В глубине той, другой, комнаты, очень просторной и тоже со скошенным потолком, стоял стол с жаровней, а за столом сидели две уже начавшие седеть рыжеволосые женщины, однако более рыжие, чем седые – рыжие всегда седеют позднее, – играли в карты с мужчиной, совершенно седым, в одной рубашке без пиджака. Женщинам было за шестьдесят, у обеих были чуть вздернутые носы, очень похожие, немного манерные жесты, обе „были одеты не по-домашнему. У мужчины – бледное лицо, сигарета в углу рта и вид немного озабоченный и немного скучающий. На переднем плане стояла старинная металлическая двуспальная кровать, пожалуй даже красивая, накрытая покрывалом гранатового цвета, блестящим и чистым. Рядом – телевизор, огромный радиоприемник старого образца, и стеллажи, доверху забитые журналами, газетами и книгами. Платяной шкаф. Разностильные, но удобные стулья и кресла, а в глубине, у стены, неподалеку от стола, – тахта и лампа в изголовье. На незанятых полками стенах – вырезанные из газет и журналов фотографии людей, которых Плинио не мог узнать. Однако внимание Плинио прежде всего привлек мужчина. В то время как рыжие сестры играли довольно безмятежно – во всяком случае, можно было сказать, что они все-таки заняты игрой, мужчина, так показалось Плинио, мужчина играл автоматически, а сам он витал где-то очень далеко. Мария, Плинио ни секунды не сомневался, что это она, сидела справа от мужчины. Ее сразу можно было Узнать по детской и доверчивой непосредственности, с какой она смотрела на мужчину. Тот время от времени отвечал ей довольным, но коротким взглядом. И тут же возвращался к игре и курил сигарету за сигаретой.
   Алисия, напротив, несмотря на то, что была очень похожа на Марию, выглядела несколько настороженной и сдержанной. Она не глядела ни на мужчину, ни на сестру, а только в карты. Нагнув короткую шею, почти уткнувшись подбородком в вырез платья, она тоже была далеко отсюда, в другом мире, возможно гораздо более близком миру мужчины, чем тому, в котором находилась ее сестра. Мария – романтичная, непосредственная, словно созданная для материнства, для домашних забот. В Алисии же – правда, едва заметно – ощущалось критическое, мужское начало, и, должно быть, в мирные часы всплески ее иронии доставляли немало радости Марии. С близнецами всегда так: у одного сильнее голова, у другого – сердце. Плинио знал это издавна. Один – всегда плоть от плоти земли, другой – несколько истеричен и до крайности чувствителен. Один всегда зритель, другой – действующее лицо. У одного всем существом руководят железы, у другого – мозг… Плинио почему-то думал, что сестры моложе и не такие коротышки. Нет, они не были толстыми, ничуть, они были, что называется, крепко сбитые, но тонкокостные, а кожа винного цвета, покрытая симметричными и мелкими морщинками. Мария была, пожалуй, и немного плотнее, и пошире в груди. В манерах Алисии проскальзывала твердость и милая решительность. Взгляд у Марии был водянистый, у Алисии – холодный. Глаза у обеих совершенно одинакового цвета, разреза, с совершенно одинаковыми ресницами и бровями цвета виноградного уксуса, но неизвестно отчего – то ли морщинки не совпадали, то ли иначе преломлялся свет или моргали они по-разному, только взгляды и манера смотреть у них были разные. И руки тоже как будто были одинаковые… с виду. Но Мария держала карты небрежно и расслабленно, движения же вытянутых пальцев Алисии были точны и размеренны.
   Пока Алисия точными и волевыми движениями тасовала и сдавала карты, мужчина встал из-за стола, притворно потянулся и закурил новую сигарету. Он был среднего роста, с наметившимся уже брюшком, а руки у него были короткие и худые. Лицо с правильными чертами было, пожалуй, симпатично. Должно быть, в юности он был порывистым, искренним и склонным к взволнованным излияниям. Он походил на заключенного, которого пепел времени, заточение и недостаток человеческого общения, словно колпаком из матового стекла, отгородили от него самого, скрыв все, возможно, таившиеся в нем способности. Плинио на своем веку повидал немало людей, отбывших заключение, и ему было понятно это состояние «ухода в себя», когда человек находится словно бы внутри себя самого, как в витрине, – это отчуждение, которое несет с собой изоляция, привычка не проживать жизнь, а мириться с бездействием стольких жизненных пружин и рычагов, мириться с тем, что ни к чему силы и нет никаких перспектив. У человека, долгое время находящегося в заключении, первой приходит к концу способность смотреть на вещи естественно. Все предстает ему как бы издали, кажется во много раз меньше. Разговаривая, он почти перестает шевелить губами и двигать мускулами лица, отчего лицо у него становится серьезным, как у того, кто думает больше, чем говорит и делает. Пока сестра сдавала карты, Мария глядела на мужчину и робко ему улыбалась. В ответ он поглядел на нее поверх зажженной спички и попытался улыбнуться, но улыбку испортила привычно усталая складка у губ.
   Плинио решил войти. Надо было войти в святая святых. Не стоять же тут бог знает сколько! Однако Плинио не мог придумать, как это сделать, как нарушить эту игру, это общение. «Да, со смекалкой у меня сегодня туговато. Проклятое томельосское вино, такое крепкое, да еще этот куриный жир комом стоит в желудке. Полицейский, если ему предстоит трудная работа, должен есть мало, как монах-картезианец, а пить и того меньше, как протестанты, которые вовсе не пьют. Когда ешь и пьешь до отвала, то немногое, что в тебе светится, и вовсе затухает… Вот почему ты не знаешь, как войти в комнату…»
   Наконец, почесав еще раз висок, он отошел назад, хлопнул тихонько дверью, выходящей в коридор, и, не стараясь ступать тихо, пошел к стеклянной двери. Подойдя, он не слишком осторожно открыл дверь.
   Трое в комнате, привлеченные шумом, смотрели на дверь. Плинио застыл на пороге – будто от удивления.
   Трое, застигнутые врасплох, не шевелились. На их лицах был написан не столько страх – первый испуг прошел, – сколько недоверие: кто этот человек, на вид такой простоватый, и что им все это сулит.
   Обе женщины не поднялись с места; одна в руках держала карты, рука другой лежала на столе; они глядели на Плинио не мигая, полуоткрыв рот и раздувая ноздри. Мужчина стоял – им овладел откровенный страх. Страх застаревший, неизбывный, пронизывающий до мозга костей.
   – Прошу вас, успокойтесь… – почти взмолился Плинио, и сам немного напуганный приемом. – Я Мануэль Гонсалес, еще меня называют Плинио, начальник Муниципальной гвардии Томельосо, мне поручили разыскать вас, сеньориты, хотя в настоящий момент я – такой же пленник, как и вы.
   Похоже, какое-то далекое воспоминание мелькнуло в мозгу сестер Пелаес. Во всяком случае, они начали моргать, и на их лицах отразилось облегчение.
   Мужчина же, напротив, еще больше замкнулся в своей подозрительности, в своем зоологическом страхе.
   – Плинио, – проговорила наконец Алисия. – Да, мы слышали о вас от папы.
   – От папы и из газет, – добавила Мария почти радостно. – Это ведь вы в прошлом году распутали историю с иностранкой, которую, нашли мертвой в «Ла Ормиге?»
   – Я.
   – И вас за это назначили кем-то важным?
   – Вот именно.
   – Мы, – пояснила Мария с детской радостью, – выписываем газету «Сьюдад реаль» и потому всегда знаем все, что там происходит… Мы же – ламанчки, вернее сказать – томельоски.
   – Я знаю это. Потому-то мне и поручили вас разыскать.
   – Садитесь же, Мануэль, садитесь, – предложила Алисия властно, но мило.
   Плинио, всем своим видом располагавший к доверию, придвинул себе стул.
   – Вы ведь нас помните, нашу семью? – ласково спросила Мария.
   – Прекрасно помню. Дон Норберто был такой симпатичный… Я много раз видел, как вы с папашей прогуливались по аллее на Привокзальной площади.
   – Какие были времена! – вздохнула Мария.
   На мгновение воцарилась тишина – все погрузились в воспоминания.
   – И как же вы напали на наш след?
   – Благодаря терпению и ряду случайностей.
   Плинио перевел взгляд на бледного мужчину, который, казалось, немного успокоился, хотя далеко не окончательно.
   – А вы, сеньор, кто? – спросил его Плинио мягко.
   Мужчина поглядел на сестер, словно советуясь, что ответить.
   – Это наш старинный знакомый, – осторожно вмешалась Алисия.
   – Сеньорита, ради бога, я пришел помочь вам, – попытался успокоить ее Плинио. – Расскажите мне, пожалуйста, все как есть.
   – Я понимаю. Вы пришли, чтобы освободить нас… а вас тоже заперли. Таким образом, хотели освободить, а получилась полная чепуха, – стояла на своем Алисия, лишь бы не отвечать на вопрос Плинио.
   – Не совсем так. Есть люди, которые знают, где я нахожусь, и, скорее всего, сегодня вечером нас всех отсюда вызволят… Я хочу сказать, вас двоих и меня. А что касается сеньора, я не знаю: пленник он или… тюремщик.
   Тот, о ком шла речь, все более нервничая, опустил глаза.
   – Посмотрим, так ли это, удастся ли нам выбраться из этой норы, – проговорила Алисия, тщательно стряхивая пылинки, которые она одна только видела, и явно не желая понимать намеков Плинио. – Хочу домой. Там уже, верно, все пылью заросло.
   – Напрасно вы так, – заметил Плинио. – У Гертрудис все в полном порядке. За исключением пива, что стояло в холодильнике, и нескольких кусков ветчины – все, как вы оставили.
   – Нет, если у Гертрудис не стоять над душой, она все делает кое-как.
   Видя, что таким путем не узнаешь, кто этот бледный сеньор, Плинио изменил тактику и спросил строго, как и подобает полицейскому:
   – Какие же причины привели вас в этот дом?
   Сестры Пелаес снова переглянулись. У Марии во взгляде мелькнуло сомнение. Взгляд Алисии был решителен и приказывал молчать. Мужчина зашагал по комнате, виновато глядя в пол.
   Плинио, не смягчая строгого, официального тона, который нашел в самый последний момент, поднялся и, опершись обеими руками о спинку стула, сказал наставительно:
   – Можете упорствовать и молчать, мне все равно. Но. завтра, а то еще и сегодня ночью вам придется рассказать в комиссариате абсолютно все… Я, насколько это возможно, пытаюсь помочь и избавить вас от неприятных формальностей. Но вы имеете полное право ничего мне не рассказывать. Вам виднее.
   – Мы пришли сюда, потому что он позвал, – сказала вдруг Мария в детском порыве раскаяния, глядя полными слез глазами на мужчину, а тот, явно огорченный ее словами, с пристыженным видом отошел к окну.
   – Мария! – крикнула расстроенная Алисия.
   – А он кто? – с напором продолжал Плинио.
   – Манола Пучадес, мой жених.
   Лицо Плинио не дрогнуло. Алисия сидела сраженная. Пучадес уперся лбом в железную решетку.
   – Зачем он вас позвал?
   – Чтобы мы вызволили его отсюда, вырвали из лап этих гарпий.
   Плинио медленно подошел к Пучадесу и, стоя у него за спиною, спросил почти умоляющим тоном:
   – А вы, Пучадес, почему в этом доме? Почему вас тут держат?
   Сперва Мария отвечала на вопросы Плинио, а затем и Алисия, пришедшая ей на помощь, и наконец, Пучадес, стоя все так же, лицом к окну, коротко рассказал любопытную историю своих последних почти сорока лет.
   В 1932 году он учился в ветеринарной школе и был членом Единой федерации студентов. Это мать настояла, чтобы он пошел туда учиться, потому что ее брат был всеми уважаемым ветеринаром в селении близ Толедо и обещал племяннику, если тот выучится на ветеринара, передать ему свое звание и практику. Маноло к тому времени проучился уже половину срока на медицинском факультете, но, под влиянием этих обещаний и не желая огорчать мать, перешел в ветеринарную школу. Среди учеников он был самым взрослым и меньше всех чувствовал призвание к этому делу. Медицина его тоже мало вдохновляла Подлинная склонность у него была к политике. Точнее, к политической журналистике, к пропаганде. По правде говоря, он сознавал некоторую свою наивность, понимал, что ему недостает умения лицемерить и изворотливости, чтобы быть у власти, занимать видный пост. Однако на медицинском факультете он был членом ЕФС и выделялся среди других. В ветеринарной школе он тоже с самого начала стал вожаком. Мать его происходила из семьи очень консервативной и религиозной. Отец же, хоть и военный, был, как тогда говорили, республиканцем отроду. Провозглашение республики у них в доме восприняли как великий праздник. Все были возбуждены и полны надежд, которые ничто не омрачало, кроме мрачных комментариев матери. Но и она мало-помалу примирилась с новым положением дел. Он вспомнил, как вступил в партию Асаньи, как произносил речи на собраниях Левой республиканской, вспомнил свои полные энтузиазма статьи, свою яркую и деятельную жизнь в те годы. Всякий раз, когда мог, он ходил на заседания конгресса… Как-то в воскресенье, в Эскуриале, ему привелось разговаривать с Мануэлем Асаньей, его супругой и Ривасом Черифом, которые оказались там в тот день. Это было как раз – он никогда не забудет – в здании института, напротив монастыря.
   Как-то случилось ему сидеть в баре «Капитолий» после обеда. Там он познакомился с доном Пио Бароха и Хулианом Рамалесом ответственным работником из министерства финансов, уроженцем Таранкона, тоже республиканцем по духу, хотя он ни в какой партии не состоял. Он только что женился на богачке из Томельосо она была много его моложе и из очень знатной семьи. После февральских выборов 1936 года Рамалес стал гораздо сдержаннее и не всегда разделял энтузиазм Пучадеса, но по-прежнему был с ним очень дружен.
   С семейством Пелаес он познакомился через отца. Однажды он пришел с ним в нотариальную контору дона Норберто, чтобы выправить кое-какие бумаги. К дону Норберто отец вошел один, а он остался в приемной. Пока он ждал, пришли Мария с Алисией. Дои Норберто запрещал им входить в кабинет, когда там находились посторонние, и поэтому они довольно долго пробыли с Маноло Пучадесом. Так началось их знакомство и дружба.
   Ему почти одинаково нравились обе сестры. Такие обе аккуратные, живые и непосредственные. Более разговорчивой и остроумной была Алисия. Но скоро выяснилось, что у Марии такой нежный взгляд и такая ласковая улыбка, что это его зацепило Итак, с тех пор он слушал Алисию, а смотрел на Марию. С разрешения дона Норберто, разумеется, он несколько раз бывал у них и очень скоро стал по вечерам – когда не был занят – выходить с сестрами погулять или в театр. В кругу друзей он называл их «мои невесты». Алисию, казалось, вполне устраивало быть «третьей», и, когда требовалось, она делалась рассеянной. В театре или в кино, увидев краем глаза, что жених с невестой взялись за руки или застыли, глядя друг на друга, она проявляла повышенный интерес к тому, что происходило на сцене или на экране. Хотя об их помолвке было объявлено и все хорошо это восприняли, если не считать скептических замечаний по поводу республиканских перехлестов Маноло, жених и невеста никуда не выходили без Алисии. Побыть вдвоем они могли, лишь когда возвращались домой. Алисия прощалась с ними, и парочка на несколько минут задерживалась на улице у двери. Когда в первых числах июля стало известно, что семейство Пелаес уезжает на летний отдых в Сан-Себастьян и Пучадес должен приехать к ним в августе, их ласки свелись к двум поцелуям в щеку, тайком… Ах да! Мария еще провела рукой по его волосам. Тысячи раз потом Пучадес вспоминал эту наивную детскую ласку.
   Учение он закончил в июне 1936 года, и свадьба официально была назначена на следующую весну. Он должен был несколько месяцев проходить практику у дяди, с тем чтобы потом возглавить его клинику.
   На всю жизнь в памяти у него осталось прощание на Северном вокзале. Обе сестры Пелаес – в одном окошке. А в другом – родители.
   «Ну, ты знаешь: комната ждет тебя с первого августа».
   «Я приеду».
   Когда перронный колокол возвестил отправление, он пожал всем руки. Руку Марии он задержал на несколько мгновений.
   «До августа, Маноло».
   «До августа. Напиши сразу же, как приедешь».
   Поезд мягко тронулся, и семейство Пелаес плавно замахало руками.
   «До августа!» Сколько раз потом, на протяжении этих тридцати трех лет, слышалось ему, как тронулся поезд на Сан-Себастьян и восемь рук дрожали в мглистом воздухе, сколько раз внезапно просыпался он, разбуженный словами: «До августа!..» До какого августа, боже мой, до какого же августа?!
   Когда началась война, Пучадес вступил в социалистическую партию и стал настоящим активистом. Без устали писал он в партийных газетах, выступал по радио, разъезжал по фронту. Однажды, вернувшись из такой поездки, он узнал, что мать умерла, Его мобилизовали и присвоили звание лейтенанта ветеринарной службы, но на деле занимался он главным образом политической работой.
   За годы заключения редко выдавался день, когда бы он не вспоминал своих товарищей или события военного времени. Это были последние впечатления от той жизни, в которой он действовал и жил – «был на поверхности», и эти впечатления приходили снова и снова, тысячи раз, не утрачивая в воспоминаниях своей патетики, окруженные ореолом ностальгии и юношеской приподнятости.
   Отец получил назначение в Барселону, и Маноло остался в Мадриде один. Постепенно вместе с укладом жизни сменились и друзья. Хулиан Рамалес, которого тоже мобилизовали, писал ему время от времени. Раза два в год, через Красный Крест, он получал короткие послания от Марии Пелаес.
   Однажды его вызвали в Валенсию, где находилось правительство. Но тут он заболел тифом. Лечили плохо, и он провалялся в госпитале три месяца. Погожим днем, в начале марта 1939 года, он, не выписываясь из госпиталя, пошел к себе домой. В пустой квартире было грязно; под дверью он нашел письмо от одного из своих друзей, в котором тот сообщал, что после взятия Барселоны отец его «исчез». Чуть ли не ползком вернулся он в госпиталь. Один молодой врач взялся за него, поместил в особую палату и недели через две поставил на ноги, так что он мог вернуться к прежним занятиям. Только к чему было возвращаться? Все пропало. Каждый день по дороге в Валенсию и Аликанте уходили его прежние товарищи по работе и те, кто был в руководстве. Пучадесу предоставили возможность выехать из Испании, но у него не было ни желания, ни сил. Самые скромные планы казались ему неосуществимыми. И он ограничился тем, что запасся продуктами и последние дни войны просидел дома, ни о чем не думая, – только читал газеты и слушал радио. Часами он лежал в постели. Кое-как съедал что-нибудь холодное и если к вечеру выходил на прогулку, то заканчивал ее в кино или в кафе. Он не сумел осмыслить ситуации в те решающие дни… да и в последующие тридцать лет. Тиф, который он перенес, и оборот, который приняла война, оказались для него равносильны кораблекрушению, и с тех пор он плыл по воле волн, по воле того, кто оказывался рядом. Его собственная воля умерла ровно тридцать весен назад. И возврата к прошлому не было. Его воля осталась под землей, похороненная вместе с революционными знаменами, вместе с телами его товарищей и друзей, погибших по всей Испании. Война принесла не просто миллион погибших. Миллион мертвых было зарыто, но кто знает, сколько миллионов мертвецов еще ходит по земле, по сей день умирая в муках, или сколько таких, в которых, как в нем, не осталось человека?… Кому ведомо, как долго зияют раны, нанесенные войной?… Не одно поколение еще будет чувствовать ее клыки и производить на свет, к собственному удивлению, мертвые сердца, затуманенные взгляды, смутный отблеск мстительных желаний. Война – это наследственное заболевание, постоянно чреватое обострением. Не бывает войны, которая бы не порождала войну.
   В один из последних дней марта, когда нерешительность и слабость особенно угнетали его, он сидел за столом в кафе «Сарагоса» и пил нечто отдаленно напоминавшее кофе, как вдруг заметил, что кто-то у стойки смотрит на него в нерешительности. Это был Хулиан Рамалес. Он подошел к Маноло.
   «Маноло! Я тебя не узнал. Что ты тут делаешь, да еще в военной форме?»
   Рамалес сел за его столик. Разговор был долгий и грустный. Рамалес пришел с фронта. Его жена и теща уже почти два года жили в Томельосо. Они уехали, туда, чтобы не подвергаться опасностям в Мадриде. Он раза два ездил к ним. Хороший городок. И сейчас он опять собирается к ним, чтобы пробыть там несколько дней, а потом перевезти семью в Мадрид.
   «Квартиру мою разбомбили. По-моему, в последнюю минуту они сговорились сбросить все бомбы на мой дом».
   В этот поздний час в кафе обычно бывало полно народу. Мужчины, занятие которых трудно было определить, собирались в кружки и кружочки, разговаривали тихо, бросая недобрые взгляды на незнакомых. Очень многие были странно одеты – какая-то мешанина из военной формы и крестьянской одежды. Судя по всему, военные, плохо замаскированные под крестьян. Смутное было время, добра не сулило. На Пучадеса, одетого в полную военную форму, да еще со шпалой командира в петлице, бросали насмешливые взгляды.
   «Слава богу, цела осталась вилла отца в Карабанчеле. Сегодня утром я ходил смотреть ее. Там мы пока и поселимся. А ты что собираешься делать»?
   Пучадес уставился на него стеклянным взглядом, но не проронил ни слова.
   Необычное поведение Маноло, всегда такого бодрого, оптимистичного, поразило Хулиана. Сколько он его знал, тот всегда мечтал, строил планы. Стеклянное оцепенение нарушило вырвавшееся из глубины груди рыдание, и Маноло Пучадес поник, закрыв лицо руками.
   Множество любопытных молча смотрели на него. Некоторые лица исказила гримаса горечи.
   Хулиан терпеливо ждал, пока Маноло успокоится.
   Два часа спустя они вместе ужинали в квартире Пучадеса. Был тщательно разработан план. В течение какого-то времени, пока не станет ясным, какой оборот примет дело, Маноло будет жить с Рамалесами на их вилле в Карабанчеле. Его слишком хорошо знали по статьям и выступлениям – не следует попадаться на глаза, надо переждать первую волну, которая наверняка будет очень сильной. Другого выхода нет – надо прежде прощупать обстановку.
   На следующий день рано утром Пучадес собрался с силами, преодолел свою слабость и добился того, что его друг, молодой врач, который поставил его на ноги, дал ему одну из немногих оставшихся в госпитале санитарных машин.
   С помощью Хулиана он погрузил в машину остатки продуктов, одежду, бумаги, книги и другие самые необходимые вещи и уехал, не оставив адреса.
   Так тридцать лет назад началась его «новая» жизнь. Они не разгружали машины до наступления ночи. Пучадес поселился в полуподвале, как раз там, где они сейчас находились. На следующий день Рамалес на той же санитарной машине отправился в Томельосо, посоветовав своему новому гостю не обнаруживать перед соседями признаков жизни до их возвращения. Это было 28 марта 1939 года. Шестого апреля Рамалес вернулся поездом вместе с тещей и женой доньей Марией де лос Ремедиос дель Барон. Он не захотел оставаться дольше в Томельосо, боясь потерять обещанное в министерстве место.
   Пучадес навсегда запомнил, какой страх он пережил, когда вернулись друзья. Уже перевалило за полночь, и он крепко спал. Неожиданно зажегся свет в подвале, он услышал голоса и подумал: «Ну вот, пришли».
   «Ты не представляешь себе, от чего ты спасся, – были первые слова Рамалеса. – С перепугу они хватают всех, кто попадает под руку. Пока я не скажу, не думай даже к окну подходить. Читай, пиши, слушай радио. Словом, делай что хочешь, только забудь о Мадриде и вообще об Испании. И боюсь – надолго».
   Так началось для него «освобождение».
   Вскоре, пройдя проверку, Рамалес занял прежнее место в министерстве, и на вилле «Надежда» началась обычная жизнь. Теща Рамалеса доставляла Пучадесу завтрак и обед, а после обеда к нему спускался Хулиан. Он приносил ему газеты, они вместе пили кофе и обсуждали положение в стране. Иногда вечером, после ужина, Пучадеса приглашали наверх – провести время в кругу семьи. Ради него они отказались от служанки, и только три раза в неделю приходила женщина помочь убраться «наверху». В эти дни ему велено было сидеть тише воды, ниже травы. Никому нельзя было доверять.
   Вопреки его опасениям обе женщины не проявляли ни малейшего недовольства. Пожалуй даже, таинственный гость был для них своего рода жизненным стимулом. Несмотря на нелюдимый характер и не слишком дружелюбное выражение лица, теща, или донья Мария-старшая, как называл ее Рамалес, заботилась о нем больше всех. Она была немногословна, это верно, однако же очень точна и аккуратна во всем, что надо было для него сделать. Иногда, если бывала в настроении, она садилась подле него и рассказывала что-нибудь из жизни в Томельосо, о своем муже или семье. Донья Мария дель Барон никогда к нему не спускалась. Пучадес видел ее, только когда его приглашали наверх. Она, казалось, постоянно была поглощена мужем, и все, что не касалось непосредственно заботы о нем и его нужд, совершенно ее не интересовало. У Марии была навязчивая идея, рассказал Хулиан, – иметь детей. Но детей все не было. И это желание отгораживало ее от всего остального мира. У Пучадеса было такое ощущение, будто каждый раз, увидев его, она силилась припомнить, кто он такой. Эта женщина – такая красавица, молодая и добрая – словно совершенно не замечала ничего вокруг себя.