Страница:
– Я не пью, – сказал Швырок.
– Тише!
– Что такое?
– Вы слышали смех?
– Чш… чш…
Глава семьдесят седьмая
Глава семьдесят восьмая
Глава семьдесят девятая
Глава восьмидесятая
Глава восемьдесят первая
Глава восемьдесят вторая
Глава восемьдесят третья
Глава восемьдесят четвертая
– Тише!
– Что такое?
– Вы слышали смех?
– Чш… чш…
Глава семьдесят седьмая
И вправду – раздался какой-то звук, и вся троица одновременно повернула головы к западному склону горы.
Пожиратели кишок крадучись заскользили сквозь сумерки, движимые лишь утробами, падкие до мертвечины. Шакалы и лисы. Что они там откапывают? Шкрябанье их ороговелых и серых когтей все длится и длится. Глаза становятся точно студень. Уши – как дергающиеся карточные пики. Эге-гей! Любители падали! Луна уже блюет.
Швырок, Треск-Курант и Рактелок, трепеща, припали к земле (ибо сразу понять, что происходит, они не могли, столь отталкивающе неизменным был этот шум), но тут звук совсем иного рода заставил их снова поворотить лица, на сей раз к небу.
Из слепой пустоты, бессолнечной и жуткой, появилась, подобно цветным комарам в ночи, эскадрилья лимонно-зеленых игл, устремлявшихся, сбавляя скорость, к земле.
Шакалы задрали кверху мерзкие морды. Швырок, Треск-Курант и Рактелок задрали свои.
Ни испугаться, ни что-либо понять они не успели. Летучие иглы исчезли так же мгновенно, как появились. Но при всей быстроте их полета, в нем присутствовала не одна только скорость ради скорости: Похоже, они кого-то искали.
На другой стороне лысой горы шакалы и лисы вернулись к своей дохлятине и потому не успели заметить людей в шлемах, вознесшихся, подобно высоким изваяниям, к небу, одинаковых в каждой подробности.
Их облачало подобье доспехов, нисколько, впрочем, не стеснявших движений. Когда один шагнул вперед, другой в тот же миг шагнул тоже. Когда один заслонил от луны огромные, впалые глаза, второй последовал его примеру.
Уж не они ли направляли те беззвучные эфирные стрелы? Нет, не похоже – головы обоих немного клонились к земле.
Вокруг столбовидных шей висели на металлических нитях маленькие коробочки. Что это? Быть может, они получали послания из какого-то далекого штаба? Нет, нет! Разумеется, нет. Они не из тех, кто выполняет приказы. Само их безмолвие представлялось враждебным и гордым.
Один только раз обратили они глаза к трем бродягам, и в этом сдвоенном взгляде читалось такое презрение, что Рактелок и его дрожащие товарищи почувствовали, как тела их овеяло стужей. Впрочем, двое в шлемах искали не их.
Послышался рык, это зубы одного из шакалов сомкнулись в самом нутре мертвой твари, и рослая пара, заслышав рычание, развернулась налево кругом и странным, скользящим шагом, устрашающим пуще любой торжественной поступи, тронулась прочь.
Они ушли, и шакалы последовали их примеру, поскольку на костях несчастной падали ничего уже не осталось. Только несчетные мухи балдахином висели над ее остовом, образуя как бы покров, как бы траурный саван.
Трое из Подречья наконец вскарабкалась на вершину холма и увидели в свете неясном раскинувшийся во все стороны лунный, бесконечно враждебный ландшафт. Впрочем, им было не до красот.
– Сегодня мы спать не будем, – сказал Рактелок. – Мне это место совсем не нравится. У меня даже бедра мокры, как палтусы.
Двое других согласились с ним в том, что ночевать здесь не стоит, хоть Швырку и пришлось потом, как обычно, толкать вверх и вниз по косогорам ужасной местности кресло, нагруженное не только Рактелком, но и его «остатками» в шестьдесят один том.
Треск-Курант (который и без луны, обесцветившей лицо его, был бел как простыня) шел несколько позади двух других и с напускным бесстрашием насвистывал что-то, визгливо и немелодично.
Пожиратели кишок крадучись заскользили сквозь сумерки, движимые лишь утробами, падкие до мертвечины. Шакалы и лисы. Что они там откапывают? Шкрябанье их ороговелых и серых когтей все длится и длится. Глаза становятся точно студень. Уши – как дергающиеся карточные пики. Эге-гей! Любители падали! Луна уже блюет.
Швырок, Треск-Курант и Рактелок, трепеща, припали к земле (ибо сразу понять, что происходит, они не могли, столь отталкивающе неизменным был этот шум), но тут звук совсем иного рода заставил их снова поворотить лица, на сей раз к небу.
Из слепой пустоты, бессолнечной и жуткой, появилась, подобно цветным комарам в ночи, эскадрилья лимонно-зеленых игл, устремлявшихся, сбавляя скорость, к земле.
Шакалы задрали кверху мерзкие морды. Швырок, Треск-Курант и Рактелок задрали свои.
Ни испугаться, ни что-либо понять они не успели. Летучие иглы исчезли так же мгновенно, как появились. Но при всей быстроте их полета, в нем присутствовала не одна только скорость ради скорости: Похоже, они кого-то искали.
На другой стороне лысой горы шакалы и лисы вернулись к своей дохлятине и потому не успели заметить людей в шлемах, вознесшихся, подобно высоким изваяниям, к небу, одинаковых в каждой подробности.
Их облачало подобье доспехов, нисколько, впрочем, не стеснявших движений. Когда один шагнул вперед, другой в тот же миг шагнул тоже. Когда один заслонил от луны огромные, впалые глаза, второй последовал его примеру.
Уж не они ли направляли те беззвучные эфирные стрелы? Нет, не похоже – головы обоих немного клонились к земле.
Вокруг столбовидных шей висели на металлических нитях маленькие коробочки. Что это? Быть может, они получали послания из какого-то далекого штаба? Нет, нет! Разумеется, нет. Они не из тех, кто выполняет приказы. Само их безмолвие представлялось враждебным и гордым.
Один только раз обратили они глаза к трем бродягам, и в этом сдвоенном взгляде читалось такое презрение, что Рактелок и его дрожащие товарищи почувствовали, как тела их овеяло стужей. Впрочем, двое в шлемах искали не их.
Послышался рык, это зубы одного из шакалов сомкнулись в самом нутре мертвой твари, и рослая пара, заслышав рычание, развернулась налево кругом и странным, скользящим шагом, устрашающим пуще любой торжественной поступи, тронулась прочь.
Они ушли, и шакалы последовали их примеру, поскольку на костях несчастной падали ничего уже не осталось. Только несчетные мухи балдахином висели над ее остовом, образуя как бы покров, как бы траурный саван.
Трое из Подречья наконец вскарабкалась на вершину холма и увидели в свете неясном раскинувшийся во все стороны лунный, бесконечно враждебный ландшафт. Впрочем, им было не до красот.
– Сегодня мы спать не будем, – сказал Рактелок. – Мне это место совсем не нравится. У меня даже бедра мокры, как палтусы.
Двое других согласились с ним в том, что ночевать здесь не стоит, хоть Швырку и пришлось потом, как обычно, толкать вверх и вниз по косогорам ужасной местности кресло, нагруженное не только Рактелком, но и его «остатками» в шестьдесят один том.
Треск-Курант (который и без луны, обесцветившей лицо его, был бел как простыня) шел несколько позади двух других и с напускным бесстрашием насвистывал что-то, визгливо и немелодично.
Глава семьдесят восьмая
Так и шли они гуськом по белой земле, не встречая даже следов живых существ. Рактелок сидел в катившемся на колесах кресле с высокой спинкой; мешок одинаковых книг лежал у него на коленях. Швырок, слуга его, усердно проталкивал хозяина вперед по узким теснинам, вдоль холодных кряжей, по глинистым пустошам. Что касается Треск-Куранта, тот давно уже не насвистывал, сберегая дыхание для неблагодарного труда – он волок на себе плитку для готовки, кой-какое лагерное снаряжение и украденную индейку. Ковыляя в хвосте тройственной процессии, ничего, кроме холодной ночи, в ближайшем будущем не предвкушая, Треск-Курант – такова уж была его природа – никак не мог избавиться ни от расползавшейся по нижней части лица его, способной хоть кого вывести из себя улыбки, ни от безумного блеска в глазах. «Жизнь хороша, – казалось, твердили они… – Ну просто сил нет, до чего хороша».
Не займи он места в арьергарде, слабоумная физиономия Треск-Куранта наверняка взбесила бы обоих его спутников. Но Треск-Курант тащился за ними, оставаясь незримым.
Не займи он места в арьергарде, слабоумная физиономия Треск-Куранта наверняка взбесила бы обоих его спутников. Но Треск-Курант тащился за ними, оставаясь незримым.
Глава семьдесят девятая
Она неподвижно сидела у несравненной красоты зеркала, вглядываясь не в себя, но сквозь, поскольку задумчивость ее была глубока и исполнена горечи, а глаза лишились способности видеть. Если б она сознавала, что отражается в зеркале, и сняла с глаз завесу, запеленавшую их, точно бельмами, то увидела бы, первым делом, неестественную оцепенелость своего тела и распустила бы мышцы не только спины, но и лица.
Ибо при всей его красоте, в нем присутствовало нечто макабрическое, то, что она, несомненно, постаралась бы скрыть, если б смогла понять, что оно пропитывает все ее черты. Но она этого не сознавала и потому выпрямившись, глядя незрячими глазами, и пустые их отражения глядели в ответ.
Безмолвие было пугающим, – еще и потому, что оно, подобно некоему веществу, уплотнялось и словно топило в себе единственный отзвук реальности: шелест сухого листа, время от времени бившего в стекло далекого окна.
Да и самой обстановки гардеробной Гепары было довольно, чтобы оледенить кровь, – такой аскетической и безлюбой она была. И все-таки комнату эту, хоть при виде ее пробегал по спине холодок, никак нельзя было назвать безобразной. Напротив, она отличалась благовидностью пропорций и роскошной экономностью.
Начать с того, что пол из конца комнаты и в дальний ее конец являл собой тундру из светлых верблюжьих шкур, белесых, как тонкий речной песок, и мягких, как шерсть.
Гобелены свисали со стен, испуская мрачноватое, креветочного тона мерцание… система скрытых светильников рождала иллюзию, будто приглушенный свет не столько падает на гобелены, сколько исходит от них. Гобелены поблескивали, словно сжигая собственные жизни.
Ибо при всей его красоте, в нем присутствовало нечто макабрическое, то, что она, несомненно, постаралась бы скрыть, если б смогла понять, что оно пропитывает все ее черты. Но она этого не сознавала и потому выпрямившись, глядя незрячими глазами, и пустые их отражения глядели в ответ.
Безмолвие было пугающим, – еще и потому, что оно, подобно некоему веществу, уплотнялось и словно топило в себе единственный отзвук реальности: шелест сухого листа, время от времени бившего в стекло далекого окна.
Да и самой обстановки гардеробной Гепары было довольно, чтобы оледенить кровь, – такой аскетической и безлюбой она была. И все-таки комнату эту, хоть при виде ее пробегал по спине холодок, никак нельзя было назвать безобразной. Напротив, она отличалась благовидностью пропорций и роскошной экономностью.
Начать с того, что пол из конца комнаты и в дальний ее конец являл собой тундру из светлых верблюжьих шкур, белесых, как тонкий речной песок, и мягких, как шерсть.
Гобелены свисали со стен, испуская мрачноватое, креветочного тона мерцание… система скрытых светильников рождала иллюзию, будто приглушенный свет не столько падает на гобелены, сколько исходит от них. Гобелены поблескивали, словно сжигая собственные жизни.
Глава восьмидесятая
Не так уж и много лет назад она однажды воскликнула: «О, как я ненавижу вас всех!» Умудренные старцы покачивали головами. «Что бы это такое значило? – говорили они. – Разве нет у нее всего, что можно купить за деньги? Разве она не дочь ученого?»
Но Гепара не знала покоя. Что за дело ей до того? Что – до этого? Никакого. А примет ли она Гризиортспийские гобелены? Еще бы.
Их купили для Гепары, лишив тем самым небольшую страну единственного ее достояния.
И вот они висят в огромной комнате, специально для них и выстроенной, прекрасные, как никогда, горящие грязноватым золотом и краснотой, и никто их не видит, поскольку Гепара забыла о них, бывших когда-то ее радостью.
Гобелены умерли для нее, точно как и она для них. Единороги преклоняли колена, оставаясь невидимыми. Пылавшие под лучами солнца утесы ничего ровно не значили. Опасные расщелины больше опасными не были.
Покрытый верблюжьим волосом пол; укрытые гобеленами стены; туалетный столик; зеркало. Столик был вырезан из цельной глыбы гранита. На поверхности глыбы лежали, как и всегда, туалетные принадлежности девушки.
Черная гранитная столешница была безупречно гладкой но волновала ладонь неровностями; она, казалось, то вспучивалась, то покрывалась вмятинками, и отражения разного рода орудий были остры в ней, как сами орудия и неизменно изгибисты. При всем обилии туалетных приборов, разноцветные эти предметы занимали лишь малую часть столешницы. Справа и слева от них растекался адамантовый, роскошно волнистый гранит.
Впрочем, Гепара, сидевшая выпрямившись за столиком в кресле верблюжьей шерсти, была нынче не в том настроении, чтобы водить по граниту ладонями в безмолвном, чувственном упоении. Что-то случилось с ней. Что-то такое, чего никогда еще не случалось. Впервые за всю свою жизнь она ощутила себя ненужной. Титус Гроан показал, что способен обойтись без нее.
В глуби ее маленького, тонкого, по-военному прямого тела клубились, переплетаясь, змеи. За пустотой безжизненных, по видимости, глаз таился целый мир остервенелых кошмаров, ибо Гепара сообразила вдруг, что ненавидит Титуса. Ненавидит его независимость. Ненавидит то, что присутствует в нем и отсутствует в ней. Она подняла остекленевшие глаза к небу за зеркалом. Там плыли маленькие облачка, и глаза ее наконец прояснились, и веки укрыли их.
Мысли Гепары начали осыпаться, точно чешуйки, и в конце концов в голове ее воцарилась полная пустота, ибо темные помыслы девушки обладали ужасной силой и сохранить их навсегда означало бы поддаться безумию.
За зеркалом возвышалась, пронзая небо, гордость отца. Новейшая из его фабрик. Над одной из труб спиралью возносился дымок.
Сколь ни застыла Гепара в своей муке, все средства, коими располагала она, были приведены в боевой порядок. Целое войско причудливых приспособлений, разноцветные, будто радуга, сверкающие, точно воск или сталь, орудия красоты, резные алебастровые сосуды с притираниями, тени для век, нард.
Благоухание ониксовых и порфировых чашечек… оливковое, миндальное, кунжутное масла. Ароматические пудры, только для нее одной истолченные; роза, миндаль, айва. Губная помада, пряности, камеди. Карандаши для бровей и цветные – для век; тушь для ресниц, кисточки для пудры. Щипчики для бровей, пинцеты для завивки ресниц. Бумажные салфетки, салфетки креповые и несколько маленьких губок. У всего имелось перед бесподобным зеркалом собственное место.
Заслышалось какое-то бормотание. Поначалу едва различимое, оно не позволяло понять ни слова, ни даже узнать голос. Если бы в гардеробной Гепара была не одна, никто бы и не подумал, что подобные звуки могут срываться со столь хорошеньких уст. Но они становились все громче, громче, и наконец Гепара ударила по граниту стола кулачками и закричала: «Скотина, скотина, скотина! Убирайся назад в свое грязное логово! Убирайся в свой Горменгаст!» – и, вскочив, промахнула рукой по граниту. И все, что было на нем так красиво расставлено, полетело, кружась, по воздуху, и разбилось, и растеклось, потраченное напрасно, по белым верблюжьим шкурам и тусклой красноте гобеленов.
Но Гепара не знала покоя. Что за дело ей до того? Что – до этого? Никакого. А примет ли она Гризиортспийские гобелены? Еще бы.
Их купили для Гепары, лишив тем самым небольшую страну единственного ее достояния.
И вот они висят в огромной комнате, специально для них и выстроенной, прекрасные, как никогда, горящие грязноватым золотом и краснотой, и никто их не видит, поскольку Гепара забыла о них, бывших когда-то ее радостью.
Гобелены умерли для нее, точно как и она для них. Единороги преклоняли колена, оставаясь невидимыми. Пылавшие под лучами солнца утесы ничего ровно не значили. Опасные расщелины больше опасными не были.
Покрытый верблюжьим волосом пол; укрытые гобеленами стены; туалетный столик; зеркало. Столик был вырезан из цельной глыбы гранита. На поверхности глыбы лежали, как и всегда, туалетные принадлежности девушки.
Черная гранитная столешница была безупречно гладкой но волновала ладонь неровностями; она, казалось, то вспучивалась, то покрывалась вмятинками, и отражения разного рода орудий были остры в ней, как сами орудия и неизменно изгибисты. При всем обилии туалетных приборов, разноцветные эти предметы занимали лишь малую часть столешницы. Справа и слева от них растекался адамантовый, роскошно волнистый гранит.
Впрочем, Гепара, сидевшая выпрямившись за столиком в кресле верблюжьей шерсти, была нынче не в том настроении, чтобы водить по граниту ладонями в безмолвном, чувственном упоении. Что-то случилось с ней. Что-то такое, чего никогда еще не случалось. Впервые за всю свою жизнь она ощутила себя ненужной. Титус Гроан показал, что способен обойтись без нее.
В глуби ее маленького, тонкого, по-военному прямого тела клубились, переплетаясь, змеи. За пустотой безжизненных, по видимости, глаз таился целый мир остервенелых кошмаров, ибо Гепара сообразила вдруг, что ненавидит Титуса. Ненавидит его независимость. Ненавидит то, что присутствует в нем и отсутствует в ней. Она подняла остекленевшие глаза к небу за зеркалом. Там плыли маленькие облачка, и глаза ее наконец прояснились, и веки укрыли их.
Мысли Гепары начали осыпаться, точно чешуйки, и в конце концов в голове ее воцарилась полная пустота, ибо темные помыслы девушки обладали ужасной силой и сохранить их навсегда означало бы поддаться безумию.
За зеркалом возвышалась, пронзая небо, гордость отца. Новейшая из его фабрик. Над одной из труб спиралью возносился дымок.
Сколь ни застыла Гепара в своей муке, все средства, коими располагала она, были приведены в боевой порядок. Целое войско причудливых приспособлений, разноцветные, будто радуга, сверкающие, точно воск или сталь, орудия красоты, резные алебастровые сосуды с притираниями, тени для век, нард.
Благоухание ониксовых и порфировых чашечек… оливковое, миндальное, кунжутное масла. Ароматические пудры, только для нее одной истолченные; роза, миндаль, айва. Губная помада, пряности, камеди. Карандаши для бровей и цветные – для век; тушь для ресниц, кисточки для пудры. Щипчики для бровей, пинцеты для завивки ресниц. Бумажные салфетки, салфетки креповые и несколько маленьких губок. У всего имелось перед бесподобным зеркалом собственное место.
Заслышалось какое-то бормотание. Поначалу едва различимое, оно не позволяло понять ни слова, ни даже узнать голос. Если бы в гардеробной Гепара была не одна, никто бы и не подумал, что подобные звуки могут срываться со столь хорошеньких уст. Но они становились все громче, громче, и наконец Гепара ударила по граниту стола кулачками и закричала: «Скотина, скотина, скотина! Убирайся назад в свое грязное логово! Убирайся в свой Горменгаст!» – и, вскочив, промахнула рукой по граниту. И все, что было на нем так красиво расставлено, полетело, кружась, по воздуху, и разбилось, и растеклось, потраченное напрасно, по белым верблюжьим шкурам и тусклой красноте гобеленов.
Глава восемьдесят первая
Из горечи, ставшей такой же частью ее существа, как аллергия, поднималось на поверхность сознания такое, что можно было бы уподобить морскому чудовищу, которое всплывает из океанских глубин, чешуйчатое, омерзительное. Поначалу Гепара не замечала, не ощущала его нарождения, но с ходом дней неясные помыслы приобретали все более резкие очертания. А после их сменяло нечто еще более резкое, пока Гепара не уяснила, что жаждет понять не только как нанести удар, но и когда его нанести. И наконец, через две недели после ссоры с Титусом она обнаружила, что деятельно обдумывает уничтожение юноши, что именно к этой цели устремлено все ее существо.
Сметя на пол свои прикрасы, она смела и то, что туманило ее разум и страсть. И этот порыв не только наполнил Гепару злобой еще пущей, но и сообщил льдистую ясность мыслям, так что при следующем свидании с Титусом она казалась истинным воплощением уравновешенности.
Сметя на пол свои прикрасы, она смела и то, что туманило ее разум и страсть. И этот порыв не только наполнил Гепару злобой еще пущей, но и сообщил льдистую ясность мыслям, так что при следующем свидании с Титусом она казалась истинным воплощением уравновешенности.
Глава восемьдесят вторая
– Так это и есть тот самый юноша? – спросил отец Гепары, хиленький человечек.
– Да, отец, тот самый.
Голос отца был немыслимо пуст. Когда он входил в комнату, всем казалось, будто из нее кто-то вышел. Он был человеком настолько неописуемым, что даже неловко сказать. Лишь о черепной коробке его и можно было сообщить нечто определенное: нарост цвета топленого жира.
Взявшись описывать черты его поочередно, мы бы ничего ровным счетом не достигли, – трудно было даже поверить, что в жилах Гепары текла та же самая кровь. Но что-то все-таки было – какая-то эманация, связующая дочь и отца. Подобие ауры, принадлежащей им и только им, хоть лица обоих никакого отношения к таковой не имели. Ибо отец Гепары был ничем: существом, состоящим исключительно из интеллекта, не сознававшим, по-человечески говоря, что при всей своей гениальности он остается разновидностью пустоты. Думал же он лишь об одном – о своей фабрике.
Гепара, проследив взгляд отца, увидела Титуса.
– Притормози, – резко, точно чайка, вскричала она.
Отец тронул кнопку, и машина немедля остановилась, вздохнув.
На дальнем конце укрытого ветвями деревьев проселка, стоял, разговаривая, по всему судя, с собой, Титус, – впрочем, когда Гепара с отцом совсем уж решили, что он спятил, вблизи него обнаружилась в далеком переплетении веток троица нищих.
Приближавшейся машины все четверо, похоже, не увидели и не услышали.
Неяркий осенний свет пестрил длинную дорогу, обращая ее в ковер.
– Мы следовали за вами! – говорил Треск-Курант. – Ха-ха-ха! Следовали, можно сказать, по пятам, с переменным успехом.
– Следовали? Чего ради? Я вас даже не знаю, – удивился Титус.
– Вы разве не помните, молодой человек? – сказал Рактелок. – В Подречье? Когда Мордлюк спас вас?
– Да, да, – ответил Титус, – но я не помню вас. Там были тысячи… к тому же… вы встречали его?
– Мордлюка?
– Мордлюка.
– Нет, – сказал Швырок.
Помолчали.
– Мой дорогой юноша… – начал Треск-Курант.
– Да? – отозвался Титус.
– До чего ж вы изящны. Точь-в-точь как я когда-то. При нашей последней встрече вы были нищим. Как мы теперь, совершенно. Ха-ха-ха! Обтрепанным пустобродом. А нынче – нет, вы только гляньте. Ба-ба-ба!
– Заткнитесь, – сказал Титус.
Он оглядел их снова. Троица неудачников. И таких напыщенных, какими лишь неудачники и бывают.
– Что вам от меня нужно? – спросил Титус. – У меня нет ничего, что я мог бы дать вам.
– У вас есть все, – сказал Рактелок. – Потому мы и следовали за вами. Вы не такой, как иные прочие, мой господин.
– Кто это сказал? – прошептал Титус. – Откуда вы знаете?
– Ну, это все знают! – воскликнул Треск-Курант, и до того уж громко, что его услышали даже Гепара с отцом, следившие за каждым движением всех четверых.
– Мы держали уши востро, смотрели в оба, и не упускали того, что ниспосылал нам Господь.
– В конце концов, за вами же приглядывали. Вы не какая-нибудь никому не ведомая личность.
– Неведомая! – вскричал Треск-Курант. – Ха-ха-ха! Вот это здорово!
– Что у вас в мешке? – спросил, отворачиваясь, Титус.
– Труд всей моей жизни, – ответил Рактелок. – Книги, десятки книг, впрочем, все они одинаковы. – Он гордо вскинул голову и поводил ею туда-сюда. – Это мои «остатки». Средоточие моего существа. Прошу вас, возьмите одну, мой господин. Возьмите ее с собой в Горменгаст. Сейчас я достану.
И Рактелок, оттолкнув от кресла Швырка, рывком распахнул мешок, окунул в нутро его руку и извлек на свет книгу. И сделал шаг к Титусу, протягивая таинственный том.
– Про что там? – спросил Титус.
– Про все, – ответил Раткелок. – Про все, что мне известно о жизни и смерти.
– Я не большой любитель чтения, – сказал Титус.
– Спешить некуда, – отозвался Рактелок. – Почитаете на досуге.
– Большое спасибо, – сказал Титус. Он перелистнул наугад несколько страниц. – Так здесь и стихи есть, верно?
– Перемежающиеся, – сказал Рактелок. – Это очень верное слово. Перемежающиеся стихотворения. Прочитать вам одно… мой господин?
– Ну…
– Так, минутку, минутку… мм… мм… Мысль… просто такая мимолетная мысль. Где это? Вы готовы… сударь?
– А оно очень длинное? – спросил Титус.
– Оно очень короткое, – ответил, зажмуриваясь, Рактелок. – Значит, так…
– Вы поняли, о чем речь? – осведомился он.
– Как тебя звать? – спросил Титус.
– Рактелок.
– А твоих друзей?
– Треск-Курант и Швырок.
– Вы убежали из Подречья?
– Так точно.
– И долгое время искали меня?
– Именно так.
– Для чего?
– Мы необходимы вам. Понимаете… мы верим, что вы тот, кем себя называете.
– И кем же я себя называю?
Все трое одновременно шагнули вперед и, подняв потертые физиономии к листве вверху, в один голос отрапортовали…
– Вы – Титус, семьдесят седьмой граф Гроанский, властитель Горменгаста. Хотите верьте, хотите нет.
– А мы – ваша личная стража, – прибавил Швырок голоском столь слабым и глупым, что самое звучание его отрицало какую ни на есть уверенность в значимости произносимых слов.
– Мне не нужна стража, – сказал Титус. – Но все равно – спасибо.
– Вот и я говорил точно так же, когда был молодым, – сказал Швырок. – И думал как вы… думал, что одиночество есть лучшая вещь на свете. Это было еще до того, как меня сослали в соляные копи… и с той поры я…
– Простите, – сказал Титус, – но я не могу мешкать здесь с вами. Я благодарен за самоотверженность, с которой вы искали меня, за желание защитить меня неведомо от чего… и все-таки – нет. Я из тех никчемных дураков – или, быть может, понемногу становлюсь им, – что вечно кусают руку, которая их кормит.
– Мы все равно последуем за вами, – сказал Треск-Курант. – Если хотите, издали, оставаясь незримыми. Мы ни на что не претендуем. Но и переубедить нас в чем бы то ни было – дело не из простых.
– А следом явятся и другие, – прибавил Швырок. – Люди униженные и оскорбленные, романтические юноши. Придет время, и у вас будет целая армия, мой господин. Незримая армия. Всегда готовая выполнить любой ваш приказ.
– Какой? – осведомился Титус.
– Тот самый, разумеется, – воскликнул Треск-Курант и, подобрав губы, испустил свист настолько пронзительный, что и кроншнеп позавидовал бы. – Опасный. Ха-ха-ха-ха! Вам нечего страшиться. О нет. Невидимая армия последует за вами повсюду, разве что на глаза вам лезть не станет.
– Оставьте меня! – крикнул Титус. – Уходите! Вы зарываетесь. Есть лишь одно, в чем вы можете мне помочь.
Какое-то время троица просидела на земле, уныло взирая на Титуса. И наконец Рактелок спросил:
– И что это?
– Обшарьте весь свет и найдите Мордлюка. Доставьте мне вести о нем или приведите его самого. Сделайте это, и я приму вас в спутники. А сейчас, прошу вас, ИДИТЕ, ИДИТЕ, ИДИТЕ!
– Да, отец, тот самый.
Голос отца был немыслимо пуст. Когда он входил в комнату, всем казалось, будто из нее кто-то вышел. Он был человеком настолько неописуемым, что даже неловко сказать. Лишь о черепной коробке его и можно было сообщить нечто определенное: нарост цвета топленого жира.
Взявшись описывать черты его поочередно, мы бы ничего ровным счетом не достигли, – трудно было даже поверить, что в жилах Гепары текла та же самая кровь. Но что-то все-таки было – какая-то эманация, связующая дочь и отца. Подобие ауры, принадлежащей им и только им, хоть лица обоих никакого отношения к таковой не имели. Ибо отец Гепары был ничем: существом, состоящим исключительно из интеллекта, не сознававшим, по-человечески говоря, что при всей своей гениальности он остается разновидностью пустоты. Думал же он лишь об одном – о своей фабрике.
Гепара, проследив взгляд отца, увидела Титуса.
– Притормози, – резко, точно чайка, вскричала она.
Отец тронул кнопку, и машина немедля остановилась, вздохнув.
На дальнем конце укрытого ветвями деревьев проселка, стоял, разговаривая, по всему судя, с собой, Титус, – впрочем, когда Гепара с отцом совсем уж решили, что он спятил, вблизи него обнаружилась в далеком переплетении веток троица нищих.
Приближавшейся машины все четверо, похоже, не увидели и не услышали.
Неяркий осенний свет пестрил длинную дорогу, обращая ее в ковер.
– Мы следовали за вами! – говорил Треск-Курант. – Ха-ха-ха! Следовали, можно сказать, по пятам, с переменным успехом.
– Следовали? Чего ради? Я вас даже не знаю, – удивился Титус.
– Вы разве не помните, молодой человек? – сказал Рактелок. – В Подречье? Когда Мордлюк спас вас?
– Да, да, – ответил Титус, – но я не помню вас. Там были тысячи… к тому же… вы встречали его?
– Мордлюка?
– Мордлюка.
– Нет, – сказал Швырок.
Помолчали.
– Мой дорогой юноша… – начал Треск-Курант.
– Да? – отозвался Титус.
– До чего ж вы изящны. Точь-в-точь как я когда-то. При нашей последней встрече вы были нищим. Как мы теперь, совершенно. Ха-ха-ха! Обтрепанным пустобродом. А нынче – нет, вы только гляньте. Ба-ба-ба!
– Заткнитесь, – сказал Титус.
Он оглядел их снова. Троица неудачников. И таких напыщенных, какими лишь неудачники и бывают.
– Что вам от меня нужно? – спросил Титус. – У меня нет ничего, что я мог бы дать вам.
– У вас есть все, – сказал Рактелок. – Потому мы и следовали за вами. Вы не такой, как иные прочие, мой господин.
– Кто это сказал? – прошептал Титус. – Откуда вы знаете?
– Ну, это все знают! – воскликнул Треск-Курант, и до того уж громко, что его услышали даже Гепара с отцом, следившие за каждым движением всех четверых.
– Мы держали уши востро, смотрели в оба, и не упускали того, что ниспосылал нам Господь.
– В конце концов, за вами же приглядывали. Вы не какая-нибудь никому не ведомая личность.
– Неведомая! – вскричал Треск-Курант. – Ха-ха-ха! Вот это здорово!
– Что у вас в мешке? – спросил, отворачиваясь, Титус.
– Труд всей моей жизни, – ответил Рактелок. – Книги, десятки книг, впрочем, все они одинаковы. – Он гордо вскинул голову и поводил ею туда-сюда. – Это мои «остатки». Средоточие моего существа. Прошу вас, возьмите одну, мой господин. Возьмите ее с собой в Горменгаст. Сейчас я достану.
И Рактелок, оттолкнув от кресла Швырка, рывком распахнул мешок, окунул в нутро его руку и извлек на свет книгу. И сделал шаг к Титусу, протягивая таинственный том.
– Про что там? – спросил Титус.
– Про все, – ответил Раткелок. – Про все, что мне известно о жизни и смерти.
– Я не большой любитель чтения, – сказал Титус.
– Спешить некуда, – отозвался Рактелок. – Почитаете на досуге.
– Большое спасибо, – сказал Титус. Он перелистнул наугад несколько страниц. – Так здесь и стихи есть, верно?
– Перемежающиеся, – сказал Рактелок. – Это очень верное слово. Перемежающиеся стихотворения. Прочитать вам одно… мой господин?
– Ну…
– Так, минутку, минутку… мм… мм… Мысль… просто такая мимолетная мысль. Где это? Вы готовы… сударь?
– А оно очень длинное? – спросил Титус.
– Оно очень короткое, – ответил, зажмуриваясь, Рактелок. – Значит, так…
Рактелок открыл глаза.
Как птице реять в небесах, не будь она о двух крылах?
Как лось, велик и волосат, ступал бы, кущей патриарх,
Лиши его копыт? Как рыбы в влажной глубине,
Как достигали бы оне русалок, стонущих на дне,
Когда бы не хвосты? И как банан в глуши лесов
Возрос бы без земных корнёв, основы всех основ?
– Вы поняли, о чем речь? – осведомился он.
– Как тебя звать? – спросил Титус.
– Рактелок.
– А твоих друзей?
– Треск-Курант и Швырок.
– Вы убежали из Подречья?
– Так точно.
– И долгое время искали меня?
– Именно так.
– Для чего?
– Мы необходимы вам. Понимаете… мы верим, что вы тот, кем себя называете.
– И кем же я себя называю?
Все трое одновременно шагнули вперед и, подняв потертые физиономии к листве вверху, в один голос отрапортовали…
– Вы – Титус, семьдесят седьмой граф Гроанский, властитель Горменгаста. Хотите верьте, хотите нет.
– А мы – ваша личная стража, – прибавил Швырок голоском столь слабым и глупым, что самое звучание его отрицало какую ни на есть уверенность в значимости произносимых слов.
– Мне не нужна стража, – сказал Титус. – Но все равно – спасибо.
– Вот и я говорил точно так же, когда был молодым, – сказал Швырок. – И думал как вы… думал, что одиночество есть лучшая вещь на свете. Это было еще до того, как меня сослали в соляные копи… и с той поры я…
– Простите, – сказал Титус, – но я не могу мешкать здесь с вами. Я благодарен за самоотверженность, с которой вы искали меня, за желание защитить меня неведомо от чего… и все-таки – нет. Я из тех никчемных дураков – или, быть может, понемногу становлюсь им, – что вечно кусают руку, которая их кормит.
– Мы все равно последуем за вами, – сказал Треск-Курант. – Если хотите, издали, оставаясь незримыми. Мы ни на что не претендуем. Но и переубедить нас в чем бы то ни было – дело не из простых.
– А следом явятся и другие, – прибавил Швырок. – Люди униженные и оскорбленные, романтические юноши. Придет время, и у вас будет целая армия, мой господин. Незримая армия. Всегда готовая выполнить любой ваш приказ.
– Какой? – осведомился Титус.
– Тот самый, разумеется, – воскликнул Треск-Курант и, подобрав губы, испустил свист настолько пронзительный, что и кроншнеп позавидовал бы. – Опасный. Ха-ха-ха-ха! Вам нечего страшиться. О нет. Невидимая армия последует за вами повсюду, разве что на глаза вам лезть не станет.
– Оставьте меня! – крикнул Титус. – Уходите! Вы зарываетесь. Есть лишь одно, в чем вы можете мне помочь.
Какое-то время троица просидела на земле, уныло взирая на Титуса. И наконец Рактелок спросил:
– И что это?
– Обшарьте весь свет и найдите Мордлюка. Доставьте мне вести о нем или приведите его самого. Сделайте это, и я приму вас в спутники. А сейчас, прошу вас, ИДИТЕ, ИДИТЕ, ИДИТЕ!
Глава восемьдесят третья
Трое из Подречья растворились в лесу, и Титус остался один – так он, во всяком, случае полагал. Разломав на куски бывшую в руках его ветку, он развернулся и пошел по своим же следам назад, туда, где поджидала его дочь ученого. Только тут он ее и заметил.
Несколькими минутами раньше Гепара вылезла из автомобиля, а отец ее, развернувшись, неслышно укатил, – теперь она и Титус с каждым шагом приближались друг к дружке.
Всякий, кто расположился бы на равном от них расстоянии, увидел бы, повертев туда-сюда головой, на сколь одинаковом фоне двигались эти двое – зелень и золото испещряли лесную дорогу, пестрили они и Гепару с Титусом, отчего те, казалось, плыли, несомые наклонными лучами низко стоявшего солнца.
Прошлое, обратившее каждого в то, чем он стал, и ни во что иное, двигалось вместе с ними, прирастая с каждым их шагом. Две фигуры; два существа; два человека, два мира одиночества. Жизни их до этих мгновений были ни в чем не схожи, и то, что осталось в них так и не обретшим ясных очертаний, тяжким грузом давило теперь на грудь каждого.
И все же в повадке шедшей лесной дорогой Гепары не было даже грана страсти, как равно и стужи, оледенившей ей сердце, и Титусу оставалось только дивиться тому, как она приближается – неотвратимо и ровно, будто привидение.
Неделимая частица – вот чем она была: тонкая, точно ресница, и подтянутая, как оловянный солдатик. И при этом – какую таила опасность! Всю плоть ее пропитало теперь нечто, способное взвиваться в такие выси и отбрасывать фантастическую, мреющую тень так далеко, как то и не снилось никакой мудрости крови.
Как опасна, как безрассудна – и какая взрывная сила для сосуда столь малого!
Она не сводила с Титуса глаз. Она видела его всего и сразу – отчасти надменную, нескладную поступь, манеру встряхивать головой, отбрасывая с глаз ни с чем не сравнимые волосы, несговорчивость, читавшуюся в его опущенных плечах, общее выражение отрешенности, бывшее столь неодолимым камнем преткновения для юных дев его прошлого, ничего не находивших забавного в том, как он, в мгновения самые несказанные, вдруг утопал в своих мыслях. Вот что раздражало в нем пуще всего. Он не умел насиловать свои чувства, не мог принудить себя влюбиться. Любовь его вечно витала где-то еще. И только тело оставалось бездумным.
За спиной Титуса, где бы он ни проходил и ни спал, вставали легионы Горменгаста… один сумрачный ярус за другим, с сычами, перекликающимися в дожде, с перезвоном красных от ржавчины колоколов.
Несколькими минутами раньше Гепара вылезла из автомобиля, а отец ее, развернувшись, неслышно укатил, – теперь она и Титус с каждым шагом приближались друг к дружке.
Всякий, кто расположился бы на равном от них расстоянии, увидел бы, повертев туда-сюда головой, на сколь одинаковом фоне двигались эти двое – зелень и золото испещряли лесную дорогу, пестрили они и Гепару с Титусом, отчего те, казалось, плыли, несомые наклонными лучами низко стоявшего солнца.
Прошлое, обратившее каждого в то, чем он стал, и ни во что иное, двигалось вместе с ними, прирастая с каждым их шагом. Две фигуры; два существа; два человека, два мира одиночества. Жизни их до этих мгновений были ни в чем не схожи, и то, что осталось в них так и не обретшим ясных очертаний, тяжким грузом давило теперь на грудь каждого.
И все же в повадке шедшей лесной дорогой Гепары не было даже грана страсти, как равно и стужи, оледенившей ей сердце, и Титусу оставалось только дивиться тому, как она приближается – неотвратимо и ровно, будто привидение.
Неделимая частица – вот чем она была: тонкая, точно ресница, и подтянутая, как оловянный солдатик. И при этом – какую таила опасность! Всю плоть ее пропитало теперь нечто, способное взвиваться в такие выси и отбрасывать фантастическую, мреющую тень так далеко, как то и не снилось никакой мудрости крови.
Как опасна, как безрассудна – и какая взрывная сила для сосуда столь малого!
Она не сводила с Титуса глаз. Она видела его всего и сразу – отчасти надменную, нескладную поступь, манеру встряхивать головой, отбрасывая с глаз ни с чем не сравнимые волосы, несговорчивость, читавшуюся в его опущенных плечах, общее выражение отрешенности, бывшее столь неодолимым камнем преткновения для юных дев его прошлого, ничего не находивших забавного в том, как он, в мгновения самые несказанные, вдруг утопал в своих мыслях. Вот что раздражало в нем пуще всего. Он не умел насиловать свои чувства, не мог принудить себя влюбиться. Любовь его вечно витала где-то еще. И только тело оставалось бездумным.
За спиной Титуса, где бы он ни проходил и ни спал, вставали легионы Горменгаста… один сумрачный ярус за другим, с сычами, перекликающимися в дожде, с перезвоном красных от ржавчины колоколов.
Глава восемьдесят четвертая
Поравнявшись наконец, Гепара и Титус остановились как вкопанные, поскольку даже мысль о том, чтобы миновать друг дружку, словно не заметив, представлялась обоим нелепо театральной. Что до Гепары, она, во всяком случае, и думать не могла о том, чтобы позволить юноше скользнуть мимо подобием облака – и никогда не вернуться. Она с ним еще не покончила. Собственно, почти еще и не начала. К тому же Гепара ощущала в летучих мгновениях этого дня нечто, отличавшее его от других. Горячечный, не терпящий возражений день; день, требующий, быть может, озарений и высшей проницательности.
И однако ж, при всей насыщенности этого мига, и Титус, и Гепара сознавали, что нет в нем ничего нового; что оба в прошлые годы уже побывали, причем вместе, точно в таком же положении, и что от судьбы, нависшей над ними, уйти невозможно.
– Спасибо, что остановился, – произнесла неторопливо и ровно Гепара. (Говор ее неизменно напоминал Титусу шуршание сохлой листвы.)
– А что еще мог я сделать? – отозвался Титус. – Как-никак мы с тобой знакомы.
– Ты полагаешь? – спросила Гепара. – Возможно, это повод избегать друг друга.
– Возможно, – согласился Титус.
Лесная дорога тонула в гулкой тиши.
– Кто это был? – наконец спросила Гепара.
Четыре коротких слога один за другим отлетели прочь.
– О ком ты? – спросил Титус. – Мне сейчас не до шарад.
– О трех нищих.
– А, эти! Мои старые друзья.
– Друзья? – словно самой себе прошептала Гепара. – И что они делают во владеньях отца?
– Пришли меня спасать, – сказал Титус.
– От чего?
– От меня, полагаю. От женщин. Они мудры. А мудрецы неизменно нищенствуют. Им кажется, что ты слишком обворожительна для меня. Ха-ха-ха-ха! Но я сказал им, чтобы они не тревожились. Что ты неподатлива, как самый что ни на есть стержневой корень. Что пол твой сидит в тебе под семью запорами; что ты нетерпима в любви, как самка богомола, отгрызающая обожателям головы. Любовь ведь так отвратительна, верно?
Если бы Титус не смотрел, произнося эту тираду, в небо, он смог бы на долю секунды приметить за приопущенными веками дочери ученого проблеск жуткого света.
Но Титус его не заметил. Переведя взгляд на Гепару, он увидел лишь создание редкостное и безупречное, как птица или цветок.
Полыхнувшие на мгновенье глаза уже светились примерно такой же любовью, какую можно увидеть в зеницах гарпии, пожирающей обезьяну.
– И при этом ты твердишь, будто любишь меня. Вот что самое пикантное.
– Конечно, люблю, – слова Гепары опадали, как увядшие лепестки. – Конечно, люблю и всегда буду любить. Вот почему ты должен уйти.
Подведенные брови ее сошлись, на миг обратив Гепару в иное существо, во всех отношениях столь же редкостное и причудливое, как прежде. Она отвернулась и снова стала собою – или все же кем-то еще?
– Потому что я люблю тебя, Титус, так сильно, что почти не способна сносить эту любовь.
– Тогда скажи мне кое-что, – произнес Титус тоном настолько небрежным, что Гепара с огромным трудом удержалась от вспышки гнева, который, дай она ему волю, мог бы разрушить все ее дотошно продуманные планы. Ибо прежде всего Титусу нельзя было позволить уйти, как он намеревался, этим вечером.
– О чем ты хочешь меня спросить? – Гепара придвинулась ближе к нему.
– Твой отец…
– Да?
– Почему он одевается, точно наемный плакальщик? Почему так мрачен? Что происходит на его фабрике? Почему голова его похожа на дыню? Ты уверена, что он и вправду твой отец? Чьи лица я видел в окошках? Их тысячи там, и все одинаковые, и все, точно восковые фигуры, таращат глаза. И что за вонь стелется по озеру? Что он там производит? Потому что, клянусь богом, меня мутит от одного только взгляда на это здание. Почему его окружает охрана?
И однако ж, при всей насыщенности этого мига, и Титус, и Гепара сознавали, что нет в нем ничего нового; что оба в прошлые годы уже побывали, причем вместе, точно в таком же положении, и что от судьбы, нависшей над ними, уйти невозможно.
– Спасибо, что остановился, – произнесла неторопливо и ровно Гепара. (Говор ее неизменно напоминал Титусу шуршание сохлой листвы.)
– А что еще мог я сделать? – отозвался Титус. – Как-никак мы с тобой знакомы.
– Ты полагаешь? – спросила Гепара. – Возможно, это повод избегать друг друга.
– Возможно, – согласился Титус.
Лесная дорога тонула в гулкой тиши.
– Кто это был? – наконец спросила Гепара.
Четыре коротких слога один за другим отлетели прочь.
– О ком ты? – спросил Титус. – Мне сейчас не до шарад.
– О трех нищих.
– А, эти! Мои старые друзья.
– Друзья? – словно самой себе прошептала Гепара. – И что они делают во владеньях отца?
– Пришли меня спасать, – сказал Титус.
– От чего?
– От меня, полагаю. От женщин. Они мудры. А мудрецы неизменно нищенствуют. Им кажется, что ты слишком обворожительна для меня. Ха-ха-ха-ха! Но я сказал им, чтобы они не тревожились. Что ты неподатлива, как самый что ни на есть стержневой корень. Что пол твой сидит в тебе под семью запорами; что ты нетерпима в любви, как самка богомола, отгрызающая обожателям головы. Любовь ведь так отвратительна, верно?
Если бы Титус не смотрел, произнося эту тираду, в небо, он смог бы на долю секунды приметить за приопущенными веками дочери ученого проблеск жуткого света.
Но Титус его не заметил. Переведя взгляд на Гепару, он увидел лишь создание редкостное и безупречное, как птица или цветок.
Полыхнувшие на мгновенье глаза уже светились примерно такой же любовью, какую можно увидеть в зеницах гарпии, пожирающей обезьяну.
– И при этом ты твердишь, будто любишь меня. Вот что самое пикантное.
– Конечно, люблю, – слова Гепары опадали, как увядшие лепестки. – Конечно, люблю и всегда буду любить. Вот почему ты должен уйти.
Подведенные брови ее сошлись, на миг обратив Гепару в иное существо, во всех отношениях столь же редкостное и причудливое, как прежде. Она отвернулась и снова стала собою – или все же кем-то еще?
– Потому что я люблю тебя, Титус, так сильно, что почти не способна сносить эту любовь.
– Тогда скажи мне кое-что, – произнес Титус тоном настолько небрежным, что Гепара с огромным трудом удержалась от вспышки гнева, который, дай она ему волю, мог бы разрушить все ее дотошно продуманные планы. Ибо прежде всего Титусу нельзя было позволить уйти, как он намеревался, этим вечером.
– О чем ты хочешь меня спросить? – Гепара придвинулась ближе к нему.
– Твой отец…
– Да?
– Почему он одевается, точно наемный плакальщик? Почему так мрачен? Что происходит на его фабрике? Почему голова его похожа на дыню? Ты уверена, что он и вправду твой отец? Чьи лица я видел в окошках? Их тысячи там, и все одинаковые, и все, точно восковые фигуры, таращат глаза. И что за вонь стелется по озеру? Что он там производит? Потому что, клянусь богом, меня мутит от одного только взгляда на это здание. Почему его окружает охрана?