Страница:
Он уже услышал, не сознавая того, первый ропот, а теперь увидел и движение, охватившее толпу, которая начала распадаться, крупица за крупицей, сдвигаясь к арене, медленно, как могла бы переползать горка сахарного песка.
И гораздо важнее – все это ни во что не верящее население, похоже, надвигалось на них троих. Пройдет минута, и они (Черная Роза, Титус, Мордлюк) попадут, если так и останутся на месте, в несосветимую давку.
Пена людского прибоя неотвратимо надвигалась на них. Прибоя нежелательных перемещенных лиц: окалина, шлак Подречья. Рактелок барахтался в ней, и кормивший гончих бородатый мужчина, старик с его «белочкой», Треск-Курант и Трезвозник.
Времени терять было нельзя.
– Туда, – сказал Мордлюк, и Титус с вцепившейся в его руку Черной Розой поспешили за сухопарым великаном, уходившим в сплошную завесу тьмы. Ни единого фонаря не горело здесь, ни даже свечи. Один только звук шагов и позволял Титусу не отставать от друга.
После часа или более ходьбы они повернули на юг. Похоже, он, безмолвный Мордлюк, обладал кошачьим зрением – сколь ни было в этих местах темно, он не споткнулся ни разу.
И наконец, спустя еще час с лишком, Мордлюк, теперь уже несший Черную Розу на плече, вышел к длинному маршу ступеней. Начав подъем, все трое сразу заметили, что на лестницу непонятно откуда сочится призрачное свечение, а следом, и тоже сразу, увидели в темноте маленький, размером с монету, белый просвет. Когда они в конце концов добрались до него, просвет оказался входом, вернее, выходом – для них. Они достигли одного из потаенных проходов в подречный мир, и Титус, выбравшись на вольный воздух, с изумлением обнаружил, что попал в безмолвную лесную чащу.
Глава шестьдесят третья
Глава шестьдесят четвертая
Глава шестьдесят пятая
Глава шестьдесят шестая
И гораздо важнее – все это ни во что не верящее население, похоже, надвигалось на них троих. Пройдет минута, и они (Черная Роза, Титус, Мордлюк) попадут, если так и останутся на месте, в несосветимую давку.
Пена людского прибоя неотвратимо надвигалась на них. Прибоя нежелательных перемещенных лиц: окалина, шлак Подречья. Рактелок барахтался в ней, и кормивший гончих бородатый мужчина, старик с его «белочкой», Треск-Курант и Трезвозник.
Времени терять было нельзя.
– Туда, – сказал Мордлюк, и Титус с вцепившейся в его руку Черной Розой поспешили за сухопарым великаном, уходившим в сплошную завесу тьмы. Ни единого фонаря не горело здесь, ни даже свечи. Один только звук шагов и позволял Титусу не отставать от друга.
После часа или более ходьбы они повернули на юг. Похоже, он, безмолвный Мордлюк, обладал кошачьим зрением – сколь ни было в этих местах темно, он не споткнулся ни разу.
И наконец, спустя еще час с лишком, Мордлюк, теперь уже несший Черную Розу на плече, вышел к длинному маршу ступеней. Начав подъем, все трое сразу заметили, что на лестницу непонятно откуда сочится призрачное свечение, а следом, и тоже сразу, увидели в темноте маленький, размером с монету, белый просвет. Когда они в конце концов добрались до него, просвет оказался входом, вернее, выходом – для них. Они достигли одного из потаенных проходов в подречный мир, и Титус, выбравшись на вольный воздух, с изумлением обнаружил, что попал в безмолвную лесную чащу.
Глава шестьдесят третья
Пришлось дожидаться темноты, которая позволила бы выступить в путь к дому Юноны. Что еще оставалось им делать с Черной Розой, как не отвести ее туда? Они ждали, и напряжение становилось почти нестерпимым. Ни один из троих не произнес ни слова. В глазах Мордлюка замешкалось отсутствующее выражение, которого Титус прежде в них почти и не видел.
Камни лежали вокруг, ветви деревьев нависали над ними. В конце концов Титус подошел к Мордлюку, распростершемуся навзничь на огромном сером валуне. Черная Роза проводила его взглядом.
– Я этого больше не вынесу, – сказал Титус, – что за чертовщина? Почему ты так изменился? Из-за?..
– Мальчик, – ответил Мордлюк. – Я скажу тебе, почему. Это заткнет тебе рот.
Он замолчал, надолго.
– Мои звери мертвы.
Снова безмолвие леса; наконец Титус опустился рядом с другом на колени. Ему удалось выдавить только одно:
– Что случилось?
– Одержимые, – ответил Мордлюк, – которых еще называют учеными, преследовали меня. Меня всегда кто-нибудь да преследует. И как обычно, я от них ускользнул. Исчезать я умею, знаю множество способов. Но какой от них теперь прок, приятель? Мои звери мертвы.
– Но…
– Впав в замешательство, поскольку меня они найти не смогли… нет, даже при помощи новейшего их прибора, который величиною не больше иглы и проницает замочную скважину со скоростью света… впав, говорю я, в замешательство, они возвратились с охоты на меня и убили моих зверей.
– Как?
Мордлюк встал на валуне и, подняв руку, вцепился в нависавшую над ним толстую ветку и отломал ее. На нижней челюсти его подрагивала, безостановочно, как часы, мелкая мышца.
– Какими-то их лучами, – сказал он. – Какими-то лучами. Прелестная мысль, и прелестно исполненная.
– И все же тебе хватило духу спасти меня от костлявого, – сказал Титус.
– Правда? – пробормотал Мордлюк. – Мне снился сон. Не думай больше об этом. У меня не было выбора – только уйти в Подречье. Ученые подступали со всех сторон. Они охотились на тебя, мальчик; на нас обоих.
– Но ты же вспомнил обо мне, – сказал Титус. – И приполз по стропилам.
– Да неужели? Неплохо! Так это я его раздавил? Я был далеко… Среди моего зверья. Я видел, как оно умирало… Каталось по земле. Я слышал, как из их легких вырывались последние слабые вздохи. Видел, как мой зверинец превращался в скотобойню. Мои звери! Живые, как пламя. Чувственные и страшные. Они полегли там. Полегли – на веки вечные.
Мордлюк обратил лицо к небу. Отсутствие сменилось чем-то безжалостным и холодным, как лед.
Камни лежали вокруг, ветви деревьев нависали над ними. В конце концов Титус подошел к Мордлюку, распростершемуся навзничь на огромном сером валуне. Черная Роза проводила его взглядом.
– Я этого больше не вынесу, – сказал Титус, – что за чертовщина? Почему ты так изменился? Из-за?..
– Мальчик, – ответил Мордлюк. – Я скажу тебе, почему. Это заткнет тебе рот.
Он замолчал, надолго.
– Мои звери мертвы.
Снова безмолвие леса; наконец Титус опустился рядом с другом на колени. Ему удалось выдавить только одно:
– Что случилось?
– Одержимые, – ответил Мордлюк, – которых еще называют учеными, преследовали меня. Меня всегда кто-нибудь да преследует. И как обычно, я от них ускользнул. Исчезать я умею, знаю множество способов. Но какой от них теперь прок, приятель? Мои звери мертвы.
– Но…
– Впав в замешательство, поскольку меня они найти не смогли… нет, даже при помощи новейшего их прибора, который величиною не больше иглы и проницает замочную скважину со скоростью света… впав, говорю я, в замешательство, они возвратились с охоты на меня и убили моих зверей.
– Как?
Мордлюк встал на валуне и, подняв руку, вцепился в нависавшую над ним толстую ветку и отломал ее. На нижней челюсти его подрагивала, безостановочно, как часы, мелкая мышца.
– Какими-то их лучами, – сказал он. – Какими-то лучами. Прелестная мысль, и прелестно исполненная.
– И все же тебе хватило духу спасти меня от костлявого, – сказал Титус.
– Правда? – пробормотал Мордлюк. – Мне снился сон. Не думай больше об этом. У меня не было выбора – только уйти в Подречье. Ученые подступали со всех сторон. Они охотились на тебя, мальчик; на нас обоих.
– Но ты же вспомнил обо мне, – сказал Титус. – И приполз по стропилам.
– Да неужели? Неплохо! Так это я его раздавил? Я был далеко… Среди моего зверья. Я видел, как оно умирало… Каталось по земле. Я слышал, как из их легких вырывались последние слабые вздохи. Видел, как мой зверинец превращался в скотобойню. Мои звери! Живые, как пламя. Чувственные и страшные. Они полегли там. Полегли – на веки вечные.
Мордлюк обратил лицо к небу. Отсутствие сменилось чем-то безжалостным и холодным, как лед.
Глава шестьдесят четвертая
Проклиная луну, ибо та была полной, Титус и его спутники шли долгим окольным путем, стараясь не покидать, по возможности, теней, опушавших лес и лежавших под стенами города. Выбрать путь покороче – по тропе, прорезающей залитые лунным светом заросли, – означало бы напроситься на неприятности.
Пока они шли, с той скоростью, на какую была способна измученная Черная Роза, Титуса, хоть он и питал к Мордлюку великую признательность, томило почти неуправляемое желание стряхнуть ее с себя, как если б та была тяжким бременем. Юноша жаждал одиночества и узнавал в этой жажде все ту же червоточину себялюбия, что проглянула в его отношении к Черной Розе, к ее страданиям.
Что же он за скотина такая? Или он обречен и дальше убивать любовь и дружбу? И что случилось с Юноной? Неужели ему не хватает ни храбрости, ни верности, чтобы держаться друзей? Или хоть быть откровенным с ними? Возможно, и не хватает. В конце концов, он же бросил свой дом.
И все-таки, мысленно высказав себе все это, он обернулся к Мордлюку.
– Я хочу уйти от тебя, – сказал он. – От тебя, от всех. Начать все сначала, и это при том, что если б не ты, я уже был бы покойником! Это подло? Я ничего не могу с собой поделать. Ты слишком огромен и груб. Твои черты – точно лунные горы. Львы и тигры лежат, истекая кровью, в твоей голове. Жажда мести – в твоей груди. Ты слишком огромен и отчужден. Твое несчастье сжигает меня. Заставляя жаждать свободы. Я подошел к тебе слишком близко. И очень хочу остаться один. Что мне делать?
– Делай что хочешь, мальчик, – ответил Мордлюк, – драпай на полюс, какая мне разница, или спали себе задницу на красном экваторе. Но как нам быть с этой женщиной? Она больна. Больна, тупица ты этакий! Больна, как только можно болеть по эту сторону могилы.
Черная Роза взглянула на Мордлюка, зрачки ее зияли, как два колодца.
– Он хочет избавиться от меня, – сказала она. – Ему неприятно мое оскудение. Жаль, ты не видел меня годы назад, когда я была молода и красива.
– Ты и теперь красива, – сказал Титус.
– Теперь мне все равно, – ответила Черная Роза. – Это уже не имеет значения. Мне хочется лишь одного – тихо и вечно лежать на льняной простыне. О господи, белые простыни, пока я еще жива.
– Простыни ты получишь, – сказал Мордлюк. – Белые, как подкрылья серафимов. Уже недалеко.
– Куда вы меня ведете?
– В дом у реки, ты сможешь там отдохнуть.
– Но Вуал найдет меня там.
– Вуал мертв, – ответил ей Титус. – Мертвее не бывает.
– Тогда его призрак отыщет меня. Призрак станет выкручивать мне руки.
– Призраки глупы, – отозвался Мордлюк, – их сильно переоценивают. Юнона позаботится о тебе. Что до юного Титуса Гроана, он вправе поступать как ему хочется. Мир просторен. Следуй своим инстинктам и избавься от нас. Ты же для того и покинул твой так называемый Горменгаст, не правда ли? А? Чтобы выяснить, что там, за горизонтом. Верно? И как ты сказал однажды…
– По-моему, ты сказал «твой так называемый Горменгаст»? Будь ты проклят за эти слова. Потому что именно ты произнес их! Ты! Ты оказался неверящим! Ты! Который был для меня как Бог. Неотесанный Бог. Я иногда ненавидел тебя, но по большей части любил. Я рассказал тебе о моем доме, о семье, о ритуалах, о детстве, о наводнении, о Фуксии, о Стирпайке, о том, как я убил его, о моем бегстве. Ты думаешь, я все это выдумал? Думаешь, я обманывал тебя? Ты не оправдал моих ожиданий. Дай мне уйти!
– Иди, чего же ты ждешь? – сказал Мордлюк и повернулся спиной к юноше. Сердце его колотилось.
Титус гневно притопнул ногой, но не сделал ни шага. Миг спустя Черная Роза начала оседать на землю, однако Мордлюк успел подхватить ее и поднять, как ободранную куклу, на могучие руки.
Они вышли на открытое место и остановились у края теней.
– Видишь то облако? – непривычно громко спросил Мордлюк. – Похожее на свернувшуюся кошку? Нет, не там, цыпленок, вон за тем зеленым куполом. Видишь? С луной на спине.
– И что? – раздраженным шепотом осведомился Титус.
– Тебе туда, – ответил Мордлюк. – Иди в ту сторону. Месяц ходьбы, чуть больше, и ты обретешь сравнительную свободу. Свободу от стай беспилотных самолетов, от бюрократов, от полиции. Свободу передвижения. Края там по большей части неисследованные. Оснащения не хватает. Никакие отряды не рыщут в них по рекам, по морю и небу. Так и следует быть. Края, о которых не помнит никто из стоящих у власти. Но там есть леса, подобные Райскому саду, ты сможешь валяться там на животе и сочинять дурные стихи. Или похищать нимф и дудеть, отдохновения ради, в флейту. Это земля, где юноши, остановившись как вкопанные, на ходу, откидываются всем телом назад и мочатся на луну, словно желая смыть ее с неба.
– Я устал от твоей велеречивости, – сказал Титус.
– Для меня она вроде ограды, – отозвался Мордлюк. – Скрывающей меня от меня самого… не говоря уже о тебе. Слова могут быть назойливыми, как рой насекомых. Они способны жужжать и жалить! Они могут быть всего только порчей воздуха, но могут – сверкающими, как алмазы, неподатливыми, нерушимыми, будто камень на камне. Вроде твоего «так называемого Горменгаста» (видишь, я снова прибег к этой фразе – фразе, которая тебя так злит). Ибо хотя ты, кажется мне, умудрен в искусстве обзаводиться врагами (а это по-настоящему хорошо для души), когда дело доходит до языка другого человека, ты слеп, глух и нем. Окостенел, сух, ясен и загадочен, вода и короста. Если тебе нужна лесть… Помни об этом в твоих странствиях. А теперь уходи… ради всего святого… УХОДИ!
Титус поднял взгляд на своего спутника. Приблизился к нему на три шага. Шрам на его скуле светился в свете луны, как шелковый.
– Господин Мордлюк, – сказал он.
– Что такое, мальчик?
– Мне так горько за вас.
– Горюй об этом сломленном существе, – отозвался Мордлюк. – Это она – из слабых мира сего.
В тишине послышался, словно издалека, голос Черной Розы.
– Простыни, – пожаловался голос, сварливый и прекрасный. – Простыни… белые простыни.
– Она в жару, – пробормотал Мордлюк. Я словно угли держу в руках. Но Юнона даст ей приют, а ты отправляйся к кошке и за нее, до края света… К спящей кошке, – казалось, у Мордлюка перехватило дыхание, – ты видел ее… мою маленькую виверру? Они убили ее, как и всех остальных. А она переливалась, точно морская волна. Рядом с волками; я любил ее, Титус. Ты никогда не видел таких глаз.
– Ударь меня! – вскрикнул Титус. – Я вел себя как скотина.
– Окстись! – ответил Мордлюк. – Пришла пора отдать Черную Розу в руки Юноны.
– Да, Юнона; передай ей мои поцелуи, – сказал Титус.
– Зачем? – осведомился Мордлюк. – Ты только что отнял их у нее! Так с женщиной не поступают. Клянусь адом, нет. Передай твои поцелуи, забери твои поцелуи, спрячь их, выстави напоказ… ты словно в прятки играешь.
– Но ведь и ты любил ее и утратил. А теперь возвращаешься к ней.
– Правильно, – отозвался Мордлюк. – Туше, не спорю У нее, в конце-то концов, всегда был туман в голове. Она точно плодовый сад… золотая Юнона. Обильна, как Млечный Путь или исток великой реки. Как по-твоему? Разве она не чудо?
Титус рывком вздернул к небу лицо.
– Чудо? Она должна им быть.
– Должна быть? – переспросил Мордлюк.
Наступило странное молчание, и в этом молчании облако укрыло луну. Небольшое – стало быть, времени терять нельзя, и в павшей на них полутьме двое друзей разошлись, поспешая в столь нужном им мраке – один с Черной Розой на руках к дому Юноны, другой на север.
Но прежде чем они в окончательной мгле утратили друг друга из вида, Титус остановился и оглянулся. Облако уже ушло, он различил Мордлюка, замершего на дальнем краю спящей площади: тень его и тень Черной Розы, лежавшей у него на руках, опадали к ногам Мордлюка, и казалось, что он стоит в луже черной воды. Голова его, словно вырубленная из камня, склонялась над хрупким созданием. Потом Титус увидел, как Мордлюк повернулся на каблуках и пошел широким шагом, и тень заскользила за ним по земле, и тут луна исчезла опять и опять наступило густое безмолвие.
В нем, в этом безмолвии, юноша ждал: чего – он не знал, просто ждал, чувствуя, как его наполняет огромное горе, но наполняет лишь для того, чтобы развеяться, мгновенно, когда из темноты донесся далекий голос:
– Привет тебе, Титус Гроан! Выше голову, мальчик! Мы еще встретимся, не сомневайся – рано или поздно.
– Конечно! – крикнул Титус. – И вечное тебе спасибо…
И снова громовый крик Мордлюка прорвал молчание:
– Прощай, Титус… Прощай, мой задиристый мальчик! Прощай… прощай.
Пока они шли, с той скоростью, на какую была способна измученная Черная Роза, Титуса, хоть он и питал к Мордлюку великую признательность, томило почти неуправляемое желание стряхнуть ее с себя, как если б та была тяжким бременем. Юноша жаждал одиночества и узнавал в этой жажде все ту же червоточину себялюбия, что проглянула в его отношении к Черной Розе, к ее страданиям.
Что же он за скотина такая? Или он обречен и дальше убивать любовь и дружбу? И что случилось с Юноной? Неужели ему не хватает ни храбрости, ни верности, чтобы держаться друзей? Или хоть быть откровенным с ними? Возможно, и не хватает. В конце концов, он же бросил свой дом.
И все-таки, мысленно высказав себе все это, он обернулся к Мордлюку.
– Я хочу уйти от тебя, – сказал он. – От тебя, от всех. Начать все сначала, и это при том, что если б не ты, я уже был бы покойником! Это подло? Я ничего не могу с собой поделать. Ты слишком огромен и груб. Твои черты – точно лунные горы. Львы и тигры лежат, истекая кровью, в твоей голове. Жажда мести – в твоей груди. Ты слишком огромен и отчужден. Твое несчастье сжигает меня. Заставляя жаждать свободы. Я подошел к тебе слишком близко. И очень хочу остаться один. Что мне делать?
– Делай что хочешь, мальчик, – ответил Мордлюк, – драпай на полюс, какая мне разница, или спали себе задницу на красном экваторе. Но как нам быть с этой женщиной? Она больна. Больна, тупица ты этакий! Больна, как только можно болеть по эту сторону могилы.
Черная Роза взглянула на Мордлюка, зрачки ее зияли, как два колодца.
– Он хочет избавиться от меня, – сказала она. – Ему неприятно мое оскудение. Жаль, ты не видел меня годы назад, когда я была молода и красива.
– Ты и теперь красива, – сказал Титус.
– Теперь мне все равно, – ответила Черная Роза. – Это уже не имеет значения. Мне хочется лишь одного – тихо и вечно лежать на льняной простыне. О господи, белые простыни, пока я еще жива.
– Простыни ты получишь, – сказал Мордлюк. – Белые, как подкрылья серафимов. Уже недалеко.
– Куда вы меня ведете?
– В дом у реки, ты сможешь там отдохнуть.
– Но Вуал найдет меня там.
– Вуал мертв, – ответил ей Титус. – Мертвее не бывает.
– Тогда его призрак отыщет меня. Призрак станет выкручивать мне руки.
– Призраки глупы, – отозвался Мордлюк, – их сильно переоценивают. Юнона позаботится о тебе. Что до юного Титуса Гроана, он вправе поступать как ему хочется. Мир просторен. Следуй своим инстинктам и избавься от нас. Ты же для того и покинул твой так называемый Горменгаст, не правда ли? А? Чтобы выяснить, что там, за горизонтом. Верно? И как ты сказал однажды…
– По-моему, ты сказал «твой так называемый Горменгаст»? Будь ты проклят за эти слова. Потому что именно ты произнес их! Ты! Ты оказался неверящим! Ты! Который был для меня как Бог. Неотесанный Бог. Я иногда ненавидел тебя, но по большей части любил. Я рассказал тебе о моем доме, о семье, о ритуалах, о детстве, о наводнении, о Фуксии, о Стирпайке, о том, как я убил его, о моем бегстве. Ты думаешь, я все это выдумал? Думаешь, я обманывал тебя? Ты не оправдал моих ожиданий. Дай мне уйти!
– Иди, чего же ты ждешь? – сказал Мордлюк и повернулся спиной к юноше. Сердце его колотилось.
Титус гневно притопнул ногой, но не сделал ни шага. Миг спустя Черная Роза начала оседать на землю, однако Мордлюк успел подхватить ее и поднять, как ободранную куклу, на могучие руки.
Они вышли на открытое место и остановились у края теней.
– Видишь то облако? – непривычно громко спросил Мордлюк. – Похожее на свернувшуюся кошку? Нет, не там, цыпленок, вон за тем зеленым куполом. Видишь? С луной на спине.
– И что? – раздраженным шепотом осведомился Титус.
– Тебе туда, – ответил Мордлюк. – Иди в ту сторону. Месяц ходьбы, чуть больше, и ты обретешь сравнительную свободу. Свободу от стай беспилотных самолетов, от бюрократов, от полиции. Свободу передвижения. Края там по большей части неисследованные. Оснащения не хватает. Никакие отряды не рыщут в них по рекам, по морю и небу. Так и следует быть. Края, о которых не помнит никто из стоящих у власти. Но там есть леса, подобные Райскому саду, ты сможешь валяться там на животе и сочинять дурные стихи. Или похищать нимф и дудеть, отдохновения ради, в флейту. Это земля, где юноши, остановившись как вкопанные, на ходу, откидываются всем телом назад и мочатся на луну, словно желая смыть ее с неба.
– Я устал от твоей велеречивости, – сказал Титус.
– Для меня она вроде ограды, – отозвался Мордлюк. – Скрывающей меня от меня самого… не говоря уже о тебе. Слова могут быть назойливыми, как рой насекомых. Они способны жужжать и жалить! Они могут быть всего только порчей воздуха, но могут – сверкающими, как алмазы, неподатливыми, нерушимыми, будто камень на камне. Вроде твоего «так называемого Горменгаста» (видишь, я снова прибег к этой фразе – фразе, которая тебя так злит). Ибо хотя ты, кажется мне, умудрен в искусстве обзаводиться врагами (а это по-настоящему хорошо для души), когда дело доходит до языка другого человека, ты слеп, глух и нем. Окостенел, сух, ясен и загадочен, вода и короста. Если тебе нужна лесть… Помни об этом в твоих странствиях. А теперь уходи… ради всего святого… УХОДИ!
Титус поднял взгляд на своего спутника. Приблизился к нему на три шага. Шрам на его скуле светился в свете луны, как шелковый.
– Господин Мордлюк, – сказал он.
– Что такое, мальчик?
– Мне так горько за вас.
– Горюй об этом сломленном существе, – отозвался Мордлюк. – Это она – из слабых мира сего.
В тишине послышался, словно издалека, голос Черной Розы.
– Простыни, – пожаловался голос, сварливый и прекрасный. – Простыни… белые простыни.
– Она в жару, – пробормотал Мордлюк. Я словно угли держу в руках. Но Юнона даст ей приют, а ты отправляйся к кошке и за нее, до края света… К спящей кошке, – казалось, у Мордлюка перехватило дыхание, – ты видел ее… мою маленькую виверру? Они убили ее, как и всех остальных. А она переливалась, точно морская волна. Рядом с волками; я любил ее, Титус. Ты никогда не видел таких глаз.
– Ударь меня! – вскрикнул Титус. – Я вел себя как скотина.
– Окстись! – ответил Мордлюк. – Пришла пора отдать Черную Розу в руки Юноны.
– Да, Юнона; передай ей мои поцелуи, – сказал Титус.
– Зачем? – осведомился Мордлюк. – Ты только что отнял их у нее! Так с женщиной не поступают. Клянусь адом, нет. Передай твои поцелуи, забери твои поцелуи, спрячь их, выстави напоказ… ты словно в прятки играешь.
– Но ведь и ты любил ее и утратил. А теперь возвращаешься к ней.
– Правильно, – отозвался Мордлюк. – Туше, не спорю У нее, в конце-то концов, всегда был туман в голове. Она точно плодовый сад… золотая Юнона. Обильна, как Млечный Путь или исток великой реки. Как по-твоему? Разве она не чудо?
Титус рывком вздернул к небу лицо.
– Чудо? Она должна им быть.
– Должна быть? – переспросил Мордлюк.
Наступило странное молчание, и в этом молчании облако укрыло луну. Небольшое – стало быть, времени терять нельзя, и в павшей на них полутьме двое друзей разошлись, поспешая в столь нужном им мраке – один с Черной Розой на руках к дому Юноны, другой на север.
Но прежде чем они в окончательной мгле утратили друг друга из вида, Титус остановился и оглянулся. Облако уже ушло, он различил Мордлюка, замершего на дальнем краю спящей площади: тень его и тень Черной Розы, лежавшей у него на руках, опадали к ногам Мордлюка, и казалось, что он стоит в луже черной воды. Голова его, словно вырубленная из камня, склонялась над хрупким созданием. Потом Титус увидел, как Мордлюк повернулся на каблуках и пошел широким шагом, и тень заскользила за ним по земле, и тут луна исчезла опять и опять наступило густое безмолвие.
В нем, в этом безмолвии, юноша ждал: чего – он не знал, просто ждал, чувствуя, как его наполняет огромное горе, но наполняет лишь для того, чтобы развеяться, мгновенно, когда из темноты донесся далекий голос:
– Привет тебе, Титус Гроан! Выше голову, мальчик! Мы еще встретимся, не сомневайся – рано или поздно.
– Конечно! – крикнул Титус. – И вечное тебе спасибо…
И снова громовый крик Мордлюка прорвал молчание:
– Прощай, Титус… Прощай, мой задиристый мальчик! Прощай… прощай.
Глава шестьдесят пятая
Поначалу никаких признаков головы не замечалось, но спустя минуту-другую внимание проницательного наблюдателя могло бы привлечь некоторое сгущение ветвей, и в конце концов он различил бы в самой гуще взаимной игры побегов и листьев линию, которая могла обозначать лишь одно… профиль Юноны.
Давно уже сидела она, почти не шевелясь, в увитой виноградом беседке. Слуги звали ее, но Юнона их не слышала – а если и слышала, не отвечала.
Три дня бывший любовник Юноны, Мордлюк, прятался на чердаке ее дома. Тень человека, которую привел он с собой, омыли и уложили в постель, но она умерла в миг, когда голова ее коснулась снежно-белой подушки.
Официальных похорон не было, зато было множество вопросов, на которые пришлось отвечать. Прекрасный дом Юноны наводнили чиновники, включая и Акрлиста, полицейского детектива. «Где Титус? – спрашивал он. – Где Мордлюк?» И Юнона час за часом покачивала головой.
Теперь она неподвижно сидела в беседке, ощущая тупую боль в груди. Она видела себя юной девушкой. Вспоминала дни, наполненные любовью. Дни, когда ее жаждали юноши, когда они рисковали ради нее своими торопливыми жизнями: раскачивались, соревнуясь друг с другом, на верхних ветвях высоких кедров, росших в темной роще вблизи ее дома, переплывали взбешенный залив, когда над ним полыхали молнии. Вспоминала Юнона и тех, кто не был молод, но чьи ум и обходительность чаровали ее… сорокалетних джентльменов, таивших свою любовь от толпы, оберегавших ее, как рану или ушиб, но лишь затем, чтобы та с еще большей силой прорывалась из тьмы на свет.
И людей пожилых, для которых она была недостижима – обманчивая надежда, блуждающий огонек, пробуждавший в них жажду жизни, а то и нечто более редкостное: хаос поэзии, способность снова упиваться ароматами розы.
Перед ней простирался за листьями винограда полоненный маргаритками склон, полого сходивший к живой изгороди из самшитов, подрезанных так, что получились фигурки павлинов, гордо красовавшиеся против неба. По самому же небу, к которому Юнона по временам обращала взор, тянулись легкие облачка.
Опутанная лозою беседка была любимым местом Юноны: множество раз находила она здесь уединение. Но нынешний день отличался от всех других, ибо Юнону, хоть она еще того и не сознавала, уже томило смутное чувство, что ее заточили в сплетении этих ветвей.
Осознать его Юнона так и не успела, поскольку ее тело, не спросившись разума, поднялось и покинуло беседку, как корабль покидает гавань.
Вот она перешла склон маргариток; вот оставила позади фигурную изгородь, вот углубилась в пастбище, над которым на миг повисали, чтобы тут же стремглав унестись, стрекозы.
Все дальше и дальше брела Юнона, не вглядываясь в то, что ее окружало, пока не вошла в темную кедровую рощу. Приближаясь к роще, Юнона ее почти и не видела, – глаза, пока она шла, оставались почти незрячими. Но вот до рощи стало уже рукой подать, и Юнона вдруг заметила окаймлявшую деревья широкую глазурь росы.
Не вполне еще очнувшись, Юнона вгляделась в эту глазурь и увидела перевернутое вниз головой излюбленное пристанище своей юности, почти легендарную купу кедров.
Первое ощущение было, что это она стоит на голове, впрочем, оно развеялось, стоило Юноне поднять глаза вверх. Но еще и до этого она заметила отражение человека, свисающего, вопреки закону тяготения, вверх ногами с большой кедровой ветки. Впрочем, когда Юнона подняла голову и постаралась отыскать его, сделать это оказалось непросто. Поначалу она не различила ничего, кроме зеленых ярусов листвы, но затем вдруг опять увидела человека. Тот оказался ближе, чем ей казалось.
Едва поняв, что его обнаружили, он спрыгнул на землю и поклонился, и темно-рыжие волосы копной упали ему на глаза.
– Что вы делаете в моей кедровой роще? – спросила Юнона.
– Посягаю на чужие владения, – ответил мужчина.
Юнона прикрыла щитком ладони глаза и спокойным взглядом окинула мужчину – его темно-рыжие волосы, боксерский нос.
– И чего же вы хотите, «посягатель»? – наконец осведомилась она. – Это излюбленное ваше пристанище или вы тут просто в засаде сидели?
– Сидел в засаде. Если я напугал вас, приношу глубочайшие извинения. Я этого не хотел. О нет, не более, чем муравей на вашем запястье или жужжащий жук.
– Понимаю, – сказала Юнона.
– Но я прождал дьявольски долго, – наморщив лоб, продолжал мужчина. – Видит Небо, дьявольски долго.
– И кого же вы ждали? – спросила Юнона.
– Вот этой минуты, – ответил мужчина.
Юнона приподняла бровь.
– Я ждал, когда вас покинут, когда вы останетесь одиночестве. Как сейчас.
– Что вам моя жизнь? – спросила Юнона.
– Все и ничего, – ответил лохматый мужчина. – Разумеется, она принадлежит вам. Как и ваши невзгоды. Титус ушел. Мордлюк ушел. Не навсегда, быть может, но надолго. Ваш дом у реки, сколько ни красив он, теперь населяют тени и отзвуки.
Юнона прижала ладони к груди. Что-то в голосе мужчины спорило с этой копной волос, с разбойничьим обликом. Голос был глубок, хрипловат – и невероятно нежен.
– Кто вы? – спросила она наконец. – И что вам известно о Титусе?
– Имя мое значения не имеет. А о Титусе я знаю всего ничего. Всего ничего. Но достаточно. Достаточно, чтобы понять – он оставил город, потому, что его томит жажда.
– Жажда?
– Вечная жажда очутиться где-то еще. Она, да еще притяжение дома – или того, что он считает своим наследственным домом (как будто тот у него когда-нибудь был). Я видел его в этой роще, одного. Он колотил по ветвям кулаками. Колотил так, точно ему хотелось извергнуть вон свою душу.
Впервые со времени их встречи Посягатель шагнул вперед, разбив ногою зеленое зеркало росы.
– Вы не можете просто сидеть и дожидаться кого-то из них. Титуса либо Мордлюка. У вас есть собственная жизнь, госпожа моя. Я наблюдал за вами задолго до того, как здесь появился Титус. Наблюдал из теней. Если бы этот «Мордль» не покорил ваше сердце, я пошел бы за вами на край света. Но вы любили его. И любили Титуса. А я, что ж, вы видите сами, я не дамский угодник – я бесцеремонен и груб, – однако дайте мне хотя бы призрак намека, и я стану вам другом. И останусь им, пока двери еще распахиваются, – дверь за дверью, от зари до заката, и каждый новый ваш день станет новым открытием… Если я понадоблюсь вам, вы найдете меня здесь, в этих кедрах.
Он развернулся и быстро пошел прочь от Юноны и через несколько мгновений затерялся в чащобе, и лишь отпечатки ступней, черные пятна в слепящей росе, доказывали теперь, что он и впрямь существует.
Давно уже сидела она, почти не шевелясь, в увитой виноградом беседке. Слуги звали ее, но Юнона их не слышала – а если и слышала, не отвечала.
Три дня бывший любовник Юноны, Мордлюк, прятался на чердаке ее дома. Тень человека, которую привел он с собой, омыли и уложили в постель, но она умерла в миг, когда голова ее коснулась снежно-белой подушки.
Официальных похорон не было, зато было множество вопросов, на которые пришлось отвечать. Прекрасный дом Юноны наводнили чиновники, включая и Акрлиста, полицейского детектива. «Где Титус? – спрашивал он. – Где Мордлюк?» И Юнона час за часом покачивала головой.
Теперь она неподвижно сидела в беседке, ощущая тупую боль в груди. Она видела себя юной девушкой. Вспоминала дни, наполненные любовью. Дни, когда ее жаждали юноши, когда они рисковали ради нее своими торопливыми жизнями: раскачивались, соревнуясь друг с другом, на верхних ветвях высоких кедров, росших в темной роще вблизи ее дома, переплывали взбешенный залив, когда над ним полыхали молнии. Вспоминала Юнона и тех, кто не был молод, но чьи ум и обходительность чаровали ее… сорокалетних джентльменов, таивших свою любовь от толпы, оберегавших ее, как рану или ушиб, но лишь затем, чтобы та с еще большей силой прорывалась из тьмы на свет.
И людей пожилых, для которых она была недостижима – обманчивая надежда, блуждающий огонек, пробуждавший в них жажду жизни, а то и нечто более редкостное: хаос поэзии, способность снова упиваться ароматами розы.
Перед ней простирался за листьями винограда полоненный маргаритками склон, полого сходивший к живой изгороди из самшитов, подрезанных так, что получились фигурки павлинов, гордо красовавшиеся против неба. По самому же небу, к которому Юнона по временам обращала взор, тянулись легкие облачка.
Опутанная лозою беседка была любимым местом Юноны: множество раз находила она здесь уединение. Но нынешний день отличался от всех других, ибо Юнону, хоть она еще того и не сознавала, уже томило смутное чувство, что ее заточили в сплетении этих ветвей.
Осознать его Юнона так и не успела, поскольку ее тело, не спросившись разума, поднялось и покинуло беседку, как корабль покидает гавань.
Вот она перешла склон маргариток; вот оставила позади фигурную изгородь, вот углубилась в пастбище, над которым на миг повисали, чтобы тут же стремглав унестись, стрекозы.
Все дальше и дальше брела Юнона, не вглядываясь в то, что ее окружало, пока не вошла в темную кедровую рощу. Приближаясь к роще, Юнона ее почти и не видела, – глаза, пока она шла, оставались почти незрячими. Но вот до рощи стало уже рукой подать, и Юнона вдруг заметила окаймлявшую деревья широкую глазурь росы.
Не вполне еще очнувшись, Юнона вгляделась в эту глазурь и увидела перевернутое вниз головой излюбленное пристанище своей юности, почти легендарную купу кедров.
Первое ощущение было, что это она стоит на голове, впрочем, оно развеялось, стоило Юноне поднять глаза вверх. Но еще и до этого она заметила отражение человека, свисающего, вопреки закону тяготения, вверх ногами с большой кедровой ветки. Впрочем, когда Юнона подняла голову и постаралась отыскать его, сделать это оказалось непросто. Поначалу она не различила ничего, кроме зеленых ярусов листвы, но затем вдруг опять увидела человека. Тот оказался ближе, чем ей казалось.
Едва поняв, что его обнаружили, он спрыгнул на землю и поклонился, и темно-рыжие волосы копной упали ему на глаза.
– Что вы делаете в моей кедровой роще? – спросила Юнона.
– Посягаю на чужие владения, – ответил мужчина.
Юнона прикрыла щитком ладони глаза и спокойным взглядом окинула мужчину – его темно-рыжие волосы, боксерский нос.
– И чего же вы хотите, «посягатель»? – наконец осведомилась она. – Это излюбленное ваше пристанище или вы тут просто в засаде сидели?
– Сидел в засаде. Если я напугал вас, приношу глубочайшие извинения. Я этого не хотел. О нет, не более, чем муравей на вашем запястье или жужжащий жук.
– Понимаю, – сказала Юнона.
– Но я прождал дьявольски долго, – наморщив лоб, продолжал мужчина. – Видит Небо, дьявольски долго.
– И кого же вы ждали? – спросила Юнона.
– Вот этой минуты, – ответил мужчина.
Юнона приподняла бровь.
– Я ждал, когда вас покинут, когда вы останетесь одиночестве. Как сейчас.
– Что вам моя жизнь? – спросила Юнона.
– Все и ничего, – ответил лохматый мужчина. – Разумеется, она принадлежит вам. Как и ваши невзгоды. Титус ушел. Мордлюк ушел. Не навсегда, быть может, но надолго. Ваш дом у реки, сколько ни красив он, теперь населяют тени и отзвуки.
Юнона прижала ладони к груди. Что-то в голосе мужчины спорило с этой копной волос, с разбойничьим обликом. Голос был глубок, хрипловат – и невероятно нежен.
– Кто вы? – спросила она наконец. – И что вам известно о Титусе?
– Имя мое значения не имеет. А о Титусе я знаю всего ничего. Всего ничего. Но достаточно. Достаточно, чтобы понять – он оставил город, потому, что его томит жажда.
– Жажда?
– Вечная жажда очутиться где-то еще. Она, да еще притяжение дома – или того, что он считает своим наследственным домом (как будто тот у него когда-нибудь был). Я видел его в этой роще, одного. Он колотил по ветвям кулаками. Колотил так, точно ему хотелось извергнуть вон свою душу.
Впервые со времени их встречи Посягатель шагнул вперед, разбив ногою зеленое зеркало росы.
– Вы не можете просто сидеть и дожидаться кого-то из них. Титуса либо Мордлюка. У вас есть собственная жизнь, госпожа моя. Я наблюдал за вами задолго до того, как здесь появился Титус. Наблюдал из теней. Если бы этот «Мордль» не покорил ваше сердце, я пошел бы за вами на край света. Но вы любили его. И любили Титуса. А я, что ж, вы видите сами, я не дамский угодник – я бесцеремонен и груб, – однако дайте мне хотя бы призрак намека, и я стану вам другом. И останусь им, пока двери еще распахиваются, – дверь за дверью, от зари до заката, и каждый новый ваш день станет новым открытием… Если я понадоблюсь вам, вы найдете меня здесь, в этих кедрах.
Он развернулся и быстро пошел прочь от Юноны и через несколько мгновений затерялся в чащобе, и лишь отпечатки ступней, черные пятна в слепящей росе, доказывали теперь, что он и впрямь существует.
Глава шестьдесят шестая
А Юнона вернулась в свой дом, который и вправду обратился в приют отзвуков и теней; мгновений замешательства и тревоги; мгновений смутного страдания и замирающего смеха – там, где лестница, изгибаясь, скрывалась из виду, – или почти непереносимого счастья, когда между нею и солнцем, пробивавшим косой дождь, вставала тень Титуса.
И пока Юнона, одним безмолвным вечером, лежала, раскинувшись, на кровати – ладони сложены под затылком, мысли печальной кавалькадой следуют одна за другой, – Мордлюк, теперь отделенный от Юноны сотней миль, сидел за шатким трехногим столиком в иных лучах того же жаркого, все и вся облегающего солнца.
Вправо и влево от него уходила захламленная улица. Улица? Нет, скорее проселочная дорога, ибо, наравне со всем, что видел вокруг себя Мордлюк, ее достроили только наполовину, а после оставили. Заброшенные замыслы беспорядочно покрывали здешнюю землю. Так и не обретшая завершенности, она не нашла и своего предназначения. Построенная на скорую руку деревня, упустившая десятки возможностей обратиться в город. У нее никогда не было прошлого, а значит, и будущего. Но событий в ней происходило хоть отбавляй. Каждый летящий миг наполнялся лихорадочной суетой на одном ее конце и беспробудной спячкой на другом. Вдруг начинали звонить колокола, но им немедля затыкали зевы.
Собаки и дети сидели, утопая задами в глубокой белой пыли. Сложная сеть траншей, вырытых некогда для возведения задуманных театров, храмов и рынков, обратилась для здешних детей в поле битвы, обычному детству и не снившееся.
День был дремотен. День беззвучной сонливости. Предаваться в подобный денек каким-либо трудам означало бы нанести оскорбление солнцу.
Кофейные столики уходили дугой к югу и к северу – самая шаткая линия перспективы, какую только можно вообразить, – за столиками расположились группки людей, являвших великое разнообразие лиц, телосложений и жестикуляции. Впрочем, существовал и объединявший все группы общий знаменатель. Во всей этой обширной компании не отыскивалось человека, который не выглядел бы только что вылезшим из постели.
Некоторые были в башмаках, но без рубашек; другие башмаков не имели, зато красовались в бесконечного разнообразия шляпах, насаженных на головы под бесконечным числом углов. Обветшалые головные уборы, обтрепанные жилетки и пелерины, ночные рубашки, стянутые на поясницах кожаными ремнями. Мордлюк, восседавший за столиком прямо под недостроенным памятником, чувствовал себя в этом обществе как дома.
В пыли чирикали и хлопотали крыльями сотни воробьев, самые смелые запрыгивали на кофейные столики, где пунцовели под солнцем традиционные кружки без ручек и блюдец.
Мордлюк был за столиком не одинок. Помимо дюжины воробьев, которых он время от времени ладонью сметал со стола, точно крошки… помимо них, здесь присутствовал еще и разного рода человечий сброд. Это скопление людей можно было условно подразделить на три части. Первую составляли те, кто не нашел себе лучшего занятия, чем глазеть на Мордлюка, ибо никогда еще не видели они человека, столь расслабленного и равнодушного к бросаемым на него взглядам; человека, таким манером развалившегося на стуле, пребывающего в столь апатичном состоянии окончательного упадка сил.
При всей виртуозности, с какой упражнялись они сами в искусстве ничегонеделания, им отродясь не случалось видеть ничего, сравнимого с тем размахом, с коим предавался оному этот могучий скиталец. Он был, казалось им, олицетворением всего, во что они бессознательно веровали, – вот они и вглядывались в него, как в собственный прототип.
Вглядывались в огромный румпель носа, в надменную голову. Однако и понятия не имели, что в ней поселился призрак. Призрак Юноны. Оттого и взгляд Мордлюка был устремлен на что-то, лежащее далече отсюда.
Следующим за Мордлюком полюсом притяжения, купавшимся в мягком, горячем свете, была его машина. Все та же норовистая, вздорная зверюга. Мордлюк, по обыкновению, привязал ее, ибо машина, в ржавом нутре которой все еще бурлила вода, имела склонность в мгновения совершенно непредсказуемые пропрыгивать ярд или около того – такой у нее был рефлекс. Сегодня Мордлюк пришвартовал ее к незавершенному, лишь наполовину достроенному памятнику какому-то почти позабытому анархисту. У памятника она и стояла, подергиваясь, на привязи. Подлинным воплощением гневливости.
Третье из средоточий всеобщего внимания находилось в кузове машины – там дремала на солнце обезьянка Мордлюка. Никто из здешних никогда прежде обезьян не видел, и они дивились ей – не без испуга, – предаваясь дичайшим домыслам.
После трагедии, постигшей Мордлюка, зверек этот стал для него еще более, чем когда-либо, близким товарищем, символом, в сущности, всего, что он потерял. И не только символом – обезьянка поддерживала в горчайших уголках его разума память о страшной бойне, о том, как выгибались под ударами животных прутья клеток, как его птицы и звери испускали последние крики.
Кто мог бы подумать, что за этим грозным, словно вытесанным из камня челом таилась столь странная смесь мыслей и воспоминаний? Ибо Мордлюк сидел, развалясь, с таким видом, точно в голове его вообще ничего не происходило. И все-таки там, в церебральной мгле, сдерживаемой меридианами черепа, блуждала по кедровой роще Юнона; и Титус брел в ночи, отсыпаясь при свете дня, брел… но куда?.. Обезьянка свернулась во сне, приоткрыла глаз, почесала за ухом. Безмолвие гудело, будто жук в сердцевине цветка.
Созерцатели обезьянки, созерцатели автомобиля и те, кто таращился с малого расстояния на самого Мордлюка, переключили теперь объединенное внимание свое на этого праздного пришлеца, ибо он, ухватившись за края стула и только что не разломав его, внезапно вскочил на ноги.
И пока Юнона, одним безмолвным вечером, лежала, раскинувшись, на кровати – ладони сложены под затылком, мысли печальной кавалькадой следуют одна за другой, – Мордлюк, теперь отделенный от Юноны сотней миль, сидел за шатким трехногим столиком в иных лучах того же жаркого, все и вся облегающего солнца.
Вправо и влево от него уходила захламленная улица. Улица? Нет, скорее проселочная дорога, ибо, наравне со всем, что видел вокруг себя Мордлюк, ее достроили только наполовину, а после оставили. Заброшенные замыслы беспорядочно покрывали здешнюю землю. Так и не обретшая завершенности, она не нашла и своего предназначения. Построенная на скорую руку деревня, упустившая десятки возможностей обратиться в город. У нее никогда не было прошлого, а значит, и будущего. Но событий в ней происходило хоть отбавляй. Каждый летящий миг наполнялся лихорадочной суетой на одном ее конце и беспробудной спячкой на другом. Вдруг начинали звонить колокола, но им немедля затыкали зевы.
Собаки и дети сидели, утопая задами в глубокой белой пыли. Сложная сеть траншей, вырытых некогда для возведения задуманных театров, храмов и рынков, обратилась для здешних детей в поле битвы, обычному детству и не снившееся.
День был дремотен. День беззвучной сонливости. Предаваться в подобный денек каким-либо трудам означало бы нанести оскорбление солнцу.
Кофейные столики уходили дугой к югу и к северу – самая шаткая линия перспективы, какую только можно вообразить, – за столиками расположились группки людей, являвших великое разнообразие лиц, телосложений и жестикуляции. Впрочем, существовал и объединявший все группы общий знаменатель. Во всей этой обширной компании не отыскивалось человека, который не выглядел бы только что вылезшим из постели.
Некоторые были в башмаках, но без рубашек; другие башмаков не имели, зато красовались в бесконечного разнообразия шляпах, насаженных на головы под бесконечным числом углов. Обветшалые головные уборы, обтрепанные жилетки и пелерины, ночные рубашки, стянутые на поясницах кожаными ремнями. Мордлюк, восседавший за столиком прямо под недостроенным памятником, чувствовал себя в этом обществе как дома.
В пыли чирикали и хлопотали крыльями сотни воробьев, самые смелые запрыгивали на кофейные столики, где пунцовели под солнцем традиционные кружки без ручек и блюдец.
Мордлюк был за столиком не одинок. Помимо дюжины воробьев, которых он время от времени ладонью сметал со стола, точно крошки… помимо них, здесь присутствовал еще и разного рода человечий сброд. Это скопление людей можно было условно подразделить на три части. Первую составляли те, кто не нашел себе лучшего занятия, чем глазеть на Мордлюка, ибо никогда еще не видели они человека, столь расслабленного и равнодушного к бросаемым на него взглядам; человека, таким манером развалившегося на стуле, пребывающего в столь апатичном состоянии окончательного упадка сил.
При всей виртуозности, с какой упражнялись они сами в искусстве ничегонеделания, им отродясь не случалось видеть ничего, сравнимого с тем размахом, с коим предавался оному этот могучий скиталец. Он был, казалось им, олицетворением всего, во что они бессознательно веровали, – вот они и вглядывались в него, как в собственный прототип.
Вглядывались в огромный румпель носа, в надменную голову. Однако и понятия не имели, что в ней поселился призрак. Призрак Юноны. Оттого и взгляд Мордлюка был устремлен на что-то, лежащее далече отсюда.
Следующим за Мордлюком полюсом притяжения, купавшимся в мягком, горячем свете, была его машина. Все та же норовистая, вздорная зверюга. Мордлюк, по обыкновению, привязал ее, ибо машина, в ржавом нутре которой все еще бурлила вода, имела склонность в мгновения совершенно непредсказуемые пропрыгивать ярд или около того – такой у нее был рефлекс. Сегодня Мордлюк пришвартовал ее к незавершенному, лишь наполовину достроенному памятнику какому-то почти позабытому анархисту. У памятника она и стояла, подергиваясь, на привязи. Подлинным воплощением гневливости.
Третье из средоточий всеобщего внимания находилось в кузове машины – там дремала на солнце обезьянка Мордлюка. Никто из здешних никогда прежде обезьян не видел, и они дивились ей – не без испуга, – предаваясь дичайшим домыслам.
После трагедии, постигшей Мордлюка, зверек этот стал для него еще более, чем когда-либо, близким товарищем, символом, в сущности, всего, что он потерял. И не только символом – обезьянка поддерживала в горчайших уголках его разума память о страшной бойне, о том, как выгибались под ударами животных прутья клеток, как его птицы и звери испускали последние крики.
Кто мог бы подумать, что за этим грозным, словно вытесанным из камня челом таилась столь странная смесь мыслей и воспоминаний? Ибо Мордлюк сидел, развалясь, с таким видом, точно в голове его вообще ничего не происходило. И все-таки там, в церебральной мгле, сдерживаемой меридианами черепа, блуждала по кедровой роще Юнона; и Титус брел в ночи, отсыпаясь при свете дня, брел… но куда?.. Обезьянка свернулась во сне, приоткрыла глаз, почесала за ухом. Безмолвие гудело, будто жук в сердцевине цветка.
Созерцатели обезьянки, созерцатели автомобиля и те, кто таращился с малого расстояния на самого Мордлюка, переключили теперь объединенное внимание свое на этого праздного пришлеца, ибо он, ухватившись за края стула и только что не разломав его, внезапно вскочил на ноги.