— Конечно, Спитама! Я был очень удивлен, когда Черный Алмаз не сбросил тебя с седла. Ты, наверное, околдовал его, когда шептал ему на ухо какие-то заклинания?
   — Не заклинания, — Спитама не спускал с шахиншаха неподвижного, завораживающего взгляда, — я сказал ему о своей невиновности. Теперь он мой свидетель, Виштаспа. Настанет час, и он заговорит.
   — Пусть будет по-твоему. — Виштаспа разочарованно откинулся на высокую прямую спинку царского кресла.
   — Заметь, шахиншах, — горбун вновь выскочил вперед, — он начал клясться в невиновности еще до того, как ему предъявили обвинения! Недаром народ говорит, что у лжеца память коротка. А еще…
   — Чистому золоту нечего бояться земли, царь, — перебил жреца Спитама.
   — Я давно ждал, что меня обвинят в чем-то подобном, потому и просил опечатать дверь на то время, пока буду отсутствовать.
   — Почему же это ты «ждал»? — передразнил его Зах. — Народ говорит: «У кого счет в порядке, тому нечего бояться проверки. Никто не скажет, что его айранnote 16 кислый».
   — Ты, я вижу, знаток пословиц, почтенный, — Спитама обернулся к верховному карпану, — потому я отвечу тебе пословицей моего народа: «Верблюда под ковром не спрячешь». Вот почему я готовился к подлости. Горе не извещает, когда придет.
   — А в Иране говорят, — не растерялся Зах, — «верблюд стоил бы дешево, если бы не его ошейник. Кто украл яйцо, украдет и верблюда. Лгун забывчив».
   — На всех лает собака, на меня — шакал.
   — Лису спросили: «Кто твой свидетель?» Она ответила: «Мой хвост».
   На этот раз карпану удалось рассмешить весь зал. Он даже отвернулся, чтобы скрыть самодовольную улыбку, и с независимым видом возвратился в толпу жрецов. Но Спитама и не думал сдаваться.
   — Народ обманешь, да бога не удастся обмануть. Разве не говорят у вас в Иране, что не каждый, у кого есть борода, — дедушка? Так помните же мои слова. Когда вор у вора крадет, горе последнему вору. Ты бросил в меня песок против ветра, карпан, смотри, как бы не запорошило глаза. А теперь суди меня, великий визирь, только не забывай, хранитель справедливости, что выпущенную стрелу обратно не возвратишь.
   — Он еще угрожает! — не выдержал Зах.
   — Можно убить живого, но как оживить мертвого? — не обращая на карпана внимания, заключил Спитама. — Я в твоей власти, визирь.
   — Выноси свой приговор, Джамасп, — взмахнул жезлом царь.
   — Жреческая коллегия настаивает на обвинении проповедника Спитамы в преступном умысле против священной особы шахиншаха?
   — В полной мере! — торжественно провозгласил Зах. — И еще мы вменяем ему в вину мерзостное ремесло некроманта, запрещенное по всей стране.
   — Насколько доказана вина Спитамы?
   — Она доказана полностью, хранитель справедливости.
   — Какого мнения придерживается судья дивана?
   — Предъявленные суду улики свидетельствуют сами за себя. — Судья с кроткой улыбкой отдал поклон визирю. — Принадлежность их подсудимому неоспорима.
   — Благодарю тебя, ревнитель закона! — выкрикнул Зах.
   — Какое наказание предусматривает закон? — Визирь старался не встречаться со Спитамой взглядом.
   — Закон вынуждает нас прекратить жизнь подсудимому, — с готовностью разъяснил судья.
   — Только не это! — ужаснулась Хутаоса.
   — Благодарю тебя, великая царица, — склонился перед ней Спитама. — Ты видишь свет.
   — Законы превыше нас, — сурово сказал визирь.
   — В данном случае они позволяют нам быть милостивыми, — заверил судья.
   — Я обещал избавить Спитаму от мук, — настоятельно напомнил Виштаспа,
   — и хочу сдержать свое слово.
   — Несомненно, шахиншах! — тотчас откликнулся судья. — Спитаме будет разрешено самому избрать себе способ прекращения жизни.
   — Выбирай яд, Спитама! — выкрикнул Пашьотан. — Ты умрешь быстро и безболезненно!
   — Ты очень добр, мальчик! — Пророк ободряюще кивнул принцу.
   — Лучше упади на меч, — посоветовал старший царевич.
   — Я всегда говорил, что ты станешь великим воином. — Спитама поклонился на все четыре стороны. Благодарю за советы и милостивое ко мне сочувствие, но я предпочту голод.
   — Голод? — удивился царь.
   — Как так голод? — не понял визирь.
   — Очень просто, — кротко разъяснил Спитама, словно его это ничуть не касалось. — Если человеку не давать есть, он безусловно умрет. Не правда ли, ревнитель закона? Так вот, пусть меня посадят в подвал и оставят в покое.
   — А как насчет воды? — уточнил дотошный судья дивана.
   — О! Боги не допустят такого надругательства! — Царица гневно сжала кулачки. — Пусть Спитаме оставят воду, государь.
   — Но тогда он сможет прожить довольно долго, — напомнил судья.
   — Это уж воля божья, — усмехнулся пророк. — Мне лично спешить некуда.
   — Протестую! — Зах выбежал на самую середину. — Он хочет избегнуть справедливой кары! Он надеется выиграть время и при помощи черной магии учинить побег. Не выйдет! Жреческая коллегия не может позволить какому-то проходимцу издеваться над нашими законами. Смерть так смерть! Пусть этот обманщик, сулящий всем и каждому вечную жизнь, хоть что-нибудь сделает для себя. Давайте посмотрим, как поведет он себя на лобном месте. И отберите у него перстень Невидимости!
   Жрецы одобрительно загудели.
   — Я нахожу требование коллегии справедливым, — заметил судья.
   — Только что ты сам предложил мне выбрать смерть, ревнитель закона, — возразил Спитама и показал руки — кольцо исчезло.
   — Нельзя брать слово назад, — рассудил великий визирь. — Я считаю, что выбор сделан. Спитама честно воспользовался своим правом.
   — Согласен, — уклонился от спора судья. — Но вопрос с водой по-прежнему неясен.
   — Ты так думаешь? — Царица быстро отерла мелкие злые слезы. — Знаешь ли ты, что значит умереть от жажды? О государь! Умоляю! Ты же обещал избавить его от мук!
   — Он сам выбрал смерть, — сказал непримиримый Зах. — Выбор, таким образом, сделан; хранитель справедливости прав. Только перстень найти надо. Пусть обыщут его.
   — Я вовсе ничего не хотел сказать о воде… — Визирь с надеждой повернулся к царю, но тот медлил с окончательным решением.
   — В самом деле, Спитама, — после долгого молчания сказал Виштаспа, — ты и мне говорил, что знаешь средство для вечной жизни. Значит ли это, что ты способен одолеть смерть? И где твой перстень?
   — Нет такого средства, которое могло бы противостоять насильственной смерти. Отрубленная голова обратно не прирастает. Помни, шахиншах, мертвого не оживить. — Стараясь унять озноб, Спитама крепко прижал руки к груди: — Скажи же наконец свое слово.
   — Да будет так, — принял решение Виштаспа. — Казнить преступника голодом, как он сам того пожелал. Бросьте его в башню. Что же касается воды, то, дабы смерть не была мучительной, оставить в темнице двенадцатидневный запас… Тебе достаточно, Спитама?
   — Твое милосердие безгранично, государь!
   — И еще повелеваем, — царь энергично взмахнул жезлом, — снабдить его быстродействующим ядом, коим он вправе распорядиться по собственному разумению. После суда — обыскать!
   И все стали восхвалять мудрость и доброту государя. Ревнитель закона тотчас отдал распоряжение писцам запечатлеть приговор на глиняной табличке, дабы впоследствии в назидание потомству перенести его на гранит.
   …Но Спитама не пробыл в башне и двух дней, как по всему Балку разнеслась весть, что царский конь серьезно занедужил. «Великолепный конь Виштаспы, с которым не могла сравниться никакая лошадь"note 17, наводивший ужас на туранцев и индов. Черный Алмаз упал в одночасье и уже не смог подняться. Ноги более не повиновались ему. Парализованные какой-то странной болезнью, они отказывались сгибаться. Даже искуснейшим кузнецам не удалось согнуть ни одну из них хотя бы в копыте. Ничего не добились и прославленные силачи, подымавшие в одиночку верблюда. Но странное дело! Благородное животное при всем при том не выказывало никаких признаков страдания. Конь исправно ел отборную пшеницу и пил снеговую воду, текущую с Афганских гор, радостным ржанием отзывался на зов знакомых кобылиц. Вот только стоять не мог.
   Царь места себе не находил от горя. Он сам кормил и поил своего любимца, расчесывал ему гриву и хвост, но поднять, сколько ни пытался, не сумел. Он и за уздечку тянул и слова ласковые говорил, но ничто не помогало. По всему было видно, что Черный Алмаз и сам бы был рад встать на все четыре копыта, да только не мог. Лежа на боку, он силился сдвинуться с места, мотал шеей, но тонкие сильные ноги его были недвижимы, словно к земле приросли. Видя, как страдает хозяин, конь приподнимал голову, тянулся к нему влажными губами, но скоро уставал и ронял тяжелую голову обратно на сено. Умные большие глаза его переполняла темная вода печали.
   Стал на колени царь, прижался лицом к горячей голове безмолвного друга и, ощущая, как прядает острое ухо его, как бьется каждая извилистая жилка, вспомнил вдруг о пророчестве Спитамы.
   Он энергично вскочил, вытер слезы и радостно хлопнул в ладоши.
   — Эй, стража! Немедленно доставить мне сюда узника из угловой башни! Да принесите свежих лепешек и кувшин холодного айрана, чтобы он смог хорошо поесть.
   Но Спитама, когда гвардейцы из первой сотни привели его в царские конюшни, от угощения отказался.
   — Нет, Виштаспа, — покачал он головой, — приговор твой все еще в силе, и не годится поэтому нарушать слово. Иное дело, если ты пересмотришь его, тогда я готов подчиниться.
   — Может быть, и пересмотрю. — Царь весело подмигнул Спитаме, словно тот был соучастником детских его игр. — Твои проделки? — кивнул он на коня, который силился дотянуться губами до босых ног пророка. — Отвечай честно и прямо.
   — Мои, — с готовностью признал Спитама.
   — Я так и думал, — с облегчением вздохнул царь. — Не случайно я спрашивал, хватит ли тебе двенадцати дней!
   — Я же сказал тебе, что хватит.
   — Ты и за три управился.
   — В моем положении тянуть не имело смысла. Того и гляди, Зах убийцу подошлет.
   — В башню? — Царь недоверчиво прищурился.
   — Для карпана не существует запоров. — Спитама присел погладить коня.
   — В этом-то я убедился… Царская печать ему тоже не преграда.
   — Ладно, пророк, — примирительно промолвил царь. — Об этом после… Колдовство снять, конечно, сможешь?
   — Конечно, смогу.
   — Чего потребуешь взамен?
   — Я обещал тебе, принцам и визирю четыре благодати, ничего для себя не требуя. Стану ли я теперь выторговывать условия?
   — Четыре так четыре! — ударил Виштаспа себя по колену. — Ровно столько, сколько ног у коня! Обязуюсь исполнить четыре твои желания, Спитама. Называй!
   — Следуй учению Ахуромазды, — загнул палец пророк.
   — Последую! — призвал небо в свидетели царь.
   — Пощупай ему ногу, — сказал Спитама.
   — Какую?
   — Любую.
   — Переднюю правую! — Царь погладил ногу коня, и она вдруг ожила в его руках, сначала согнулась в колене, а затем свободно вытянулась, налитая силой, «так как слово шаха было истиной"note 18.
   — Принц Спентодата будет прекрасным воином, — сказал Спитама. — Пусть он понесет знамя Ахуромазды другим народам во главе большой армии.
   — Правую заднюю! — нетерпеливо потребовал царь. — Конечно, конечно, — спохватился он. — Я дам Спентодате войско.
   Надо ли говорить, что и эта нога вороного ожила? Все позднейшие письменные источники, в том числе и «Зардуштнамэ», подробно описывают эту удивительную процедуру. Пусть она всего лишь наивная легенда, цветистая и причудливая, как все на Востоке, но что с того?..
   — Не забудь о своей царице, — напомнил Спитама. — Ведь это она спасла мне жизнь!
   — Она уже прониклась твоим учением, — пробормотал царь, хватаясь за третью ногу вороного.
   — А теперь, царь, тебе остается только одно: казнить Заха и тех карпанов и кави, которые помогали ему строить против меня козни. Предатели-стражники тоже не должны уйти от возмездия, как, впрочем, и неправедный судья.
   — Ты, оказывается, мстителен, пророк! — поднял голову царь. — Разве это согласно с учением света? — Он с интересом вглядывался в Спитаму, который предстал теперь перед ним в совершенно ином облике.
   — Истина двойственна, Виштаспа, — грустно кивнул пророк. — Кажется, я уже говорил тебе об этом когда-то.
   — А простить ты не можешь?
   — Я-то могу, но они не простят. Прощенный враг ненавидит еще сильнее. Либо я, либо они, Виштаспа.
   — Может, хватит одного Заха?
   — Нет, царь, не обольщайся. Если ты не проявишь достаточной твердости, то восстановишь против нас всю жреческую коллегию, а это преждевременно. Вы, персы, правильно говорите: враги делятся на три разряда — враг, враг друга, друг врага. Верховный карпан мой и, следовательно, твой враг, остальные — его друзья, а потому — враги наши.
   — Нелегко будет справиться с карпанами.
   — Я буду рядом с тобой.
   — Опора карпанов в коллегиях Вавилона.
   — Ты сокрушишь его. Если не ты, то твой сын или сын твоего сына.
   — Вавилон — государство или Вавилон — веру?
   — Веру подорвет моя правда. Я понесу ее туда.
   — Как-то примет еще народ твою Авесту?
   — Я дам ему ее из своих рук.
   — А нельзя нам просто изгнать Заха и его шайку?
   — Нет, государь, ничего не получится. Изгнанники возвращаются. Я требую смерти для них — таково мое четвертое условие.
   И прежде чем Виштаспа успел ответить, Черный Алмаз весело заржал, вскочил на ноги и принялся нетерпеливо рыть землю копытами.
   — Вот ты и решил, государь, — тихо сказал Спитама.
   Он поднял руку, призывая в свидетели небо. Под солнечными лучами алым светом взорвался дивный камень.

Глава шестая. ГРАНИ КРИСТАЛЛА

   НИИСК размещался в трех пятиэтажных корпусах, сложенных из крупного желтовато-белого кирпича. Обширную территорию института окружали точно такие же кирпичные стены, над которыми была протянута сигнальная проволока. Стеклянная проходная, напоминавшая вышку в аэропорту третьестепенного значения, находилась рядом с высокими раздвижными воротами.
   Боец внутренней охраны с зелеными эмалевыми треугольниками на петлицах внимательно изучил люсинское удостоверение и, справившись со списком, выписал пропуск. Проехать через ворота на машине он не позволил, поскольку никаких указаний насчет шофера ему не спустили. Люсин решил не настаивать и, пройдя через проходную, пустился в обход институтского двора. Дирекция находилась во втором корпусе, и ему предстояло пройти мимо всякого рода складов и мастерских. Территория выглядела порядком захламленной. Под стенами лабораторных корпусов стояли пустые кислородные баллоны, всевозможное оборудование в деревянной опалубке, ящики. Люсин с интересом оглядел зарешеченные окна, жестяные рукава вытяжной системы и причудливые вентиляционные сооружения, которые, как грибы, вырастали прямо из-под земли. Лаборанты в черных затрапезных халатах перетаскивали тяжеленные, малость припудренные ржавчиной стальные бруски. На ступеньках крыльца стояли облепленные стружкой бутылки с кислотой, вакуумный насос, панель, напичканная реле и сопротивлениями, черная узкогорлая бомба с жидким аргоном. Институт явно переживал период первоначального накопления. Белохалатные эмэнэсы — младшие научные сотрудники — с азартом растаскивали драгоценное оборудование по своим лабораторным норам. Насколько Люсин мог понять из долетавших до него отрывочных реплик, не обходилось и без конфликтов. Но пиратство было взаимным, и споры тоже быстро улаживались на почве взаимовыгодного обмена. Валютной единицей здесь, как и везде, служил ректификат, без которого ни один уважающий себя стеклодув не принял бы заказа. А вся наука, как известно, делается ин витро, то есть в стекле.
   У входа в административное здание у Люсина проверили пропуск. Словоохотливая вахтерша сообщила ему, что директор хоть и у себя, но приема еще не начинал и, видимо, начнет не скоро. Люсин глянул на часы. Было без трех минут десять. Он пришел вовремя, как договорились. Но на всякий случай следовало вооружиться терпением. После того как генерал кратко и сугубо сдержанно сказал ему вчера, что Фома Андреевич к аудиенции подготовлен, он мысленно поклялся не давать поводов для дипломатических осложнений.
   Нелюбезная секретарша Марья Николаевна с непроницаемым лицом выслушала, кто он и что он, но с места не стронулась и доложить не поспешила. Пришлось Люсину отойти в уголок и прислониться к стене, так как все стулья были заняты. Насколько он успел сориентироваться, живой очереди здесь не существовало. Всем дирижировала молчальница Марья. Некоторую смуту в заведенный ею и непостижимый для постороннего глаза порядок вносили напористые и, очевидно, высокопоставленные товарищи, которые с видом крайней озабоченности влетали в приемную и тут же, ни у кого не спросясь, открывали заветную дверь. Минут десять — пятнадцать Люсин изучал обстановку. Его поразило, что облеченные особыми полномочиями сотрудники лишь входили в кабинет, но никак оттуда не выходили. Если только они не исчезали в каком-нибудь вакууме или силовом поле, то в кабинете, должно быть, скопилась уйма людей.
   Дождавшись появления очередного носителя невидимой контрамарки, Люсин спокойно отделился от стены и уверенно потянул за ручку двери. Действие протекало в абсолютной тишине, но затылком Владимир Константинович чувствовал прицельный взгляд секретарши.
   Он ступил на зеленую дорожку и, обойдя стол заседаний, направился прямо к директорскому креслу.
   Дружелюбно раскланявшись с присутствующими, он, словно старому знакомому, улыбнулся Фоме Андреевичу и взялся за спинку ближайшего свободного стула.
   — Извините за небольшое опоздание. — Он посмотрел на часы и покачал головой: — Мне передали, что вы назначили на десять, но летом, знаете ли, такое оживленное движение… Не проедешь.
   Он умышленно не назвал себя, понимая, что Фома Андреевич не мог забыть о назначенной встрече и, конечно же, отдал необходимые распоряжения Марье Николаевне.
   Люсин просто позволил себе не заметить предложенных ему условий игры. Фома Андреевич мгновенно все понял и с точно рассчитанной медлительностью привстал:
   — Да-да, помню. — Он пожевал губами и протянул руку. — Садитесь, пожалуйста.
   Люсин благодарно кивнул, вяло пожал протянутую руку и, придвинув стул поближе к директорскому креслу, сел.
   — Надеюсь, я не помешал? — Он обвел широким жестом притихшее собрание.
   — Как вам сказать?.. — усмехнулся директор. — Будем считать, что не помешали. У нас тут небольшое совещание, но, думается, мы можем его перенести… Ваше мнение, товарищи? — Он едва заметно нахмурился и поднял глаза на сотрудников.
   Послышался звук отодвигаемых стульев. Присутствующие один за другим поднялись, собрали разложенные на столе бумаги и, оживленно переговариваясь, удалились. Один из них, правда, попытался подсунуть Фоме Андреевичу какую-то бумажку на подпись, но тот только досадливо отмахнулся:
   — Потом, Валериан Вячеславович, потом… Слушаю вас, товарищ. — Фома Андреевич повернулся в кресле и, словно отличался глухотой, подставил мясистое, поросшее черным волосом ухо. — Вы по вопросу… — Он выжидательно примолк.
   — Я относительно Аркадия Викторовича Ковского, — подсказал Люсин и тоже замолчал.
   — Так-так… — наконец нарушил затянувшуюся тишину Фома Андреевич. — Не отыскался еще?
   — Нет, не отыскался… Хотим надеяться на вашу помощь.
   — Разумеется, мы готовы пойти вам навстречу. Только я по-прежнему плохо представляю себе, чем мы можем быть полезны милиции. Конкретно, так сказать.
   — Если вас это не затруднит, просто расскажите мне о Ковском. Что он за человек, над чем работал, с кем дружил или враждовал. Одним словом, обрисуйте мне его внутренний портрет.
   — Внутренний? — Директор передвинул рычажок на селекторе. — Зайдите ко мне, Евгений Иванович.
   Фома Андреевич взял в руки чашу, сделанную из кокосового ореха, и высыпал на ладонь кучу сверкающих самоцветов.
   — Что, хороши? — Он положил камни перед Люсиным.
   Они действительно были великолепны, эти идеально правильные и прозрачные кристаллы всевозможных цветов и оттенков.
   — Искусственные? — поинтересовался Люсин.
   — Синтетические. По всем параметрам превосходят природные… Между прочим, здесь одни гранаты.
   — Гранаты? — удивился Люсин. — Я думал, что они только такие, — пальцем он осторожно отделил от кучки темно-красный многогранник.
   — Мы получаем любые цвета. Вот, например, голубой. Попробуйте-ка подкинуть на ладони.
   — Тяжелый, — одобрил Люсин.
   — Еще бы! — снисходительно усмехнулся Фома Андреевич. — А это цитрин. Видите, какой желтый? Как солнышко! В натуре такой желтизны не бывает… Зато зеленая окраска оставляет желать лучшего.
   Люсин взял длинную четырехгранную призму и, повернувшись к окну, посмотрел ее на просвет. Окраска казалась несколько грязноватой. У основания кристалла она бледнела, расплываясь в первозданной воде. Бесцветные пояски встречались и в других зеленых и синих камнях.
   — Все равно красиво, — вежливо заключил Люсин.
   — Будет лучше… Я, как вы догадываетесь, не случайно вам нашу продукцию демонстрирую. Аркадий Викторович как раз и занимался проблемой цветности… Не один, разумеется, а в составе большого коллектива…
   — Ваш институт пользуется заслуженной славой, — как бы вскользь, заметил Люсин.
   Он обратил внимание и на карту всесоюзных связей, и на застекленную горку, в которой красовались спортивные кубки, всевозможные сувениры, шитые золотом вымпелы и сложенные стопкой адресные папки. Невинная лесть в беседе с людьми науки или искусства еще никому не повредила. Тем более, если для комплиментов были столь наглядные поводы.
   — Это верно, нас знают. — Фома Андреевич многозначительно откашлялся в кулак. — Космическая техника, лазеры, электронно-вычислительные машины — вот далеко не полный перечень областей применения нашей продукции.
   — Впечатляет! Главные направления научно-технического прогресса как-никак!
   — На нас возложены большие задачи. Мы обеспечиваем науку, производство, оборонную промышленность… От чистоты и атомного совершенства наших монокристаллов зависит очень и очень многое…
   — Еще бы! — подыграл Люсин. — Космос!
   — Правильно. Успехи радиолокации планет Солнечной системы можно отнести и на наш счет. Но у синтетических кристаллов есть много дел и на земле: медицина, подводная навигация, обработка сверхпрочных материалов и так далее.
   — Я понимаю.
   В кабинет вошел пожилой краснолицый человек в черном костюме и выжидательно остановился на пороге. В руках он держал картонную папку.
   — Это наш ученый секретарь и по совместительству начальник отдела кадров товарищ Дербонос, — отрекомендовал директор вошедшего и поманил его рукой. — Проходите, Евгений Иванович.
   Дербонос пригладил реденькие, прилипшие к черепу седые волоски и присел в некотором отдалении. Люсин успел заметить, что папка, которую он принес, была личным делом Ковского. Все разыгрывалось, как по нотам.
   — Ознакомьте товарища, Евгений Иванович, — распорядился директор.
   Дербонос раскрыл папку.
   — «Ковский Аркадий Викторович, одна тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения, русский, беспартийный, образование высшее, закончил химический факультет Московского университета, работает в нашей организации с двадцатого ноября одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года…» — Евгений Иванович читал неторопливо, с чувством и выражением, словно перед ним была собственного сочинения баллада, а не листок по учету кадров.
   Люсин, полуприкрыв глаза, следил за тем, как шевелятся его тонкие губы, как многозначительно подчеркивает он покашливанием и усилением голоса наиболее примечательные моменты биографии Аркадия Викторовича.
   Покончив с анкетой, Дербонос перешел к последней характеристике, уведомив, что она была дана для выезда в зарубежную командировку в Федеративную Республику Германии (ФРГ).
   — Товарищ Ковский характеризуется положительно, — торопливо, словно извиняясь, пояснил он и приступил к чтению: — «…Морально устойчив, идеологически выдержан, в коллективе пользуется заслуженным авторитетом… является способным научным работником… внес ценный вклад… около ста научных трудов и изобретений…»
   Люсину вдруг показалось, что Дербонос не произносит ни звука и лишь раскрывает рот, как в немом кино.
   «И мы тоже пишем такие же точно характеристики, — подумал он. — Единственное различие — это количество научных трудов, то есть раскрытых преступлений… у одного сто, а у другого только десять… Человека жажду! Где человек? Ау! Дай мне свой карманный фонарик, старикан Диоген!»
   — Будут у вас вопросы? — спросил Фома Андреевич, когда Дербонос замолчал.
   «Будут. Да и как им не быть? Я хочу знать, кто были друзья Аркадия Викторовича и кто недруги. С кем он болтал в кулуарах. Кто провожал его домой. Кто покупал для него пирожки в буфете. Как он шутил, распивая спецмолоко. Какие любил анекдоты. О каких странах мечтал в детстве. На какие фильмы ходил. Что читал. Чем жил. Что ему было дорого и что ненавистно. Как он относился к людям. Что думал в минуты бессонницы о неизбежности смерти. Каким был во гневе и раздражении. Как реагировал на подлость и низость. Какие поступки считал для себя совершенно немыслимыми. Человек мне нужен, а не анкета, сложный, противоречивый и многогранный человек…»