– Знаете, сеньор Плинио, у меня было очень важное дело, и весь день меня не было дома.
 
   За стойкой в «Аргентине» смеялись и пили вино студенты и швейцарка.
   – Мир дому сему! – сказал Фараон, входя, и, широко раскинув руки, направился к швейцарке, которая дала себя обнять, заливаясь смехом не то от счастья, не то от страха. – Иди сюда, моя лапочка, я накормлю тебя устрицами досыта, пока ты не уехала в свою родную Швейцарию.
   Они поздоровались, и, когда Фараон наконец отстал от девушки, а это случилось не сразу, он спросил:
   – А где же остальные наши курочки?
   – Не смогли прийти, – ответил Серафин уныло.
   – Какая жалость! Мне-то ведь как раз нравится та, с Парфеноном. Так, значит, все в сборе?
   – В соборе? – робко хихикнула швейцарка.
   – В сборе, лапочка, в сборе. Так вот, Серафинито, я сдержал слово. Он уже дома, стоит, голубчик, тебя дожидается.
   – Директор мне сказал за обедом. Сказал под страшным секретом и взял с меня слово хранить все в строжайшей тайне.
   – Миленькое биде, Мануэль, все в цветочках и зеленых листиках. Я купил его на толкучке. Оно, наверное, времен…
   – По-моему, в самом деле оно очень красивое, – согласился Серафин.
   – Пошли ужинать, стол уже накрыт.
   – Так вот, приходим мы в коллеж, с биде под мышкой…
   – Стоп, дон Лотарио, право рассказывать – за мной, зря, что ли, я потратился на эту супницу и целое утро мы провели в хлопотах.
   – На супницу? – спросила швейцарка.
   – Да, супницу, биде по-испански «супница», радость моя. Здесь это так называется.
   Когда подали ужин, Фараон начал свою историю:
   – Так вот, как уже было сказано, утром на толкучке я купил портативное биде на трех деревянных ножках стиля не то «ампир», не то «вампир» – не помню точно, как мне его назвали. Само собой, его как следует упаковали – в бумагу и картонную коробку, и мы с доном Лотарио на такси поехали в коллеж к Серафинито. Приезжаем, выходим из автомобиля – я, конечно, с этим инструментом под мышкой. И говорим портье, что мы к сеньору директору. «Как о вас доложить?…» – «Отец Серафина Мартинеса. По срочному делу». – «Очень хорошо. Подождите, пожалуйста, здесь чуток».
   – Так и сказал «чуток»? – не вытерпел Хуниперо.
   – Ну… минутку. А ты помалкивай, каждый говорит на своем языке. Ждем мы, значит. Через некоторое время он возвращается и говорит, чтобы мы прошли в кабинет… А я, естественно, не выпускаю из рук своей гитары. За столом – лысый сеньор в золотых очках, с птичьим носом, очень вежливо здоровается со мной: «Как поживаете, сеньор Мартинес?» – «Спасибо, сеньор директор. Позвольте представить вам дона Лотарио, нашего домашнего врача».
   – Не знаю, как я не прыснул, – перебил его дон Лотарио, – когда он меня представлял – так чинно, с торжественным видом, а директор глаз не сводит с этого злосчастного умывальника. Фараон держит его на коленях. А уж тяжелый он, наверное, будь здоров!
   – Еще какой! Будь здоров, какой тяжелый этот «вампир»!.. «Так вот, – говорю я ему, – прошу меня простить, но по соображениям, касающимся здоровья моего сына, я вынужден нанести вам визит вместе с нашим домашним врачом, дабы он подтвердил то, что я скажу». – «А что, Серафин болен?» – «Чтобы он болел – этого нету. Но, как говорится, слабоват он, сеньор… Вы же знаете, молодежь, она такая, плоть, как говорится, играет… Вы меня понимаете?» – «Нет, сеньор», – отвечает он так серьезно, а сам вроде о чем-то уже догадывается.
   – Я уже решил, – опять вмешался дон Лотарио, – все пропало.
   – Успокойтесь, я знал, что делал. Сперва нарочно нагнал на него страху как следует, чтобы потом потихоньку спустить все на тормозах. «Я прошу вас, поясните, о чем речь», – говорит мне директор, а по тону видать: его одолевают самые черные подозрения. «Знаете ли, – начинаю, – я всегда в жизни придерживался самых твердых правил, вот дон Лотарио не даст соврать». А дон Лотарио на все так серьезно кивает… И на то даже, что будто я – член городского совета. И что мой папаша тоже был в городском совете при алькальде Карретеро. «Я всегда уважал правила и порядки всякого учреждения независимо от его ранга. Однако же, сеньор директор, я тем не менее считаю, что здоровье прежде всего, и уж если здоровье подкачало, тогда приходится идти на уступки, позволять излишества, делать поблажки, ну, словом, в этом духе. А все дело в том, что, как сын сообщил мне, когда он вернулся после каникул, то увидел, что из всех комнат исчезли биде».
   – Тут этот тип скроил такую рожу, – прервал Фараона ветеринар.
   – Просто побелел, – подтвердил Фараон. – Они, видно, ему всю плешь проели с этим делом.
   – Посылали анонимки и все такое, – заметил Серафин.
   – Так вот, он просто побелел и, хлопнув ресницами, уставился на пакет, который я держал на коленях, уставился и сверлит его глазами, как рентгеном. «Я считаю, – продолжаю я между тем, – сеньор директор, что вы очень правильно поступили, покончив с этими сосудами, потому как нам всем хорошо известно, чему они служат. Чистые и невинные в них не нуждаются. Что до меня, то я всегда считал их инструментом дьявола. И стоит мне увидеть такую штуку, где бы то ни было, не скажу, чтобы я осенял себя крестом, но отвращение она у меня вызывает такое, что и сказать трудно… Однако же, сеньор директор, сыну моему Серафину прибор этот необходим». – «А что такое с Серафином?» – спрашивает он, приходя уже в совсем дурное расположение духа. «А у Серафина…» – «Вот именно, что у него?» – повторяет, а у самого уже глаза на лоб лезут… «А у него… Да вот дон) Лотарио лучше объяснит».
   И ветеринар берет слово, чтобы еще раз повторить свое заключение: «Ничего заразного у него нет, не бойтесь. Ничего стыдного. Просто что-то вроде экземы, с детства у него в этом месте раздражение. Мы испробовали много средств, и только одно помогает – почаще мыться теплой водой. Понимаете ли, это у него аллергического характера… С тех пор как он приехал с каникул и вы лишили его этой возможности, он ужасно страдает и вынужден ходить мыться к знакомым».
   – Когда бедняга выслушал объяснение дона Лотарио, такое добропорядочное и научное, – продолжал Фараон, – он снова стал нормального цвета и кончил сверлить глазами, как шилом. Потом, подумав немного, он сказал: «Однако, сеньоры, я не могу одному разрешить иметь биде, а остальным – нет. Прежде чем прибегнуть к этой мере, мы все тщательно продумали и теперь не намерены отступать от своего решения». – «И прекрасно делаете, – говорю я ему. – Закон прежде всего. Плох тот правитель, что отступает от справедливых решений. Я вас отлично понимаю, и если бы не то, что ваш коллеж лучший в Мадриде и славится чистотою нравов, святостью и, я бы сказал, приверженностью духу Ватикана, ватиканизму…»
   – «Да, вот именно… духу Ватикана», – говорит директор, а у самого на лице сомнение, – вставил дон Лотарио.
   – Да, насчет ватиканизма это я, пожалуй зря. Ему в этом, должно быть, послышалось что-то вроде социализма… «Ну ладно, – говорю, – Шут с ним, с ватиканизмом, скажем: духу Ватикана – от этого никому ни холодно ни жарко. Так вот, я не отдаю Серафина ни в какой другой коллеж потому, что высоконравственное воспитание и Строгость правил, которыми славится это заведение, для меня так важны, что мы с доктором много дней ломали голову над тем, как все устроить, чтобы не отдавать мальчика в другое заведение, ненадежное, но чтобы при этом бедняжка не мучился так и не ходил каждый день мыться бог знает куда… Будьте милосердны, сеньор директор, я убежден, что мы нашли выход и что вы не откажете. Перед вами отец, отец единственного сына, и отец готов на любые жертвы, лишь бы сын получил образование…»
   – И этот бесстыдник заплакал, – заключил ветеринар.
   Раздался взрыв хохота, так что все посетители разом обернулись.
   – Да, по-моему, я заплакал, – продолжал Фараон, когда снова стало тихо, – заплакал, как и подобает отцу. И как твой отец, Серафин, никогда из-за тебя плакать не станет… «Мы нашли выход, – продолжал я со слезами на глазах, – вот тут – портативное биде, и мой сын будет прятать его у себя в комнате, хранить под замком и употреблять исключительно в лечебных целях». – Хранить – где?» – спросил тот подозрительно. Я не знаю, что про себя подумал этот тип, – продолжал Фараон со смешной ужимкой, – и я сказал: «Хранить в своем шкафу, под замком, так что его никто абсолютно не увидит и, таким образом, он не послужит дурным примером ученикам вашего заведения…» Деваться было некуда. Директор опустил глаза и задумался… «Прошу вас, сеньор, сделайте милость. Ради бога и всех святых, вот и дон Лотарио, поскольку он тут, даст какое угодно медицинское заключение…» В общем, я еще некоторое время распространялся и так его разжалобил, что он согласился под честное слово, наше и твое, Серафин, что ты никогда не оставишь шкаф открытым, дабы его не увидела какая-нибудь служанка и не испытала бы искушения и никому из учеников не пришла бы в голову мысль, что в заведении есть любимчики… Когда я закончил свою речь, мы все втроем поднялись к тебе в комнату установить эту гитару. Но самого хозяина комнаты и в помине не было. Да и как ему быть там, если в это самое время у него было занятие поинтереснее.

Тайник с драгоценностями

   Едва выпили кофе, как Плинио и дон Лотарио, сославшись на усталость, оставили Фараона с сотрапезниками, которые уже строили планы на остаток вечера. Швейцарка окинула их на прощание приторным взглядом. Они вышли на улицу и через минуту уже были в злополучной квартире на улице Аугусто Фигероа.
   – Ну, рассказывай, – торопил дон Лотарио, – мне кусок в горло не лез, я все думал, что ты мне расскажешь.
   – И все-таки вам придется повременить, мне еще больше не терпится: хочу проверить, не подвело ли меня чутье сегодня в комнате духов. Сейчас проверим, и тогда расскажу.
   Они пошли в спальню, достали связку ключей из туалетного столика, отперли комнату манекенов, и, к изумлению дона Лотарио – он даже рот раскрыл, – Плинио кончиками пальцев с величайшей осторожностью отстегнул часы от цепочки, которая была в кармане жилета у двойника дона Норберто, вытащил ее оттуда, зажав в кончиках пальцев, пошел в кабинет. Там Плинио положил цепочку на стол:
   – Дон Лотарио, пожалуйста, приподнимите этот портрет за нижнюю часть рамы.
   – Ты хочешь, чтобы я поднял?… А он не упадет?
   – Будьте спокойны. Вот так. Еще чуть-чуть.
   А сам подлез под руку ветеринара, опустил планки и укрепил на них портрет.
   – Вот так штука, это же надо такое придумать!
   Плинио, воспользовавшись своим носовым платком, взял цепочку с ключом, отодвинул язычок, прикрывавший замочную скважину, и попробовал открыть. Оказалось совсем легко. Но прежде чем посмотреть, что внутри, он обернулся к дону Лотарио и улыбнулся ему во весь рот.
   – А теперь посмотрим, что хранят тут оранжевые близнецы.
   – Рыжие сестры, Мануэль.
   – Один черт.
   Сначала они увидели несколько чековых книжек. Чеки не были подписаны, и каждая книжка была на имя обеих сестер. В большом конверте лежали акции разных компаний. Большой футляр для драгоценностей, обитый синим бархатом. Плинио открыл его. Перстни, колье, браслеты, золотые монеты и множество всевозможных часов. Такое обилие драгоценностей привело Плинио в замешательство. Были еще бумажники, в них хранились страховки, облигации, завещания предков и стопки конвертов, перевязанные шелковыми лентами.
   – Ну что, Мануэль?
   – В том-то и дело, что ничего, дон Лотарио.
   – Объясни, как тебя понимать.
   Осмотрев все как следует еще раз, Плинио положил все на место, запер тайник – опять с помощью платка, – поднял планочки, опустил на место портрет, но не стал класть ключ в карман жилета дона Норберто, а, завернув в платок, положил его в ящик туалетного столика.
   И медленно, словно прогуливаясь по Ярмарочной улице у себя в Томельосо августовской ночью, они вернулись в гостиницу.
 
   На следующее утро в десять прибыл молодой человек из отдела криминалистики и с величайшей осторожностью и аккуратностью проделал все, что полагалось, с ключом и той частью стены, к которой чаще всего прикасались.
   Плинио с доном Лотарио, обзвонив всех по телефону, убедились, что полного консилиума до полудня следующего дня собрать не удастся. Главным образом потому, что Новильо, этот государственный служащий и одновременно специалист по изготовлению рамочек, по словам его секретарши, дамы от вязального станка, неизвестно где будет до половины восьмого, поскольку в это время он разносит заказы, а с половины восьмого до восьми он обычно бывает в кафе «Националь».
   Когда молодой человек с отпечатками ушел, друзья вернулись к тайнику и еще раз просмотрели бумаги и письма. Внимание их привлекло одно очень теплое письмо дона Норберто из Рима, датированное 1931 годом. По-видимому, это было первое и последнее путешествие нотариуса за границу; письмо было полно самого неподдельного восторга. Сплошные восклицания по поводу «чудес, которые предстали его взору», то и дело итальянские слова и выражения и нежнейшие приветы его рыжим дочуркам.
   «Куда уходит любовь к близким нам людям, когда наступает наш смертный час? Где похоронена любовь тех, кого уже нет на свете? – подумалось вдруг Плинио. – В письмах дона Норберто, несмотря на слащавость и манерные словечки, была любовь, сильная и горячая любовь бесхитростного сердца. Любовь, рожденная в этой мрачной жизни силою взгляда, нежностью и расставанием Любовь, которая крепче земли, куда она исчезает потом? Неужели нотариус сошел на нет и, скованный могилой, ничего не чувствует? Неужели все, что было, лишь химические реакции в его мозгу? Неужели в тот последний, смертный час рушится сладостное скрещение шпаг и остается только одна шпага – та, что живет, в то время как другая, пораженная, замолкнувшая, онемевшая, ржавеет и гниет вместе с костями скелета, жилетными пуговицами, зубами и бородавками в зарослях чертополоха и других невеселых трав, в потемках, без света и выхода, на радость червям? Можно ли поверить, что столь редкостная вещь, как любовь, безудержное тяготение, нежная привязанность, глубинный сок и суть жизни, это сладчайшее из вин, жажда, сильнее которой нет, голод, которого не утолить, поцелуй, от которого дух захватывает, – все это превращается в жижу, в перегной, в могильный прах, а на долю тех, кто остается жить, выпадают поникшие знамена, ибо нет больше ветров, на которых они трепетали, и так – до конца, пока не завершится круг этой уже не находящей отзыва любви».
   Он снова и снова представлял себе рыжих сестер, представлял их томительными вечерами наедине с этими письмами, с этой любовью, оставшейся в далеком прошлом, любовью сердца, которого уже не обнять. «Несчастная любовь без назначения. Чистая любовь, обращенная. в никуда, к облаку. Нет счастья этой любви, как нет счастья всему, что заваривает человек, когда мечтает и на цыпочках тянется кверху, – один обман хлебает он, обман и дождливые тучи».
   Были тут письма деда и бабки Пелаес и еще каких-то родственников, друзей, подруг и, разумеется, тонкая пачка писем от Пучадеса, жениха-республиканца Марии. Они просмотрели их. В одном из них – на почтовой открытке – был стишок: «Влюбленный сказал: «Надо увидеть, чтобы заставить себя полюбить», увидел ее, и теперь сам не может забыть». И потом: «Я представляю тебя в театре, ты сидишь в кресле рядом со мной, тихонько вздыхаешь, на твоем лице – отсветы рампы и твоя белая рука в моих руках». И в другом: «Убеждения твоего отца и таких, как он – само собой, я их уважаю, – строятся на том, чтобы сохранить то, что они имеют, сохранить свое. Я же хочу счастья для всех, чтобы настал день, когда у каждого будет «свое», у каждого будет что защищать, в том числе и человеческое достоинство, права человека, уважение всех и ко всем, – словом, свобода. Видишь, я не такой плохой, как считает дон Хасинто».
   Лицо Плинио, почти никогда не выражавшее никаких чувств, порозовело и чуть вспотело от нежности и щемящей тоски: «Права человека. Бедные мои, бедные. Бедные старые либералы, чувства у них превыше корысти, и так далека от жизни, так до ханжества наивна их вера в права для всех. Ну и смех, ну просто смех, какое словоблудие. Того, кто сказал: мир и хлеб, слово и порядок для всех, включая богатых, – того, кто это сказал, в нашем мире, таком, какой он есть, распяли на кресте. Порядок и закон… крепко сколоченный, жесткий и налаженный, – вот что они получали в конце концов. Бедные, мягкотелые, робкие и словоохотливые либералы. Пружина лопалась – бац! – и начиналась драчка». Ему вспомнились республиканцы из его селения. Тот, в кашне, с короткой густой шевелюрой, с книгой Бласко Ибаньеса под мышкой, как он, бывало, расписывал в казино – под прибаутки слушавших его, – как он расписывал близкий – рукой подать! – рай, когда воцарится равенство, братство и справедливость. И что стало потом? Какой трагедией, какой щемящей жалостью все обернулось! Пучадес, этот пропавший жених рыжих сестер, наверное, тоже расхаживал по знаменитым мадридским кафе, наверное, тоже читал цитаты из Бласко Ибаньеса и Дисенты; и тоже, наверное, был окрылен добрыми новшествами Второй республики; и наверняка был уверен, что в конце концов убедит даже дона Норберто. Да и кто мог быть против такой прекрасной программы?
   Друзья заперли тайник и отправились обедать в гостиницу. Возбужденные тем, что увидели, они стали вспоминать Томельосо во времена республики, вспоминать те дни, которые Франсиско Гарсиа Павон, внук брата Луиса из книги «Ад», описал в своих «Республиканских рассказах» и в «Либералах». [8]
   Под вечер, поскольку никаких дел не предвиделось, они решили сыграть партию в шашки на старой, потемневшей от времени доске, которая нашлась в квартире. Давно не играли они в шашки. В былые времена, когда только что кончилась война, в «Томельосском казино», которое раньше называлось «Очаг земледельца», еще раньше – «Народный бар», а вначале – «Кружок либералов», случалось им помериться силами – «Кто кого», как говорила жена Плинио. Но со временем от клеток стало рябить в глазах, и они перешли к ломберному столу, в компанию Переса Бермудеса, аптекаря дона Херардо и Корнехо из Вальдепеньи, который когда-то был дипломированным тореро.
   Так за шашками они просидели почти до семи, до прихода Антонио Фараона. Потом выкурили по сигарете, и Плинио сказал им, что они могут идти, потому что пора ужинать. Сам же он собирался перекусить в «Национале» и заодно выяснить, не появится ли там чиновник, специалист по рамочкам. Фараон с доном Лотарио ничего не имели против такого плана. По правде сказать, общество Плинио немножко их тяготило. Они договорились, что встретятся в «Гайянгос» или в «Ла Чулета», куда по вечерам стекались студенты и «добрейшие иностранки».
   Они уже собрались уходить, как вдруг Антонио Фараон что-то вспомнил и, как накануне вечером, попросил разрешения позвонить. Он притащил из прихожей все телефонные книги и, нацепив очки, казавшиеся на его физиономии крошечными, принялся рыться в книгах, разложив их на столике для шашек. Ветеринар с сыщиком чуть насмешливо следили за тем, как медленно водил он пальцем по списку. Когда же он отодвинул в сторону одну из телефонных книг, глаза Плинио, всегда чуть прищуренные, впились в рекламу пива, на которой карандашом, крупными буквами было что-то записано. Он надел очки, придвинул книгу и принялся разбирать закорючки. Фараон отошел к телефону, вполголоса повторяя номер, а дон Лотарио тоже надел очки и заглянул через плечо шефа в книгу.
   – Похоже на «Вилла «Надежда», шаль, Каламанчель Верх…» – читал шеф.
   – Вилла «Надежда», шаль… Очень странно, – отозвался ветеринар. – А дальше, наверное, Карабанчель Верхний.
   – Да… А что за шаль?
   – Что вы там разглядываете с таким усердием? – спросил, входя, Фараон.
   – Ну-ка, прочти, – сказал ему Плинио. – Это, похоже, вилла «Надежда», а это – Верхний Карабанчель. А вот что за шаль?
   Опершись о стол, он наклонился над книгой и тут же все объяснил:
   – Ясно как день. Да ведь ясно как день, – заявил он самодовольно и снял очки. – Вилла «Надежда», шале. Верхний Карабанчель.
   – Вот это проницательность! – воскликнул ветеринар.
   – Да, сеньор, бывают и у вас проблески, – подхватил Плинио.
   – Да это, братцы, проще простого, – не унимался толстяк, очень довольный собой. – Все шале называются вилла такая-то, а в Карабанчеле их тьма.
   Не отрываясь от записи, Плинио протянул им табак. Когда они закурили, ветеринар спросил:
   – Ну, Мануэль, о чем это ты думаешь с таким отрешенным видом?
   – Я думаю о том, брат Лотарио, – ответил тот, скребя затылок, – что записывали это наспех, на первом, что попало под руку… и записывали, наверное, разговаривая по телефону.
   – Значит, ты считаешь?
   – Считаю… До того, чтобы что-то считать, еще далеко. Так – пришло в голову.
   Дон Лотарио сидел, прикрыв глаза от удовольствия, что Плинио оказался так догадлив, – величественно прикрыв глаза и раздувая ноздри точь-в-точь как император Гай Юлий Цезарь.
   – Мануэль, я убежден, это одна из твоих знаменитых догадок и мы подходим, если еще не подошли, к эпицентру дела Пелаес.
   – Успокойтесь, дон Лотарио, свет души моей, вам не хуже меня известно, что в догадках о причинах чужих поступков ошибаться можно на каждом шагу.
   – Черт подери, Плинио. А почему бы тебе не дать нам с сеньором коновалом возможность за то время, что осталось у нас до ужина, сгонять на это самое шале под названием вилла «Надежда» и посмотреть, что там да как.
   – Тебе, Антонио, тоже не терпится поступить на службу в Муниципальную гвардию?
   – Такого желания не было, да и склонности к сыску никогда не имел, но вот попал в вашу компанию и чувствую – меня тоже подмывает… А потом, представь, если этот след ложный, то твоей славе не повредит. Мы с доном Лотарио – лица частные, сходим поглядим, существует ли это место вообще, и, если ты со своей догадкой попал в яблочко, мы тебе звоним по телефону в «Националь», и ты во всеоружии являешься. Если же дело пустое – считай, прогулялись по Мадриду, а гулять по Мадриду осенью – одно удовольствие.
   – Согласен. Глядишь, сделаем тебя почетным капралом Муниципальной гвардии Томельосо, толстяк Жду вас в «Национале», и ветер вам в паруса… Только, смотрите, осторожно, не позволяйте себе лишнего.
   – Не беспокойся, Мануэль. Я с ним, – с серьезным видом успокоил его ветеринар.
   – Ну, ступайте, начальники.
   Сказано – сделано. Пошли.
   Они вышли втроем, у гостиницы «Центральная» остановились подождать, пока дон Лотарио сходит за своим револьвером – мало ли что! – потом доехали до «Националя», где Плинио вышел. И прежде чем они тронулись дальше, шеф шутливо благословил их.
   Плинио вошел в огромное, просторное кафе, но Новильо из министерства там не оказалось. Было слишком рано. Одному садиться за столик не хотелось. Чтобы скоротать время, он решил пройтись по улице. Дошел до Куэста-де-Мойано. Заходящее красно-белое солнце светило ему в спину. Он медленно шагал по улице вдоль выкрашенных в жидкий голубой цвет запертых книжных киосков – точь-в-точь маленькие подмостки кукольных театров. Держась за руки или под руку, прохаживались парочки. Плинио вспомнил старые ярмарочные ларьки в родном селении. Два ряда ларьков с халвой и игрушками вдоль Привокзального проспекта.
   Нищий в солдатской шинели старого образца, прожженной известью, прислонясь к стене, сосредоточенно курил. Плинио остановился, рассеянно глядя на него. Нищий показал ему кукиш и поглядел вызывающе. Плинио засмеялся и пошел дальше. Две вялые собаки что-то вынюхивали у ларьков. Должно быть, они были старыми друзьями, потому что двигались и бегали они совершенно одинаково.
   Обратно он пошел по другой стороне улицы. На площади Аточа было место, где продавали каштаны. Здесь для защиты от солнца установили яркий, разноцветный зонтик, как на пляже. Последние лучи заходящего солнца ложились красными отсветами на здание вокзала.
   Женщина-индуска, толстая и старая, в национальном платье и с татуировкой на руках – по рыбине на каждой, – стояла у здания вокзала и смеялась над чем-то, что рассказывала другая индуска, помоложе, в европейском платье.
   На площади, как всегда в это время дня, было полно народу. Молодые люди скромного вида – суда по внешности, мастеровые, однако с длинными волосами и бачками, – сбившись в кружок, курили и болтали. Плинио заметил, что одежда на молодежи была коричневых тонов или, как говорил его кум Браулио, цвета детской какашки. Сплошь и рядом брюки и пиджаки – цвета горчицы, меда или спелого колоса. На тех, что одеты похуже, – остроносые башмаки, или, как их называют дети, «накося, выкуси».
   Он пошел по Делисиас; его так и тянуло туда – на улицу Тортоса, откуда уходили томельосские автобусы. Последний автобус уже давно пришел, и никого из знакомых не было. Плинио остановился на углу около бара «Железнодорожный», чтобы оглядеться. Решил зайти выпить пива. В баре народу было мало. Его внимание привлекла молоденькая девушка, сильно накрашенная, в высоких золотых сапогах. Немногочисленные посетители «Железнодорожного» не сводили глаз с девушки в сапогах. А той не сиделось на месте. Она вся извертелась, боясь, как бы не иссякло внимание поклонников. Какой-то толстяк, по виду железнодорожник, пил в одиночестве и, не отрывая глаз от золотых сапог, глупо улыбался. Девушка разговаривала с продавщицей лотерейных билетов, но все ее внимание было обращено не на старуху, а на публику.