— Когда это было? И разве вам тайная мудрость помогла? Ведь вас ограбили и чуть не убили! Эх, Верочка, Верочка! — Лев Минеевич горестно усмехнулся. — Не там вы друзей ищете. Милиция — это да, она помогла. Лев Минеевич тоже помог, хотя он и не получил эдакого воспитания, — он покрутил пальцем над головой, — не читал Шюре.
   Вера Фабиановна не захотела грешить против очевидности и перевела разговор в иное русло.
   — Вы правы, конечно, — польстила она ему, — говоря о свершениях науки. Но разве не возможно, что Аркадий Викторович раскрыл тайную мудрость в своих формулах и чертежах? Не знаю… Да и какая, в сущности, разница? Он же и вправду многое умеет. Вот я и думаю, что он по своей воле исчез.
   — Зачем же ему понадобилось такие шутки шутить?
   — Очень просто. Открыл невидимость и исчез, а теперь вернуться не может. Забыл, как это делается…
   — Вздор, Верочка, чистый вздор. Вы готовы поверить в любую чепуху.
   — Сразу видно, что вы не следите за полетом научной мысли. Пришельцы! Наш Аркадий Викторович, если хотите знать, заброшен из иных времен. Очень даже свободно…
   — И что же, он домой теперь полетел или как?
   — Как хотите, так и понимайте.
   — А сестрицу свою нам подкинул, сюда?
   — Лэо Минейч! — Она вскочила и простерла указующий перст на дверь.
   — Ну, не буду, не буду, Верочка! — Он даже закрылся рукой от ее гневного взора. — С вами и пошутить нельзя… Вы больше не звонили Людмиле Викторовне?
   — Нет. Боюсь ее травмировать. Она такая чувствительная…
   — Так, может, он уже и нашелся?
   — Ой ли! — Чарская шумно вздохнула. — Меня бы уведомили. — Тут она снисходительно улыбнулась. — Да я бы и так знала.
   И она подробно поведала Льву Минеевичу, как гадала на пропавшего доктора химических наук. Как раскладывала карты, а трефовый король, то есть Аркадий Викторович, все не выходил, в колоде терялся, а это верный знак, что нет его на земле.
   — И что вы на это скажете? — торжествующе спросила она.
   Но Лев Минеевич ничего не сказал, а только руками развел.
   — Отчего же в шар не поглядели? — осведомился он, кивая на черную бархатную накидку, под которой находился тяжелый литой хрусталь, открывавший перед Верой Фабиановной, по крайней мере она так рассказывала, поразительные видения.
   — Боюсь! — Она зябко поежилась. — Будь он простым человеком, я бы решилась, а так боюсь. Увидишь его в нездешнем тумане, а он схватит тебя и уволокет к себе.
   — Ух! — Лев Минеевич не уставал восхищаться артистическими способностями своей подруги.
   — Вот вам и «ух»! — передразнила она его. — Я так гадала однажды на пропавшего и вдруг белье увидела, которое во дворе после стирки развесила. И что вы думаете? В этот самый момент его соседка вместе с веревкой и уволокла… Там и камчатная скатерть была с царским вензелем. Тоже пропала.
   — В учреждение, где он служит, Людмила Викторовна обращаться не пробовала? — Льву Минеевичу в потусторонних сферах было неуютно, и он поспешил направить разговор на земные темы.
   — Не знаю, право. — Она захлопнула форточку.
   Сразу примолк Рэй Коннифф, неистовствовавший в окне напротив. Успокоился круживший по комнате тополиный пух.
   — Посоветовали бы ей. Вдруг на работе знают?
   — Едва ли… Аркадий Викторович домосед. Он в своем кабинете опыты делал.
   — Нешто можно так? — удивился Лев Минеевич. — Зарплату на службе получать, а опыты на дому производить?
   — Разумеется, — уверила его Вера Фабиановна. — В научном мире с этим не считаются. Лишь бы дело двигалось, результаты были.
   — Великая штука — образование! — позавидовал он. — Небось Аркадий Викторович на хорошем счету у начальства, раз ему такое послабление дали.
   — Простодушный вы человек, друг мой! Разве у нас умеют ценить одаренных людей? — Вера Фабиановна не только близко к тексту цитировала подругу, но даже воспроизводила непроизвольно ее интонации. — Аркадия Викторовича просто третируют, травят! Если бы он не был столь поглощен темой, то давно бы уже бросил этот гадючник. Его с распростертыми объятиями возьмут куда угодно… Людмила Викторовна далеко не уверена, что трагическое событие не находится в связи с общей обстановкой в институте.
   — Неужто сослуживцы? — испугался Лев Минеевич. — Быть того не может!
   — В науке, дорогой вы мой, — Вера Фабиановна покровительственно погладила его руку, — интриги на почве зависти столь же распространены, как и в артистическом мире. А мне ли не знать, что такое театр! — Она молитвенно простерла руки к потолку. — Это моя юность, моя невозвратимая молодость!
   Лев Минеевич допускал, что Верочка, сбежавшая некогда из дома с ярчайшей звездой провинциальной сцены, действительно знает театр. Но какое это имеет отношение к современной науке? Разве похож Аркадий Викторович на опасного сердцееда Чарского, которому небо послало Верочку в отмщение, ибо это она довела его до полного разорения и белой горячки? И вообще, при чем тут театр? Но Лев Минеевич ничего не сказал и только вздохнул.
   — Отчего вы не пошли за меня, Верочка? — вдруг спросил он, хотя эта некогда жгучая проблема за давностью лет совершенно перестала его волновать. Он и сам не понимал, для чего спросил.
   — Не помню уже, друг мой. — Вера Фабиановна равнодушно зевнула. — О чем это мы с вами?
   — Про интриги на поприще разных наук.
   — Верно… Нет, Аркадия Викторовича определенно доконали завистники. Современникам не прощают великих открытий.
   Последняя фраза, произнесенная совершеннейшим голосом Людмилы Викторовны, заставила его вздрогнуть.
   «Бедная Верочка, — втайне огорчился Лев Минеевич, — она совсем потеряла собственное „я“! Сделалась как та истеричка…»
   Ему припомнились рассказы Веры Фабиановны о переселении душ, почерпнутые ею из подшивки газеты с жутковатым названием «Оттуда».
   «Видимо, не такая уж это все ерунда, если зануда Людмила Викторовна и впрямь временами вселяется в Веру».
   — Какое же изобретение сделал Аркадий Викторович? Придумал, как драгоценные камни исправлять?
   — Что камни? — Вера Фабиановна презрительно подняла выщипанные в ниточку брови. — Камни для Аркадия Викторовича — пустяк, побочное занятие.
   — Она небрежно поиграла белыми, как молодая картошка, янтарями, украшавшими затрапезную, латаную-перелатаную кофту. — Если желаете знать, он обессмертил свое имя настоящим открытием!
   — Позвольте полюбопытствовать?
   — Он доказал, что растения живые.
   — Как, разве это он доказал? — простодушно удивился Лев Минеевич. — А мне казалось, что это всем известно. Да я и сам так думал с детства. Коли растут, так, значит, и живые…
   — Вечно вы все путаете, Лев Минеевич! — властно оборвала его Чарская.
   — Аркадий Викторович вовсе другое открыл. И вы себя с ним не равняйте! Он открыл, что растения чувствуют и ощущают. Поняли?
   — Как тут не понять? — Лев Минеевич даже заподозрил, что пропавший профессор вовсе никакой не профессор, а самый настоящий аферист. — Чувствуют — значит, чувствуют, ощущают так ощущают… Вроде нас с вами или вон, как они, кошки, — кивнул он в сторону батареи, где пребывала Моя египетская со чадами.

Глава девятая. ВОЛНА Inote 1

Южная Индия. XI век
   Когда последние пашуната — подвижники Шиваиты — покинули пещеру, старый брахман начал готовить владыку к вступлению в спальню. Расколов перед статуей кокос, он положил в обе половинки дикие яблоки бильвы, посвященной Шиве, и налил в золоченые лампадки свежего масла. В тайном помещении, где стояла круглая каменная плита, отверстие которой пронзал черный столб, отполированный поцелуями и засыпанный лепестками, он приступил к вечернему обряду ради благополучия всего мира. Приняв асану лотоса и впав в прострацию, старик сосредоточился на почитании священного слога «ОМ», дабы защитить все живое от надвигающейся темноты и вреда, который несут бесы и демоны ночи.
   Раньше, когда брахман был молод, вечерний обряд заканчивался бурной пляской храмовых танцовщиц. Но вот уже много лет, как деревни вокруг обеднели, и все танцовщицы разбрелись кто куда. Старик не жаловался и ни о чем не сожалел. Он был даже доволен, что в одиночестве выполняет многотрудные обязанности, которые связаны со служением в пещерном храме. Очнувшись от транса, он сто восемь раз явственно произнес: «Ом намашивая"note 2, нанес тилакnote 3 и, задернув занавесь, отправился домой, чтобы передохнуть часок перед обрядом почитания стражей стран света, которым положено кадить ароматным дымом.
   У бога, которому он поклонялся, была тысяча и еще восемь имен. И каждый раз старик старался назвать его по-новому: то нарекал кумира Владыкой Третьего Неба, то Шарвой-разрушителем, который убивает стрелой, то Махешварой, что означает просто «великий бог». Были и другие имена: Амаракша — повелитель богов и Шамбху Милостивый, Истинный Повелитель и Долгокосый, Шамбху Могучий и страшное имя Бхайрава, которое рискованно было произносить всуе. Но чаще всего старый жрец называл своего господина Четырехруким, потому что у Храмовой статуи было четыре руки, и Владыкой танца, так как бог танцевал на поверженном карлике, и Трехглазым, ибо сияла у него во лбу огненная звезда. Давным-давно, когда люди и боги еще жили вместе, Парвати, жена Владыки, играя, закрыла ему глаза своими ароматными ладонями, и мир погрузился в кромешную тьму. Тот самый мир, ради благополучия которого Шива выпил яд, отчего горло его стало навеки синим. Тогда-то, дабы не оставить людей без света, он зажег свой третий, надбровный глаз. Впоследствии в минуты гнева и раздражения он неоднократно испепелял этим нестерпимым светильником демонов и людей, других богов и даже целые миры.
   Еще у него было имя — Обладатель Восьми Форм, упоминать которое дозволялось только брахманам высших степеней, а также отшельникам, предающимся размышлениям о первопричине всего сущего и его конце. В восьми этих формах заключалось все, что движет мирами: Земля — Шарва, Огонь — Пашупати, Вода — Бхава, Солнце — Рудра, Луна — Махадева, Ветер — Ишан, Пространство — Бхава и Угра — Жертвователь, понятие, включающее в себя обязанности человека по отношению к высшим силам.
   От пещеры до хижины жреца было ровно тысяча восемь шагов, что позволяло ему не упустить ни одного имени Шивы, которое уже само не явно содержит все другие имена. Но последнее время брахман начал сбиваться и путать. Такое свое состояние он объяснял не слабостью памяти, а недовольством Мстительного Владыки, который скучает в одиночестве. Сбившись в подсчете шагов и прозвищ, старик начинал воображать, что именно говорит и делает в эти минуты Шива. Порой он настолько забывался, что кощунственно присваивал себе права патрона и начинал бормотать:
   — Я Шива Натарджа Четверорукий Владыка танца! Я танцую, и все мироздание вторит мне. Вот приподнял я правую ногу, легко отклонился назад, весь равновесие и совершенство, и небесное колесо пришло в движение, закружилось, мерцая факелами звезд. Мой танец пробуждает творческую энергию Вселенной, он зовет из мрака невежества и лени к животворному всеочистительному свету, который изливает вечный костер, пылающий у меня на ладони. От меня исходит грозная сила. С моих волос срываются молнии. Электрические вихри бушуют вокруг меня. Левой ногой я попираю ленивого карлика, имя которому Майялака. Подобно жирному пауку, плетет он паутину неведения, иллюзии и темного зла. Он сон, а я пробуждение! Он лень, а я энергия! Он коварное наваждение, а я царь знания! Смотрите, каким магнетическим светом озарена моя голова! Слушайте, как рокочет барабанчик дамару под ударами моих пальцев. Я пробуждаю к бытию новые миры. Вибрация звуков врывается в холод и мрак первозданного хаоса. Так океанский ветер рвет в клочья низкие тучи и несет их в иссушенную зноем пустыню. Они прольются благополучным дождем, плодотворящим жизнь, и я, Шива, пробьюсь сквозь землю первым зеленым ростком! В звоне моих запястий слышен гимн плодоносящей силе. Я прекрасен и страшен, беспредельно милостив и беспощаден. Ничто не минует моего всеочистительного костра. В урочный час все атомы бытия будут уничтожены в пламени, все миры. Я непостижимое единство. Во мне слились все изначальные противоборства: бытие и небытие, свет и тьма, мужские и женские начала вещей. В мочке моего правого уха — длинная мужская серьга, круглая женская серьга — у меня в левом ухе. Ибо един я, и моя женская энергия — шакти — предвечно во мне. Я танцую, и рука моя обращена ладонью к вам. Это абхайя
   — мудра — жест уверения и покровительства. Все, кто знает язык пальцев, созданный мной, поймут меня. Все, кто идет к совершенству по ступеням моей йоги, сольются со мной. Прекрасная кобра обвивает мой локоть. В стремительном танце она развевается и летит по кругу, как газовый шарф. Моя змея, моя опасная энергия, мое воплощение. Ожерелье из черепов подпрыгивает у меня на груди, когда я танцую. Это мертвые головы великих и вечно живых богов. В них непостижимая тайна круговорота миров и вещей, совершенствования и разрушения Вселенной. Один мой глаз — живительное Солнце, другой мой глаз — влажная плодотворящая Луна, горящий над переносицей третий мой глаз — Огонь. Головы Брахмы, Вишну и Рудры, как пустые кокосы, гремят у меня на груди, всевидящее сердце Агни пылает над моими бровями. Что перед испепеляющей мощью его сияние звездных факелов? Что перед ней даже Солнце в зените? Гневная вспышка надбровного глаза ослепляет ярче тысячи солнц…
   Так напевал, танцуя, Владыка танца, но никто не слышал и не видел его. Вернее, так понимал неподвижный танец и безмолвную песню бронзового изваяния престарелый жрец.
   В пещере, где стояло оно в отдаленной нише, было сыро и сумрачно. Красные огоньки курительных свечек едва мерцали в душном клубящемся тумане. С каменных сводов, отшлифованных временем и водой, с их бесчисленных, напоминающих дупла баньяна складок поминутно срывались тяжелые капли. Разлетаясь известковыми брызгами, образуя в пещерном поде причудливые столбы и глубокие каверны, они превращались в холодный туман. Поднимаясь вверх и остывая, он оседал на складчатом своде, чтобы вновь и вновь проливаться дождем. Удары отдельных капель и еле слышный шелест тоненьких быстрых струек сливались в один приглушенный шум. Может быть, престарелый брахман — хранитель пещеры — и различал, пока окончательно не оглох, в однообразной мелодии дождя бой барабана и звон запястий своего божества, но ныне некому стало слушать Шиву.
   Брахман все чаще и чаще отлучался из храма. От вечной сырости и могильного холода, которые источали камни, он стал задыхаться и кашлять, нажил ломоту в костях и жестоко мучался от постоянных прострелов. Поэтому и предпочитал старый жрец ночевать в уединенной хижине на высоких сваях, под непромокаемой кровлей из рисовой соломы. Там было сухо, тепло, смолисто пахли всевозможные снадобья, завернутые в банановые листья, и не тревожили душу красноватые огоньки курительных свечек, столь похожие на глаза крокодилов.
   Задернутый покрывалом из крашеного пальмового волокна, Шива подолгу оставался теперь один в своей каменной нише. Согнув правую ногу в колене и оттянув книзу носок, он готовился начать свой сокрушающий миры танец, и верная кобра в стремительном отлете очерчивала ему магический круг. Владыка не мог пожаловаться на нерадивость своего служителя. На каменном алтаре исправно тлели сандаловые свечи; деревянные блюда благоухали горками живых цветов: влажных орхидей, фиолетовых, с нежными, быстро вянущими лепестками, миртов, белых восковых пипал с желтым зевом, чье дыхание горько и сладостно, как вода в джунглях; в кокосовых чашках лоснился золотой от шафрана рассыпчатый рис; гроздья округлых королевских бананов и зелено-розовые плоды манго казались только что сорванными с деревьев.
   Но, бронзовый и неподвижный, потому Владыка танца тосковал от одиночества. Его лик, прекрасный и ужасающий, надлежало скрывать от простых смертных. Лишь в праздник шива-пуджу, в день большого поклонения, старый жрец поднимал покрывало и демонстрировал грозного бога восторженной толпе. Это случалось всегда в одно и то же время, когда солнце, поднявшись над исполинскими травами горных джунглей, заглядывало в пещеру. Его лучи ударяли в надбровный глаз Шивы, и он вспыхивал в ответ кровавым яростным блеском. Казалось, Натараджа стремился испепелить и людей, и джунгли, и всю Вселенную. Тамилыnote 4 в ужасе закрывали глаза и падали ниц на мокрый и скользкий камень. Когда спустя некоторое время они робко приподнимались и разлепляли непослушные веки, в пещере стояла полная темнота. Некоторые принимались в ужасе рвать на себе одежды и стенать, что ослепли навек. Но мрак постепенно начинал приобретать красноватый оттенок, в котором уже можно было различить знакомые очертания алтаря, и люди успокаивались. Наиболее проницательные догадывались, что в тот самый миг, когда Шива являл себя народу, жрец опускал покрывало и гасил в чаше с песком алтарные свечи. За это время солнце поднималось выше и уходило в сторону, отчего в пещере становилось темно, как ночью.
   Зато снаружи ночь превращалась в день. Покинув пещеру, жители деревни зажигали факелы и начиналось большое гулянье. Тамилы танцевали, пели, лакомились сладковатым пальмовым вином. До утра не смолкали флейты и барабаны, и далеко в джунглях трубным зовом откликались потревоженные слоны.
   Но что за дело было Шиве до посвященного ему празднества, если сам он при этом оставался в полном одиночестве? Раньше хоть жрец не покидал его в такой торжественный день. Возился за покрывалом, что-то переставляя на алтаре, бормоча себе под нос, сжигал в жертвеннике ароматную очистительную траву. Но теперь и он уходил из пещеры вместе с народом. И пока в деревне длился пир, старый брахман, кряхтя, натирал ноющую поясницу соком камфорного дерева. Уж он-то знал, что утром предстоит основательно поработать! Больше всего хлопот доставит, конечно, молодежь. Столько романов завяжется в колдовскую, наполненную мерцающими вспышками светляков ночь, что и за целый год не распутаешь… Старики тоже не оставят его в покое. С рассветом даст знать о себе пальмовое вино. У одних разболится голова, другие начнут жаловаться на рези в желудке. И всех их придется лечить ему, старому Рамачараке, который живет близ деревни Ширале, окруженной травяными джунглями, скоро уже сорок лет… Но ничего, он не боится повседневных забот. Лишь бы все кончилось благополучно.
   Не все возвращались под утро в свои дома. Следы пропавших терялись в джунглях или на берегу реки, покрытой зеленым цветущим ковром. И хотя старик догадывался, что старого гончара задрал леопард, а дочь старосты утащил в воду большущий крокодил, который любит погреться на солнышке возле упавшего дерева, он всех отсылал к Шиве. «Это Шива забрал твоего Чандру», — утешал он вдову гончара. «Шиве понравилась наша Лакшми, — терпеливо успокаивал убитого горем старосту. — Не надо плакать. Она пьет сейчас из чаши богов амриту бессмертия».
   Он так привык вещать от имени Четверорукого танцора, что и сам верил сказанному. Не беда, коли мешочек, в котором Чандра хранил бетель и плоды арека для жевания, нашли потом возле дерева, изодранного когтями большущей кошки, а на прибрежный песок выбросило клочок золотого сари. Разве не все на земле вершится единой волей танцующего бога? Разве не все мы являемся эманацией его творческой энергии?
   С заходом солнца брахман повесил гирлянду цветов на серый термитник, под которым поселилась длинная кобра. Теперь это место сделалось священным. Конус термитника — тот же лингам Шивы, символ его производительной мощи.
   Видно, сам Шива послал сюда Нулла Памбу — кроткую змею. И когда?! В самый канун «нага-панчами» — большого праздника змей! Это ли не знак благоволения Владыки танца к жителям деревни? Значит, их жизнь угодна богам! Да и могло ли быть иначе? Люди здесь тихие, работящие. Они безропотно принимают удары судьбы, смиренно несут кару за ошибки и прегрешения предшествующих перерождений. Старый Рамачарака знает их всех: и старых и малых. За каждого выступает защитником перед Четвероруким разрушителем миров. В столь очевидной милости неба есть и его заслуга. Он ревностно выполнял свое предназначение, и этого у него не отнимешь.
   Закончив растирание, он совершил надлежащий обряд омовения и, помолившись, насыпал в сплетенное из ротанга блюдо горку вареного риса. Любовно украсил ее фруктами: разрезанными на две половинки спелым манго, очищенными бананами, красными пронзительно-кислыми ягодами. Наполнил кокосовую чашку козьим молоком.
   Держа блюдо на вытянутых руках, осторожно спустился по лестнице и заковылял к термитнику. У темной норы он опустился на колени и позвал змею:
   — О уважаемая Нулла Памба, посланница Шивы, о царица всех Нагов, отведай кушаний, которые принес тебе твой слуга!
   В дыре под термитником ничто не изменилось. Не пошевелились даже тонкие мохнатые волоконца корней в растресканной, как камень, твердой красной земле.
   Старик нагнулся еще ниже и, отставив блюдо в сторону, одним глазом заглянул в темноту.
   Змеи он не страшился. Брахманы — служители Шивы вообще не ведают боязни, что не мешает, конечно, проявлять разумную осторожность. Рамачарака знал, что кобра никогда не атакует без надлежащих приготовлений. Сначала она должна приподняться над землей и раскрыть свой капюшон, на котором сам Шива нарисовал вещие глаза, и лишь потом, сделав два-три предупреждающих броска, начать настоящий бой. Недаром же в народе она зовется кроткой, благородной змеей. Кобры берегут свое страшное оружие. Прежде чем пустить в ход ядовитые зубы, они часто бьют головой, не раскрывая пасти, отгоняют в сторону зазевавшегося человека или неосторожную козу. Жители Ширале с незапамятных времен дружат со змеями. Едва ребенок становится на ноги, ему суют в руки первую игрушку — пестрого водяного ужа. К семи годам он уже будет знать, как следует обращаться с самой ядовитой змеей.
   — Яви себя, о уважаемая Нулла Памба, — вновь позвал старик и бросил в нору горсточку риса.
   Он хорошо знал, что в этот день, канун священного праздника Нагов, в каждом доме приготовлен горшок, в котором под ротанговой крышкой скрывается кобра. Завтра чуть свет крестьяне с горшками в руках придут к пещерному храму. Под грохот барабанов и хриплый рев морских раковин каждый покажет свою змею божеству. Но первую кобру возьмет, как предписано ритуалом, за самый кончик хвоста, с глубоким поклоном отдаст Владыке всех Нагов именно он, брахман Рамачарака. И хотя в его хижине уже припасен горшок со змеей, хорошо бы показать Шиве именно эту, которую Владыка сам послал в Ширале. То-то будет смеха и возгласов удивления, когда женщины увидят, что самую большую змею поймал не кто иной, как старый жрец!
   Старику нестерпимо хотелось завладеть Нулла Памбой. Суетное искушение оказалось настолько сильным, что он, позабыв все правила приличия, зашептал:
   — Ну выходи же, выходи! Чего ты медлишь? Разве тебе не ведомо, что в Ширале не был обижен ни один из твоих сородичей? Завтра, как только солнце достигнет зенита, я отпущу тебя на волю! Я сам отнесу тебя обратно, к термитнику. Пойдем со мной, благородная Памба! Женщины осыпят тебя рисом, сваренным с шафраном и кардамоном, прочтут в твою честь молитвы. Поверь мне, вместе с камфорным дымом они полетят прямо к Владыке всех Нагов, балдахином которому служит твой пятиглавый родич. Или ты не хочешь предстать перед ним? Боишься опаляющей вспышки его третьего глаза, красного, как Планета Огня? О, не бойся, прекрасная Памба! Разве ты не знаешь, что стремительная кобра уже обвивает его неутолимые чресла? Поспешай же к твоему слуге, о божественная энергия!
   Старик говорил правду. После Нага-Панчами змей и варанов, которых мальчишки понесут привязанными к шестам во главе шествия, выпускали на волю. Но что до того было кобре, притаившейся в глубокой норе под термитником. Она и не думала выползать.
   И тогда Рамачарака принялся тихонько насвистывать. Он пытался свистеть так, как его учили когда-то в Бенаресе, тонко и переливчато, но вместо свиста выходило шипение. Явно сказывалось отсутствие зубов, которые без видимой причины выпали у него четыре года назад.
   И тут, как ни странно, змея послушалась его. Она выскользнула наружу и заструилась прямо к блюду с угощениями, словно мутноватый, подернутый пылью ручей. Капюшон ее чуть раздувался и опадал, пока скребла она костяными чешуйками живота заскорузлую красную землю. Но, тронув нежным трепещущим язычком хвойную мякоть манго, она плавно поднялась и закачалась под невидимую музыку.
   — Так-так! — одобрительно поцокал языком жрец и медленно, не спуская с танцующей Памбы глаз, потянулся к ней рукой. — Угощайся, о благородный Наг! Угощайся…
   Она поднялась еще и царственно развернула устрашающий капюшон. Размах ее сильного, упругого тела сделался шире, но неподвижные глаза были мертвы, как тусклые стеклянные слезки.
   Широко растопырив пальцы, жрец медленно и неуклонно надвигал на нее сухую, почерневшую на солнце ладонь. Он зорко следил за каждым броском, вслушивался, невзирая на глухоту, как вырывается гневный ветер из ее вечно сухих ноздрей.