Что эти трое могли поделать? Их Учитель мертв.
   Промолвил подводнолицый Врод:
   - Скорбь остра, как подлива с перцем.
   Молвил скользколицый Зернашпиль:
   - Как грубы ваши сравнения, мой друг. Неужели в вас нет ничего поэтического? Наш Учитель был пронзен сосулькой Смерти.
   - Глупости, - злобно и мрачно прошипел джунглелицый Заноз. Несмотря на свой дикий вид, он в глубине души был очень мягким человеком. Но сейчас его рассердило то, что, как ему показалось, его более блистательные коллеги просто упражнялись в суесловии.
   - Глупости, никакая это не подлива и не сосулька. Его убил огонь - вот и все. Жестокая смерть, скажу я вам. Но... - И тут в его глазах появилось волнение, которое впервые за много лет привело их в некоторое соответствие с его обликом. - Но... посмотрите - ведь он не верил в боль, и он не признал огня. А теперь он мертв и, если хотите знать... Он ведь мертв, правда?
   Заноз быстро перевел взгляд на закоченевшее тело. Было бы ужасно, если бы старик слышал все, о чем они говорили. Зернашпиль и Врод снова склонились над телом, чтобы еще раз убедиться в том, что старик мертв. Всякие сомнения тут же рассеялись, хотя мигающее пламя свечи, отбрасывающее прыгающие тени, придавало некоторую видимость движения чертам обгоревшего лица. Профессор Заноз прикрыл голову трупа простыней и повернулся к своим коллегам.
   - Ну, что вы хотели сказать? - вопросил Зернашпиль - Говорите, только побыстрее.
   Его нос, когда он поворачивался к ухабистолицему Занозу, вспорол своим острым стеклянным концом застоявшийся воздух.
   - А вот что, Зернашпиль. Вот что я хочу сказать... - Произнеся это, Заноз, в чьих глазах еще сверкали искры, поскреб подбородок и, придвинувшись вплотную к кровати, воздел руки горе. - Слушайте меня, друзья мои! Когда три недели назад я споткнулся и упал со ступенек, я притворился, что не почувствовал никакой боли. Теперь же я должен вам признаться, что боль испытал острейшую. И сейчас, сейчас, когда он мертв, я безмерно рад своему признанию - ибо я больше не боюсь его. И я сообщаю вам, вам обоим, что с нетерпением жду того момента, когда со мной опять что-нибудь такое случится, пускай даже что-нибудь очень серьезное, потому что, испытывая боль, мне уже не придется ее скрывать. Я буду вопить на весь Замок: мне больно! Мне очень больно! И когда мои глаза наполнятся слезами, то это будут слезы радости и облегчения, а не слезы боли. О, братья мои, коллеги, неужели вы не понимаете?..
   Возбужденный Заноз отступил от кровати и опустил руки, до сих пор поднятые вверх. Зернашпиль и Врод в дружеском порыве тут же крепко схватили его за руки. О, какая дружба! О, какое бурное проявление настоящей мужской дружбы! Казалось, электричество пробежало по их рукам.
   Никаких слов больше не требовалось. Они, как по команде, повернулись спинами к мертвому старику. Повернулись спиной к своей вере. Трусость (они ни разу не посмели выразить свои сомнения, когда старик был еще жив) теперь связывала их крепче, чем любая совместная отвага - если бы они ее вдруг проявили.
   - В отношении подливы с перцем - я несколько переусердствовал в своем сравнении, - сказал Врод. - Я это сказал, потому что он в конце концов мертв, а мы ведь в некотором роде восхищались им, когда он был жив. А я люблю говорить то, что нужно - в нужный момент. Я всегда любил это делать. Но я несколько переусердствовал.
   - Это касается и моей фразы про сосульку Смерти, - довольно тихо произнес Зернашпиль. - Но согласитесь - это была удачная фраза.
   - Не очень подходящая к обстоятельствам его смерти. Ведь он умер от огня сказал Врод, считавший, что Зернашпиль раскаялся и отступился от своих слов, как это сделал он сам.
   - Как бы там ни было, - вмешался Заноз, который вдруг почувствовал себя главным действующим лицом (эту роль обычно играл Зернашпиль), - мы свободны. Наши идеалы исчезли. Мы верим в боль. В жизнь. Во все то, что он заставлял нас считать несуществующим.
   Свеча трещала, пламя должно было вот-вот угаснуть. Его отблески плясали на стеклянном носу Зернашпиля, который, выпрямившись, спросил своих товарищей высокомерным тоном - не считают ли они, что было бы более тактично обсуждать отказ от идей их Учителя, удалившись от его останков? Хотя Учитель был уже так далеко, что никак не мог их услышать, у него был вид почти живого человека, внимающего беседе из-под простыни.
   Все трое немедленно вышли из комнаты, дверь за ними закрылась. Пламя свечи после последнего неудавшегося прыжка вверх съежилось, маленьким пятнышком присело на лужицу расплавленного воска и погасло. Небольшая коробкоподобная комнатка превратилась в черную коробочку или - для более возвышенного воображения - в таинственное место, где пребывают мертвые.
   Едва Зернашпиль, Врод и Заноз вышли в коридор и закрыли за собой дверь, в их телах запела какая-то особая легкость.
   - Вы правы, Заноз, совершенно правы, мой дорогой друг... Мы свободны, мы свободны! - В тонком, остром, учительском голосе Зернашпиля прозвучал такой искрящийся восторг, что его удивленные сотоварищи повернули к нему головы.
   - Я всегда подозревал, что под вашей внешней холодностью прячется теплое сердце, - просипел Врод. - Я охвачен тем же чувством свободы.
   - Не нужно уже ожидать прихода Ангелов! - завопил Заноз во всю глотку.
   - Не нужно уже с нетерпением ожидать Конца Жизни! - пророкотал Врод.
   - Пойдемте, друзья! - взвизгнул стекляннолицый Зернашпиль, и, позабыв о необходимости соблюдать достоинство, обняв коллег за плечи, он быстро с высоко поднятой головой зашагал по длинному коридору. Его квадратная шапочка залихватски съехала набок. Все трое шли, все убыстряя шаг; вокруг них развивались мантии, кисточки шапочек взвивались в воздух. Поворачивая то в одну, то в другую сторону, они двигались по артериям холодного камня. Казалось, они уже не шли, а летели над полом. Наконец они совершенно неожиданно оказались на какой-то террасе на южной стороне Горменгаста. Перед ними раскинулись пространства, омытые солнцем; вдали виднелись холмы, деревья, их окружавшие; на фоне синего неба сверкала Гора Горменгаст. И на какое-то мгновение комнатка Учителя и его тело, распростертое на кровати, всплыли в памяти каждого.
   - О, как восхитительно все вокруг! - воскликнули они. - Как восхитительно!
   И трое обретших свободу Профессоров, держась за руки, бросились бежать вниз по ступеням, а затем уже не бегом, а галопом, подпрыгивая, помчались по сочной траве земли, погруженной в золотистое сияние. Их мантии взвивались в воздух, их тени прыгали вместе с ними.
   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
   Впервые Тит стал сознательно размышлять о таком удивительном явлении, как цвет, сидя на уроке Рощезвона. Почему все в мире имеет цвет? И почему каждый предмет имеет свой особый цвет? И почему цвет предмета может меняться в зависимости от того, где он находится, в зависимости от освещения, в зависимости от того, какой цвет располагается рядом?
   Рощезвон, как и большинство учеников в классе, пребывал в полудреме. В комнате было жарко; в воздухе плавали золотистые пылинки. Монотонно тикали огромные настенные часы. Большая муха ползала по окну, или билась в стекло, или время от времени лениво летала от парты к парте. И тогда измазанные чернилами руки пытались ее поймать, или же поднималась линейка и пыталась прихлопнуть ее, будоража утомленный воздух. Иногда муха садилась на чернильницу или на спину какого-нибудь мальчика и начинала, скрещивая передние лапки, тереть их друг о друга, а потом так же и задние. Муха совершала лапками движения, которыми, казалось, хотела либо что-то стереть с них, либо заточить их, а иной мог бы и вообразить, что перед ним дама, наряжающаяся на бал и примеряющая длинные, невидимые перчатки.
   Но увы, муха, - бал не место для тебя. Надо признать, что никто на балу не танцевал бы лучше тебя, но тебя бы сторонились, ты была бы слишком оригинальной, ты была бы впереди своего времени. Другие дамы на балу не знали бы всех тех па, которые знаешь ты, никто из них не смог бы так играть отблесками серых, черных и темно-голубых цветов на боках и в глазах, как это умеешь делать ты. Нет, дорогая муха, на балу не захотели бы с тобой общаться, в этом и заключается твоя трагедия. Жужжание дамской беседы - не твое жужжание, муха. Ты ведь не знаешь никаких скандальных историй, сплетен, не умеешь говорить банальности, не умеешь льстить, не знаешь современного жаргона, и поэтому - о, муха! - тебе бы ни за что не удалось бы стать частью бала даже несмотря на то, что ты так грациозно надеваешь длинные перчатки. Поэтому держись во всем своем великолепии у чернильниц и окон классных комнат, жужжи себе в теплые солнечные дни. Пускай тебе аккомпанируют часы своим тиканьем, пускай твой танец будет вечно сопровождаться свистом березовых розог, стуком снарядов, пущенных из рогатки, и затаенным шепотом. Жужжи, муха, жужжи в тюрьмах, называемых классными комнатами, отныне и довеку. Жужжи над головами поколений скучающих мальчиков. Тикайте часы, тикайте! В одной минуте - шестьдесят секунд, в одном часе - шестьдесят минут. Сколько будет тиканий в час? Шестьдесят на шестьдесят.
   Сложная задача, но выполнимая. Сначала умножаем шесть на шесть. Тридцать шесть. А теперь, сколько нулей прибавить? Кажется, два. Ага - три тысячи шестьсот секунд в часе. А сколько секунд осталось до переменки? Тикайте, часы, жужжи, муха! Снова считаем. Так... Четверть часа осталось, значит нужно: 3600:4. О Боже! Девятьсот секунд! Нет, все-таки это замечательно! Замечательно! Замечательно! Ведь секундочки такие маленькие. И сколько времени ушло на все эти подсчеты... Нет, все-таки секунды такие длинные: одна... две... три... четыре... ох, какие длинные!
   Измазанные чернилами пальцы запущены в волосы - от вытертого мела доска серая - последние три урока, как бледные пятна, одно бледнее другого - уходят вдаль - туман забытых цифр - забытых карт - забытых языков...
   * * *
   А пока Рощезвон спал, пока мальчик Псоглаз вырезал что-то на парте, пока тикали часы, пока жужжала муха, пока в комнате летали мириады медовоцветных звездочек-пылинок, мальчик Тит (такой же испачканный чернилами, как и все остальные, такой же сонный), прислонив голову к теплой стене, позволил ряду мыслей, сцепленных между собой, медленно, отстраненно, не вызывая поначалу особого интереса, проползти у него в мозгу. Это была первая вереница связанных между собой мыслей и образов, по которой он проследовал так далеко. Неудивительно, что происходило это медленно. И как неохотно образы и отдельные мысли выделялись из общего потока и позволяли себя разглядывать более пристально!
   Тит сонливо заинтересовался не столько самими образами и мыслями, сколько тем, как безо всяких усилий они сменяют друг друга. Взгляд Тита начал свое путешествие от чернильницы, утопленной в дерево на краю его парты и наполненной чернилами особого, очень темного, грязно-синего цвета, а потом переполз и на другие предметы, окружающие мальчика. Так: чернила синие, грязно-синие, как болотная грязь ночью.. А другие предметы какого цвета? И Тита поразило богатство и разнообразие цветов и оиенков. До сих пор он рассматривал замусоленные книги как вещи, из которых заставляют что-то читать (и как хорошо, когда этого можно избежать!); вещи, в которых имеются картинки, карты, цифры; как вещи, которые время от времени теряются. Теперь же он увидел их как цветные прямоугольники: бледно-голубые, салатово-зеленые; когда откроешь их - белые полотна с оконцами-картинками; в углу первой страницы уродливая вязь букв, нацарапанных им самим: "Тит".
   Крышка парты - коричневое поле, усеянное оттенками от желтоватых - там, где поверхность взрезана и обломана, - до золотисто-коричневых. Его ручка, такая изгрызенная с одного конца, что из нее торчали мокрые волокна, играла цветами, как рыба; перо и нижняя часть вымазаны темно-синими чернилами; зеленая краска, в которую она была когда-то нарядно выкрашена, облуплена; белесоватый изжеванный противоположный конец, как хвост.
   Тит даже собственную руку некоторое время рассматривал как некий отдельный предмет с особой окраской. И лишь потом осознал, что она - часть его самого; охристый оттенок кисти, чернота рукава. Потом он увидел стеклянный шарик для игры, лежащий рядом с чернильницей - шарик играл крутящимися радужными спиралями, зажатыми в холодной стеклянной оболочке. О, какое богатство! Тит потыкал шарик пальцем и попытался сосчитать цветные полоски, закрученные спиралями в шарике - красная, желтая, зеленая, фиолетовая, голубая... А вокруг них - белый кристальный мир, такой совершенный, чистый, холодный, гладкий, тяжелый и скользкий. И какой восхитительный звук он производил - звонкий и резкий, как выстрел, - когда сталкивался во время игры с другими шариками! Как замечательно он катился по полу! А потом - бац! И ударялся о сверкающий лоб своего противника! О восхитительные шарики! И все таких разных оттенков! О кристальные миры, звенящие в кармане! Как приятно чувствовать их тяжесть!
   А как приятно держать шарик в руке, как холодную сверкающую виноградину жарким летним днем, когда Профессор мирно спит за своим изрезанным столом! Как замечательно ощущать его прохладную скользкую округлость в потной ладони! Тит схватил шарик и, зажав между указательным и большим пальцами, подставил его под луч солнца. Катая шарик между пальцами, Тит всматривался в радужные полоски, которые двигались в нем, беспрестанно извиваясь. Красная, желтая, зеленая, фиолетовая... и снова красная. Все его мысли и видимые образы окрасились в красный цвет. Тит растворился в красном; потолок, стены, пол все стало красным. Потом все сжалось, и перед внутренним взором Тита возник четкий образ маленькой капельки крови, теплой и мокрой. На нее упал луч света, и она засверкала. Оказалось, что капелька крови проступила на одной костяшке его кулака - год назад в этой самой комнате он дрался с одним мальчиком. При этом воспоминании Тита охватил печальный гнев. Воспоминание было очень живым, очень реальным, и капелька крови казалась совершенно реальной. Сквозь гнев потекли другие чувства - восхищенность, уверенность в себе и страх, страх от того, что он пролил эту красную жидкость, священную, легендарную жидкость, такую красную и теплую. И тогда образ капельки крови стал размываться, менять свою форму и превратился в сердце... да, в сердце. И Тит приложил руки к своей детской груди. Поначалу он ничего не почувствовал, но поводив кончиками пальцев по груди, он наконец ощутил глухой удар. И тогда из другой части его памяти приплыли звуки ночной реки; он один; вокруг него подымаются черные колонны камышей, ведущих битву с небом.
   Облака на воображаемом небе поменяли форму и превратились в красного цвета рыб, плывущих над горами, с головами, как у того древнего карпа, которого однажды выловили во рву Горменгаста; тела рыб вытягивались в длинные полосы. А небо, в котором непрерывным потоком плыли эти создания, превратилось в океан, а горы превратились в подводные кораллы, а красное солнце превратилось в глаз бога моря, светящийся на морском дне. В глазу померкла угроза, и он стал величиной с шарик, зажатый в руке Тита.
   Поднимаясь из глубоких вод, на Тита двигалась банда пиратов. Они шли сначала по грудь в воде, потом по пояс, потом по колено, становились все больше и больше. Пираты возвышались как башни, над глубоко посаженными глазами хмурились густые брови - как камни, нависающие над водами. В их ушах висели серьги красного золота, а в зубах они держали кривые кинжалы, с которых капала то ли вода, то ли кровь. Выйдя из красной полутьмы, они прищурили глаза, ослепленные ярким солнцем. Вокруг их ног и тел бурлила вода, брызгая отражениями. Тела пиратов заслонили все вокруг, заполнили полностью поле зрения, но по-прежнему продолжали приближаться. Вот уже видны только головы, вот уже остается лишь одна голова главного пирата, великого властителя морей; каждый дюйм его лица покрыт шрамами и заживающими ранами - как колено у мальчика, зубы у него в форме черепов; шея обвита татуировкой в виде чешуйчатой змеи. Голова все увеличивается в размерах, вот уже виден лишь один глаз, сверкающий из глубин глазницы. Его дикий и зловещий взгляд устремлен на Тита. Все исчезло - остался в этом огромном мире один только шар-глаз. И вдруг это уже совсем не глаз, а земной шар. И шар катится, катится и снова становится глазом, но теперь в нем виден лишь зрачок. И в этом черном зрачке, бездонном, как безлунное небо, Тит увидел отражение себя самого, заглядывающего в эту черноту. И из черноты зрачка глаза пирата выходит человеческая фигура. Над головой у нее - переплетенные локоны вздымающейся шапки волос - точь-в-точь как у его матери. Но сделав шаг к нему, она исчезла, растворилась, и вместо нее засиял рубин Фуксии. Рубин прыгал на фоне тьмы, словно был подвешен на ниточке, которую кто-то резко дергал А затем и он исчез, и вместо него снова на ладони у Тита засветился стеклянный шарик с крутящимися в нем радужными спиралями: желтая, зеленая, фиолетовая, голубая, красная, желтая... желтая...
   И Тит тут же очень четко и ясно увидел большой подсолнух, склонившийся на своей уставшей колючей шее - в последние два дня Фуксия везде носила с собой такой подсолнух; видел Тит и руку, державшую подсолнух, но то была рука не Фуксии. Рука держала подсолнух за стебель, зажатый между указательным и большим пальцами, словно то было не тяжелое растение, а самая хрупкая и изящная вещь в мире. На каждом пальце горело несколько золотых колец, так что казалось, что на руку надета рыцарская перчатка из сверкающего металла...
   А потом вдруг, вытеснив все остальные образы, перед внутренним взором Тита завертелся вихрь желтых листьев, которые взлетали вверх, ныряли вниз, отлетали в стороны; листья несло по пустынной местности, в которой не было ни одного дерева; в небе горел солнечный пожар. Мир стал желтым и беспокойным.
   Тит все глубже погружался в объятия желтого цвета - и тут Рощезвон, вздрогнув, проснулся.
   Подобрав вокруг себя складки мантии, он, как злой волшебник, готовящийся запустить в мир смерч, слабо ударил раскрытой ладонью по столу. Раздался глухой, немощный звук. Нелепо-благородная голова Профессора дернулась вверх, а его гордый и пустой взгляд, лениво обойдя классную комнату, остановился на Псоглазе.
   - Я хотел бы поинтересоваться, - сказал наконец Рощезвон, широко зевая и обнажая свои изъеденные кариесом зубы, - прячется ли за этой маской грязи и чернил молодой человек - не очень усердный, надо прямо сказать, в своих занятиях - по имени Псоглаз? Прячется ли человеческое тело в той жалкой куче лохмотьев, а если да, то принадлежит ли это тело тоже Псоглазу?
   Рощезвон снова зевнул. Один его глаз был устремлен на настенные часы, а второй - продолжал вопросительно взирать на Псоглаза.
   - Хорошо, я сформулирую свой вопрос проще. Это действительно ты, Псоглаз? Это ты там сидишь на второй парте в левом ряду? Это ты, Псоглаз, скрываешься за этой синей рожей? Это ты вырезаешь на крышке своей парты нечто невыразимо восхитительное? Это тебя я увидел, когда проснулся, за этим занятием?
   Псоглаз - ничтожная маленькая фигурка - заерзал на месте.
   - Отвечай мне, Псоглаз! Ты что-то там вырезал на парте, думая, что твой учитель спит и ничего не видит?
   - Да, учитель, - сказал Псоглаз неожиданно громко, настолько громко, что сам вздрогнул, и стал озираться по сторонам, словно в поисках источника такого громкого звука.
   - И что же ты вырезал там, мой мальчик?
   - Собственное имя, учитель.
   - Что, полностью имя и все прочее?
   - Я успел вырезать только три первые буквы, учитель.
   Рощезвон медленно поднялся и, закутанный в мантию, так же медленно двинулся по пыльному проходу к парте, за которой сидел мальчик. Профессор выглядел благодушно и царственно.
   - Ты даже не закончил вырезать "О", - сказал он каким-то далеким, скорбным голосом. - Заканчивай эту букву, но остальные тут не вырезай. - Глупая ухмылка стала захватывать нижнюю часть лица Рощезвона. - Оставь недостающие буквы для своего учебника по грамматике!
   Учитель произнес последнюю фразу веселым голосом, совершенно не обычным для него, и начал смеяться так, что явно возникла опасность - смех этот прекратить не удастся. Однако неожиданно смех прервался - Рощезвон схватился за челюсть, зубы в которой взывали к тому, чтобы их удалили.
   Через несколько секунд Рощезвон сказал:
   - Встань и выйди из-за парты.
   Затем он сам уселся за парту, взял перочинный ножик, лежащий перед ним, и стал вырезать недостающие части буквы "О". За этим занятием его застал звонок. Мальчики бурным потоком ринулись к двери, словно надеялись обнаружить за нею воплощение всех своих мечтаний. А вдруг там, за дверью, их ожидают романтические приключения, которые принесет в своих когтях орел или олень на ветвистых рогах?
   ИРМА ЖЕЛАЕТ УСТРОИТЬ ЗВАНЫЙ УЖИН
   - Хорошо, мы организуем для тебя званый ужин! - воскликнул Хламслив. Обязательно организуем!
   В его голосе прозвучало дикое и одновременно радостное отчаяние. Радостное - потому что было принято хоть какое-то решение, пусть и неразумное. Отчаяние - потому что жизнь с Ирмой была полна отчаяния в любом случае. Невыносимость ситуации лишь усиливалась ее страстным желанием устроить прием.
   - Альфред, Альфред, ты серьезно? Ты постараешься все устроить, Альфред? Ты используешь все свои связи, правда?
   - Я буду тянуть за все ниточки связей, даже если они порвутся, Ирма.
   - Я вижу, что ты полон решимости, Альфред, ты полон решимости! проговорила Ирма, задыхаясь от сладкого волнения.
   - Я бы сказал, что это ты полна решимости, о милая моя Суета! А я лишь подчинился твоей решимости, ибо я слаб. Из меня можно вить веревки. Ты получишь, Ирма, то, чего желаешь, но это чревато возможностью чудовищных последствий - но для тебя, Ирма, для тебя. А вечеринку мы обязательно закатим! Ха-ха-ха-ха-ха!
   В его визгливом смехе прозвучали нотки, которые давали понять, что веселье его было в некоторой степени деланным. Не замешалась ли туда горечь?
   - В конце концов, - продолжал Хламслив, взгромоздясь на спинку стула (теперь он сидел на спинке стула, поставив ноги на сиденье и положив подбородок на колени; в таком виде он поразительно напоминал сверчка). - ... В конце концов, ты ожидала этого столь долго. Очень долго. Но, как ты прекрасно знаешь, я бы все-таки не советовал тебе устраивать такой прием. Ты человек совершенно неподходящего склада для званых ужинов. Совершенно неподходящего склада. В тебе нет той бесцеремонности и бездумности, которые обеспечивают успех вечеринке. Но в тебе есть решимость.
   - Я столь полна решимости, что ее не выразить словами!
   - А считаешь ли ты, что твой брат сможет достаточно уверено выступать в качестве хозяина?
   - О Альфред, я могла бы так считать, - прошептала Ирма сурово. - Я бы так считала... я бы ничуть в этом не сомневалась, если бы ты не пытался умничать по любому поводу. Меня так утомляет то, как ты изъясняешься. И к тому же мне не нравится то, что ты говоришь.
   - Ирма, - сказал ее брат, - мне это все самому не нравится. Все, что я говорю, для меня самого звучит таким избитым и ненужным. Между мозгом и языком огромное расстояние.
   - Вот именно такие благоглупости, изрекаемые тобой, мне и не нравятся, - с неожиданной горячностью вскричала Ирма - На нашей вечеринке мы что будем делать - беседовать друг с другом или выслушивать твое глупое словоблудие? Ответь мне, Альфред, ответь мне сейчас же!
   - Я буду изъясняться максимально просто. Что мне еще сказать?
   Он спустился со спинки стула и уселся на сиденье. Затем, слегка наклонившись вперед и зажав руки между коленями, он вопрошающе посмотрел на Ирму сквозь мощные стекла своих очков. Ирма, глядящая на брата сквозь темные стекла своих очков, с трудом различала увеличенные линзами глаза Хламслива.
   Ирма почувствовала, что в данный момент она имеет некоторое моральное преимущество над своим братом. Его уступчивый вид придал ей силы, и она решилась раскрыть ему истинную причину того, почему она так страстно жаждет устроить этот прием, поведать ему все, что у нее на уме... ибо она нуждалась в его помощи.
   - Ты знаешь, Альфред, - сказала она, - я собираюсь замуж.
   - Что? Ты шутишь?
   - Нет, не шучу, - пробормотала Ирма. - Я говорю совершенно серьезно.
   Хламслив уже было собирался соответствующим тоном спросить, кто же этот счастливчик, но взглянув на свою сестру, сидящую с выпрямленной спиной на стуле, такую бледную, почувствовал, как его сердце сжалось от сочувствия к ней. Он прекрасно знал, как мало возможностей она имела для встреч с мужчинами; он знал, что ей ничего не известно о тонкостях любви и ухаживания, кроме того, что она вычитала в книгах. И он знал, что ничего не стоит вскружить ей голову. В дополнение ко всему, он был уверен, что никаких вероятных претендентов на ее руку не было. И поэтому сказал:
   - Мы найдем мужчину, который подходил бы именно тебе. Тебе нужен человек благородных кровей, нечто такое, что может по команде подавать лапку и вилять хвостом. Клянусь совершенством, тебе нужен именно такой человек. Почему бы...
   Доктор запнулся - он уже собирался отправиться в словесный полет, но вовремя вспомнил о своем обещании изъясняться просто. Поэтому он, замолчав, снова наклонился вперед и приготовился выслушать сестру.
   - Ну, не знаю, как там насчет помахивания хвостом, - начала Ирма, выразив свое отношение к этой идее легким подергиванием уголка рта, - но я бы хотела, чтобы ты знал, Альфред, - я рада, что ты понимаешь, в каком я оказалась положении. Я пропадаю, годы уходят... Ты ведь это понимаешь, Альфред?