концентрационные лагеря, а дети отданы на воспитание надлежащим
   образом. Все строения сравнены с землей, а название деревни исключено
   из списка населенных пунктов.
   Глава 48
   К ПОСЛЕДНИМ ПРИЧАЛАМ
   11 августа 1943 года, после шестилетнего заключения в ганноверской тюрьме, Тельмана перевели в Баутцен, в следственную тюрьму по уголовным делам.
   Путь в Баутцен был долог и утомителен. По дорогам тянулись унылые колонны беженцев. Дымились каменные холмы, в опаленных воронках ветер шевелил какое-то тряпье и чудом уцелевшие куски обоев. С кошелками и термосами в руках люди покорно брели на временные пункты, где можно было получить хлеб и эрзац-кофе. Женщина, согнувшись под тяжестью рюкзака, несла на руках закутанного в плед ребенка. Спасательная бригада разбирала завал, над которым выла собака.
   Полиция закрыла движение и направляла машины в объезд. Но "хорьх" с гестаповским номером пропустили. Медленно и бесшумно, как черный призрак, скользил он по мертвым улицам, мимо обгорелых деревьев, каменных коробок, пыльных груд кирпича и мусора. В обесцвеченном августовским зноем небе, как сонная рыба, застыл забытый и бесполезный аэростат.
   - Ужасно, - прервал гнетущее молчание сидевший рядом с Тельманом старший советник Хеллер.
   - Да. Большие разрушения. - Сидевший впереди директор ганноверской тюрьмы Зуффенплан покосился на шофера. - Но этим нас не сломить.
   - Конечно, - с несколько искусственным оживлением поддакнул Хеллер. Фюрер только ожидает удобного момента, чтобы, пустить в действие новое чудо-оружие.
   - Англия и Россия тоже лежат в руинах. - Зуффенплан, по-видимому, почувствовал, что фраза получилась двусмысленной, и тут же поправился: - У нас еще сравнительно небольшие разрушения.
   - Люфтваффе начеку, - поддакнул Хеллер. - Как правило, к цели удается прорваться только двум-трем самолетам противника.
   - Да и тех в конце концов сбивают наши зенитчики. Кажется, нам все же придется сделать круг. - Зуффенплан поспешил перевести разговор. - Проезд как будто закрыт.
   "Хорьх" остановился у шлагбаума перед железнодорожным переездом. На путях догорал накрытый ночной бомбардировкой эшелон. По железным остовам опрокинутых вагонов расползлась тусклая радуга. Окутанные паром пожарники поливали из брандспойтов раскаленный до вишневого отблеска тендер. Груды искореженного металла мешали подать к переезду платформу с краном для расчистки путей. Нечего было надеяться, что переезд скоро откроют.
   Шофер для порядка несколько раз надавил на клаксон, но утробный, давящийся звук его потонул в шипении горячего пара.
   - Давайте назад, - распорядился Зуффенплан.
   Пока "хорьх" медленно разворачивался, Тельман успел заметить обложенный мешками с песком пустой окопчик и перевернутую зенитную установку. Расчет, очевидно, перевели в другое место, а может быть, просто похоронили.
   Тельман вспомнил, как в последний год своего пребывания в Ганновере установил связь с зенитчиками, дежурившими на крыше тюрьмы.
   Пригодился все же трудный моряцкий опыт. Ничто не пропадает даром. Ничто. В эти страшные годы он и не думал о морской сигнализации, а вот она-то и пригодилась... Море вспоминалось часто: порт, душный кубрик. Раскачивающаяся в проволочном колпаке тусклая лампочка под железным потолком, матросская люлька и скользкая палуба, с которой сбегает обрушившаяся на борт волна. Но стоило увидеть того молодого парня в вылинявшей на солнце пилотке, что сигналил кому-то на соседнюю крышу, как все сразу и вспомнилось.
   Долго не удавалось ему привлечь внимание зенитчиков к своему крохотному зарешеченному оконцу, долго попусту размахивал в сумраке глубокой оконной ниши искусными, все помнящими руками своими. И вот, наконец, его заметили.
   "Кто ты?" - "Свой". - "Кто ты?" - "Рабочий. Матрос. Солдат". - "За что ты здесь?" - "Я - Тельман". - "Я знаю тебя". - "И я тебя знаю". "Откуда?"
   Откуда? Это сложный вопрос, парень, очень сложный вопрос. Две недели я слежу за тобой. Я десять лет просидел в одиночке. Десять лет! Но десять дней я смотрю, как ты смеешься и куришь, играешь на губной гармошке, сигналишь приятелям и ешь бутерброды у железного ящика с песком. Я даже видел, как ты гадал на ромашке, пуская по ветру белые ее лепестки. Я знаю твоих приятелей. С закрытыми глазами вижу, как читаешь ты письмо, лежа на боку, подперев подбородок рукой, а волосы твои, светлые льняные пряди, шевелятся под ветром. Но вот поднимается на крышу лысый одутловатый фельдфебель - как хорошо, что он так редко приходит сюда, - ты прячешь листок в задний карман комбинезона, где темнеет пятно от машинного масла, и нехотя встаешь. И я понимаю, что пришел твой недруг, с которым надо держать ухо востро. И перестаю сигналить тебе, потому что твой враг - это и мой враг. Понимаешь? А ты спрашиваешь, откуда я знаю тебя! Знаю...
   "Знаю!" - "Чем я могу тебе помочь?" - "Говори со мной. Рассказывай мне". - "Ладно. Буду"...
   Так они и подружились. И он уже не чувствовал себя бесконечно одиноким.
   Как-то зенитчики просигналили, что в тюрьму пришла Ирма, которую они хорошо уже знали в лицо. И когда надзиратель, впустив ее в камеру, запер дверь, Тельман обнял дочь и засмеялся:
   - А я знал, что ты придешь! - громко сказал он, ибо знал истинную цену "послабления режима", понимал, почему ему разрешили свидание наедине.
   - Откуда, папа? - тоже громко спросила она.
   - Я все вижу насквозь, и эти паршивые стены для меня не преграда. - И он весело подмигнул ей.
   Ирма тут же достала маленькую грифельную доску, которая вот уже сколько раз помогала им обманывать установленные в камере микрофоны.
   А Тельман, не переставая говорить о том, как он рад наконец ее снова увидеть, быстро - они уже оба привыкли писать со скоростью классной стенографистки - пишет:
   "Я установил связь с зенитной батареей, которая несет дежурство на крыше тюрьмы".
   - Я так соскучилась, папа! - она мгновенно ставит вопросительный знак на доске.
   - Как здоровье матери? - спрашивает он, а грифелем пишет: "Сигнальные знаки". - Что слышно у Генриха? - "Я счастлив, что договорился с ними и вновь связан с жизнью".
   - Мама здорова. - Ирма быстро переворачивает доску: "Генрих все еще в тюрьме. Они требуют, чтобы он подписал один документ". - Генрих тоже здоров.
   - А ты как? Как ты, моя девочка? - на этот раз вопросительный знак рисует он.
   Она стирает написанное и тут же покрывает доску быстрыми, загибающимися вниз на конце строчками: "Моя теща. Роза Тельман, моя жена дочь Эрнста Тельмана, имеют связь с заграницей, они слушают иностранные радиопередачи. Они вели беседы с рабочими и советскими военнопленными о Советском Союзе и заявляли, что Красная Армия победит".
   - Много работаю, папа, и устаю, но ничего, держусь. - "...и когда Генрих отказался, они сказали, что он останется в тюрьме, пока не протянет ноги".
   - Мерзавцы!
   Ирма широко раскрыла глаза. В них испуг и вопрос.
   - Да! Да! Мерзавцы! Я говорю о тех людях, которые лишены ответственности. Они подчиняются только приказу и, если им велят, они позволят убить даже собственную мать. - Он схватил доску и написал: "Берегитесь! Это начинается охота на вас".
   Она кивнула и взяла у него доску: "Друзья думают повторить".
   - Как ты-то себя чувствуешь, папа? Как твой желудок?
   Он отрицательно покачал головой. "Не нужно идти на бесцельный риск".
   - Плохо, девочка, я сильно ослабел. Но тоже, как видишь, держусь.
   "У нас много новых друзей. Все они думают о тебе".
   - Ты работаешь все там же, Ирма?
   - Да, папа. В мастерской у свекра. - Она изобразила два вопросительных знака. Она ждет инструкций.
   "Я передаю тебе важный материал, это двадцать тетрадей, полностью исписанных мною. Спрячь их надежно. Поезжай отсюда в Гамбург и помни, что записи эти важные и наши товарищи должны их получить".
   - Помнишь, как однажды мы видели с тобой выводок диких уток в камышах?
   - Конечно, папа! Такие крохотные серенькие утятки!
   "От зенитчиков я узнал, что караул сменяется после трех. Постарайся выйти из тюрьмы в это время, когда полицейские устали и спешат домой. Они не будут придираться".
   - Как вы питаетесь?
   - Не беспокойся о нас. Мы получаем карточки.
   "Как хорошо, что ты и здесь сумел не остаться в одиночестве. Я горжусь тобой, папа! Зенитчики - молодцы".
   "Эти солдаты борются вместе с нами против гитлеровской системы, они мужественные люди..."
   Увидит ли он еще когда-нибудь свою Ирму, Розу? Живы ли они? Он обречен все начинать сначала. Новая тюрьма, новые люди, конечно, более строгий режим. Его положение с каждым разом ухудшается. Выпустят ли они его на свет божий? Скорее всего нет! Добровольно - наверняка не выпустят. Как это ни больно, как ни мучительно, но не надо себя обманывать. Они сделают все, чтобы поставить ему мат. Советская Армия все ближе, но ему не дожить до освобождения. Скоро настанет долгожданное утро, но не для него, нет, не для него. Его уже не будет тогда. Нацисты не остановятся ни перед чем. Не дадут они ему дождаться освобождения. Это уж точно, это совершенно ясно.
   Но он давно готовит себя. Тот день, свою последнюю минуту он встретит спокойно и просто. Как еще одно испытание на крестном своем пути. До боли жаль, что именно так должна закончиться эта его страда во имя самых высоких идеалов двадцатого века. Он знает свой конец, чувствует неизбежную, давящую близость его. За спиной десять страшных, непередаваемых лет "образцового" исправительного заведения в Ганновере с его рационом из баланды и брюквы, Моабита с его ледяными каменными мешками, гестапо, где он выплевывал зубы и кровавую пену с клочками легких. Но время смазывает остроту воспоминаний, врачует раны памяти. Не столько боль и не столько муки вспоминаются, сколько друзья, такие верные перед лицом смерти друзья.
   Что сталось с теми зенитчиками на тюремной крыше? Сидят ли они все еще у нацеленных в небо счетверенных пулеметов, или горячее кислое дыхание близкого взрыва смело их в никуда, как и тех безыменных, которые еще вчера сидели в ячейке у этого переезда? И он думает о том светловолосом восемнадцатилетнем парне на крыше. И старается не думать о дочери и жене.
   Он вспоминает ночь в Ганновере, когда бомбы падали рядом с тюрьмой. Черный лоскут зарешеченного неба дымился в луче прожектора, его пересекали пунктирные струи трассирующих очередей, мутными грибами взрастали на нем снарядные разрывы. Один миг был виден даже крохотный серебристый самолет, трепещущий на смертельном перекрестке прожекторов, как наколотое на булавку насекомое.
   Летающие крепости шли волна за волной. Прожектора слепли, подавившись, смолкали зенитные пушки и глохли пулеметы. Зато грохот разрывов становился все ближе и ближе. Содрогались стены, звенели и лопались выбитые стекла.
   В камере стало жарко, как у пароходных котлов. Электричество отключили. Водопровод бездействовал. Заключенные колотили кулаками в железные двери, трясли раскалившиеся, как на углях, решетки. Женщины истошно вопили и звали далеких детей...
   Каким несчастным, каким оскорбительно бессильным чувствовал он себя в ту страшную, гудящую сотнями авиационных моторов ночь. Сколько машин, взрывчатки, металла нужно, чтобы убить такое слабое и беззащитное существо, как человек, смести с лица земли безвинных женщин и детей? Война - варварство, люди должны ненавидеть войну. И эта захватническая война закончится гибелью фашизма. Повсеместной очистительной гибелью его.
   Нет, он не может не думать о близких. Это как холодный булыжник в груди. Тяжело и больно. Где они? Что с ними?
   Он не знал тогда о страшной бомбардировке Гамбурга. Когда город горел, было светло как днем. Выли сирены. Оглушительные взрывы сменялись леденящим нарастающим свистом все новых и новых бомбовых серий. Люди прыгали в золотую и багряную от огненных отблесков воду, но и там они продолжали гореть, забрызганные льющимся с неба фосфором. Нигде не было спасения. Пылал даже асфальт, и дымящиеся смоляные ручьи текли по улицам. Они затопляли подвалы, в которых, обугливаясь заживо, корчились люди.
   - В городе не осталось ни одного живого человека, - скажет ему потом Зуффенплан. - Даже поезда, которые отошли перед бомбежкой, были атакованы с воздуха. Тех, кто успел выскочить из вагонов, скосили на бреющем полете из пулеметов.
   Но сейчас, видя вокруг себя руины и трупы, покрытые простынями, сотни, тысячи трупов, Тельман не мог не думать о Гамбурге, о Розе и Ирме, которых, возможно, уже не было на земле. И все муки, что он перенес, не могли сравниться с той смертной тоской, которая душила его. И мысль о скором и нелегком, наверное очень нелегком, конце, который ждал его, ласкала беспощадным соблазном избавления.
   ...Машина свернула на автостраду, ведущую к Гарцу. Благословенные места, которые когда-то воспел Генрих Гейне.
   Пыльные липы у дороги. Стада в долинах. Красные крыши фольварков. Силосная башня, увитая плющом. Будто и нет в мире войны, рушащихся домов, безумной пляски объятых пламенем людей. Но бесконечным потоком брели со своим случайным и жалким скарбом беженцы.
   Дорога заметно пошла в гору. Широкими винтовыми извилинами она забиралась все выше и выше, мимо кирпичной кирхи, мимо раскинувшихся по склонам виноградников. Среди листвы, красноватой и жесткой, уже наливались мутным упоительным соком черные, в нежной; голубоватой пыльце гроздья. Плакаты призывали население сдавать для армии теплые вещи и собирать очистки для свиней.
   Не останавливаясь, проехали Кослар. Война не затронула город. О ней напоминали только наклеенные на окнах полоски бумаги, победные плакаты министерства пропаганды и все те же беженцы с пустыми, остановившимися глазами. От переизбытка впечатлений у Тельмана закружилась голова. Остро запахло отработанным бензином. К горлу подступила тошнота.
   До чего же он сдал за эти годы, если его стало укачивать от езды в машине! Впрочем, целых шесть лет не видел он ни единой машины и забыл, как пахнет бензин. Дома, дороги, улицы и привязанные к колышкам уродливые лозы - он словно впервые их видит и прощается с ними навсегда. Мелькнула афишная тумба: Ганс Рюман с Жени Юго, Паула Весели, Марика Рокк, Тео Линген в "Индийской гробнице"... Он не помнит, когда был последний раз в кино, какой видел фильм.
   Но городок остается позади. Бесконечной лентой разматывается дорога. Черно-белые столбики, указатель крутого поворота и очередной накат тошноты при резком торможении.
   Хеллер рядом с ним молчит. Зуффенплан лишь изредка перебрасывается несколькими словами с шофером, но не поворачивает головы назад. "Хорьх" визжит на поворотах, оскверняет воздух вонючими выхлопами, но внутри него тишина, настороженное безмолвие. Нет, это неправда, что машина едет в Саксонию, в Баутцен, - она летит в неизвестность, в страшную пустоту.
   Из письма Тельмана товарищу по заключению
   ...Была сделана остановка в Ошатце в Саксонии, в трактире, переполненном военными. Меня сразу же узнали бывшие там летчики унтер-офицеры и рядовые.
   В половине шестого мы поехали дальше. Люди стояли на улице. Они улыбались и шепотом приветствовали меня. Простая женщина с ребенком на руках на прощанье помахала мне рукой. У меня на глазах были слезы: так неожиданна была для меня эта безмолвная радость!
   Глава 49
   "ВОЛЧЬЕ ЛОГОВО"
   Гитлер настойчиво повторял, что истинное предназначение нордического гения - творить мифы. Он всегда готов совершить прыжок через невозможность. Его пьянит победа над той убогой реальностью, которая смиряет бескрылое воображение недочеловеков. Мир нибелунга - это воля и представление. И нет никаких запретов, ибо проявление божественной воли насилие.
   "Вольфшанце", "Волчье логово", - это рукотворный миф, грозный смех победителя, плод торжествующего насилия.
   Бескрайние пространства Мазурских болот. Гнилые воды в холодных чавкающих мхах. Черные, поросшие голубоватым лишайником стволы сосен, мертвые мачты елового сухостоя, кочковатые пространства, где шелестят на ветру осоки и искривленные березы пресмыкаются по земле. Это грозное творение великого оледенения, оставившего песчаные валы, укрепленные гранитными валунами морены. Здесь, на поросшем вереском суходоле, во дни торжеств и суровых битв, когда почти вся Европа и нордический север лежали у ног победителя, и был создан новый жертвенник Вотана из стали и железобетона.
   История земли и народов творилась по "Майн кампф", и география заговорила военным языком пророческой книги: "Восточные Марки, протекторат, оккупированная зона..." Исчезло с оперативных карт слово "Польша". Его перечеркнули черные готические буквы: "Генерал-губернаторство". И даже Висла, чьи притоки и ручейки, как вены, прорезали топи Мазур, превратилась в Вайхзель.
   По мановению пальца здесь были сметены редкие убогие хутора и смолокурни. Команда инженера Тодта проложила бетонированные дороги, рельсовые пути, построила аэродромы, доты, блиндированные подземелья. Десятки тысяч иностранных рабов по окончании строительства были ликвидированы и зарыты в гигантской пещере. Арийские инженеры, давшие подписку о неразглашении государственной тайны, тоже один за другим при невыясненных обстоятельствах отправились в мир теней.
   Ставку фюрера охраняли специальные эскадрильи "мессершмиттов", танковые соединения СС и два кольца противовоздушной обороны. По всем шоссейным дорогам, покрытым ввиду близкой осени желто-зелеными маскировочными пятнами, курсировали моторизованные пикеты лейб-штандарта "Адольф Гитлер".
   Перед самой ставкой, где кончался последний ярус минных полей, гарнизонную службу несли уже двухметровые блондины с черной нарукавной повязкой: "Личная охрана Адольфа Гитлера". Их пулеметные гнезда и радиотелефонные блиндажи сливаются с окружающей природой. Железобетонные крыши покрывает метровый слой земли с дерном, где аккуратно посажены елочки и молодые дубки. Столь же тщательно замаскированы многочисленные ангары и гаражи. Даже скрытые зеленой сетью зенитки выкрашены под цвет замшелых древесных стволов.
   "Вольфшанце". Еще не так давно это название казалось забавным. В нем чувствовалась широта древнего воителя Арминия Германца и опасная удаль Зигфрида.
   Но теперь, во второй половине августа 1944 года, даже наиболее преданные приближенные фюрера стали усматривать в названии ставки смысл провидческий и роковой.
   Это смертельно раненный зверь забился в заболоченную чащобу, чтобы переждать облаву, отлежаться, зализать кровавые раны. Он еще сам не сознает, не хочет себе признаться, что кольцо сжимается и неминуем тот последний выстрел, который добьет его. Так пусть это случится здесь, среди больных сосен, в которых запутались белые пленки тумана, а не в сердце рейха - Берлине. Там околевший волк потянет за собой всех. И не будет спасенья.
   Фюрер знает, о чем думают его генералы. Не те, которых он после заговора 20 июля велел подвесить, точно мясные туши, на острых крюках. Эти уже больше не будут плести заговоры, чтобы сторговаться с англосаксами. Но остались другие, которые живут бок о бок с бункером, едят со своим фюрером за одним столом. О чем думают они? Какие преступные планы вынашивают? Никому из них он не верит, как, впрочем, не верил и раньше никогда и никому.
   Именно здесь, в его "Волчьем логове", заговорщики попытались нанести свой предательский удар. Чего же стоят после этого все меры предосторожности и куда годится охрана, которая не смогла обнаружить в портфеле бомбу?
   Фюрер никак не может забыть тот кошмарный день, когда само небо спасло его от верной гибели. Ищет слабое звено в системе обеспечения безопасности, которое может использовать новый заговорщик! Мысленно ищет нового изменника среди самых близких, самых проверенных.
   Полковник Клаус фон Штауффенберг казался ему вне подозрений: образцовый офицер, герой, потерявший на войне руку и глаз, человек, которого он осыпал милостями! А что вышло?
   В то утро он вызвал Штауффенберга в ставку для доклада о состоянии резервной армии; Как положено, самолет, на котором летел Штауффенберг, в небе встретили два "мессершмитта" и проводили до секретного аэродрома. Там самолет отвели в подземный ангар, а Штауффенберг продолжил свой путь на машине. Он проехал четыре контрольных поста, где его должны были подвергнуть тщательному обыску. Почему же этого не сделали? Не потому ли, что безрукий одноглазый полковник успел примелькаться охране и не вызывал никаких подозрений? Подозревать надо всех! Всех и каждого!
   У последнего шлагбаума с надписью "Стой!", где кончается шоссе и все без исключения должны оставить машины, Штауффенберга тоже не обыскали! Он прошел по бетонированной дорожке мимо заграждений из колючей проволоки и противотанковых ловушек с портфелем, в котором была бомба! Для чего же нужны все эти мины и заграждения, пулеметы и пушки, если каждый мерзавец может пронести с собой бомбу или пистолет?! Отныне обыскивать станут всех! От офицера до генерал-фельдмаршала. Даже для обер-группенфюреров СС не будет исключений. Пусть выворачивают карманы. И никаких портфелей! Документы и оперативные карты нужно носить в папках, в планшетах...
   Бомба взорвалась всего через десять минут после того, как Штауффенберг внес ее в зал заседаний. В момент взрыва в зале находилось двадцать четыре человека.
   Шмундт, Кортен и Брандт получили смертельные ранения. Но фюрер остался невредим. Только легкая контузия и небольшие ожоги. Кажется, он даже закричал тогда, поднимаясь с пола: "Мои новые брюки!" И лишь потом обнаружил, что взрывом парализована правая рука.
   Но это вскоре прошло. Он переоделся (обожженный взрывом китель велел послать Еве Браун) и уже через два часа смог встретить прибывшего в ставку Муссолини.
   Здесь фюрер видит перст судьбы. Именно приезд Муссолини заставил его провести совещание не в бетонированном укрытии, а в легком павильоне, где хранились штабные карты. И это спасло ему жизнь. Дощатые стены и открытые по случаю хорошей погоды окна дали выход взрывной волне. В каменном подземелье она смела бы на своем пути все живое.
   Верный Гейдрих и после смерти охраняет его. Он завещал ему такого человека, как Отто Скорцени. Фюрер хорошо помнит разговор в Берхтесгадене, когда Гейдрих назвал имена Скорцени и Эйхмана. Да, именно на таких людях и держится великое дело национал-социализма. На этой войне возможна или победа или гибель. Если немецкий народ не сможет одержать победу над врагом, он проявит свою биологическую неполноценность и, значит, заслужит гибель. Если бы все немцы были похожи на верного штурмбанфюрера Скорцени! Он шутя совершил невозможное: освободил дуче, которого посмел арестовать предатель. Фюрер лично поручил Скорцени ответственнейшую миссию. Это урок не только итальянцам. Немцы тоже должны усвоить, что вождя империи нельзя свергнуть и тем более убить. Наглядный урок особенно важен был именно в день покушения 20 июля. Муссолини прибыл тогда удивительно вовремя. И этим фюрер обязан своему штурмбанфюреру. "Этой услуги я никогда не забуду", пообещал он Скорцени и сам повесил на шею герою рыцарский крест. Да, Скорцени и Эйхман - его люди, его надежда...
   Гитлер ходит из угла в угол в своем отделанном дубом блоке. Дневной свет через узкие бойницы почти не проникает сюда. Днем и ночью горят в его комнате яркие лампы на высоких бронзовых подставках. Сгорбленная стремительная тень бежит по светлому ворсу ковра. Овчарка Блонди, вывалив язык, настороженно следит за хозяином. Ей передается его нервозность, беспокойство. Вытянув на ковре толстые лапы, она поворачивает голову из стороны в сторону. Чуткие уши ее подрагивают. Но перекрытия из бетонных плит, облицованных стальными антидетонационными пластинами, гасят все звуки. Тишина - как в трюме затопленного корабля. Только шуршит ворс ковра под башмаками. Закусив нижнюю губу, чтобы унять дрожь подбородка, и крепко сцепив руки на животе, фюрер мечется все быстрее и быстрее. Это его очередной "бурный творческий момент" - приступ паркинсонизма. Сначала об этом знали только Гиммлер, министр здравоохранения Конти, профессор берлинской Шарите де Кринис и личный врач фюрера доктор Штумпфегер.
   Теперь - все "Волчье логово". И прежде всего Мартин Борман, которому лучше всех ведомо, сколь упрямым и в то же время безвольным становится фюрер в острые периоды "творческого взлета".
   Блонди не выдерживает напряжения и заливается в безысходной собачьей тоске. Так воют собаки на луну в зимние лютые ночи. Но на фюрера это действует неожиданно успокаивающе.
   - Ну что ты, моя собаченька, - сюсюкает он и, тяжело опустившись на корточки, треплет овчарку за уши.
   Ему рассказывали, что в момент взрыва она вот так же завыла и заскребла лапами по дубовой обшивке. Собаки лучше многих и многих людей. Они наделены острой чувствительностью.
   Ева написала ему, что видела в ночь на двадцатое плохой сон. Сразу же после покушения от нее пришла телеграмма: "Я люблю тебя. Да хранит тебя бог". Сами собой навертываются слезы. Знаменитая прядь прилипает к потному, разгоряченному лбу.
   - Ну что ты, моя собаченька, - фюрер шмыгает носом, но слезы, мелкие и мутные, все еще ползут по щекам. Он шумно всхлипывает и поднимается с пола. Наступает облегчение, спад. Он сразу же ощущает голодный спазм. Смотрит на часы. До обеда остались какие-то минуты. Но им вдруг овладевает сонливость. Левая рука дрожит так сильно, что ее не удается уже удерживать правой. Он бессильно опускается в кожаное кресло - свое, которое возвышается над остальными, роняет руки на полированный стол с инкрустированным драгоценными породами дерева имперским орлом, когтящим колесо Фортуны со свастикой.