
   На семинаре профессор сообщил любопытный курьез: религиозные фанатики-евреи утверждали, что с тех пор, как Авраам Мапу издал свою книгу «Любовь к Сиону», прибавилось лежанок в домах разврата.
   Что со всеми случилось сегодня? Все словно сговорились. Моя хозяйка, госпожа Тарнополер, купила новый обогреватель. Она ко мне явно расположена.

V

   К Вечеру небо слегка прояснилось. Голубые прогалины в разрывах облаков плыли на восток. Воздух был напоен влагой.
   Мы с Михаэлем условились встретиться у кинотеатра «Эдисон». Тот, кто появится первым, купит два билета на фильм с Гретой Гарбо. Героиня фильма умирала от безответной любви, принеся в жертву подлецу свое тело и свою душу. Глядя на экран, я все время подавляла безудержное желание расхохотаться: и страдание, и жестокость казались мне двумя математическими символами в простом уравнении; я не соблазнилась попыткой отыскать неизвестные. Даже до пренебрежения не опустилась. Чувства переполняли меня. И я склонила голову на плечо Михаэля, поглядывая искоса на экран, пока сменяющиеся кадры не превратились в скачущий поток, переливающийся оттенками черного, белого, светло-серого …
   Когда мы вышли, Михаэль сказал:
   — Чувства набухают и превращаются в злокачественную опухоль, если человек сыт и ему нечем занять себя.
   — Весьма банальное наблюдение, — отозвалась я.
   — Видишь ли, Хана, искусство — это не моя область. Я — человек техники, технарь, как говорится.
   — И это — банальность, — не унималась я. — Ну и что? — улыбнулся Михаэль.
   Всякий раз, не находя ответа, он заменял его улыбкой, похожей на улыбку ребенка, обнаружившего мелочность в поступке взрослого: стеснительная улыбка, вызывающая ответное смущение.
   Мы спустились по улице Исайи в сторону улицы Геула. Колючие звезды глядели с небес Иерусалима. Немало уличных фонарей периода британского мандата пострадало от артобстрела во время Войны за Независимость. В 1950 году большинство из них все еще было разбито. В пролетах переулков чернели тени гор.
   — Это не город, а обман, — сказала я, — со всех сторон подступают горы, прорываясь внутрь: Кастель, Масличная гора, Августа-Виктория, Неби Самуэль, Мисс Керри. И вдруг открывается, что город этот не устойчив, а зыбок. Михаэль сказал:
   — Иерусалим после дождя нагоняет грусть. И вообще — когда этот город не наводит грусть? Однако у каждого часа и у каждого времени года — своя грусть.
   Рука его обняла меня за плечи. Я упрятала руки в карманы моих коричневых брюк из вельвета. Один раз я вытащила руку, чтобы прикоснуться к нему, там, под подбородком. Сказала, что сегодня он гладко выбрит, не то что при нашей первой встрече в «Терра Санта». Наверняка он побрился, чтобы мне понравиться.
   Михаэль смутился. Он солгал, когда сказал, что именно сегодня купил новую бритву. Я засмеялась. Поколебавшись, он решил присоединиться ко мне.
   На улице Геула мы увидели религиозную женщину в белом чепце, которая, открыв окно на третьем этаже, высунулась из него наполовину, словно намеревалась выброситься на улицу. Но она всего лишь пыталась закрыть тяжелые железные ставни, которые отчаянно скрипели.
   Когда мы миновали площадку детсада Сарры Зельдин, я рассказала Михаэлю, что работаю тут. Я — строгая воспитательница? Он полагает, что я сурова с детьми. Почему он так полагает? Ответа у него не было. Ну просто, как ребенок: начинает говорить и не знает, как закончить. Высказывает мнение, но не может его отстоять. Как ребенок …
   Михаэль улыбался.
   Из подворотни на улице Малахии вдруг раздался кошачий вой. Это был ужасный истерический визг, а за ним — два сдавленных всхлипывания и, наконец, тихий, тоненький, покорный плач, будто все — бессмыслица, надежды нет. Плач отчаяния.
   Михаэль сказал:
   — Они кричат от любви. Знаешь ли ты, Хана, что у котов период любви наступает именно зимой, в самые холодные дни? Когда я женюсь, то заведу в доме кота. Я всегда хотел иметь кота, но отец не позволял. Я был единственным ребенком. Коты кричат, когда влюблены, потому что они начисто лишены хороших манер и вообще ни с чем не считаются. Я полагаю, что коту, сгорающему от любви, должно казаться, будто чья-то рука схватила его и сжимает со страшной силой. Это — жгучая физическая боль… Нет, в рамках курса геологии я этого не изучал… Я так и знал, что ты с насмешкой отнесешься к этим разговорам. Пошли.
   — Ты был очень избалованным ребенком, — заметила я.
   — Я был надеждой семьи, — ответил Михаэль. Я и сегодня — надежда семьи. Отец и четыре его сестры — все поставили на меня, словно я — скаковая лошадь, а университетское образование — дорожка ипподрома. Что ты делаешь, Хана, по утрам в своем детском саду?
   — То же, что делают воспитательницы в детсадах всего мира. Недавно, на праздник Ханука, я клеила волчки из бумаги и вырезала Маккавеев из картона. Иногда я сгребаю сухие листья на дорожках во дворе детсада. Иногда бренчу на пианино. Частенько рассказываю детям истории про индейцев, про острова, путешествия, подводные лодки. Маленькой я обожала читать принадлежащие брату Иммануэлю, книги — Жюля Верна и Фенимора Купера. Думала, что, если стану лазать на деревья, драться, читать книги, которые читают мальчишки, мое тело станет таким, как у них, и я не буду больше девочкой. Мне казалось, быть девчонкой — противно. Взрослые женщины вызывали во мне ненависть и отвращение. Даже сегоня я иногда тоскую по встрече с таким человеком, как Михаил Строгов. Огромным и сильным, но сдержанным и очень спокойным. Вот каким он должен быть: молчаливый, преданный, кроткий, но с трудом сдерживающий напор своей внутренней энергии… Почему ты спрашиваешь о себе? Нет, я вовсе не сравниваю тебя с Михаилом Строговым. Да и к чему мне сравнивать? Нет.
   — Если бы мы встретились в детстве, — сказал Михазль, — ты бы меня поколачивала. В младших классах самые драчливые девчонки, бывало, валили меня на землю. Я был из тех, кого называют «пай-мальчик»: флегматичный, старательный, ответственный, прямой и чистюля. Зато теперь я не флегматик.
   Я рассказала Михаэлю о близнецах. С ними дралась я, стиснув зубы. Позднее, в двенадцать лет я была влюблена в обоих. Звала их Хальзиз. Халиль и Азиз. Юные красавцы. Два моряка, стройные, расторопные, от таких не отказался бы и сам капитан Немо. Слов они произносили малo. Молчали, либо издавали гортанные звуки. Не любили слов. Два темно-серых волка, гибкие, белозубые. Два смуглых дикаря. Пираты. Что ты знаешь, маленький Михаэль …
   Потом Михаэль рассказал мне о своей матери. Она умерла, когда Михаэлю было три года. Он помнит белую руку. Лица совсем не помнит. Фотографий немного, убогого качества. Его вырастил отец. Он воспитывал сына евреем и социалистом: рассказы о Хасмонеях, о ребятах из местечек, о детях нелегальных иммигрантов, подростках из кибуцев. Истории про малышей из Индии, страдающих от голода, про юных участников Октябрьской революции в России. «Сердце» Д'Амицис — дети ранены, но город они спасают. Делятся последней коркой хлеба. Угнетенные, они борются. С другой стороны, были четверо сестер отца: ребенок должен быть чистым, прилежным, учиться, продвигаться. Молодой врач полезен стране — его все уважают. Молодой адвокат мужественно выступает перед британскими судьями, и все газеты пишут о нем. В день провозглашения Независимости отец сменил нашу фамилию. «Гонен» вместо «Ганц». Мои друзья в Холоне все еще называют меня Ганц. Но ты, Хана, не называй меня так. Ты по-прежнему будешь называть меня Михаэлем.
   Мы прошли мимо стен военного лагеря «Шнеллер». Много лет назад здесь был сирийский дом сирот. Это место всколыхнуло очень давние грустные воспоминания, причина которых ускользнула от меня. Далекий колокол все звонил и звонил где-то на востоке. Я старалась не подсчитывать его удары. Мы с Михаэлем шли обнявшись. Моя ладонь была ледяной, а у Михаэля — теплой. Он пошутил:
   — Холодные руки — горячее сердце, а горячие руки — сердце холодное.
   Я ответила:
   — У моего отца были теплые руки и горячее сердце. Он владел магазином электро- и радиотоваров, но был плохим коммерсантом. Я помню, как он стоит и моет посуду, обрядившись в мамин передник. Тряпочкой протирает пыль. Выбивает покрывало. Мастерски готовит омлеты. Рассеянной скороговоркой произносит благословения, зажигая свечи на Хануку. Считается с мнением даже самых ничтожных людей. Старается всем нравиться. Будто каждый — ему судья, а он — подсудимый, и приговорен вечно сдавать на «отлично» длящийся без перерывов экзамен — во искупление какого-то невидимого изъяна.
   Михаэль сказал:
   — Тот, кто станет твоим мужем, должен быть человеком очень сильным.
   Начал идти тонкий дождик. Пал туман, серый, густой. Дома казались невесомыми. В квартале Мекор Барух промчался мимо нас мотоциклист, обдав брызгами. Михаэль погрузился в свои мысли.
   У моего порога я приподнялась на цыпочки, чтобы поцеловать его в щеку. Он погладил меня и обтер мой мокрый лоб своей горячей рукой. Его губы как-то сyматошно коснулись моей кожи. И он назвал меня холодной прекрасной дщерью иерусалимской. Я сказала ему, что он мне нравится. Если бы я была его женой, то не позволила бы ему оставаться таким тощим. В темноте он казался хрупким подростком. Михаэль засмеялся. Если бы я была его женой, сказала я, то научила бы его отвечать, когда с ним разговаривают, а не бесконечно улыбаться, будто в мире не осталось больше слов. Михаэль сглотнул слюну, взглянул на разрушающиеся лестничные перила и сказал:
   — Я хочу на тебе жениться. Пожалуйста, не отвечай мне сейчас.
   Снова закапал ледяной дождь. Я дрожала. На мгновение мне стало приятно, что я совсем не знаю, сколько ему лет. Однако, по его вине я сейчас дрожу. Верно, мне запрещено приглашать его к себе. Но почему бы ему не предложить, чтобы мы отправились к нему? Когда мы вышли из кино, Михаэль дважды порывался сказать что-то, но я оборвала его замечанием: «Это банальность». Что он пытался сказать, я уже не помню. Понятно, что ему можо будет держать кота в доме. Какое чувство покоя он вселяет в меня. Почему тот, кто станет моим мужем, обязан быть очень сильным человеком?

VI

   Спустя неделю мы вместе поехали в кибуц Тират Яар, что в Иудейских горах.
   В кибуце Тират Яар была у Михаэля школьная подруга, одноклассница, которая вышла замуж за кибуцника. Михаэль упросил меня поехать с ним. Ему очень важно, сказал он, представить меня этой подруге.
   Подруга Михаэля оказалась женщиной сухой, высокой, исполненной горечи. Походила она на ученого мужа своими серыми волосами и плотно сжатыми губами. Двое детей неопределенного возраста притаилась в углу комнаты. Что-то в моем лице или в моем наряде вызывало у них порывы безудержного смеха, который они пытались сдержать. Я чувствовала себя неловко. Около двух часов вел Михаэль шутливую беседу со своей подругой и ее мужем. Я была забыта после трех-четырех вежливых фраз. Угостили меня негорячим чаем и сухими бисквитами.
   Потом, в темноте, мы шли к шоссе. Дорога, по обеим сторонам которой выстроились кипарисы, соединяет Тират Яар с шоссе, ведущим к Иерусалиму. Жесткий ветер колол лицо. В закатных сумерках виднелись горы Иерусалима и, казалось, замышляли недоброе. Михаэль шагал слева. Молчал. Не нашел для меня ни единого слова. Он был чужим, и я была чужой. Я помню странный миг: нехорошее острое чувство пронзило меня — я не бодрствую и не пребываю в настоящем времени. Все это уже однажды со мной происходило. Или кто-то много лет назад сурово предупредил меня, чтобы не ходила я в темноте по этой черной дороге в компании со злым человеком. Время перестало быть размеренным и ритмичным. Его течение расщепилось на несколько прерывистых потоков. Это было в детстве. Или это сон. Или какая-то жуткая история. Вдруг меня обуял ужас перед человеком, идущим в темноте слева, не произносящим ни слова. Поднятый воротник пальто упирался в его подбородок. Фигура его тонка, будто он — тень. Черная кожаная студенческая фуражка, надвинутая на глаза, скрывала большую часть лица. Кто это? Что ты о нем знаешь? Не брат твой, не родственник, не друг детства, а чужая тень, в пустынном месте, в темени, в поздний час. Вдруг он нападет на меня? Может, он болен? Ни один человек не сказал тебе о нем ни единого слова. Почему он не говорит со мной? О чем размышляет? Зачем притащил меня сюда? Какие планы строит? Ночью. За городом. Я одна. Он один. А что, если все, что он мне рассказал, — обдуманная ложь? Он вовсе не студент. И не Михаэль Гонен. Он сбежал из психушки. Он очень опасен. Когда это уже было со мной в прошлом? Кто-то мне уже давно говорил, что именно так случится несчастье. Что это за протяжные голоса, доносящиеся со стороны темного поля? Даже свет звезд не пробивается сквозь кроны кипарисов. И в садах кто-то есть. Если я закричу, заору, кто меня услышит? Чужак прибавил шагу, ступая твердо и резко, не считаясь со мной. Я намеренно отстала, но он и не заметил. Зубы стучали от холода и страха. Воющий зимний ветер хлестал нещадно. Этот замкнувшийся человек не принадлежал мне; напротив, он был далек, глубоко погружен в себя, будто я — это только его внутренняя мысль, я не существую. «Михаэль, мне холодно». Он не слышит. Может, я не произнесла это вслух. Я закричала изо всех сил:
   — Мне холодно, и я не могу бежать так быстро.
   Как человек, которого оторвали от его мыслей, Михаэль бросил мне:
   — Еще немного. Еще немного, и мы выйдем к остановке. Терпение.
   Сказал и снова замкнулся, утонул в своем широком пальто — и исчез. Горло мое сжалось, и глаза наполнились слезами. Я была обижена. Унижена. Боялась. Мне нужна была его ладонь. Я знакома только с ero ладонью, а его я совсем не знаю. Совсем.
   Холодный ветер переговаривался с кипарисами шепотом, исполненным враждебности. Радость исчезла из мира и нигде ее не было: ни в кипарисах, ни в осыпающейся дороге, ни в горах, темнеющих окрест.
   — Михаэль, — предприняла я отчаянную попытку, на прошлой неделе ты говорил, что слово «лодыжка» кажется тебе красивым. Ради Бога, скажи, знаешь ли ты, что туфли мои полны воды, и лодыжки болят, будто я иду по полю, усеянному колючками?
   Михаэль вдруг обернулся, порывисто, пугающе. В полумраке он уставился на меня растерянными глазами. Передо мной оказалась его мокрая щека, теплыми губами он впился в мою шею, будто ребенок, сосущий грудь. Весь дрожал. Холодным и мокрым было его лицо. И выбрит он на этот раз плохо. Каждую щетинку на его подбородке я ощущала собственной кожей. Так приятна на ощупь грубая ткань его пальто — будто погружаешься в теплый, тихий поток. Он расстегнул пуговицы пальто, прижал меня к себе. Мы были вместе. Я вдыхала его запах. И тогда почувствовала, что он существует. И я тоже. Я не была одной из мыслей, притаившихся в нем, а он не был страхом, что во мне. Мы были реальностью. Я ощутила его сдерживаемую панику. Я наслаждалась ею. «Ты мой», — шептала. «Никогда не отдаляйся», — шептала. Мои губы коснулись его лба, его пальцы отыскали мой затылок. Ero прикосновение к затылку было стыдливым и осторожным. Дрожь била нас. Вдруг я вспомнила про ложечку в его пальцах, там, в буфете «Терра Санта»: как хорошо ей было в его руке. Если бы Михаэль был злым человеком, то и пальцы ero были бы злыми.

VII

   3а две недели до свадьбы мы с Михаэлем отправились в Холон — познакомиться с его отцом и тетушками, и в кибуц Ноф Гарим — познакомиться с моей матерью и семьей брата.
   Квартира его отца была тесной и мрачной: две комнаты в комплексе «Жилье для рабочих». В день нашего приезда в Холоне были перебои с электричеством. Иехезкиэль Гонен представился мне в свете закопченной керосиновой лампы. Он был простужен и не хотел поцеловать меня, чтобы не заразить накануне свадьбы. Был он в коричневом домашнем халате. Лицо казалось серым. Заявил, что отдает в мои руки удивительного гения — его Михаэля. Сказав это, Иехезкиэль Гонен смутился и пожалел о своих словах. Попытался сделать вид, будто это шyтка. Смущенный и испуганный, перечислил старик все болезни, которыми переболел Михаэль в детстве. Особо остановился на тяжелой ангине, которую перенес Михаэль в десять лет. И в конце подчеркнул, что с тех пор, как исполнилось Михаэлю четырнадцать, он ни разу не болел: несмотря ни на что, наш Михаэль — парень здоровый, хотя и не из самых крепких. Я вспомнила, что покойный отец, продавая подержанный радиоприемник, говорил с покупателями подобным образом: откровенно, разумно, сдержанное дружелюбие, незаметные, но упорные усилия понравиться.
   Изысканно вежлив был Иехезкиэль Гонен, обращаясь ко мне. С сыном едва обменялся двумя словами. Только сказал ему, что был удивлен безмерно, получив письмо с сообщением о свадьбе. Чай или кофе он, к сожалению, предложить не может, потому что электричества нет, а керосинки или примуса в его хозяйстве не имеется, нет и газовой плитки. Когда еще жива была Това, благословенна ее память … Това — это мать Михаэля … Если бы удостоилась быть с нами в этот час, все выглядело бы торжественней. Она была особенной женщиной. Но он не будет говорить о ней, поскольку не хочет смешивать радость с печалью. Наступит день, и он еще расскажет мне очень грустную историю.
   Чем же он может нас угостить? О, шоколадом.
   И вправду, как человек, вспомнивший, что пренебрег священным долгом, Иехезкиэль Гонен, порывшись в тумбочке, извлек коробку конфет, старинную бонбоньерку, перевязанную ленточкой, в цветной оберточной бумаге: «Берите, берите, дорогие детки, пожалуйста, угощайтесь».
   Виноват, не совсем понял, что именно я изучаю в университете? А-а, да, понятно, ивритскую литературу. Отные он это запомнит. Под руководством профессора Клаузнера? Да, да, великий человек профессор Клаузнер, хотя он и не любит Рабочее движение. Кстати, у него есть один из томов «Истории Второго Храма». Мигом разыщу и покажу. Впрочем, он хотел бы подарить этот том: ведь мне он более необходим, потому что у меня впереди вся жизнь, а его жизнь уже позади. Электричества нет, трудно сейчас найти эту книгу, но ради своей невестки он не пожалеет трудов.