«Значит, мне не придется спускаться ниже, — с облегчением подумал тибетец, — идти к перевалам, заваленным снегом».
   До рощи он добрался уже в сумерках и переночевал в первой попавшейся пещере, где нашел кучу сухой ароматной травы. Засыпая, он почувствовал, что сричжанг находится где-то совсем близко и притягивает его к себе, как магнит послушное железо.
   Когда на другое утро Римпочен выполз из пещеры, то сразу же увидел высеченные в голубой скале ступени. Они круто поднимались вверх и пропадали в черной колючей дыре под колоссальным гималайским кедром, увешанным разноцветными ленточками. Казалось, дерево цвело. Скала была источена ходами, гротами и кавернами. Округлые причудливые своды ее бесчисленных пещер казались отшлифованными. В сумрачной их глубине чудились красные мерцающие огоньки. Возможно, это тлели на каменных алтарях курительные палочки. Ни минуты не раздумывая, словно ведомый чужой волей, Римпочен поднялся по лестнице и вошел в пещеру, над которой высился кедр. Переход от яркого утреннего неба к непроглядному сумраку оказался настолько резким, что тибетец вновь ослеп. Но глаза вскоре привыкли, и он увидел аскета, сидящего на охапке соломы в позе Будды. Узкие прямые, как дощечки, ладони его были сложены одна над другой и ребром касались впалого живота. На языке пальцев это означало знак медитации. Широко раскрытые, привыкшие к вечному сумраку глаза переливались стеклянистой влагой. Тибетцу показалось, что сричжанг проницает его насквозь.
   Он стоял под слепым и пронзительным взглядом архата, не решаясь пошевелиться. На голове отшельника была красная остроконечная шапка сакьяской секты; меховую выкрашенную в оранжевый цвет чубу он набросил прямо на голое тело. Римпочен ясно видел темную впадину живота, резко обозначенные ключицы и ребра. Они не шевелились: отшельник не дышал. Римпочен стал на колени и пополз к железной нищенской чаше. Он уже собрался опустить туда кусок серебра в семь ланов весом, но рука его замерла в воздухе. В чаше мокли красноватые высокогорные мухоморы, издававшие тонкий запах мускуса и брожения. Римпочен отполз от чаши и, оставив свое приношение возле молитвенной мельницы, благоговейно растянулся на земле. Он знал, что только самые святые и всемогущие ламы пьют настой из ядовитых грибов, который придает им божественную прозорливость и вдохновение. Заклинатель остался недвижимым, как изваяние. Тибетец прошептал молитву и отполз к выходу. Сквозь слезы смотрел он на темную бронзу высохших рук, которые сухой лозой оплетали тугие черные жилы. Он не знал, жив святой или дух его давно уже отлетел от пустой оболочки, покинул ее, как бабочка кокон.
   И тогда он услышал смех, скрежещущий, злобный. Солнечно-синее небо за спиной потемнело, и мохнатые снежинки заплясали в нем, как пыль в луче.
   — Что тебе здесь нужно? — спросил сричжанг, не разжимая тонких высохших губ.
   Тибетцу показалось, что голос дамиnote 49 прозвучал откуда-то со стороны.
   — Смилуйся, учитель! — повалился он в ноги аскету. — Смилуйся и помоги!
   — Дай руку! — Сричжанга больно сдавил ему запястье холодными, твердыми, как дерево, пальцами. — Думай о том, чего просишь. — Он позвонил в серебряный колокольчик. — Закрой глаза.
   Римпочен прислушивался к угасавшему звону, который долго не таял под каменными сводами, и думал, думал о бедах злополучной своей деревеньки. Он вспоминал опустошительные набеги голоков, беспощадных китайцев, помешанного Памзана с искалеченными руками, скорбных односельчан и маленький монастырь на скале, с которой ламы выпускают на ветер красных коников счастья.
   — О чем же ты просишь? — Отшельник отпустил руку Римпочена. — Жизнь — это всегда страдание. Источник ваших мучений один: желание. Чтобы не страдать, надо от него отрешиться, надо не жить. — Он потянулся за хурдэ, молитвенной мельницей, и раскрутил ее. — Разве поблизости от вашей деревни нет монастыря?
   Тихо жужжал серебряный барабан мельницы, приводя в движение сотни заложенных в ней заклинаний.
   Римпочен хотел объяснить сричжангу, что монастырь у них есть и каждая семья отдает туда самого смышленого мальчика. Но кто-то ведь должен и в миру трудиться: носить добрым ламам рис и цзамбу, овощи и молоко, собирать аргал для печек и таскать воду. Он хотел сказать, что они бы давно покинули деревню, если бы не монастырь на каменной круче, где нет ни воды, ни травинки, но только закрыл глаза и уронил голову на грудь. От голода его опять стало мутить. Он беззвучно пошевелил губами и все вдруг забыл: потерял сознание или же просто заснул.
   Когда он очнулся, перед ним стояла чашка риса, в которой таял шарик жирного буйволиного масла, и кружка горячего подсоленного чая. Отшельник сидел все в том же положении и вертел хурдэ.
   — Как вы слабы! — неприязненно заметил он. — Ваши тела так и корчатся от всевозможных желаний. Ты не ел каких-нибудь три-четыре дня и уже впадаешь в забытье. Не привязывайтесь сердцем к вашим детям, не копите добро и не сожалейте о нем, когда придут ваши притеснители. Научитесь видеть в них благодетелей, которые освобождают вас от желаний, отравляющих бытие. Другого не дано, но разве можете вы следовать по пути спасения? Вы слишком слабы.
   — Ты прав, учитель. — Римпочен ел, сдерживая отчаянную дрожь в руках.
   — Мы слишком для этого слабы. Нет ли возможности умилостивить ваших врагов?
   — Умилостивить врагов? Китайцы жестоки и корыстолюбивы. Смягчить их нельзя, но можно купить. У вас в деревне наберется пятьсот или даже тысяча ланов, чтобы заплатить амбаню?
   — Откуда нам взять столько серебра, учитель? — Не отрываясь от чашки, Римпочен сокрушенно покачал головой. — Мы бедные люди.
   — Богатство не в серебре, глупец. Вы бедные потому, что не разучились желать. Вы духом бедны.
   — У меня только одно-единственное желание, учитель, — Римпочен вылизал чашку и молитвенно сложил руки, — помочь землякам. Это все, что мне хочется.
   — Демон Мара застилает тебе глаза? — Сричжанг по-прежнему говорил, не разжимая губ. Его скрипучий размеренный голос долетал до Римпочена как бы с разных сторон. — Одно желание неизбежно влечет за собой другое, часто противоречивое и разрушительное. Это порочный губительный круг, из которого нет выхода.
   — Пощади нас, учитель! — взмолился Римпочен.
   — Тебе не дано знать последствий вмешательства в предопределенный порядок вещей. Я же, которому открыты концы и начала, вижу, как одно заблуждение цепляется за другое. Где же мне нарушить течение неизбежности? В каком месте сделать попытку остановить то, чему все равно предстоит неизбежно свершиться? Нет, я не могу ухудшить свою карму такой ответственностью. — Сричжанг оставил хурдэ и отпил немного из железной чаши с настоем мухоморов. Стеклянистый блеск его желтых белков усилился, а зрачки расширились настолько, что поглотили радужку. — Возьми свое серебро, накорпаnote 50, и уходи.
   — Как же я вернусь домой? Земляки совсем отчаются. — Римпочен поежился под пристальным полубезумным взглядом отшельника.
   — А ты и не вернешься. Погибнешь в пути.
   Римпочен вздрогнул, и странное убаюкивающее спокойствие снизошло на него. Может быть, впервые в жизни он перестал бояться.
   Окинув взглядом пещеру, он увидел высеченную в скале многорукую фигуру Хэваджры, имя которого не произносят. У ног Темного Властелина лежали зеленый барабанчик — дамару, связка сухой золотистой травы и ярко раскрашенный бубен. Разглядев на нем круторогих баранов, луну и зубастых духов, Римпочен догадался, что, несмотря на красную камилавку сакьяской секты, сричжанг привержен еще и к древнему черношапочному шаманству бон-по. Встреча с таким дугпойnote 51 всегда опасна, даже если тот и соглашается помочь. Сейчас он напророчил ему, Римпочену, гибель. Что ж, можно и умереть. Авось в последующем рождении вечный строитель возведет для него более счастливый дом. Хорошо бы ему возродиться богатым купцом, который следует по жизни великим шелковым путем. Римпочен поклонился и попятился к выходу.
   — Возьми свои деньги, — приказал отшельник.
   Староста послушно наклонился, поднял гирьку и завернул ее в шелковый платок. Где ему, простому крестьянину, было понять могущественного колдуна? С раннего детства он только и знал, что работать и повиноваться.
   Его научили почитать будд и юдамов, ламnote 52 и князей, солдат и отшельников. Он отдавал им все, что дарила скупая, обильно политая потом земля, и благодарил, когда они брали. А брали почти всегда. Князь и солдаты требовали еще и еще, боги равнодушно принимали подношение и молчали, ламы вели себя, как боги. Но случалось, что ламы отвергали дары. Иногда, чтобы накормить голодных, даже раздавали посвященные буддам жертвы. Не оттого ли Шакьямуни вознес их превыше всего, поставил над самими богами.
   Получив назад серебро, он принялся униженно благодарить отшельника за щедрость. Но страх навсегда оставил его сердце. Кроткий, почтительный и суеверный крестьянин отныне никого и ничего не боялся. Он готовил себя к великому празднику перерождения. Как знать, может быть, и ему суждено когда-нибудь сделаться мудрецом, перед которым открыты концы и начала, кому дано вязать и разрешать?
   — Больше тебе ничего не нужно? — спросил сричжанг.
   — Ты приоткрыл передо мной ненаписанную страницу, добрый учитель. Чего мне еще желать? — Римпочен задумался. — Не оставляй нашу деревню, — попросил он. — А если подвернется случай, пошли землякам мудрый совет.
   — Случай никогда не подворачивается. — В руке отшельника опять зажужжало хурдэ, вознося в небеса миллионы непроизнесенных мани. — Потому что случайностей не бывает.
   — Тебе лучше знать, учитель.
   — Но предопределение можно изменить, если кто-то согласится осложнить свою карму ответственностью. Ты согласишься, староста?
   — Как прикажешь, мудрый.
   — Я никогда не приказываю и ни о чем не прошу. Делай как знаешь. Если берешь на себя ответственность, не доискиваясь до ее сути, которую все равно невозможно постичь, я помогу вам.
   — Хорошо, учитель. — Римпочен опустился на колени. — Беру.
   — Да будет земля свидетелем, — пробормотал отшельник, опуская на холодный камень пещеры средний палец правой руки. — Клянись.
   — Клянусь! — Римпочен последовал его примеру.
   — Я трижды приду к тебе на помощь, — пообещал сричжанг, вынимая из уха золотой алунnote 53 с камнем, который налился в пыльных световых струях вишневой густотой. — Возьми себе. Когда вернешься на родину, позовешь.
   — Я вернусь?
   — Теперь вернешься. — Жестокие блики промелькнули в расширенных зрачках отшельника. — Но будь осмотрителен. Отныне ты и только ты отвечаешь за все последствия своих желаний…
   Обратный путь Римпочен проделал словно во сне. Он позабыл про то, как покинул пещеру, как заблудился в Роще Радости и вышел к реке. Трудные перевалы мгновенно ускользали из памяти, едва он, закончив восхождение, бросал благодарственный камень в обо. Он даже не помнил, где и когда купил пару яков, навьюченных тюками с провизией. И лишь теперь, когда до деревни осталось рукой подать, Римпочен, пробудившись от странного оцепенения, удивленно оглядывался вокруг. Он действительно возвратился! Вот знакомая в ржавых железистых разводах скала, похожая на черепаху, вот родник и сбегающий в пропасть ручей! На дне ее, кажется, валялся выбеленный скелет яка, над которым многие месяцы кружил гриф. Так и есть! Белые полукольца ребер лежат на том же месте. Правда, их порядком завалило щебнем, но старый гриф тут как тут и, ожидая добычи, купается в восходящих потоках.
   Римпочен вынул узелок с серебром и подивился тому, что не истратил ни единого лана. Откуда же взялись тогда яки, тюки? Или он встретил на обратной дороге свой караван? Пелена в голове, туманная красная пелена…
   Ничего-то он не помнит, ничего не может понять!
   Удушливую каменную пыль поднимают лохматые яки. Медленно, шаг за шагом приближается он к дому. Вот кремнистая тропа огибает знакомое дерево
   — столетний, искалеченный бурей абрикос. Тянутся в синеву лепестки полураскрытых цветков. Горные осы над ними так убаюкивающе гудят…
   Срывались с обрывов лавины, обрушивались источенные водой ледники, огненные драконы вспарывали наполненное дождем небесное брюхо, а окаменевшее дерево, упорно цепляясь за скалу, залечивало раны, выбрасывало новые побеги весной. Это ли не вечность?
   Сразу же за абрикосом открылся мэньдон, сложенный из серо-коричневых сланцевых плит. На нем написаны мани и нарисованы вертикальные полосы желтых и красных уставных цветов. Потом показался и суровый, величественный, как сами горы, субургап, на котором застыл в небесном полете красный облачногривый конь — трудное горное счастье, которое никогда не прилетает само.
   А там пошли заросли кизила, сквозь которые пробивалась тропка, ведущая к монастырю.
   И тут Римпочена словно раскаленным железом ожгло. Он снял с шеи гау — коробочку для амулета — и вынул оттуда подарок отшельника. Фиолетовыми бликами заиграл камешек под горным солнцем.
   «Что же это я? — покачал головой Римпочен. — Не с пустыми же руками возвращаться в самом деле! Люди ждут, а что я везу им? С чем приехал? Сричжанг мудро посоветовал откупиться. Стоит подарить амбаню пятьсот… нет, лучше тысячу ланов, и он не только запретит солдатам нас обижать, но и караулы у деревни поставит, чтоб другим неповадно было. И ничего другого нам не надо. Только тысячу ланов для китайца».
   — Слышишь, сричжанг? — тихо позвал он, разглядывая диковинный камень.
   — Всего тысячу. — И подумал, что алун отшельника не удастся, наверное, продать за такую сумму.
   Вблизи субургана, за которым начинался спуск в долину, до него долетели отдаленные музыкальные такты. В селении праздновали какое-то радостное событие: звенели медные тарелки и гонги, трубили раковины, глухо рокотали барабаны.
   «Что это может быть? — заинтересовался староста. — По какому случаю ликование?»
   А потом опять все пошло как во сне. Только сон этот стал подобен гнетущему кошмару, который нагоняют на человека голодные духи — преты и читипати, хранители могил.
   Едва завидели люди своего старосту, как музыка смолкла. Ламские ученики в высоких гребенчатых шапках опустили трубы, положили на землю кимвалы и барабанчики. В скорбном молчании раздалась не остывшая от возбуждения толпа, когда Римпочен, кланяясь на обе стороны, протрусил на яке.
   — Что случилось у вас? — предчувствуя недоброе, спросил он и спрыгнул на землю.
   Люди молча отводили глаза, неловко переминались с ноги на ногу.
   — Отчего перестала играть музыка? — Завидев стоявшего в задних рядах деревенского мудреца, Римпочен приветливо помахал ему рукой: — Эй, Дордже! Объясни хоть ты, что тут происходит?
   — Ох-хо-хо! — простонал хромоногий старик и заковылял к Римпочену. — Обычно дети пугают своим плачем, а старики — своей смертью, а у нас все не как у людей. Иди домой, там узнаешь.
   — Жена? — испугался староста.
   — Скажи ему, Дордже! — зашептали люди. — Пусть узнает.
   — Смерть посетила тебя, Римпочен, — скорбно закивал старик. — Танрический лама готовит сейчас в дорогу твоего сына.
   Римпочен медленно опустился на пыльную землю.
   — Где падаль, туда собираются собаки, где горе, туда собираются ламы.
   — Старик помог ему подняться.
   — Как это случилось? — глотая слезы, спросил староста.
   — О человеке суди, пока он дитя, о коне — пока он жеребенок. Твой мальчик отдал жизнь за деревню, Римпочен. Ты не должен о нем плакать. Через сорок девять дней он вновь родится для счастливой жизни. А произошло вот что. — Старик оглянулся на следовавшую за ними толпу. — Идите домой! — повелительно крикнул он. — Пусть только кто-нибудь отведет яков. — Он обнял старосту. — Маленький Шяр провалился на пустыре в глубокую яму и разбил себе голову. Когда его вытащили, он уже не дышал. Кого боги возлюбят, тому посылают быструю смерть.
   — За что мне такое горе, Дордже? — Глаза Римпочена оставались сухими.
   — Разве я не радовался, когда мой первый ушел в монахи? Я сам отдал его небу, Дордже! А где мои дочери? Одна умерла от черной оспы, другую угнали китайцы. И вот я узнаю, что больше нет моего Шяра! Зачем мне жить? Я остался совсем одиноким.
   — Разлука с живыми хуже разлуки с умершим. Перетерпи эту смерть. Она спасла всех нас.
   — Какое мне дело? И почему ты так говоришь?
   — Твой Шяр был похож на тебя, Римпочен. От маленького камня и большой камень загрохочет, маленькими поступками великое достигается… В той пещере нашли разбитый горшок с серебряными монетами. Подумать только, тысяча ланов серебра! Целый клад! Теперь мы сможем купить себе покой. Китайцы перестанут угонять наших детей. Вот почему у нас в деревне сегодня и горе и праздник.
   — Праздник, — повторил Римпочен, плохо понимая, о чем толкует мудрец.
   — Так ты сказал: тысяча ланов?
   — Ровно тысяча ланов серебра!
   — Оставь меня, — попросил староста. — И вы тоже оставьте меня! — крикнул он стоявшим в отдалении молчаливым землякам. — Мне нужно побыть одному.
   Когда люди повернулись и разбрелись, а хромой Дордже скрылся за общинным домом, сложенным из черного плитняка, староста схватил алун и, прижав его к сердцу, прошептал:
   — Хочу, чтобы мой мальчик опять бегал по двору. Больше мне ничего не нужно.
   Каменная четырехугольная башня с чуть сходящимися к плоской крыше стенами уже виднелась в конце пыльной дороги. Как и все тибетские дома, она была похожа и на суровую скалу, и на скорбный обелиск.
   Едва Римпочен, нагнув голову, вбежал во внутренний дворик, как навстречу ему, раскинув ручонки, кинулся сын. Глаза мальчика были закрыты, темная кровь запеклась на лице. Он метался по двору, слепо ища отца. Римпочен, не спуская напряженного взгляда с его головки, медленно отступил назад. Ни жены, лежащей ничком на земле, ни испуганных лам, затаившихся под навесом, он, казалось, не заметил. Ударившись о притолоку, наклонил голову, но не остановился, а продолжал пятиться, бормоча охранительные молитвы.
   — Пусть все останется, как прежде, — прошептал он в кулак, в котором горел, как раскаленный уголек, камень алуна, и потерял сознание.
   Когда он очнулся и вполз в дом, его встретила траурная тишина. Безмолвная жена помешивала в кипящем огне чай, тантрический лама читал над маленьким тельцем, покрытым саваном, молитвы, а ламский ученик окуривал комнату благовонным дымом.
   Римпочен разжал кулак и медленно опустил руку. Алуна не было.
   …Узкие, широко расставленные глаза сричжанга смотрели на него без насмешки и злобы. Отшельник пребывал в полной неподвижности, неотличимый от тех раскрашенных мумий, в которые рано или поздно превращаются все знаменитые ламы, прославившие себя милосердием и чудесами. Холодно было в пещере, мертво. Пыльные струи дневного света почти не достигали угла, где покоился сричжанг, но алун, тяжело удлинивший ему мочку левого уха, мерцал, как звезда войны.
   — Чего тебе еще надо? — Аскет впервые раскрыл рот, с почти незаметными из-за покрывавшего их черного лака зубами. — Убирайся!
* * *
   Такова легенда о серьге трех желаний. Впоследствии она трансформировалась в широко распространенную на Востоке притчу о руке обезьяны, которая, исполнив желания, бесследно исчезает. Возможно, известную роль здесь сыграл и миф о царе обезьян Ханумане, чей лик ужасен, а сокровища неисчислимы. Но как бы там ни было, красный камень действительно никогда не задерживался надолго в одних руках и мало кому приносил удачу. Его временный владелец не мог уже быть спокоен ни за себя, ни за своих близких. В лучшем случае сокровище просто похищали, но куда чаще за него приходилось расплачиваться жизнью. Даже султанам и махараджам не удавалось надолго сохранить у себя красный алмаз.
   Но такова участь всех знаменитых камней. Несравненный «Орлов», украсивший бриллиантовый скипетр дома Романовых, тоже прошел через множество рук, оставляя за собой кровь и слезы. Сотни лет мерцал он во лбу миросоздателя Брахмы, чье творение поддерживает Вишну и разрушает во имя грядущего созидания неистовый Шива, пока не зашел в пещерный храм шах Надир. Не безвестный вор, а сам персидский царь вырвал из каменной глазницы сияющее око и спрятал его в сокровищнице. Но шаха вскоре зарезали, а камень присвоил французский гренадер, утопивший его в кровоточащей ране на бедре. Что случилось с гренадером потом, история умалчивает. Скорее всего, он остался на всю жизнь хромым, если, конечно, не угодил в тюрьму или того хуже — на виселицу. Алмаз же с тех пор пошел по рукам, пока не достался одному из фаворитов Екатерины Второй.
   Как поразительно судьба этого камня напоминает нашу невыдуманную историю. И разве не о том же толкует древняя легенда о камне желаний? Высеченная на стелле у ворот карликового гималайского королевства Мустанг, она напоминает о простой истине: жизнь и радость, достоинство и покой еще никому не удалось купить за деньги. Массивная диоритовая стелла покоится на панцире исполинской каменной черепахи, которая является символом не только долголетия, но и мудрости.

Глава десятая. ПОЛЬЗА СОМНЕНИЯ

   Люсин догадывался, что человеческой жизнью управляет таинственный «закон тельняшки», согласно которому светлые полосы чередуются с темными. Похоже было, что наступала как раз такая грустная полоса. Неприятности начались с самого утра. Перво-наперво едва не сгорела электробритва, которую кто-то, не иначе домовой, поскольку сам Люсин этого не делал, переключил на 127 вольт. Пока он, морщась от едкого чада перегретой смазки, возился с бритвой, сбежал кофе. Печальное это происшествие не только существенно обогатило набор запахов, но, что гораздо хуже, оставило Люсина без завтрака: сварить новую порцию не позволяло время, а есть всухомятку черствый хлеб с запотевшим сыром не хотелось. Но за мелкими неурядицами быта он еще не усмотрел злобную стрелу Аримана, темное облачко на безмятежном жизненном горизонте. Даже когда позвонил Березовский и в обтекаемых выражениях сообщил о своей встрече с Марией, Люсин не понял, что вступает в полосу неудач. Лишь немного спустя, блуждая по квартире в поисках невесть куда запропастившегося служебного удостоверения, он восстановил в памяти все интонации разговора и встревожился. Стало ему тоскливо и смутно.
   Разумеется, Юрка не упрекал и не требовал объяснений, но за явно продуманными, точно взвешенными словами его ощущалась горечь. Словно он был поражен в самое сердце, подавлен, разочарован. Они договорились тогда встретиться и во всем хорошенько разобраться. Но потом, припоминая, как все было, Люсин почувствовал, что Березовский уже составил законченное мнение. И это было обиднее всего…
   На работе, куда Люсин добрался с некоторым опозданием, цепь злоключений не прервалась. Позвонил Дед и выдал ему очередной разнос. Сначала Люсин даже не мог понять, в чем дело. Мысли его были где-то далеко-далеко…
   — Ты почему это выгораживаешь поджигателей? — с ходу ошарашил его генерал. — Почему суешься куда не следует?
   — Не понял, — машинально ответил Люсин, но сразу же спохватился и забеспокоился, что Дед может обидеться. — О каких поджигателях речь, Григорий Степанович? — кротко осведомился он.
   — Не строй из себя… невинность, Люсин! — окончательно рассердился генерал. — На каком основании ты вмешиваешься? Мне только что звонили пожарники!
   — Вон оно что! — Люсин сообразил, откуда дует ветер. — Не вмешивался я, Григорий Михайлович, в их дела! Просто случилось так, что интересы пересеклись. Зализняк и Потапов, которых они подозревают в поджоге, проходят по делу Ковского…
   — Вот и занимайся им! — в сердцах оборвал его генерал. — А решать, кто мог поджечь торф, а кто нет, предоставь другим. Понял?.. Усвоили, Владимир Константинович?
   — Никак нет. — Внутренне закипая, сквозь зубы процедил Люсин. — Позвольте, товарищ генерал, объяснить.
   — Слушаю вас.
   — В ходе проверки всех обстоятельств, при которых Зализняк и Потапов похитили, а затем утопили в озере труп, мне пришлось волей-неволей заняться и этим пожаром. Мы опросили десятки свидетелей, говорили с метеорологами, работниками торфопредприятия, с теми же товарищами из пожарной охраны. Так что мнение, которое я высказал, взято не с потолка. Торфяник, вне всяких сомнений, загорелся почти одновременно в нескольких местах. От костра же, который развели Зализняк и Потапов, как максимум могло вспыхнуть только второе поле. Они далеко не ангелы, но незачем валить на них чужие грехи.
   — Это все?
   — В общих чертах… Могу лишь добавить, что почти в одно время с пожаром на Классоне загорелось и на болоте Васильевский мох. Выходит, и тут наши прохиндеи постарались? Абсурд же так думать, Григорий Степанович. Просто совпали самые разнородные обстоятельства… Специалисты говорят, что подобное наблюдалось только при Иване Грозном. Тогда тоже в одночасье воспламенились болота вокруг Москвы.
   — Теперь я окончательно убежден в том, что жалоба на ваши неправильные действия вполне обоснованна, — отчеканил генерал. — Прошу, Владимир Константинович, в оперативную работу пожарников впредь не вмешиваться.