Ирма выпрямилась, откинула волосы со лба, легко подпрыгнула и, расслабившись, перешла к дыхательным упражнениям.
   - Меня вызывают к директору, девочка. - Роза протянула ей отпечатанный на машинке листок.
   - Знаю, - кивнула Ирма. - Меня тоже.
   - Что ж ты мне не сказала?
   - Ты же знаешь, мам, я вчера поздно вернулась. Жалко было тебя будить.
   - Что случилось?
   - Ах, все это пустяки, - нахмурилась Ирма. - Радуйся, что эта повестка не из гестапо. Как-нибудь переживем.
   - Это верно! Но все-таки я хотела бы узнать все от тебя, а не от директора.
   - Ах, мама! - покачала головой Ирма. - Что случилось? А ничего! Понимаешь? Ни-че-го.
   - И все же...
   - Опять то же самое, - Ирма махнула рукой. - Старая песня.
   - Как в коммерческом училище?
   - Угу. Как в коммерческом училище. Как в чудном коммерческом училище у дивных Берлинских ворот. - Она закружилась по комнате, плавно покачивая руками.
   - Не понимаю, чему ты радуешься?
   - Ничему... Может, солнцу, может, утру. А что я могу сделать?
   - Мы же не раз говорили с тобой об этом, девочка, - Роза присела на край кровати, все еще держа повестку в руках. - От тебя требуется не только упорство и мужество, но и терпение. Величайшее терпение, Ирма. Я знаю: это Трудно. Но разве отцу легко? Ты должна быть твердой и думать только об учении. Здесь твоя победа над ними. Понимаешь, Ирма?
   - Понимаю. Я все хорошо понимаю. Но и ты пойми! Ведь в коммерческом...
   - Ладно, Ирма, дело прошлое. Лучше скажи, что произошло теперь. И переодевайся, нам же скоро идти. Что тебе сделать на завтрак? - Роза подошла к окну. Солнце уже палило вовсю.
   - Я сама, мама. - Ирма быстро скатала перину, застелила постель и, схватив крепдешиновую юбку, забежала за ширмочку. - Я сварю яйца и кофе. Ты не волнуйся. Ничего я такого не сделала. Просто я не желаю петь их песни и орать "хайль Гитлер". Ты только представь себе этот идиотизм. Девчонки, взявшись под руки, поют: "Когда граната рвется, от счастья сердце бьется". Здорово?
   - Да... - Роза улыбнулась, но не повернула головы. - Когда ты ушла из училища, я поняла тебя. Ведь так, моя девочка?
   - Да, мамочка, - заведя руки за спину, Ирма застегивала кнопки на блузке. - Здесь учатся дети рабочих, они говорят со мной на одном языке. И у меня хорошие отношения с девочками, мама! Многие меня понимают. И учителя не так Придираются... Знаешь, историк у нас тот же, что и в коммерческом. Он меня недавно спросил, почему я ушла из училища. "Ты же хорошо училась". Говорит, будто ничего-то он не понимает. Но я ему сказала!
   - Что ты ему сказала? Что? - Роза сунула руки в кармашки передника и обернулась к дочери.
   - Ничего особенного, мамочка. Ты не волнуйся. Я просто спросила его: "Почему в училище вы относились ко мне по-другому? Теперь же вы больше не ставите меня на последнее место. А там ни вы, ни другие, учителя меня просто не замечали".
   - Меня из-за этого вызывают?
   - Нет, мам. Историк не ябеда. Он мне тогда ничего не сказал. Ушел. Видно, боялся потерять место в коммерческом.
   - Его можно понять.
   - Конечно. - Она энергично тряхнула волосами. - Но ведь и меня можно понять. Я никому ничего не хочу спускать, мама. Пусть знают, что мы не покорились. Ты одобряешь?
   - Да, - почти через силу кивнула Роза. - Но я очень хочу, чтобы ты получила образование и нашла место в жизни. Многое может случиться... С отцом, и со мной тоже. Мне будет легче, если я буду знать, что ты как-то устроена. Ах, Ирма, я сама не знаю, что говорю... Так зачем же меня вызывают?
   - Я сама точно не знаю. Думаю, из-за "хайль Гитлер", а может, преподавательница гимнастики донесла.
   - Гимнастики? Что у тебя с ней? Ты же хорошая спортсменка!
   - Она ярая фашистка! Я тебе рассказывала. Физкультуру превратила в военную муштру. Командует, точно в казарме... Послушала бы ты, с какой ненавистью она говорит о других народах. Иногда даже страшно становится.
   - Ты ей что-нибудь сказала?
   - Ну что ты, мам, в самом деле! Я же не дура какая-нибудь. Я все прекрасно понимаю. Эта гестаповка вместо разминки ввела упражнения в нацистском приветствии. Представляешь? Раз - вскинуть руку, два опустить. Я-то ей не мешала сходить с ума. Мне-то что? Даже смешно было смотреть. Она потребовала, чтобы я со всеми пела песни. "Сегодня мы правим Германией, а эавтра всю Землю возьмем..." Я готова, мама. Пойдем в кукню. Меня-то к девяти вызывают.
   - К девяти? Что ж ты сразу не сказала, - заторопилась Роза. - А мы тут с тобой...
   Пока Роза разбивала яйца, Ирма намазала маслом кусок булки.
   - Очень есть хочется.
   - Еще бы! Ты же вчера не ужинала.
   - Угу, - кивнула Ирма с полным ртом. - Комсомольское собрание затянулось.
   - Будь осторожна, Ирма.
   - Ага, буду... Так я тебе не досказала про физкультурницу. Она меня, понимаешь, возненавидела. Обзывала при всех последними словами. Даже девочек пыталась подстрекать против меня. Только ничего у нее не вышло, и она еще пуще озлилась. Орала как бешеная. Поэтому я и думаю, что нас из-за нее вызывают... Можно, я помажу омлет горчицей?
   - Чуть-чуть. Ты чересчур много: ешь острого, это вредно для молодой девушки.
   - Ничего... На той неделе она мне пригрозила: "Погоди, уж мы справимся с тобой... Мы уничтожим твоего отца и ему подобных. И тебя тоже!"
   - Какая гадина! - не выдержала Роза, добавляя в кипящий кофе ложку цикория.
   - А я что говорю? Она еще крикнула: "Я подам на тебя донесение. Чего тебе надо в нашей школе? Тебя надо выгнать вон".
   - Вон как? Тогда, конечно, это из-за нее... Не огорчайся, девочка.
   - Я не огорчаюсь, мама. Ты сама не волнуйся. Что же делать?
   - Сердце болит за тебя. Трудно тебе будет жить. Ох как трудно... Но ты права, такая наша судьба. Мы - семья Тельмана.
   - И я горжусь этим, мама. Мы ведь не одиноки. Отец все понимает. Он знает, как нам трудно, и верит, что мы выдержим. Ты за меня не бойся. Я уже взрослая.
   - Да, ты уже взрослая, - вздохнула Роза. - В школу пойдем вместе?
   - Зачем же? Они подумают, что мы испугались или переживаем.
   - Хорошо, - улыбнулась Роза.
   ...В конференц-зале в полном составе заседал педагогический совет. За отдельным столом поддельного черного дерева под большим, во весь рост, портретом фюрера сидел сам ректор. У некоторых учителей на лацканах пиджаков белели круглые значки со свастикой.
   Кажется, здесь будет настоящий суд, подумала Ирма, переступая порог. Но это не тот суд, которого ждет отец...
   - Доброе утро, - она чуть наклонила голову.
   Ей никто не ответил. В наполненном людьми и пронизанном светом зале повисла настороженная тишина. Первым нарушил ее ректор:
   - Пройди еще раз к дверям, войди опять и скажи приветствие правильно, так, как должна приветствовать немецкая девочка.
   Ирма молча повернулась, вышла в коридор и, вновь переступив порог конференц-зала, молча остановилась у дверей.
   - Вы видите, как она себя ведет! - взорвалась учительница физкультуры. - Это форменный вызов! Она неисправима. Таких надо отправлять в концлагеря.
   - Ты Ирма Тельман? - спросил председатель педсовета, надевая роговые очки, словно хотел получше рассмотреть стоявшую у дверей девочку.
   - Да.
   - Тебя дома учат не отдавать национал-социалистского приветствия?
   - Нет.
   - На тебя дома оказывают политическое влияние?
   - Нет!
   - У вас дома ведутся политические разговоры?
   - Нет!
   - Вас посещают друзья отца?
   - Нет!
   - Вы только послушайте, как она отвечает! - опять не выдержала учительница.
   - Ты встречаешься с детьми, с которыми была в организации юных пионеров и "красных соколов"? - продолжал допытываться председатель. Думаешь ли ты, что наш строй, третья империя, когда-нибудь изменится?
   - Каждый, думает по-своему.
   - Это не ответ! - крикнула учительница. - Пусть выскажется!
   Ирма молчала. Она держала себя так, будто вообще не слышала никаких выкриков.
   - Можешь идти, - кивнул ей ректор, доставая из внутреннего кармана авторучку. - Если твоя мама уже пришла, пусть войдет.
   Но в коридоре никого не было. Ирма глянула на ручные часики. Они показывали тридцать пять десятого.
   Молодец мама, подумала она, выскакивая на улицу, и тут же увидела поджидавшую ее Розу.
   - Я тебя очень прошу, мамочка, уйдем отсюда!
   - Что с тобой, Ирма? Ты такая бледная! Что они с тобой делали?
   - Ничего. Только спрашивали. Но ты не должна, понимаешь, не должна появляться там раньше десяти! Ни на секунду:
   - Хорошо, девочка. Не волнуйся. Я приду ровно к десяти. А пока давай погуляем.
   Они медленно пошли по солнечному тротуару вдоль благоухающих распустившихся лип. Гудел в небе аэроплан, щебетали птицы. Возле пекарни рабочие в синих передниках загружали машину цинковыми подносами с влажным и теплым хлебом. Заливисто звенел трамвайный звонок.
   Они молча описали вокруг школы большой круг и, постояв немного у витрины магазина сельтерских вод, неторопливо пошли обратно. Ровно в десять Роза поднялась по лестнице, ведущей в конференц-зал.
   - Садитесь, пожалуйста, фрау Тельман, - не ответив на приветствие, указал ей на стул ректор.
   Она села ко всем лицом и сложила на коленях руки.
   - У нас есть к вам несколько вопросов, фрау Тельман, - председатель педсовета вновь водрузил на нос очки.
   - Пожалуйста.
   - Скажите, фрау Тельман, не настраиваете ли вы свою дочь против Германии?
   - Нет, никогда. Я очень люблю Германию, и моя дочь тоже очень любит свою страну.
   - Приятно это слышать. Но тогда становится более чем непонятно, почему ваша дочь не желает приветствовать своих наставников священным для всякого немца возгласом "хайль Гитлер!"?
   - Понятно почему! - Роза едва заметно вздохнула. - Ее отец, которого она любит, безвинно сидит в тюрьме. Я одобряю ее поведение.
   В зале поднялся ропот.
   - Видите! - торжествующе вскричала физкультурница.
   - Действительно, - ответил ей кто-то.
   - Нет, это неслыханно! - возмутился еще один педагог. - Неслыханно, господа.
   Ректор постучал карандашом по бронзовой крышечке чернильного прибора.
   - Своим вызывающим заявлением, фрау Тельман, - ректор даже задохнулся от негодования, - своими словами вы лишь доказали, что на ребенка оказывается в семье давление. Вы или кто-то иной настраиваете свою дочь против идеологии национал-социализма. Это не может быть терпимо.
   - Да, это не может быть терпимо, - поддакнул председатель совета.
   - Советую вам изменить свое поведение. В корне изменить. Иначе... он с раздражением водрузил крышечку на стеклянный куб чернильницы.
   - Иначе? - спокойно спросила Роза. - Что же иначе?
   - Мы посоветуем народному суду отобрать у вас девочку.
   - То есть как это отобрать? - Она явно не была подготовлена к такому ответу. Даже растерялась немного, но тут же собралась, чтобы никто не мог заметить ее минутного смятения. Только руки ее заметались на коленях, словно что-то искали. Но и это продолжалось недолго: она крепко сцепила пальцы.
   - Это просто делается. Очень просто, - проникновенно пояснил председатель и сладко прищурился. - Ирма может быть направлена в специальное воспитательное учреждение или, скажем, ее возьмет к себе хорошая немецкая семья. Вы понимаете?
   - Понимаю, - глотнув пустоту, Роза прикрыла глаза. - Только ничего из этого не выйдет. Не будет такого суда! Не будет! Мой муж больше года безвинно томится в тюрьме и ждет суда. Но его нет. И хотите знать почему? Хотите? - она обвела глазами их всех, но никто ей ничего не ответил. - Я вам скажу. Его боятся судить. Да, боятся. Поэтому никакой суд не посмеет отнять у меня мою дочь. - Она встала, резко отодвинув стул, и пошла к двери.
   - Пусть ваша дочь ведет себя, как положено немецкой девочке, - догнал ее уже у дверей чей-то запоздалый возглас. - Иначе... мы будем вынуждены ее отчислить!
   Она даже не обернулась.
   Глава 26
   ПАРИЖ
   Герберта разбудило солнце. Оно расплавило узкие щели опущенных жалюзи и медленно, как густой и тяжелый мед, наполнило комнату. Предчувствие радости нахлынуло на Герберта. Он быстро вскочил, накинул халат и поднял жалюзи. Небо показалось ему слишком ярко-синим для устойчивой погоды, а солнце чересчур ослепительным. Оно словно спешило нагреть землю, прежде чем его скроет мутная пелена грозы. Узкую улочку перед отелем уже заполнили молочницы, зеленщицы, торговцы устрицами.
   Герберт жадно вдохнул еще прохладный утренний воздух, приправленный запахами цветов и сладкой вонью поджаренной на оливковом масле рыбы. Над серыми стенами Консьержери уже дрожала знойная дымка. Грозно отсвечивал острый шпиль часовни Сен-Шапель на грозовом фоне различимых еще только по цвету, а не по очертаниям облаков. Дождь был неминуем. Все эти шесть дней Герберт прожил в маленькой гостинице на левом берегу Сены. Он фланировал по бульварам, подолгу стоял над мутной зеленоватой водой, по которой ползли бесконечные баржи, качая на ленивых, быстро затухающих волнах сонные неподвижные поплавки рыболовов. По древним гостам переходил он на другой берег, где до глубокой ночи не затихало лихорадочное веселье разноязыкого Парижа. Неслись по улицам грузовики с цветами, мясными тушами и овощами. Бесчисленные "рено" и "ситроены", как в остановленном кадре, замирали на мгновение у светофоров и вновь пускались в свой бесконечный бег. Он проходил под платанами с молодой, но уже пыльной листвой, где беспокойным обещающим светом наливались в сумраке круглые фонари. Он дышал знойным туманом этого города, синим дымом автомобильных выхлопов, вечерними духами и утренним ароматом свежепомолотого кофе.
   Иногда Герберту казалось, что великий город сдавил его серо-седым и голубовато-серебряным кольцом своих домов и крыш. Всего лишь за сутки он мог бы добраться до Гамбурга, кружным путем через многие страны, через чужие границы.
   В прошлом месяце он шесть раз пробирался в Германию и благополучно возвращался обратно в Париж. Он колесил по Европе, которая слилась для него в калейдоскопическую мешанину, как эфир, наполненную радиопомехами, музыкой и суетой. Везде были дома и реки, шикарные рестораны и кафе на тротуарах, женщины. Даже полицейская униформа казалась ему одинаковой во всех странах, потому что он шестым чувством различал полицейских и без медных пуговиц и шлемов с гербами. Он шел сквозь этот сплошной город, имя которому Европа, человек без паспорта, человек с десятком различных паспортов. Голландия, Польша, Дания, Чехословакия, Латвия, Литва, Австрия, Бельгия - транзитные станции на пути к Гамбургу или Берлину. И лишь места перехода навсегда врезались в его память, ибо нет острее резца, чем напряженные минуты ожидания перед броском и оглушительной тишиной бега.
   И вдруг эта неделя случайной и непривычной праздности. Она не может длиться долго. Где-то таится тревога, подобная предгрозовому неистовству неба над заколдованной Сеной, над горшками гардений за окном.
   Герберт побрился. Наполнив раковину тепловатой железистой водой, ополоснул лицо. Он мог бы, по примеру парижан, опустить за окно на веревке корзину и выпить в своей комнате бутылку молока с куском яблочного пирога. Но он не любил оставаться в номере. Легкость и простота великого города, седая мудрость его и тихая боль тревожили Герберта. Город за окном, в котором так легко и вольно, сковывал его аспидно-сизым ошейником. Герберт надел неприметный серый костюм, повязал скромный галстук в полоску, прихватил легкий плащ и портфель, последний раз глянул на себя в настольное зеркальце, спустился вниз и отдал портье ключ. Щурясь от тяжелого света, он вышел на улицу и смешался с толпой.
   Вот так же отправлялся он и в свой тайный вояж. Налегке. Без чемодана и даже без шляпы, словно шел на работу или возвращался с работы домой. Вот так же, будь то в Копенгагене или Женеве, он нырял в толпу, подключаясь к ее ритму, напряженному или расслабленному, в зависимости от времени суток и погоды.
   Перейдя через мост бульвара Сен-Мишель, он пошел по набережной Гранд Огюстен. Пахло тиной. Букинисты уже открывали свои лотки. Тучи над крышами слились в сплошную грозовую завесу. Со стороны Булонского леса глухо погрохатывал гром. У ресторана "Ла Перигордин", славящегося печеными в золе трюфелями, Герберт свернул в узкую кривую улочку, где в угловом доме находилось уютное бистро. Утреннему кофе с пирогом он предпочитал кружку пива и хороший бутерброд с ветчиной. Раздвинув гремящую бамбуковую занавесь, он вошел в полукруглый зал. За стойкой из нержавейки стоял мосье Поль. Улыбнувшись Герберту, которого уже считал постоянным посетителем, он сразу потянулся к медному крану.
   - Доброе утро, мосье. Как всегда?
   - Доброе утро. - Герберт облокотился на стойку. - И немного сыру, пожалуйста.
   - Есть отличнейший бри и совершенно восхитительный пон л'эвек. Такого вам даже у Максима не подадут. Очень рекомендую вам пон л'эвек.
   - Хорошо, - кивнул Герберт и огляделся.
   За одним из столиков расположилась компания таксистов. Они плотно закусывали и весело пили красное вино, по виду - бордо. Наверно, хорошо поработали ночью. У окна сидел чистенький старичок, перед ним недопитый стакан молока. За соседним столиком худощавый юноша сонно глядел на рюмку с абсентом. Больше никого в зале не было.
   Герберт взял кружку и сел за пустой стол против входа. Через минуту мосье Поль поставил перед ним ветчину, сыр и аккуратно разрезанную свежую булку.
   Загремела занавесь, и в бистро вошел высокий темноволосый человек в двубортном, несколько отстающем от моды коричневом костюме.
   - Могу ли я получить здесь холодный ростбиф и пиво? - спросил он, тщательно выстраивая, скорее даже подгоняя друг к другу слова.
   - Разумеется, мосье. С горошком?
   - О, да. Если это возможно, с горошком.
   По акценту Герберт сразу распознал в посетителе немца. Не хватало только, чтобы он сел за мой столик, подумал Герберт. Но так оно и случилось. Соотечественник принял свою кружку и, осмотревшись, не очень уверенно направился к Герберту.
   - Разрешите, мосье? - он выжидательно склонил голову набок, но кружку на стол не поставил.
   - Прошу, - пожал плечами Герберт.
   - Надеюсь, я вас не стесню? Просто я вижу, что вы тоже пьете пиво...
   И это достаточное основание, чтобы подсесть? - насторожился Герберт. Кругом же полно свободных мест. Или он распознает немцев по пиву? Французы тоже весьма охотно пьют его, хотя и не в таких количествах...
   - Вы немец? - напрямик спросил Герберт.
   - Да. К сожалению.
   - Почему - к сожалению?
   - Сегодня быть немцем не очень, как бы это точно сказать, лестно...
   Ого! Какая прыть!
   - Не совсем понимаю вас.
   - Я имею в виду мою бедную родину. Но об этом не очень приятно говорить. А вы парижанин?
   - Нет. Я из Цюриха. Коммивояжер, - на всякий случай сказал Герберт, ибо далеко не был уверен, что говорит по-французски, как настоящий парижанин.
   - О, Швейцария - очень благополучная страна. Наверно, вы поэтому и плохо представляете себе, что делается у нас в Германии.
   Опять Германия. Прямо за горло берет.
   - Почему же плохо? - зло прищурился Герберт. - Очень даже хорошо. Мы знаем о концлагерях, погромах, расстрелах без суда и следствия, знаем, как отрубают головы топором и сжигают на площадях книги. Все знаем.
   - Да. Именно так все происходит. Но есть и еще многое, о чем знаем только мы, немцы, а иностранцы не догадываются. Или просто, не верят, когда им рассказывают.
   - Что же именно?
   - О, это можно понять только там, на месте, - незнакомец явно отвечал охотнее, чем спрашивал. - Постоянный страх. Какое-то, знаете ли, отвращение ко всему, и в том числе лично к себе. Все кажется бессмысленным. Нельзя же все время подавлять себя. Постепенно перестаешь уважать в себе личность. Только активный борец может чувствовать себя человеком. Все остальные - развращены. И те, кто поддерживает режим, и те, кто тайно его ругает, но не ударяет пальцем о палец. Понимаете? И я такой.
   - Какой? Одобряете или поносите?
   - Нет, я не одобряю. Я ненавижу нацизм. Точнее, я очень его не люблю.
   - Вы эмигрант?
   - Нет. Я в Париже по делу.
   - Тогда вы слишком рискованно вступаете в откровенный разговор с неизвестным человеком. Это может повредить вам.
   - Чем? - грустно улыбнулся незнакомец.
   - Гестапо карает не только активных борцов. Оно, видимо, не любит и тех, кто не любит его. Это же естественно. Не правда ли?
   - Но вы же не из гестапо?
   Я-то нет, про себя усмехнулся Герберт. А вы, господин?
   - Ничего нельзя знать заранее, - он многозначительно хмыкнул.
   - Отчего же? - незнакомец все еще улыбался, но глаза его были очень невеселые, усталые какие-то глаза. - Предвидеть можно многое... Я случайно зашел в эту случайно подвернувшуюся мне таверну, а вы уже сидели здесь, и маловероятно, что вы ожидали меня.
   - Логично. Но тогда получается, что вы вошли вслед за мной, сели именно за мой столик и завели такой серьезный разговор. Разве не так?
   - Да?! - он казался искренне удивленным. - Я как-то не подумал...
   - Или опять же вернемся ко мне. - Герберт медленно выцедил пиво и отрезал ломтик сыру. Пон л'эвек и впрямь оказался превосходным. Такого он никогда не ел. - Вы вот сказали, что я вряд ли мог ожидать вас. А что если я ждал не лично вас, а таких, как вы, - не обижайтесь, это только пример болтунов?
   - Да, плохо мое дело, - незнакомец поднял кружку, приветливо кивнув собеседнику, и жадно отпил добрую половину. - Одно утешение: что мы не успели обменяться визитными карточками. Надеюсь, что мы никогда больше не встретимся. По крайней мере в Германии.
   - Я тоже, - Герберт поднялся. - Геренгросс. Коммивояжер из Цюриха. Торгую, - он усмехнулся, - хронометрами.
   - Фон Хорст, - помедлив какое-то мгновение, представился незнакомец. - Изучаю звезды. И далеко не уверен, что не торгую своей совестью.
   Вот как? Легко проверить, слишком громкое имя. Кажется, нобелевский лауреат...
   - Зачем вы это мне говорите?
   - Не знаю... Париж кружит голову. Мне страшно возвращаться домой, герр Геренгросс. Очень тоскливо... Я завидую им, - он кивнул на таксистов, которые затеяли игру в домино, - вам и вообще всем, кому не надо возвращаться туда. Мне почему-то кажется, что больше мне сюда не приехать.
   - Но почему вы тогда... - Герберт не договорил. Что-то мешало ему продолжить разговор. Возможно, он утратил настороженность и поверил всему, что сказал ему о себе этот человек.
   - Вас интересует, почему я возвращаюсь? - понял он Недосказанный вопрос. - Все очень просто. Семья... И, знаете ли, дело даже не в том, что на моих близких могут быть обрушены репрессии. Мне будет тяжела и сама разлука. Долгая разлука. Я люблю свою жену.
   - Вы сказали, долгая разлука?
   - Да, долгая, - Хорст тоже встал, но тут же опять сел. - Нет, я не пойду вслед за вами, герр Геренгросс, - усмехнулся он. - А то вы плохо обо мне подумаете... Долгая разлука. Очень долгая. Фашизм - это надолго.
   - Почему вы так думаете?
   - Мы получили то, что хотели, герр Геренгросс. Германия хотела Гитлера, и он пришел. Это надолго.
   - Прощайте, профессор, - кивнул Герберт и, подойдя к стойке, положил монету в сто су.
   Получив сдачу, он еще раз поклонился и вышел на улицу.
   Профессор молча поднял кружку и наклонил голову.
   Ветер гнал по мостовой обрывки газет, чей-то засохший букет, мелкий городской сор. Над мостом через Сену тускло светился осколок радуги. Когда Герберт дошел до набережной Вольтер, упали первые капли. Холодные и тяжелые, они зашуршали по бумажным клочкам и мусорным ящикам, кругами побежали по мутной воде, которая, утратив зеленый цвет, стала тусклой и серой.
   Сзади скрипнули тормоза. Это было такси. Но на приглашающий жест шофера Герберт отрицательно помотал головой. Он никогда не садился в первое такси. Особенно в таких случаях, когда оно было как нельзя более кстати. Он твердо знал, что особенно своевременно подвернуться может прежде всего гестапо. Французская сюрте его тоже не очень устраивала. Поставив портфель на гранит парапета, он надел плащ и заспешил прочь от реки под нарастающие удары капель. В порывах ветра летела гроза.
   Он основательно промок, пока поймал действительно случайный таксомотор. В беспощадном бело-лиловом свете молний лицо шофера показалось похожим на негатив.
   - Нонвиль, - сказал он шоферу, вытирая платком мокрые волосы, но треск расколотого неба заглушил его слова.
   Он отнюдь не торопился в этот очаровательный пригородный уголок. Но пока он добежит до ближайшей автобусной остановки, дождь окончательно его доконает. Что ж, он приедет в условленное место на полчаса раньше, только и всего. Если гроза пройдет, можно будет немного погулять.
   Но гроза и не думала стихать. Вода заливала стекла машины, и каменные громады правого берега невероятно искажались, делались зыбкими, расчлененными снизу доверху вертикальными невидимыми трещинами. Серебристые мостовые взрывались под колесами веерами брызг, мелькали черные разлапистые деревья с шарообразными подстриженными кронами, маркизы над витринами магазинов, залитые водой кафе.
   На Вандомской площади машина совершила круг и, обогнув отель "Риц", влетела на улицу Камбон. Вероятно, шофер решил, что так будет быстрее. Но Герберт не торопился. Ему некуда было спешить.
   Прильнув к боковому стеклу, он следил за тем, как город теряет свой серебряный оттенок. Окутанные дождем пригороды казались серыми и печальными. Дома и распустившиеся деревья, как бесприютные уродцы, уносились назад в пронизанный белыми струями туман, словно тонули в небытии. По водостокам бежали пенные потоки, на брусчатке вскипали крупные пузыри, показавшиеся Герберту похожими на солдатские каски.
   - Это дождевая пена, она тоже мылкая, - заметил таксист, не поворачивая головы. - Скорости не разовьешь. Особенно на поворотах.
   - И не надо, - Герберт улыбнулся карему шоферскому глазу в зеркальце. - Я не тороплюсь.