Страница:
Раньше я не так дорожил временем: хоть и равно ненадежного, но по
крайней мере ожидаемого времени у меня тогда было больше. Теперь и время, и
надежда на него, и вообще все круто идет на убыль, а нехватка придает
достоинства вещам: будь земля на каждом шагу усеяна жемчугом - его начнут
топтать, как гальку; будь фениксов, что голубей, - погибнет слава редкостной
птицы; покрой бальзамовое дерево все горные склоны - бальзам станет
простонародным снадобьем; у всех вещей с возрастанием их числа или массы
настолько же падает цена. И наоборот, от нехватки самые низменные вещи
бывали драгоценными: так среди жаждущих песков Ливии чуточка влаги в руках
римского полководца вызывала всеобщую зависть; так при осаде Казилина в цене
было безобразное животное, крыса; так что уже превосходит всякий род
безобразия - подлейшие люди часто процветали из-за одного отсутствия мужей;
примеров не привожу, потому что перо отказывается выводить гадкие имена, да
и нужны ли примеры? В любом переулке, на каждой площади видишь такие
уродства, нет в наш век более разящей чумы.
Если это не покажется хвастовством, скажу, что никогда для меня время
не было таким дешевым, как для некоторых моих сверстников, хотя и никогда -
таким драгоценным, как следовало бы. Как бы хотелось иметь право сказать,
что не потерял ни одного дня, - много потерял, и еще хорошо, если не лет! Не
боюсь этого признания: ни дня, насколько помню, я не потерял бездумно, время
не утекло, а вырвано у меня, и в сетях ли суеты, в чаду ли страстей, я
говорил себе: "Увы, день у меня безвозвратно украден". Теперь я понимаю,
однако, что терпел это потому, что еще "не установил цену времени" - ту
цену, о которой Сенека упоминает в письме своему Луцилию. Я знал, что дни
драгоценны; что они бесценны, не знал. Слушайте меня, юноши, перед которыми
целый век: время бесценно! Я не знал этого в возрасте, когда всего лучше и
полезнее было бы знать, я не оценивал время его ценой, я служил друзьям, я
ворчал на телесные труды, на душевные тяготы, на растрату денег - время было
на последнем месте. Теперь вижу: ему следовало быть на первом. Усталость
снимается покоем, упущенные деньги возвращаются - однажды утекшее время не
вернется, его потеря невосполнима.
Что еще тут скажешь? Сейчас я начал - хочу и не смею назвать это
изменением десницы Всевышнего, - сейчас я по крайней мере начинаю ощущать
время по той единственной причине, что оно начинает изменять мне; думаю,
смогу отчетливей ощутить его, когда оно совершенно утечет. О несчастные, для
какого тупика мы себя храним! Во сколько, по твоему, оценит один день
человек, расстающийся с жизнью? Поистине я начинаю отныне ценить время, хотя
еще не так, как должен, но как могу; ощущаю его невероятную быстролетность,
стремительное ускользание, которое в силах обуздать только пылкая и
неустанная добродетель; замечаю свое обнищание и едва успеваю измерить на
глаз ущерб, часто повторяю про себя Вергилиево: "Уж короче дни, и жар
приглушенней", потому что и добрая часть моего времени уже за спиной, и
духовные порывы коснеют, а ведь это их богатством я уравновешиваю ущерб
улетающего времени. Когда все так, и письма должны быть теперь короче и
стиль смиренней, а суждения мягче; первое приписывай недостатку времени,
второе душевной усталости.
Не думай, что сегодня все кончится напрасным философствованием. Знаю
твою душу, твой нрав, весь завишу от успехов друзей, и какую занимаю ступень
в твоей дружбе, мне небезызвестно. Ты, наверное, горишь, тревожишься,
мечешься, мучишься, и среди самого молчания твоя человечность вопиет и твоя
неутомимая участливость спрашивает, что со мной и где я, что думаю, что
замышляю. Что ж, вот тебе кратчайшее перечисление, за которым кроется целая
история. Телом я здравствую, насколько могут здравствовать сложенные из
противоположностей составы; здравствовать и душой тоже стремлюсь всеми
силами, и как хотел бы, чтобы не зря! В противном случае будет похвальным по
крайней мере само это мое желание. Мою натуру ты, конечно, знаешь: усталую
от мира душу я освежаю переменой мест. Проведя два года в Галлии, я
возвратился, и когда добрался до Милана, наш великий итальянец принял меня с
такой любезностью и с такими почестями, каких я не заслужил и не ждал, а
если признаться по правде, то и не желал. Я попытался что-то говорить в свое
извинение о своих занятиях, об отвращении к толпе, о врожденной жажде покоя,
но, не дав договорить, словно зная все заранее, он опередил меня и обещал в
огромном и шумном городе желанные покой и уединение, - и до сих пир,
насколько от него зависит, выполнял обещание. Я уступил на тех условиях, что
в моей жизни не изменится ничего, в жилище - кое-что, но не больше, чем
возможно без нарушения свободы и с сохранением покоя. Как долго все
продлится, не ведаю; думаю, не долго, если только достаточно знаю его, себя,
наши с ним заботы и нашу посвященную совсем разным трудам жизнь.
Между тем живу на западном краю города стена в стену с базиликой
Амвросия. Дом прекрасный, с левой стороны церкви, с фасада глядящий на
свинцовый шпиль храма и две башни над входом, сзади - на городские стены,
широкие зеленые поля и уже снежные с окончанием лета Альпы. Но самым
захватывающим зрелищем я бы назвал надгробный алтарь, о котором не только
догадываюсь, как говорит Сенека в отношении могилы Сципиона, а знаю, что это
гробница великого человека; часто, затаив дыхание, смотрю и на его
сохранившийся в верхней части стены образ, почти что живой и дышащий в
камне, и говорят, чрезвычайно похожий на оригинал. Он мне немалая награда за
приезд сюда; невозможно передать эту властную важность черт, святую
торжественность облика, безмятежный покой взора; не хватает только речи,
чтобы увидеть живого Амвросия.
Пока довольно; как только для меня начнет проясняться продолжительность
моей остановки здесь, я не стану держать тебя в неизвестности. Всего
доброго.
Милан, 23 августа [1353], до света.
НЕ ПОДВЕРГАЯСЬ УПРЕКАМ
Кивает ли в делах человеческих хоть что-нибудь настолько благоразумное
и осмотрительное, чтобы не оставить лазейки для нападок и брани? Покажи хоть
одного, кто избавлен от этой чумы! Самого Христа опозорили и в конце концов
погубили те, кого он пришел спасти; мы еще хорошо отделались, если без
топора над головой, без боязни плетей терпим словесные наскоки. Если только
не предположить, что древние лучше умели язвить, никогда не было эпохи
наглее нашей. Перескажу тебе одну из известных в народе басен, какими
старухи коротают у огня зимние ночи.
Старик и сын-подросток шли куда-то, имея на двоих одного, да и то
тщедушного, ослика, на котором по очереди облегчали себе тяжесть пути. Когда
поехал родитель, а мальчик шел следом, встречные стали насмешливо говорить:
"Вот дышащий на ладан и бесполезный старик, ублажая себя, губит красивого
мальчугана". Слез старик и поднял упирающегося сына вместо себя на седло.
Встречная толпа зароптала: "Вот ленивый и крепкий мальчишка, потакая своей
испорченности, убивает дряхлого отца". Покраснев, тот заставляет отца
подсесть к себе, и одно четвероногое везет обоих. Но громче ропот прохожих и
негодование: малое-де животное задавлено двумя большими! Что делать?
Одинаково расстроенные, оба сходят и на своих ногах поспешают за идущим
налегке ослом. Однако насмешки жесточе и хохот наглей: двое-де ослов, желая
поберечь третьего, не берегут себя. "Замечаешь, сын мой, - говорит тогда
отец, - что не выходит сделать так, чтобы одобрили все? Давай вернемся к
тому, что было у нас принято в самом начале, а они пускай продолжают болтать
себе и браниться, как принято у них".
Больше ничего тебе не скажу, да и не надо; басня грубая, но
действенная, - Всего доброго.
[1353]
XVIII 5. БРАТУ ГЕРАРДУ, КАРТЕЗИАНСКОМУ МОНАХУ, О ТОМ, ЧТО КНИГИ УЧЕНЫХ ЛЮДЕЙ
ЧАСТО НЕИСПРАВНЕЕ, ЧЕМ У ПРОЧИХ
Посылаю тебе с этим письмом обещанную книгу "Исповедей" Августина. Ты,
возможно, ожидаешь, что она будет совершенно исправна, раз моя, - настолько,
знаю, ты уверен в моем превосходстве над толпой. Но это тебе нашептывает в
уши любовь, способная убедить кого угодно в чем угодно; не думай так, брат,
не обманывайся и не давай себя обманывать другим; если твоя любовь ко мне
это тебе внушает, то она лжет; если кто другой, он меня не знает; если ты
сам так считаешь, я мог бы тебе поверить, - если бы ты меня не любил! Как же
тогда быть? В том, что касается меня, верь мне, ведь при всей любви к себе
невежество свое я ненавижу и способен вынести себе приговор, держащийся
золотой середины между ненавистью и любовью. Ждешь, какой приговор? Я - пока
еще один из многих, хоть и неотступно стараюсь всеми силами стать одним из
немногих; получится - хорошо, значит, я трудился не напрасно; в противном
случае я поднимусь над уровнем толпы хотя бы мерой усилия и направлением
воли. "И когда же, - спросишь, - ты обещаешь себе этого достичь, если до сих
пор еще не достиг, при том что уже сейчас ты есть все то, чем смог быть?"
Дорогой брат, не бывает возраста, негодного для искания мудрости и
добродетели; когда их ни достигнешь, все не поздно, лишь бы достиг. Это обо
мне.
Что скажу о других, кто учен не в благосклонном мнении пристрастных
людей, а в глазах неподкупного судьи, - о редкой во все времена, а в наш век
редчайшей породе людей? Нет, от них, конечно, тоже никогда не жди в
совершенстве исправленных книг: они спешат к более великим и славным вещам.
Архитектор не размешивает известь, а велит составить раствор; военачальник
не оттачивает мечей, учитель кораблестроения не обтесывает мачту или весла,
Апеллес не заготавливал себе доски, Поликлет - слоновую кость, Фидий -
мрамор: дело рядового ума приготовить все на потребу благородного.
Так же и у нас: одни отглаживают пергамент, другие переписывают книги,
третьи их исправляют, четвертые, употреблю простонародное слово, освещают,
пятые переплетают и украшают внешнюю оболочку, - избранные умы устремляются
выше, проносясь над всем низменным. Представь себе, как поля богачей, так
книги ученых людей менее ухожены, чем у прочих: изобилие порождает
беззаботность, от беззаботности благодушие, от благодушия бездеятельность.
Так больные подагрой, боясь малейших спотыканий или помня о них, очищают
дорожки, по которым часто ходят, от самых крошечных камешков, а для здоровых
ног и острые булыжники нипочем; так хворые заставляют стеклом всякое
окошечко, а здоровых ласкает и сырой воздух, и ледяное дыхание аквилона;
так, наконец, простецы, которых часто приводит в долгое замешательство
какой-нибудь слог или буква, из опасения подобных казусов тщательнейшим
образом исправляют все, чем пренебрегают люди, доверяющие своему гению и
порывающиеся к высшему. Вот что мне хотелось бы сказать обо всем этом
вообще.
А чего ожидать от этой книги, сам ее облик тебе сразу подскажет: она
нова, чиста и не тронута зубами ни одного исправителя. Ее переписал один из
моих домочадцев, которого ты в прошлом году видел со мной в стенах твоей
обители, - юноша, отличившийся больше почерком, чем талантом. Впрочем, ты
найдешь там скорее орфографические промахи, чем важные ошибки; поэтому
кое-что, возможно, заставит тебя напрячь свою способность понимания, но
ничто не помешает смыслу. Вчитывайся и вдумывайся, эта пылающая книга зажжет
твой дух таким огнем, что он сможет воспламенять остывших. Ты увидишь, как
наш Августин словно мифическая Библида превратился в источник жарких слез.
Заклинаю тебя, молись ему, чтобы он просил за меня нашего общего Господа.
Что много говорить? У тебя при чтении тоже намокнут глаза, и ты будешь,
читая, плакать и, плача, радоваться и скажешь, что поистине в этих строках
таится огненная речь и "изощренные стрелы сильного с горящими угольями". -
Всего тебе доброго.
Милан, 25 апреля [1354]
Ты, признаться, разбередил мне душу, и если бы рассудок не преградил
путь плачу и я не держался твердого намерения не покоряться судьбе, то,
наверное, довел бы меня до слез. Твое письмо помогло мне осознать истину
того, о чем говорят риторы: мужественная жалоба более способна вызвать
сострадание, чем расслабленные причитания.
Если бы ты безвольно жаловался на суровость своего положения, если бы
сокрушенно оплакивал, подобно большинству людей, жестокость судьбы, я все
равно горевал бы, - кто и когда мог спокойно слышать о беде друга? Но видя,
что среди бури дел человеческих ты разгневан ветрами, и все же несгибаемо
прям, я жалею тебя с тем более глубоким чувством, чем ясней понимаю,
насколько ты не заслужил этих ударов рока и, если меня не обманывает
привязанность, насколько ты достоин более светлой участи. Особенно
взволновало и расстроило меня то место в твоем письме, где ты говоришь, что
и натуры ты не железной, и годами не молод, и боишься, не придется ли в
конце концов, оставив отечество, где ты хотел умереть, блуждать по чужим
краям в неуместном, тягостном поломничестве, ничего грустнее которого для
тебя не может быть.
Что мне на это сказать? Выставить небольшой бедой то, что по душевному
ощущению кажется, наоборот, великим горем? Посоветовать сделаться железным
тебе, человеку из плоти и крови? Уговорить тебя не замечать ничего у себя
перед глазами? Склонить к забвению о ранах, которые непрестанно кровоточат
от новых и новых ударов? Такое легче сказать, чем сделать, - но сделать
возможно, если, восстав в могучем порыве, наш дух закусит удила и,
возвысившись над самим собой, растопчет под ногами человеческую слабость.
Знаю, такое нам не под силу без прямой помощи Бога; о ней одной, о ней в
первую и в последнюю очередь - чего не смогли постичь постигшие все на свете
философы - мы и должны неустанно просить во всякой нашей беде.
Остальное общеизвестно: судьба ведет с нами свои игры, ее
благосклонности надо опасаться, над ее громами смеяться, ее молнии
презирать; доверяться ей тем рискованней, чем радужней ее обещания;
постоянства в ней тем меньше, чем больше она сделала подарков; стрелами она
тем скуднее, чем больше рассеяла их; легче надеть на нее ярмо, чем склонить
к устойчивой дружбе; в ее обычае уступать нападающим, нападать на
уступчивых, подталкивать нерешительных, давить упавших; против нее нет лучше
оружия, чем терпение и великодушное противостояние великим бедам; на ее поле
нечего ждать отдыха от трудов; человеческая жизнь - не просто военная
служба, но битва, в строй вступает всякий вступающий на порог жизни; не
поможет ни крепостная стена, ни стража, нет момента передышки; ежеминутно
назревает решительный бой, сражение прерывается только ночью, то есть
смертью; против напора судьбы служит щитом мужество, боязливых надо считать
безоружными, чем больше страха, тем больше опасности; бегущих судьба теснит,
лежащих топчет, стоящих бессильна растоптать, повалить даже слабое тело без
согласия души не может; нет ничего трудного для воли, ничего невыносимого
для мудреца, ничего зловещего, кроме кажущегося таким; человек произвольно
воображает себе сладость и горечь, все зависит от мнения, крепкой душе ничто
не тяжко, слабой все в тягость; баловням счастья все нехорошо, несчастным
все благо, если они захотят; не надо сдаваться трудностям, конец ужасам не
за горами; через мучения жизни мы идем к покою могилы, земные вещи ранят и
пролетают, битва жизни тяжела, но кратка, и огромна награда за самый
скромный труд; на высотах слава, в безднах позор, сластолюбие на приволье,
добродетель среди острых скал; наслаждения иссушают душу, суровость очищает,
слабости ржавят, труды просветляют; для мужа нет ничего естественней труда,
человек рожден для него, как птица для полета и рыба для плавания; гнусная
распутница дремлет до полудня в объятиях гадкого любовника, чистая
девственница, дрожа от холода, поднимается одна среди ночи; больной валяется
в постели, прихлебатель восседает за пиршественным столом, воин вступает в
сражение; моряка увидишь среди волн, пьяницу среди бутылок, солдата среди
стрел и мечей; Ферсит потеет под одеялом, Эакид под щитом; Сарданапал
позорно известен сонливым бездельем и сладострастием, Геркулес славно
известен подвигами; маркитантки и сводники храпят, пока полководец
бодрствует, закаленный боец упражняется для новых поединков; государю дороже
подданный, которого он проверяет тяжелейшими испытаниями, томное безделье
позволительно тем, от кого нельзя ждать славного подвижничества; наш союз с
процветанием ненадежен, наша схватка с неудачами почетна; есть одно в жизни
добро, одно зло, остальное безразлично и имеет обыкновение следовать за
настроением обладателя; заманчиво, но тягостно бремя богатства, ценное
больше в глазах заблудшей толпы, чем для просвещенных людей; блестяща, но
давит золотая цепь; высокая ступенька удачи всего ближе к пропасти, власть
среди людей есть не что иное, как явное и намеренно избранное несчастье,
путь жизни в верхах - не что иное, как громкая и яркая буря, исход - только
крушение; меч колет не менее остро, если его рукоять украшена яшмой, и силки
затягиваются не хуже, если их петли сделаны из драгоценного шелка; отечество
человеку - всякий уголок земли, изгнание - только там, где его устроит ему
собственная нетерпеливость; мудрый несет все свое добро с собой, куда бы ни
пошел, и никакое потопление кораблей, никакой пожар и грабеж ему не грозят;
так называемая бедность есть избавление от тревог и борьбы, так называемое
изгнание - бегство от бесчисленных забот; смерть для добродетельного - и
конец мучений, и начало блаженного покоя. Есть тысячи подобных истин, и хоть
толпе они кажутся большей частью легкомысленным чудачеством, для
просвещенных и опытных нет ничего более истинного, ничего более
достоверного. Если не ошибаюсь, внушать их тебе излишне, и поэтому дальше
поверну свой стиль к другим темам.
Чувствую, что ты терпишь преследования по моей вине: не смеют на меня -
изливают ядовитую желчь на тебя. Позабочусь, чтобы тебе ничто не повредило.
Но вот свойство зависти: они сами себя мучат своим пороком, становясь тем
несчастней, чем более счастливыми кажутся им наши обстоятельства. Я не
позволю говорить, что наша дружба принесла тебе больше зла, чем добра;
придать тебе силы это не сможет, остерегайся попасть в западню, выкопанную
самыми низменными людьми. Утешься скорбной душой; не несчастен и не станет
несчастным человек, если сам себя не сделает таким. Хочешь знать, до какой
степени ты не несчастен? Подумай, какое множество людей тебе завидует;
нельзя одновременно вызывать к себе зависть и быть несчастным. Когда тебя
теснят, стой; когда тебе страшно, верь; угнетаемый, воспрянь; скажи душе,
скажи телу знаменитое Вергилиево:
Стойко держитесь, себя для времен сохраняя счастливых -
и его же:
О друзья! - ибо мы с вами беды знавали и раньше, -
О терпевшие худшее! Бог нас и ныне избавит, -
тот Бог, скажу я, который положил конец другим многочисленным и
разнообразным бедам.
Умоляю тебя, остерегайся дать своим врагам и врагам всякого
общественного блага повод радоваться и не вздумай бросать отечество, чтобы
высвободить место для них. Не годится крепкой и надежно утвердившейся душе
трепетать от пустых дуновений легкого ветерка. После каннского поражения
слабодушные под началом Цецилия Метелла приняли на совете решение оставить
Италию. Его сорвал благодаря своей юношеской доблести Сципион Африканский,
который, обнажив меч над головами совещавшихся, заставил их поклясться, что
ни сами они не уйдут из отечества, ни ухода других не потерпят. Муж,
отважься при первом ропоте судьбы на то, на что отважился юноша под ее
сокрушающим ударом; отважься с самим собой на то, на что тот отважился с
другими; отважься с одним на то, на что тот отважился с многими; подними над
растерянными чувствами меч рассудка, заставь их сменить решение, если они
склоняются к решению о бегстве; останови колебания души и заставь ее
поклясться, что она переменит свой образ мысли к лучшему. Многое несет с
собой новый день, никакой поворот судьбы не вечен, помощь часто приходит с
неожиданной стороны, отчаяться никогда не поздно, избавление нередко бывает
неожиданным.
Что касается меня, то я намерен разделить с тобой все, и в первую
очередь свои дружеские связи, ни благородством, ни теснотой, ни верностью,
ни числом которых я никогда бы не хотел уступить ни одному человеку моего
положения. Я только что написал тому высокому другу о твоих обстоятельствах,
как ты просил, и хочу, чтобы ты был уверен в непременной помощи с его
стороны. А между тем, может быть, и сам прибуду; верь, псилл придет, и
абротин окажется у тебя в руках; надеюсь, от самого моего дыхания шипение
змей утихнет.
И если ты не можешь пока решительно отвести от себя жало зависти, то
среди бури тебя всегда ждет моя близкая пристань. Знаю, что ты очень
стремишься ко мне, и хоть ничто не способно разлучить души, связанные
добродетелью и, как говорит Иероним, сочетавшиеся христовыми узами, - ни
пространство, ни время, ни страх, ни зависть, ни гнев, ни ненависть, ни
судьба, ни тюрьма, ни цепи, ни богатства, ни бедность, ни болезнь, ни
смерть, ни могила и разрешение тела в прах, так что настоящая дружба
бессмертна, - но есть немалая сладость в личном общении. Со времени нашей
первой разлуки мы еще ни разу не были лишены его так надолго; уж седьмой год
я провожу в этом столичном городе без тебя. Так что же ты? Долгожданный,
желанный, уговариваемый, посети меня, - но только так, чтобы видели, что
тебя не страх перед врагами гонит, а влечет желание видеть друга, как оно и
есть на самом деле. Прогони медлительность, поспеши; сделаешь приятное сразу
и мне, и себе, и еще многим людям, заранее имеющим о тебе, пока незнакомом,
но уже дорогом, высокое мнение, которое, поверь мне, не поколеблется от
твоего присутствия. Поднимись; пусть отвычка не делает тебя ленивым, - пусть
ничто не устрашает, не задерживает; поднимись, путь недолог. Будет одно из
двух: или я тебя здесь свяжу, или ты, развязав, увлечешь меня отсюда; что бы
ни случилось, твой приезд окажется не напрасным, ведь и со мной свидишься, и
Италию увидишь, и заодно отдохнешь немножко, пока зависть свирепствует
впустую. Альпы, разлучающие тебя сейчас с другом, разлучат со змеями и
вместо того, чтобы быть помехой, станут охраной и кровом, пока источник и
начало яда иссыхают, что, надеюсь, скоро должно произойти.
Прошу тебя только, не раздваивайся; остаться ли выберешь или ехать,
пусть все, что совершится, совершается с великодушной решительностью, - и
тогда, на что главная надежда, поможет сам Бог, недруг надменных, вождь
смиренных. Я тоже в меру своих сил, далекий или близкий, тебя не оставлю.
Зная и твою прямоту, и твое великодушие, ничего больше не буду говорить,
чтобы дружеская настойчивость не показалась недостатком веры в друга. Одного
прошу: помни обо мне и не забывай о себе. Напоследок, как говорил Цезарь,
"велю тебе надеяться на хорошее". Живи и здравствуй.
Милан, 23 июля [1359]
УДИВИТЕЛЬНОМ ЧЕЛОВЕКЕ
Довольно ты начитался о мелочах моей жизни, достаточно затянулся
рассказ о Цицероновой ране. Чтобы ты не думал, будто только Цицерона любят
безвестные люди, добавлю к прежним историям еще одну; хоть ты давно о ней
наслышан, она тронет тебя новым примером необычной преданности.
Здесь у нас перед глазами всегда стоит Пергам, альпийский город Италии,
- в Азии ведь, ты знаешь, есть другой город того же названия, некогда
столица Аттала, потом достояние Рима. В этом нашем Пергаме живет один
человек, не очень сильный в науках, но острый умом; если бы только он
своевременно занялся благородными искусствами! По ремеслу он золотых дел
мастер, давно уже и весьма заметный. Что всего лучше в его характере, он
ценитель и любитель выдающихся вещей, но презирает и золото, которое
ежедневно держит в руках, и обманчивые богатства, кроме как в меру
необходимого. И вот он, человек уже в годах, услышав как-то мое имя,
подслащенное известностью, сразу зажегся невероятным желанием завести со
мной дружбу. Долгий бы получился рассказ, возьмись я прослеживать, какими
путями он шел к исполнению своего смиреннейшего желания, сколько преданности
и почтительной любезности он проявил ко мне и всем моим чадам и домочадцам,
чтобы силой дружеского влечения приблизиться ко мне, далекому от него, -
незнакомый в лицо, но уже известный намерениями и именем; что у него было в
мыслях, можно было прочесть на его лице и увидеть по глазам. Неужели,
по-твоему, я мог отказать ему в том, в чем никакой варвар, никакое дикое
животное не отказало бы?
Покоренный его любезностью, преданным и неизменным уважением, я всем
сердцем ему доверился; да я и человеком бы себя как следует не считал, если
бы по черствости не ответил любовью на благородную любовь. Он - ликовать,
торжествовать, всем видом, словом, жестом выказывать душевную радость,