А еще вот что: Адольфо, сын Игнасии, купил машину, так себе – маленькую, наверное, на выручку от урожая. И глаза бы Ваши на это не глядели. Весь божий день он с женой и двумя детьми катается в своей жестянке по селу. А когда накатаются, то, хоть ночью, все семейство вылезает на середину улицы и принимается мыть и тереть ее до блеска, как будто это не машина, а бог знает что.
Мама чувствует себя неважно. Хоть она и не говорит, я знаю: как всегда, к перемене погоды у нее ноют суставы. Я-то вижу. Но это дело обычное, ничего страшного.
На днях кум Браулио принес мне попугайчика. Я посадила его в клетку канарейки Кануто, которая умерла. Поет он мало и плохо, но очень веселый, особенно по утрам. Я никогда не видела попугая близко, он такой смешной, клюв у него кривой и приплюснутый.
Вот и все. Больше писать нечего. Предупредите, когда Вы приедете, мы приготовим на обед или на ужин то, что Вам нравится, да приезжайте поскорее, мы уже соскучились по Вас до смерти. Привет дону Лотарио, от мамы большой привет, целую Вас, Ваша дочь А.».
Письмо растрогало Плинио, он вспомнил своих женщин, вспомнил свой двор и просторную кухню, где проходила их жизнь, и покойное сельское житье-бытье, когда жизнь течет себе помаленьку, и ничего не случается, и дни бегут за днями, как хоровод огней, бесшумных и невесомых. Изо дня в день все та же башня на площади, тот же закат и та же песенка приветствий на каждом углу. Все так спокойно, так неизменно ясно. Плоть только подводит – меняется. На фоне неменяющегося пейзажа тела людские обветриваются и сохнут, пока не примут смерть. Все тут сплетено из круговорота и повторения похожих теней, слов, лиц, фасадов домов и рассказов. Площадь, казино, муниципалитет – ось этой карусели ровных огней, одинаковых приветствий, улыбок, колокольного звона, собачьего лая и автомобильных выхлопов. Около двенадцати дон Исидоро выходит на балкон. Маноло Перона идет в казино. Сменяется караул, люди идут в магазины. Каждый день ходят в магазин. Дон Сатурнино, проезжая по площади, обязательно высовывается в окошко машины посмотреть который сейчас час. Священники прогуливаются по площади, полы их сутан развеваются. Если кто-нибудь из них умрет или уедет отсюда, на его место явится другой, но всегда под вечер, на закате, по площади будут прогуливаться священники в развевающихся сутанах. Каждый год наполняются вином бочки и каждый год опоражниваются. Наступает ночь, площадь пустеет, все расходятся по домам, на боковую. Сейчас «его женщины» спят. Грегория вздыхает во сне. А дочка Альфонса? Интересно, когда пропадает тот узкий лучик света, что пробивается в окно ее комнаты?
Он спрятал письмо. Еще раз посмотрел в окно. Окно выходило на задний двор, и потому ничего не было видно, да их и не увидят если только не обойдут дом вокруг. За домом несколько старых сосен, нестриженая трава и неухоженная живая изгородь.
Он оглядел книжные полки Пучадеса. Книги, книги. Книги, накопившиеся тут за тридцать лет, книги, купленные на деньги Марии де лос Ремедиос. Большинство – иностранных авторов, имена которых Плинио ни о чем не говорили. Кипы журналов – испанских и иностранных. Тахта. Сколько часов провел Пучадес на этой тахте, читая, думая, сходя с ума, за эти бесконечные, до невозможности бесконечные тридцать лет, в обществе этой потрясающей женщины – Марии де лос Ремедиос, такой бело-розовой, плотской вдовицы, одинокой со своими грудями, точно гроздья лозы, и садом своего лона. Сколько ночей, сколько вечеров, сколько утренних часов за эти тридцать лет провел он, думая о том, что было раньше и что могло быть, не замечая того, что на самом деле происходило вокруг: слушал по радио веселую, ничего не говорящую музыку, так, словно ничего не случилось, словно все было в полном порядке, а сам он сидел и пил пиво на террасе где-нибудь на Гран-Виа… Тридцать лет, тридцать лет, на протяжении которых рождались и умирали люди, а он все тридцать лет – в этой комнате над журналами в ожидании молочно-белого ненасытного тела Марии де лос Ремедиос дель Барон, полногрудой и полнокровной в ее поре женского заката, ни с того ни с сего красневшей так, что бисеринки пота выступали на светлых волосах над верхней губой, и с этими ее глазами, точно два мрачных тупика, длиною в тридцать долгих лет…
Была полночь, Мария спала в постели. Алисия, уткнувшись головою в стол, спала или делала вид, что спит. Плинио расхаживал по комнате; потом подошел к постели Марии. Она лежала, до пояса укрытая одеялом. Рыжие волосы с седыми прядями разметались по подушке. Она лежала лицом кверху. Маленькие глаза закрыты. Рот полуоткрыт, так что видны частые зубы. Морщинистая, красноватая кожа. Время от времени веко нервно подергивалось. Дыхание мерное. Иногда с хрипотцой. Все, что было в ней привлекательного в молодости, унесли парки. Осталась высохшая гримаса былого. Все сморщилось; уменьшилось в размерах, потеряло жизненные соки, стало смахивать на карикатуру, как затрепанная кукла. Плинио почувствовал прилив нежности. Ему захотелось поцеловать ее в лоб. Он представил самого себя, двадцатилетнего, рядом с тем, каким он был сейчас. «Время, которое прошло для нее, свежесть и жизненные соки, которые ушли, точно так же ушли и у него. Они вместе и по одной дороге приближались к смерти. А Мария де лос Ремедиос принадлежала к другому времени, ей еще жить да жить, пока она вот так же высохнет и придвинется к смерти. Лет четырнадцать пройдет, пока она начнет высыхать, как Мария. Может быть, Пучадесу больше нравился образ жизни рыжих сестер, быть может, ему и хотелось бы жить их жизнью, но разница в годах – конечно, она все и решила. И потом, как знать, какие силы, диковинные привычки выковала, как духовно и биологически привязала его к себе навсегда эта женщина, которая так щедро наделена страстью и так четко знает, как идти к намеченной цели. С рыжими сестрами, с Марией его связывало лишь зыбкое воспоминание, словно кадры давнего прекрасного фильма тридцатых годов. Сестры были существа пассивные, раз и навсегда приникшие к поверхности вещей, к своим крохотным воспоминаниям и привязанностям, и сами они так и не двинулись вглубь с поверхности, не познали вулканов смерти и судорог страсти. Обычные люди, незначительные, с крохотными запросами. Без ада внутри. А Пучадес всю жизнь не мог отделаться от страданий, пережитых в тридцатые годы, заключение его сломило. Он уже не смог бы господствовать, не смог бы проводить нескончаемые вечера на улице Аугусто Фигероа в обществе двух морщинистых женщин без ада внутри. Ему необходимо было остаться в тюрьме, которая началась в 1939 году. Для свободной жизни он больше не годен».
Около часа ночи Плинио, опершись щекою на руку, задремал. Он как раз видел во сне еду и какую-то рыжую зайчиху, когда ему послышался шум. Он встрепенулся, протер глаза и открыл окошко. Где-то далеко, словно в соседнем квартале, слышались голоса, стучали в дверь. Он зажег лампы в спальне над железными кроватями, включил свет в погребке, открыл окна. Только таким образом мог он дать знать, что в доме кто-то есть. Время от времени доносились голоса, шаги, шум. Иногда вдруг все смолкало, а потом слышалось снова. «Должно быть, ветер относит», – подумал Плинио. Алисия протерла глаза и спросила без всякого выражения:
– Уже?
– Как будто.
Плинио продолжал вслушиваться. Теперь казалось, будто где-то далеко стучали во что-то металлическое.
Алисия поправляла волосы перед зеркальцем, которое стояло на книжной полке рядом с фотографией родителей Пучадеса. Потом подошла к сестре. На лбу у Марии выступил пот. Сестра погладила ее нежно и жалостливо. Мария открыла глаза и отсутствующим взглядом посмотрела на Алисию. Веки у нее покраснели, губы пересохли. Некоторое время она лежала так, не понимая, в чем дело, и ни слова не говоря. Плинио наблюдал за ними со своего места.
– Вставай, Мария, поднимайся, дорогая, кажется, они уже тут. Мария машинально поднялась, села на край постели и энергично провела рукой по лицу.
Плинио, стараясь совладать с жалостью, силился вспомнить их молоденькими на сельской площади, с родителями у фонтана, такими, какими они выглядели на фотографии в их доме на улице Аугусто Фигероа… «Родители должны умирать молодыми, чтобы не видеть, как дети, самая большая их любовь, страдают, терпят те же разочарования, испытывают такую же тоску и те же горести. Детей надо оставлять, пока они во цвете лет. Пока они еще верят, что жизнь такая, какой они ее себе представляют. И пока сами мы думаем, что для них она может быть иной. Когда человеку не удается в жизни то, о чем он мечтал, он втайне надеется, что это удастся его детям, но чудеса случаются редко. Жизнь наша в обществе, в том обществе, где мы живем и мучаемся, что кусок железа на наковальне, всех нас бьет и колотит, сгибает в бараний рог, и к концу мы приходим потрепанные, смирившиеся и печальные».
Ясно было, что никто не догадался обойти дом вокруг. Освободители находились справа, у парадного входа, если судить по тому, откуда доносился стук Воспользовавшись минутным затишьем, Плинио вложил в рот два пальца и свистнул так, как случалось ему свистеть, когда он, находясь в дверях казино «Сан-Фернандо», хотел позвать муниципальную стражу. Получилось очень здорово, пронзительно. Он свистнул еще несколько раз. Наконец в саду послышались шаги. Плинио свистнул еще раз.
– Мануэль… Мануэль… Мануэль!
Он не мог ошибиться. Это был дон Лотарио.
Плинио припал лицом к решетке.
И действительно, показался луч света, а за ним семенил дон Лотарио. Рядом, вприпрыжку, Луис Торрес.
Плинио просунул руку сквозь решетку.
– Мануэль, Мануэль. Вот так черт! У тебя все в порядке?
– Устал ждать.
– Ты правда в порядке, Мануэль? – не унимался Луис.
– В порядке, в порядке, давайте же входите наконец.
– Мы приехали сюда в половине двенадцатого. Стучали, стучали – никто не открыл. Пришлось ехать обратно в Управление за людьми и за инструментом.
– Сестры Пелаес тут, Мануэль?
– Тут. Значит, так: пройдете почти весь дом, там будет застекленная галерея, а в конце – несколько ступенек, они и ведут в этот полуподвал.
– К вам уже пошли.
– А донья Мария де лос Ремедиос где? – поинтересовался Луис.
– Она уехала. Я потом все расскажу. Ну, давайте скорее, сил нет, хочу выйти из этой тюрьмы.
Сестры Пелаес, насколько это было возможно, уже привели себя в порядок. Теперь они сидели, прямые и серьезные, сжимая в руках сумочки. Алисия вдруг открыла свою и осторожно вынула пистолет.
– Возьмите, Мануэль. Отец говорил, что это хороший пистолет. На нем какая-то инкрустация. Если это не противозаконно, я дарю его вам в память о недобрых днях, которые мы заставили вас пережить.
Плинио осторожно осмотрел оружие и спрятал его во внутренний карман пиджака.
– Хорошая вещица. Не знаю вот только, что на это скажут в Управлении. Как бы то ни было – большое спасибо.
Шум, удары и звуки шагов раздавались уже совсем близко. Наконец добрались до дверей погребка. Плинио выглянул в окно. Пробовали отмычки. Сестры Пелаес тоже подошли к нему и с детским любопытством наблюдали. Через несколько секунд замок щелкнул.
Первым вошел худющий полицейский с отмычками. За ним – толстый Хименес. За ними ввалились дон Лотарио, Луис Торрес, Хасинто и Веласко – тот, у которого глаза с поволокой… Последним, сжимая в зубах кусок сыра, – Фараон.
– Ловил, ловил – и доловился, – сказал он, не переставая жевать. – Вот и надейся на закон… Если бы не мы – сидеть бы тебе здесь до победы левых.
Все с любопытством разглядывали Плинио и сестер Пелаес, – все, кроме Фараона, который продолжал есть и острить.
– Ладно, толстяк, пошли, угостишь лас всех горячим шоколадом в «Сан-Хинесе». Пока я тут сидел, горячего во рту ни крошки не было, – сказал Плинио.
– Замётано. Мы ведь тоже – сперва ждали, а потом вызволяли и тоже без ужина остались.
– Ну, тронулись, – скомандовал Хименес с сонным выражением лица.
Сестры Пелаес шли под руку, прижавшись друг к другу, и наверняка чувствовали себя неловко от того, что они одни в окружении сразу стольких мужчин, да еще в ночную пору.
Дом доньи Марии де лос Ремедиос тонул в потемках. Огоньки соседних домов светились далеко. Было свежо. Худой полицейский завязал цепочку, запер решетчатые садовые ворота виллы «Надежда».
Немного потеснившись, все расселись в полицейских машинах и тронулись в сторону Мадрида.
– Еще одно дело распутал, Мануэль, – сказал Фараон, дожевывая кусок сыра, который он на ходу успел ухватить в погребке.
– Да. Ты уже говорил.
– Кто может – побеждает, а кто не может – пусть скребет затылок.
Въехали на площадь. Плинио окинул ее взглядом – быть может, последний раз в жизни. Опять ему припомнилась лавочница с пучком на затылке, праздник Святого Петра и сам он, солдат, сидящий на церковной ограде, которой давно уже нет и в помине… Он отвернулся, покорно закурил папиросу и стал смотреть вперед, чтобы отделаться от тоски по сгинувшей молодости… «Завтра надо будет заказать костюм в мастерской Симанкаса».
– Я бы не хотела ни в чем обвинять этих людей, – сказала Мария. – Можно так устроить, Мануэль?
– Посмотрим, что можно сделать. Не беспокойтесь.
Он откинулся на спинку сиденья и в первый раз с того момента, как вышел из «Мадридского казино», почувствовал, что доволен жизнью.
Мама чувствует себя неважно. Хоть она и не говорит, я знаю: как всегда, к перемене погоды у нее ноют суставы. Я-то вижу. Но это дело обычное, ничего страшного.
На днях кум Браулио принес мне попугайчика. Я посадила его в клетку канарейки Кануто, которая умерла. Поет он мало и плохо, но очень веселый, особенно по утрам. Я никогда не видела попугая близко, он такой смешной, клюв у него кривой и приплюснутый.
Вот и все. Больше писать нечего. Предупредите, когда Вы приедете, мы приготовим на обед или на ужин то, что Вам нравится, да приезжайте поскорее, мы уже соскучились по Вас до смерти. Привет дону Лотарио, от мамы большой привет, целую Вас, Ваша дочь А.».
Письмо растрогало Плинио, он вспомнил своих женщин, вспомнил свой двор и просторную кухню, где проходила их жизнь, и покойное сельское житье-бытье, когда жизнь течет себе помаленьку, и ничего не случается, и дни бегут за днями, как хоровод огней, бесшумных и невесомых. Изо дня в день все та же башня на площади, тот же закат и та же песенка приветствий на каждом углу. Все так спокойно, так неизменно ясно. Плоть только подводит – меняется. На фоне неменяющегося пейзажа тела людские обветриваются и сохнут, пока не примут смерть. Все тут сплетено из круговорота и повторения похожих теней, слов, лиц, фасадов домов и рассказов. Площадь, казино, муниципалитет – ось этой карусели ровных огней, одинаковых приветствий, улыбок, колокольного звона, собачьего лая и автомобильных выхлопов. Около двенадцати дон Исидоро выходит на балкон. Маноло Перона идет в казино. Сменяется караул, люди идут в магазины. Каждый день ходят в магазин. Дон Сатурнино, проезжая по площади, обязательно высовывается в окошко машины посмотреть который сейчас час. Священники прогуливаются по площади, полы их сутан развеваются. Если кто-нибудь из них умрет или уедет отсюда, на его место явится другой, но всегда под вечер, на закате, по площади будут прогуливаться священники в развевающихся сутанах. Каждый год наполняются вином бочки и каждый год опоражниваются. Наступает ночь, площадь пустеет, все расходятся по домам, на боковую. Сейчас «его женщины» спят. Грегория вздыхает во сне. А дочка Альфонса? Интересно, когда пропадает тот узкий лучик света, что пробивается в окно ее комнаты?
Он спрятал письмо. Еще раз посмотрел в окно. Окно выходило на задний двор, и потому ничего не было видно, да их и не увидят если только не обойдут дом вокруг. За домом несколько старых сосен, нестриженая трава и неухоженная живая изгородь.
Он оглядел книжные полки Пучадеса. Книги, книги. Книги, накопившиеся тут за тридцать лет, книги, купленные на деньги Марии де лос Ремедиос. Большинство – иностранных авторов, имена которых Плинио ни о чем не говорили. Кипы журналов – испанских и иностранных. Тахта. Сколько часов провел Пучадес на этой тахте, читая, думая, сходя с ума, за эти бесконечные, до невозможности бесконечные тридцать лет, в обществе этой потрясающей женщины – Марии де лос Ремедиос, такой бело-розовой, плотской вдовицы, одинокой со своими грудями, точно гроздья лозы, и садом своего лона. Сколько ночей, сколько вечеров, сколько утренних часов за эти тридцать лет провел он, думая о том, что было раньше и что могло быть, не замечая того, что на самом деле происходило вокруг: слушал по радио веселую, ничего не говорящую музыку, так, словно ничего не случилось, словно все было в полном порядке, а сам он сидел и пил пиво на террасе где-нибудь на Гран-Виа… Тридцать лет, тридцать лет, на протяжении которых рождались и умирали люди, а он все тридцать лет – в этой комнате над журналами в ожидании молочно-белого ненасытного тела Марии де лос Ремедиос дель Барон, полногрудой и полнокровной в ее поре женского заката, ни с того ни с сего красневшей так, что бисеринки пота выступали на светлых волосах над верхней губой, и с этими ее глазами, точно два мрачных тупика, длиною в тридцать долгих лет…
Была полночь, Мария спала в постели. Алисия, уткнувшись головою в стол, спала или делала вид, что спит. Плинио расхаживал по комнате; потом подошел к постели Марии. Она лежала, до пояса укрытая одеялом. Рыжие волосы с седыми прядями разметались по подушке. Она лежала лицом кверху. Маленькие глаза закрыты. Рот полуоткрыт, так что видны частые зубы. Морщинистая, красноватая кожа. Время от времени веко нервно подергивалось. Дыхание мерное. Иногда с хрипотцой. Все, что было в ней привлекательного в молодости, унесли парки. Осталась высохшая гримаса былого. Все сморщилось; уменьшилось в размерах, потеряло жизненные соки, стало смахивать на карикатуру, как затрепанная кукла. Плинио почувствовал прилив нежности. Ему захотелось поцеловать ее в лоб. Он представил самого себя, двадцатилетнего, рядом с тем, каким он был сейчас. «Время, которое прошло для нее, свежесть и жизненные соки, которые ушли, точно так же ушли и у него. Они вместе и по одной дороге приближались к смерти. А Мария де лос Ремедиос принадлежала к другому времени, ей еще жить да жить, пока она вот так же высохнет и придвинется к смерти. Лет четырнадцать пройдет, пока она начнет высыхать, как Мария. Может быть, Пучадесу больше нравился образ жизни рыжих сестер, быть может, ему и хотелось бы жить их жизнью, но разница в годах – конечно, она все и решила. И потом, как знать, какие силы, диковинные привычки выковала, как духовно и биологически привязала его к себе навсегда эта женщина, которая так щедро наделена страстью и так четко знает, как идти к намеченной цели. С рыжими сестрами, с Марией его связывало лишь зыбкое воспоминание, словно кадры давнего прекрасного фильма тридцатых годов. Сестры были существа пассивные, раз и навсегда приникшие к поверхности вещей, к своим крохотным воспоминаниям и привязанностям, и сами они так и не двинулись вглубь с поверхности, не познали вулканов смерти и судорог страсти. Обычные люди, незначительные, с крохотными запросами. Без ада внутри. А Пучадес всю жизнь не мог отделаться от страданий, пережитых в тридцатые годы, заключение его сломило. Он уже не смог бы господствовать, не смог бы проводить нескончаемые вечера на улице Аугусто Фигероа в обществе двух морщинистых женщин без ада внутри. Ему необходимо было остаться в тюрьме, которая началась в 1939 году. Для свободной жизни он больше не годен».
Около часа ночи Плинио, опершись щекою на руку, задремал. Он как раз видел во сне еду и какую-то рыжую зайчиху, когда ему послышался шум. Он встрепенулся, протер глаза и открыл окошко. Где-то далеко, словно в соседнем квартале, слышались голоса, стучали в дверь. Он зажег лампы в спальне над железными кроватями, включил свет в погребке, открыл окна. Только таким образом мог он дать знать, что в доме кто-то есть. Время от времени доносились голоса, шаги, шум. Иногда вдруг все смолкало, а потом слышалось снова. «Должно быть, ветер относит», – подумал Плинио. Алисия протерла глаза и спросила без всякого выражения:
– Уже?
– Как будто.
Плинио продолжал вслушиваться. Теперь казалось, будто где-то далеко стучали во что-то металлическое.
Алисия поправляла волосы перед зеркальцем, которое стояло на книжной полке рядом с фотографией родителей Пучадеса. Потом подошла к сестре. На лбу у Марии выступил пот. Сестра погладила ее нежно и жалостливо. Мария открыла глаза и отсутствующим взглядом посмотрела на Алисию. Веки у нее покраснели, губы пересохли. Некоторое время она лежала так, не понимая, в чем дело, и ни слова не говоря. Плинио наблюдал за ними со своего места.
– Вставай, Мария, поднимайся, дорогая, кажется, они уже тут. Мария машинально поднялась, села на край постели и энергично провела рукой по лицу.
Плинио, стараясь совладать с жалостью, силился вспомнить их молоденькими на сельской площади, с родителями у фонтана, такими, какими они выглядели на фотографии в их доме на улице Аугусто Фигероа… «Родители должны умирать молодыми, чтобы не видеть, как дети, самая большая их любовь, страдают, терпят те же разочарования, испытывают такую же тоску и те же горести. Детей надо оставлять, пока они во цвете лет. Пока они еще верят, что жизнь такая, какой они ее себе представляют. И пока сами мы думаем, что для них она может быть иной. Когда человеку не удается в жизни то, о чем он мечтал, он втайне надеется, что это удастся его детям, но чудеса случаются редко. Жизнь наша в обществе, в том обществе, где мы живем и мучаемся, что кусок железа на наковальне, всех нас бьет и колотит, сгибает в бараний рог, и к концу мы приходим потрепанные, смирившиеся и печальные».
Ясно было, что никто не догадался обойти дом вокруг. Освободители находились справа, у парадного входа, если судить по тому, откуда доносился стук Воспользовавшись минутным затишьем, Плинио вложил в рот два пальца и свистнул так, как случалось ему свистеть, когда он, находясь в дверях казино «Сан-Фернандо», хотел позвать муниципальную стражу. Получилось очень здорово, пронзительно. Он свистнул еще несколько раз. Наконец в саду послышались шаги. Плинио свистнул еще раз.
– Мануэль… Мануэль… Мануэль!
Он не мог ошибиться. Это был дон Лотарио.
Плинио припал лицом к решетке.
И действительно, показался луч света, а за ним семенил дон Лотарио. Рядом, вприпрыжку, Луис Торрес.
Плинио просунул руку сквозь решетку.
– Мануэль, Мануэль. Вот так черт! У тебя все в порядке?
– Устал ждать.
– Ты правда в порядке, Мануэль? – не унимался Луис.
– В порядке, в порядке, давайте же входите наконец.
– Мы приехали сюда в половине двенадцатого. Стучали, стучали – никто не открыл. Пришлось ехать обратно в Управление за людьми и за инструментом.
– Сестры Пелаес тут, Мануэль?
– Тут. Значит, так: пройдете почти весь дом, там будет застекленная галерея, а в конце – несколько ступенек, они и ведут в этот полуподвал.
– К вам уже пошли.
– А донья Мария де лос Ремедиос где? – поинтересовался Луис.
– Она уехала. Я потом все расскажу. Ну, давайте скорее, сил нет, хочу выйти из этой тюрьмы.
Сестры Пелаес, насколько это было возможно, уже привели себя в порядок. Теперь они сидели, прямые и серьезные, сжимая в руках сумочки. Алисия вдруг открыла свою и осторожно вынула пистолет.
– Возьмите, Мануэль. Отец говорил, что это хороший пистолет. На нем какая-то инкрустация. Если это не противозаконно, я дарю его вам в память о недобрых днях, которые мы заставили вас пережить.
Плинио осторожно осмотрел оружие и спрятал его во внутренний карман пиджака.
– Хорошая вещица. Не знаю вот только, что на это скажут в Управлении. Как бы то ни было – большое спасибо.
Шум, удары и звуки шагов раздавались уже совсем близко. Наконец добрались до дверей погребка. Плинио выглянул в окно. Пробовали отмычки. Сестры Пелаес тоже подошли к нему и с детским любопытством наблюдали. Через несколько секунд замок щелкнул.
Первым вошел худющий полицейский с отмычками. За ним – толстый Хименес. За ними ввалились дон Лотарио, Луис Торрес, Хасинто и Веласко – тот, у которого глаза с поволокой… Последним, сжимая в зубах кусок сыра, – Фараон.
– Ловил, ловил – и доловился, – сказал он, не переставая жевать. – Вот и надейся на закон… Если бы не мы – сидеть бы тебе здесь до победы левых.
Все с любопытством разглядывали Плинио и сестер Пелаес, – все, кроме Фараона, который продолжал есть и острить.
– Ладно, толстяк, пошли, угостишь лас всех горячим шоколадом в «Сан-Хинесе». Пока я тут сидел, горячего во рту ни крошки не было, – сказал Плинио.
– Замётано. Мы ведь тоже – сперва ждали, а потом вызволяли и тоже без ужина остались.
– Ну, тронулись, – скомандовал Хименес с сонным выражением лица.
Сестры Пелаес шли под руку, прижавшись друг к другу, и наверняка чувствовали себя неловко от того, что они одни в окружении сразу стольких мужчин, да еще в ночную пору.
Дом доньи Марии де лос Ремедиос тонул в потемках. Огоньки соседних домов светились далеко. Было свежо. Худой полицейский завязал цепочку, запер решетчатые садовые ворота виллы «Надежда».
Немного потеснившись, все расселись в полицейских машинах и тронулись в сторону Мадрида.
– Еще одно дело распутал, Мануэль, – сказал Фараон, дожевывая кусок сыра, который он на ходу успел ухватить в погребке.
– Да. Ты уже говорил.
– Кто может – побеждает, а кто не может – пусть скребет затылок.
Въехали на площадь. Плинио окинул ее взглядом – быть может, последний раз в жизни. Опять ему припомнилась лавочница с пучком на затылке, праздник Святого Петра и сам он, солдат, сидящий на церковной ограде, которой давно уже нет и в помине… Он отвернулся, покорно закурил папиросу и стал смотреть вперед, чтобы отделаться от тоски по сгинувшей молодости… «Завтра надо будет заказать костюм в мастерской Симанкаса».
– Я бы не хотела ни в чем обвинять этих людей, – сказала Мария. – Можно так устроить, Мануэль?
– Посмотрим, что можно сделать. Не беспокойтесь.
Он откинулся на спинку сиденья и в первый раз с того момента, как вышел из «Мадридского казино», почувствовал, что доволен жизнью.