Страница:
Гепара не заметила, что глаза Титуса открыты, и он смог миг-другой наблюдать за нею, вглядываться в ее ледяные черты. Потом она повернулась и, увидев пристальный взгляд Титуса, не предприняла ничего, чтобы смягчить выражение своего лица, хоть и понимала, что ее застали врасплох. Вместо того Гепара вперилась в Титуса ответным взглядом и смотрела, пока не наступил, как во всякой игре в «переглядки», миг, когда она притворилась, будто неспособна и дальше сохранять неподвижность черт, и лед растаял, и в лице ее проступило выражение, содержавшее смесь искушенности, эксцентричности и изящества.
– Ты победил, – сказала она.
Голос ее был легок и вял, как пушинка чертополоха.
– Кто ты? – спросил Титус.
– Это не важно, – ответила она. – До тех пор, пока мне известно, кто ты… или важно?
– И кто же я?
– Лорд Титус из Горменгаста, семьдесят седьмой граф! – слова ее трепетали, как осенние листья.
Титус закрыл глаза.
– Слава богу, – сказал он.
– За что? – спросила Гепара.
– За это знание. Я уже стал почти сомневаться в существовании этого проклятого места. Где я? У меня все тело горит.
– Худшее позади, – сказала Гепара.
– Вот как? И чем оно было, худшее?
– Поисками. Выпей вот это и ляг.
– Какое у тебя лицо, – сказал Титус. – Рай на пределе терпения. Кто ты? А? Не отвечай, я и так знаю. Ты женщина! Вот ты кто. Так дозволь же мне сосать твои груди, как маленькие яблоки, дозволь поиграть языком с твоими сосками.
– Ты определенно идешь на поправку, – ответила дочь ученого.
Глава семьдесят третья
Глава семьдесят четвертая
Глава семьдесят пятая
Глава семьдесят шестая
– Ты победил, – сказала она.
Голос ее был легок и вял, как пушинка чертополоха.
– Кто ты? – спросил Титус.
– Это не важно, – ответила она. – До тех пор, пока мне известно, кто ты… или важно?
– И кто же я?
– Лорд Титус из Горменгаста, семьдесят седьмой граф! – слова ее трепетали, как осенние листья.
Титус закрыл глаза.
– Слава богу, – сказал он.
– За что? – спросила Гепара.
– За это знание. Я уже стал почти сомневаться в существовании этого проклятого места. Где я? У меня все тело горит.
– Худшее позади, – сказала Гепара.
– Вот как? И чем оно было, худшее?
– Поисками. Выпей вот это и ляг.
– Какое у тебя лицо, – сказал Титус. – Рай на пределе терпения. Кто ты? А? Не отвечай, я и так знаю. Ты женщина! Вот ты кто. Так дозволь же мне сосать твои груди, как маленькие яблоки, дозволь поиграть языком с твоими сосками.
– Ты определенно идешь на поправку, – ответила дочь ученого.
Глава семьдесят третья
В одно из утр, недолгое время спустя после того, как Титус полностью оправился от горячки, он поднялся пораньше и, дивясь своему веселому настроению, оделся. Радость чужда была его душе. Когда-то, и не так уж давно, нелепая или причудливая мысль могла заставить его согнуться от хохота в три погибели; в те дни он смеялся над всем и ни над чем… при всем том мраке, что окутывал его ранние дни. Впрочем, теперь, похоже, снова настало время, в котором мрака было больше, чем света.
Да, в жизни его наступила пора, когда он стал замечать, что смеется и по-другому, и совсем над другим. Он больше не подвывал, хохоча. Не взревывал от счастья Что-то ушло из него.
И все-таки в это утро нечто от былого юного «я» словно вернулось к Титусу, стоило ему выкатиться из постели и выпрямиться во весь рост. Необъяснимое волнение; острый укол радости.
Подняв шторы и увидев окрестный пейзаж, он от удовольствия наморщил лицо и потянулся. Хотя, вообще говоря, радоваться было особенно нечему. Скорей уж наоборот. Он запутался. Нажил новых врагов. Попал в непростительную зависимость от Гепары, опасной, как глубина черной воды.
И все-таки в это утро Титус был счастлив. Казалось, ничто не способно задеть его. Казалось, он заговорен, неуязвим. Он жил будто в другом измерении, в которое вход всем прочим заказан, и потому мог рискнуть чем угодно, решиться на все. Если в те дни, когда Титус лежал, оправляясь от горячки, он упивался своим позором и не испытывал страха… то ныне он пребывал в мире, полностью вставшем на его сторону.
И Титус, сбежав этим ранним утром по изысканной лестнице, помчался к конюшне – да так, словно уже сидел на пони. Через минуту он оседлал ее, серую кобылку, и поскакал… поскакал к озеру, на широкой глади которого покоилось отражение фабрики.
Из стройных конических труб ее поднимались, словно курения, столбы зеленого дыма. За трубами лежал измятым холстом небесный простор. Озеро приближалось с каждым ударом копыт, Титус несся галопом, не зная, что следом за ним скачет кто-то еще. Кто-то еще проснулся сегодня с утра пораньше. Кто-то еще побывал в конюшне, оседлал пони и припустился вскачь. Если бы Титус обернулся, ему открылось бы редкостное по прелести зрелище. Дочь ученого летела за ним, как лист по ветру.
Достигнув озерного берега, Титус не стал осаживать кобылку, и та, заходя все глубже, взбивала воду, отчего совершенное отражение фабрики заколыхалось – волна за волной сотрясали его, пока на поверхности озера не осталось места, не покрытого зыбью. Ропот, который, будь он переведен на язык ароматов, следовало бы уподобить запаху смерти: дуновению сладкого распада.
Когда вода дошла серой кобылке до горла, почти остановив ее, Титус поднял лицо к небу и впервые уловил в утренней тиши глубокое, отвратительно мягкое урчание фабрики.
Впрочем, никакой загадки в нем не ощущалось, и Титус скользнул глазами по фасаду, походившему на усеянный бесчисленными иллюминаторами борт колоссального лайнера.
На миг задержав взгляд на одном из них, Титус дрогнул от удивления, поскольку в середке крохотного окна помещалось глядевшее за озеро лицо. Размером оно не превосходило булавочной головки.
Переведя взгляд на следующее окно, Титус снова увидел малюсенькое личико. Холодок пробежал по спине юноши, он закрыл глаза, но и это не помогло – мягкий, тошнотный гомон лишь усилился в его ушах, да еще и далекий, затхлый запах смерти наполнил ноздри. Он снова открыл глаза. В каждом окне торчало по лицу, каждое лицо смотрело на него, и самое страшное – все они были неотличимы.
Но тут вдалеке прозвучал еле слышный отсюда свисток, и тысячи окон мгновенно опустели, покинутые лицами.
Все счастье, какое обещал этот день, развеялось. Что-то жуткое пришло ему на смену. Титус медленно развернул серого пони и оказался лицом к лицу с Гепарой. То ли потому, что она предстала перед Титусом сразу за фабрикой, отчего обе смешались в его сознании, то ли по другой какой-то причине, – трудно сказать, но так или иначе, вид Гепары пробудил в юноше мгновенное отвращение. Радость утра ушла без остатка. Приключение сгинуло. Свет зари вокруг показался омерзительным. Титус сидел на спине пони, между зловещим строением и девушкой, похоже, считавшей, будто изящество искупает все. Почему лепесток ее верхней губы изогнут так странно? Неужели она не чует, насколько нечист воздух? Неужели не слышит гнусной отрыжки?
– Так это ты, – наконец вымолвил он.
– Я, – подтвердила Гепара, – а что?
– Зачем ты скакала за мной?
– Понятия не имею, – ответила она с такой лаконичностью, что Титус против воли своей улыбнулся.
– Мне кажется, я тебя ненавижу, – сказал он, – хоть и не знаю отчего. И эту вонючую фабрику тоже. Это здание – его выстроил твой отец?
– Так говорят, – ответила Гепара. – Хотя они много чего говорят, не правда ли?
– Кто? – спросил Титус.
– Спроси о чем-нибудь другом, милый. И не пытайся удрать. В конце концов, я ведь люблю тебя, насколько хватает духу.
– Насколько хватает духу! Совсем неплохо.
– Это и вправду совсем неплохо, если вспомнить всех дураков, которых я отсылала укладывать чемоданы.
Титус вгляделся в Гепару, испытывая тошноту от самоуверенности ее тона, но при первом же взгляде на нее броня юноши пошла трещинами – он увидел девушку такой, какой та была при первой их встрече: бесконечно желанной. Работа ее ума внушала Титусу отвращение, но, похоже, это лишь распаляло в нем желание обладать ее телом.
Сидящая на рослой кобыле, Гепара, казалось, только и ждала, чтобы он овладел ею. От нее лишь одно и требовалось: оставаться неизменной, хранить неподвижность резко прорисованного на фоне светлого неба профиля – маленького, нежного, возможно, порочного. Этого Титус не знал. Он мог лишь строить догадки.
– Что до тебя, – сказала Гепара, – ты ведь не то, что они, верно? Ты-то умеешь вести себя благопристойно.
В замечании этом присутствовало высокомерие почти нестерпимое, но прежде чем Титус успел ответить хоть словом, Гепара натянула поводья и затрусила к берегу.
Титус последовал за ней, и когда они выбрались на сухую землю, Гепара крикнула ему:
– Вперед, Титус Гроан! Я знаю, ты думаешь, что не любишь меня. Ну так попробуй меня поймать. Догони-ка меня, проказник!
В глазах ее вспыхнул новый свет, тело подобралось, напряженное, как последнее слово девственницы. Узкая, прекрасно скроенная амазонка сидела на ней, точно на кукле. Жуткая мудрость и жуткое возбуждение чуялись в тонком теле Гепары. И о! – в таком желанном. Лицо Гепары точно светилось изнутри, настолько чиста и лучезарна была ее кожа.
– Догони, – снова крикнула она, но крик этот был странен… не обращенный ни к кому, далекий, переливистый.
Фабрика была позабыта, Титус, в голове которого продолжал звучать безразличный голос Гепары, принял вызов и уже через несколько мгновений весь отдался страстной погоне.
С трех сторон их обступали далекие горы, вершины которых несмело поблескивали в свете зари.
У подножия гор стояли большие поместья – особняки, один из которых принадлежал отцу Гепары, ученому, мерцали в косых лучах. К югу от их дома лежало, поблескивая, большое летное поле, уставленное летательными аппаратами самых разных мастей. Еще дальше к югу поднимался лес, из темных недр которого неслись непрестанные крики лесных существ.
Все это вставало на горизонте, далеко от набиравшей скорость Гепары, непостижимой, дразнящей, стремительной девственницы, – с ее розовато и влажно светившейся на полуоткрытых губах помадой; с волосами, которые подскакивали, точно живые, в такт бегу лошади.
Титус, под гром копыт летевший за нею, вдруг показался себе идиотом. В любой другой день он отмахнулся бы от этого ощущения, но сегодня все было иначе. Не то чтобы ему стало вдруг стыдно валять дурака. Занятие это вполне отвечало его натуре, любая прихоть принималась им либо отвергалась по настроению. Нет. Тут было что-то другое. Что-то неисцелимо очевидное чуялось в этой гонке. Что-то пустое. Они неслись на крыльях клише. Мужчина преследует женщину на заре! Мужчина, жаждущий удовлетворить свою похоть! И женщина, скачущая как безумная, по самому краю ближайшего будущего. Да еще и богатая женщина! Богатая настолько, насколько могла ее сделать таковой отцовская фабрика. А он? Наследник целого царства. Но только где оно? Ну, где же?
Слева от Титуса завиделась рощица, и он поскакал туда, бросив поводья на шею лошади. И, едва оказавшись под липами, спрыгнул на землю и упал на колени, улыбаясь язвительно, полагая, что избавился от Гепары и от ее затей. Титус сомкнул веки, но лишь на миг, ибо воздух наполнился ароматами сразу и сухими, и свежими, и, снова открыв глаза, юноша увидел стоящую прямо над ним дочь ученого.
Да, в жизни его наступила пора, когда он стал замечать, что смеется и по-другому, и совсем над другим. Он больше не подвывал, хохоча. Не взревывал от счастья Что-то ушло из него.
И все-таки в это утро нечто от былого юного «я» словно вернулось к Титусу, стоило ему выкатиться из постели и выпрямиться во весь рост. Необъяснимое волнение; острый укол радости.
Подняв шторы и увидев окрестный пейзаж, он от удовольствия наморщил лицо и потянулся. Хотя, вообще говоря, радоваться было особенно нечему. Скорей уж наоборот. Он запутался. Нажил новых врагов. Попал в непростительную зависимость от Гепары, опасной, как глубина черной воды.
И все-таки в это утро Титус был счастлив. Казалось, ничто не способно задеть его. Казалось, он заговорен, неуязвим. Он жил будто в другом измерении, в которое вход всем прочим заказан, и потому мог рискнуть чем угодно, решиться на все. Если в те дни, когда Титус лежал, оправляясь от горячки, он упивался своим позором и не испытывал страха… то ныне он пребывал в мире, полностью вставшем на его сторону.
И Титус, сбежав этим ранним утром по изысканной лестнице, помчался к конюшне – да так, словно уже сидел на пони. Через минуту он оседлал ее, серую кобылку, и поскакал… поскакал к озеру, на широкой глади которого покоилось отражение фабрики.
Из стройных конических труб ее поднимались, словно курения, столбы зеленого дыма. За трубами лежал измятым холстом небесный простор. Озеро приближалось с каждым ударом копыт, Титус несся галопом, не зная, что следом за ним скачет кто-то еще. Кто-то еще проснулся сегодня с утра пораньше. Кто-то еще побывал в конюшне, оседлал пони и припустился вскачь. Если бы Титус обернулся, ему открылось бы редкостное по прелести зрелище. Дочь ученого летела за ним, как лист по ветру.
Достигнув озерного берега, Титус не стал осаживать кобылку, и та, заходя все глубже, взбивала воду, отчего совершенное отражение фабрики заколыхалось – волна за волной сотрясали его, пока на поверхности озера не осталось места, не покрытого зыбью. Ропот, который, будь он переведен на язык ароматов, следовало бы уподобить запаху смерти: дуновению сладкого распада.
Когда вода дошла серой кобылке до горла, почти остановив ее, Титус поднял лицо к небу и впервые уловил в утренней тиши глубокое, отвратительно мягкое урчание фабрики.
Впрочем, никакой загадки в нем не ощущалось, и Титус скользнул глазами по фасаду, походившему на усеянный бесчисленными иллюминаторами борт колоссального лайнера.
На миг задержав взгляд на одном из них, Титус дрогнул от удивления, поскольку в середке крохотного окна помещалось глядевшее за озеро лицо. Размером оно не превосходило булавочной головки.
Переведя взгляд на следующее окно, Титус снова увидел малюсенькое личико. Холодок пробежал по спине юноши, он закрыл глаза, но и это не помогло – мягкий, тошнотный гомон лишь усилился в его ушах, да еще и далекий, затхлый запах смерти наполнил ноздри. Он снова открыл глаза. В каждом окне торчало по лицу, каждое лицо смотрело на него, и самое страшное – все они были неотличимы.
Но тут вдалеке прозвучал еле слышный отсюда свисток, и тысячи окон мгновенно опустели, покинутые лицами.
Все счастье, какое обещал этот день, развеялось. Что-то жуткое пришло ему на смену. Титус медленно развернул серого пони и оказался лицом к лицу с Гепарой. То ли потому, что она предстала перед Титусом сразу за фабрикой, отчего обе смешались в его сознании, то ли по другой какой-то причине, – трудно сказать, но так или иначе, вид Гепары пробудил в юноше мгновенное отвращение. Радость утра ушла без остатка. Приключение сгинуло. Свет зари вокруг показался омерзительным. Титус сидел на спине пони, между зловещим строением и девушкой, похоже, считавшей, будто изящество искупает все. Почему лепесток ее верхней губы изогнут так странно? Неужели она не чует, насколько нечист воздух? Неужели не слышит гнусной отрыжки?
– Так это ты, – наконец вымолвил он.
– Я, – подтвердила Гепара, – а что?
– Зачем ты скакала за мной?
– Понятия не имею, – ответила она с такой лаконичностью, что Титус против воли своей улыбнулся.
– Мне кажется, я тебя ненавижу, – сказал он, – хоть и не знаю отчего. И эту вонючую фабрику тоже. Это здание – его выстроил твой отец?
– Так говорят, – ответила Гепара. – Хотя они много чего говорят, не правда ли?
– Кто? – спросил Титус.
– Спроси о чем-нибудь другом, милый. И не пытайся удрать. В конце концов, я ведь люблю тебя, насколько хватает духу.
– Насколько хватает духу! Совсем неплохо.
– Это и вправду совсем неплохо, если вспомнить всех дураков, которых я отсылала укладывать чемоданы.
Титус вгляделся в Гепару, испытывая тошноту от самоуверенности ее тона, но при первом же взгляде на нее броня юноши пошла трещинами – он увидел девушку такой, какой та была при первой их встрече: бесконечно желанной. Работа ее ума внушала Титусу отвращение, но, похоже, это лишь распаляло в нем желание обладать ее телом.
Сидящая на рослой кобыле, Гепара, казалось, только и ждала, чтобы он овладел ею. От нее лишь одно и требовалось: оставаться неизменной, хранить неподвижность резко прорисованного на фоне светлого неба профиля – маленького, нежного, возможно, порочного. Этого Титус не знал. Он мог лишь строить догадки.
– Что до тебя, – сказала Гепара, – ты ведь не то, что они, верно? Ты-то умеешь вести себя благопристойно.
В замечании этом присутствовало высокомерие почти нестерпимое, но прежде чем Титус успел ответить хоть словом, Гепара натянула поводья и затрусила к берегу.
Титус последовал за ней, и когда они выбрались на сухую землю, Гепара крикнула ему:
– Вперед, Титус Гроан! Я знаю, ты думаешь, что не любишь меня. Ну так попробуй меня поймать. Догони-ка меня, проказник!
В глазах ее вспыхнул новый свет, тело подобралось, напряженное, как последнее слово девственницы. Узкая, прекрасно скроенная амазонка сидела на ней, точно на кукле. Жуткая мудрость и жуткое возбуждение чуялись в тонком теле Гепары. И о! – в таком желанном. Лицо Гепары точно светилось изнутри, настолько чиста и лучезарна была ее кожа.
– Догони, – снова крикнула она, но крик этот был странен… не обращенный ни к кому, далекий, переливистый.
Фабрика была позабыта, Титус, в голове которого продолжал звучать безразличный голос Гепары, принял вызов и уже через несколько мгновений весь отдался страстной погоне.
С трех сторон их обступали далекие горы, вершины которых несмело поблескивали в свете зари.
У подножия гор стояли большие поместья – особняки, один из которых принадлежал отцу Гепары, ученому, мерцали в косых лучах. К югу от их дома лежало, поблескивая, большое летное поле, уставленное летательными аппаратами самых разных мастей. Еще дальше к югу поднимался лес, из темных недр которого неслись непрестанные крики лесных существ.
Все это вставало на горизонте, далеко от набиравшей скорость Гепары, непостижимой, дразнящей, стремительной девственницы, – с ее розовато и влажно светившейся на полуоткрытых губах помадой; с волосами, которые подскакивали, точно живые, в такт бегу лошади.
Титус, под гром копыт летевший за нею, вдруг показался себе идиотом. В любой другой день он отмахнулся бы от этого ощущения, но сегодня все было иначе. Не то чтобы ему стало вдруг стыдно валять дурака. Занятие это вполне отвечало его натуре, любая прихоть принималась им либо отвергалась по настроению. Нет. Тут было что-то другое. Что-то неисцелимо очевидное чуялось в этой гонке. Что-то пустое. Они неслись на крыльях клише. Мужчина преследует женщину на заре! Мужчина, жаждущий удовлетворить свою похоть! И женщина, скачущая как безумная, по самому краю ближайшего будущего. Да еще и богатая женщина! Богатая настолько, насколько могла ее сделать таковой отцовская фабрика. А он? Наследник целого царства. Но только где оно? Ну, где же?
Слева от Титуса завиделась рощица, и он поскакал туда, бросив поводья на шею лошади. И, едва оказавшись под липами, спрыгнул на землю и упал на колени, улыбаясь язвительно, полагая, что избавился от Гепары и от ее затей. Титус сомкнул веки, но лишь на миг, ибо воздух наполнился ароматами сразу и сухими, и свежими, и, снова открыв глаза, юноша увидел стоящую прямо над ним дочь ученого.
Глава семьдесят четвертая
Титус вскочил на ноги.
– О черт! – воскликнул он. – Ты так и будешь выпрыгивать ниоткуда? Как дурацкая птица Феникс. Наполовину плоть, наполовину пепел. Мне это не нравится. Я устал от этого. Устал видеть, открывая глаза, странных женщин, которые глядят на меня сверху вниз. Как ты тут оказалась? Как узнала? Я думал, что ускользнул от тебя.
Гепара не стала отвечать на его вопросы.
– Ты сказал «женщин»? – прошептала она. Голос ее шелестел, как сухая листва.
– Сказал, – ответил Титус. – Была Юнона.
– Юнона мне неинтересна, – сказала Гепара. – О ней я все уже слышала… и слишком часто.
– Слышала?
– Да.
– Как глупо, – скривясь, сказал Титус. – Господи боже, ты похоже, обшарила мое подсознание. Все его нутро и прочее. Что станешь ты делать со столь грязной добычей? Как далеко я зашел? Что рассказывал? Поведал ли о том, как овладел на капустной грядке некой особой?
– Это какой же? – осведомилась дочь ученого.
– Моей великой любовью. Той самой, у которой острые зубки.
– Вот оно как, – сказала Гепара. – Что-то не припоминаю.
– Твое лицо, – сказал Титус, – бесконечно прекрасно. Но сулит несчастье. Обладать тобою – то же самое, что повсюду таскать с собой адскую машинку. И не потому, что тебе нравится быть опасной. О нет! Просто твое лицо опасно само по себе. Ты тут ничего поделать не можешь – и оно тоже.
Долгое время Гепара молча смотрела на него. И наконец спросила:
– Скажи, Титус, что стоит между нами? Мне кажется, ты делаешь все, что можешь, лишь бы принизить нашу дружбу. Как с тобой трудно. Я могу испытывать счастье, часами беседуя с тобой, но ведь ты никогда не бываешь серьезным, никогда. Видит бог, я не болтунья. Но слово здесь, слово там – уже этого было б немало. А ты, похоже, думаешь только о телесной близости со мной или о том, как бы поудачней сострить.
– Я понимаю, о чем ты, – сказал Титус. – Понимаю вполне.
– Тогда… почему же?..
– Трудно выразить это в словах. Мне пришлось отгородиться от тебя, словно барьером. Барьером дурачества. Я не могу. Я просто обязан не принимать все это всерьез – твою страну, страну фабрик, ведь это и есть ты. Я пробыл здесь достаточно долго, чтобы понять – она не для меня. И твое удивительное богатство, твоя красота ничем тут помочь не могут. Они никуда не ведут. Только держат меня, как танцующего медведя, на конце веревки. Да… ты редкостное существо. Ты проводишь со мной время, выставляешь меня напоказ отцу. Но для чего? Для чего? Чтобы шокировать отца и его знакомых. Ты отвергаешь поклонников, одного за другим, доводя их до исступления. Ревность и разочарование донимают их, точно вонь. К чему все это?
И Титус, взяв Гепару за руку, потянул ее на землю.
– Поаккуратнее, – сказала Гепара. Брови ее, когда она легла близ него, приподнялись.
Стрекоза проплыла над ними в тонком трепете прозрачных крыл, и снова наступило молчание.
– Убери руку, – сказала Гепара. – Мне это не нравится. Меня мутит от прикосновений. Ты же понимаешь, правда?
– Нет, ни черта я не понимаю, – ответил, вскакивая, Титус. – Ты холодна, как кусок мяса.
– Ты хочешь сказать, что тебя влечет мое тело и только? Что другой причины, по которой ты хочешь быть рядом со мной, не существует?
В голос ее проступила новая нота. Сухая и отстраненная, но не лишенная резкости.
– Как это странно, – сказала она, – что мне выпало полюбить тебя. Тебя. Человека, в котором я не пробуждаю ничего, кроме похоти. Загадочное существо, явившееся из мест, которых не сыщешь в атласе. Неужели ты не понимаешь? Ты моя тайна. А телесная близость лишь замарает ее. В близости нет ничего загадочного. Важен твой ум, твои рассказы, Титус, то, чем ты отличаешься от любого мужчины, какого я знаю. Но ты жесток, Титус, жесток.
– Чем скорей я уйду отсюда, тем лучше, – выкрикнул он и, стремительно повернувшись к Гепаре, обнаружил, что та ближе к нему, чем он думал, поскольку теперь лицо ее, странное, безумно женственное, пленительное, оказалось прямо перед ним. Руки Титуса взметнулись, обнимая Гепару, притягивая. Никакого ответа. Титус не мог даже поцеловать ее, потому что она отвернулась.
– Привет-привет! – воскликнул Титус, отпуская ее. – Вот и конец всему.
Он уронил руки, и Гепара сразу же начала разглаживать свой наездницкий наряд.
– Я покончил с тобой, – сказал Титус. – С твоим расчудесным лицом и помраченным умом. Возвращайся к своему скопищу девственниц и забудь обо мне, как я о тебе забуду.
– Ты животное, – вскричала Гепара. – Неблагодарное животное. Разве я пустое место, что ты так просто бросаешь меня? Неужели соитие настолько важно? Да миллионы любовников предаются сейчас любви миллионами способов, но я – я только одна такая на свете, – руки ее тряслись. – Ты разочаровал меня. Ты дешевка. Дрянь. Слабак. Да, скорее всего, и помешанный. Ты и твой Горменгаст! Меня тошнит от тебя!
– Меня тоже, – сказал Титус.
– И прекрасно, – откликнулась дочь ученого, – хорошо бы тебя тошнило подольше.
Теперь, когда Гепара поняла, что Титус нисколько не любит ее, жесткость тона обернулась в ней жесткостью мыслей. Ей никогда еще никто не перечил. Не было между ее задыхающимися от страсти поклонниками ни одного, посмевшего разговаривать с нею так, как Титус. Те-то готовы были ждать сотни лет, пока губы Гепары не сложатся в улыбку, пока она не возведет бровь. Теперь девушка вглядывалась в Титуса, словно впервые, и сознавала, что ненавидит его. В каком-то не слишком понятном смысле он унизил ее – даром, что это она, Гепара, отвергла его заигрывания. Резкость, прокравшаяся в ее речи и разум, разбавлялась прирожденным коварством. Она отдалась Титусу во всем, кроме разве что реального акта любви, а Титус пренебрег ею, оттолкнул.
Какая ей разница, властитель он Горменгаста или не властитель? Здрав или поврежден рассудком? Гепара знала только одно – у нее отняли нечто чудесное и теперь ее не успокоит ничто, кроме всей полноты отмщения.
– О черт! – воскликнул он. – Ты так и будешь выпрыгивать ниоткуда? Как дурацкая птица Феникс. Наполовину плоть, наполовину пепел. Мне это не нравится. Я устал от этого. Устал видеть, открывая глаза, странных женщин, которые глядят на меня сверху вниз. Как ты тут оказалась? Как узнала? Я думал, что ускользнул от тебя.
Гепара не стала отвечать на его вопросы.
– Ты сказал «женщин»? – прошептала она. Голос ее шелестел, как сухая листва.
– Сказал, – ответил Титус. – Была Юнона.
– Юнона мне неинтересна, – сказала Гепара. – О ней я все уже слышала… и слишком часто.
– Слышала?
– Да.
– Как глупо, – скривясь, сказал Титус. – Господи боже, ты похоже, обшарила мое подсознание. Все его нутро и прочее. Что станешь ты делать со столь грязной добычей? Как далеко я зашел? Что рассказывал? Поведал ли о том, как овладел на капустной грядке некой особой?
– Это какой же? – осведомилась дочь ученого.
– Моей великой любовью. Той самой, у которой острые зубки.
– Вот оно как, – сказала Гепара. – Что-то не припоминаю.
– Твое лицо, – сказал Титус, – бесконечно прекрасно. Но сулит несчастье. Обладать тобою – то же самое, что повсюду таскать с собой адскую машинку. И не потому, что тебе нравится быть опасной. О нет! Просто твое лицо опасно само по себе. Ты тут ничего поделать не можешь – и оно тоже.
Долгое время Гепара молча смотрела на него. И наконец спросила:
– Скажи, Титус, что стоит между нами? Мне кажется, ты делаешь все, что можешь, лишь бы принизить нашу дружбу. Как с тобой трудно. Я могу испытывать счастье, часами беседуя с тобой, но ведь ты никогда не бываешь серьезным, никогда. Видит бог, я не болтунья. Но слово здесь, слово там – уже этого было б немало. А ты, похоже, думаешь только о телесной близости со мной или о том, как бы поудачней сострить.
– Я понимаю, о чем ты, – сказал Титус. – Понимаю вполне.
– Тогда… почему же?..
– Трудно выразить это в словах. Мне пришлось отгородиться от тебя, словно барьером. Барьером дурачества. Я не могу. Я просто обязан не принимать все это всерьез – твою страну, страну фабрик, ведь это и есть ты. Я пробыл здесь достаточно долго, чтобы понять – она не для меня. И твое удивительное богатство, твоя красота ничем тут помочь не могут. Они никуда не ведут. Только держат меня, как танцующего медведя, на конце веревки. Да… ты редкостное существо. Ты проводишь со мной время, выставляешь меня напоказ отцу. Но для чего? Для чего? Чтобы шокировать отца и его знакомых. Ты отвергаешь поклонников, одного за другим, доводя их до исступления. Ревность и разочарование донимают их, точно вонь. К чему все это?
И Титус, взяв Гепару за руку, потянул ее на землю.
– Поаккуратнее, – сказала Гепара. Брови ее, когда она легла близ него, приподнялись.
Стрекоза проплыла над ними в тонком трепете прозрачных крыл, и снова наступило молчание.
– Убери руку, – сказала Гепара. – Мне это не нравится. Меня мутит от прикосновений. Ты же понимаешь, правда?
– Нет, ни черта я не понимаю, – ответил, вскакивая, Титус. – Ты холодна, как кусок мяса.
– Ты хочешь сказать, что тебя влечет мое тело и только? Что другой причины, по которой ты хочешь быть рядом со мной, не существует?
В голос ее проступила новая нота. Сухая и отстраненная, но не лишенная резкости.
– Как это странно, – сказала она, – что мне выпало полюбить тебя. Тебя. Человека, в котором я не пробуждаю ничего, кроме похоти. Загадочное существо, явившееся из мест, которых не сыщешь в атласе. Неужели ты не понимаешь? Ты моя тайна. А телесная близость лишь замарает ее. В близости нет ничего загадочного. Важен твой ум, твои рассказы, Титус, то, чем ты отличаешься от любого мужчины, какого я знаю. Но ты жесток, Титус, жесток.
– Чем скорей я уйду отсюда, тем лучше, – выкрикнул он и, стремительно повернувшись к Гепаре, обнаружил, что та ближе к нему, чем он думал, поскольку теперь лицо ее, странное, безумно женственное, пленительное, оказалось прямо перед ним. Руки Титуса взметнулись, обнимая Гепару, притягивая. Никакого ответа. Титус не мог даже поцеловать ее, потому что она отвернулась.
– Привет-привет! – воскликнул Титус, отпуская ее. – Вот и конец всему.
Он уронил руки, и Гепара сразу же начала разглаживать свой наездницкий наряд.
– Я покончил с тобой, – сказал Титус. – С твоим расчудесным лицом и помраченным умом. Возвращайся к своему скопищу девственниц и забудь обо мне, как я о тебе забуду.
– Ты животное, – вскричала Гепара. – Неблагодарное животное. Разве я пустое место, что ты так просто бросаешь меня? Неужели соитие настолько важно? Да миллионы любовников предаются сейчас любви миллионами способов, но я – я только одна такая на свете, – руки ее тряслись. – Ты разочаровал меня. Ты дешевка. Дрянь. Слабак. Да, скорее всего, и помешанный. Ты и твой Горменгаст! Меня тошнит от тебя!
– Меня тоже, – сказал Титус.
– И прекрасно, – откликнулась дочь ученого, – хорошо бы тебя тошнило подольше.
Теперь, когда Гепара поняла, что Титус нисколько не любит ее, жесткость тона обернулась в ней жесткостью мыслей. Ей никогда еще никто не перечил. Не было между ее задыхающимися от страсти поклонниками ни одного, посмевшего разговаривать с нею так, как Титус. Те-то готовы были ждать сотни лет, пока губы Гепары не сложатся в улыбку, пока она не возведет бровь. Теперь девушка вглядывалась в Титуса, словно впервые, и сознавала, что ненавидит его. В каком-то не слишком понятном смысле он унизил ее – даром, что это она, Гепара, отвергла его заигрывания. Резкость, прокравшаяся в ее речи и разум, разбавлялась прирожденным коварством. Она отдалась Титусу во всем, кроме разве что реального акта любви, а Титус пренебрег ею, оттолкнул.
Какая ей разница, властитель он Горменгаста или не властитель? Здрав или поврежден рассудком? Гепара знала только одно – у нее отняли нечто чудесное и теперь ее не успокоит ничто, кроме всей полноты отмщения.
Глава семьдесят пятая
Страшная смерть Вуала породила в Подречье бесконечные домыслы и недоумение, просуществовавшие не день или два, но многие месяцы. Кем был тот чудесным образом спасшийся юноша? И кем – спасший его поджарый чужак? (Кое-кто уверял, что в последние десять лет по временам сталкивался с Мордлюком, но даже для них он оставался скорее призраком, чем живым человеком, а россказни о нем – не более чем легендами.)
Были и такие, кто помнил Мордлюка спасавшимся бегством, кто видел, как сочащиеся влагой ворота распахивались перед ним с великим вздохом, и не снившимся ни одному меланхолику.
Давным-давно, здесь, в этом гигантском приюте, он распевал, покрывая голосом колокола, или сидел, точно монарх, погруженный в раздумья, иногда – весь опутанный плетьми ежевики или облепленный грязью – это уж зависело от путей, которыми он сюда прокрался. И был еще незабываемый день, когда Мордлюка видели безупречно одетым с головы и до пят, шагающим по бесконечному на вид коридору – в цилиндре и с тростью (которую он крутил, точно жонглер), с написанным на лице несказанным высокомерием.
Впрочем, большей частью Мордлюка помнили по скандальному небрежению, с которым он относился к своей одежде.
И все-таки Мордлюк никогда не жил здесь, меж обитателей Подречья. Подречье оставалось для него прибежищем и больше ничем, а потому и сам он оставался для всех загадкой не меньшей, чем для всезнаек, живших по берегам реки в огромных домах.
Но куда же подевались те двое – жилистый, самоуверенный Мордлюк и спасенный им молодой человек? Откуда им было знать – этим самим себя заключившим в тюрьму бунтарям, беглецам и ворам? И все-таки у них только и было разговоров, что о побеге той парочки да о том, куда она могла бы направиться. Разговоры эти сводились к одним лишь догадкам и не завершались ничем, но однако же обратились едва ли не в повод для дальнейшего существования. Для всех, кроме троих. Причем троих, про которых никто бы такого и не подумал. Казалось, ужас кошмарного происшествия пробудил их от спячки – каждого на особый манер. Случившееся потрясло их, но потрясение было недолгим. Теперь они хотели лишь одного – бежать отсюда, ценою любого риска, бежать из забитой людьми пустоты этих мест.
Внешне непредприимчивых, их тем не менее раздирало желание покинуть эту перенаселенную мертвецкую; внешне бездеятельные, они тем не менее готовы были решиться на бегство. Благо вся троица числилась у полиции в розыске.
Рактелок с его бледным, словно побитым лицом и общим выражением мученичества. Интересующийся только собой, и если не пораженный манией величия, то очень к ней близкий. А как же то обстоятельство, что он прикован к постели? И как поступить с «остатком» неотличимых томов, столько лет подпиравших его подушку и окружавших кровать?
Кровать, благодаренье Швырку и еще одному-двум друзьям, ныне сменило кресло на колесиках. Со спинки кресла свисал здоровенный мешок. Мешок наполняли книги, придавая ему немалый вес. Несчастный Швырок, чья обязанность состояла в том, чтобы толкать кресло, книги, Рактелка и что там еще, перекатывая их с места на место, мало находил удовольствия в этом занятии. Швырок не только держался самого невысокого мнения о Литературе вообще – еще даже большую неприязнь внушали ему вот эти самые книги и в особенности то, что каждая повторяла другую и каждая требовала от его сердца лишних усилий.
Но хоть книги были и толстые, увесистые, – хорошо еще, что большую их часть Рактелок выкинул, – и хоть они повторялись дюжины раз, ни о бунте, ни о каких-то своих правах Швырок даже не помышлял. Он знал, что без Рактелка пропал бы.
Сам же Рактелок настолько был погружен в поверхностные размышления, что даже вероятие каких-то там страданий Швырка ни разу не пришло ему в голову.
Разумеется, время от времени он слышал что-то вроде стенаний, однако те интересовали его ничуть не больше, чем, скажем, скрип трущихся одна о другую древесных ветвей.
Были и такие, кто помнил Мордлюка спасавшимся бегством, кто видел, как сочащиеся влагой ворота распахивались перед ним с великим вздохом, и не снившимся ни одному меланхолику.
Давным-давно, здесь, в этом гигантском приюте, он распевал, покрывая голосом колокола, или сидел, точно монарх, погруженный в раздумья, иногда – весь опутанный плетьми ежевики или облепленный грязью – это уж зависело от путей, которыми он сюда прокрался. И был еще незабываемый день, когда Мордлюка видели безупречно одетым с головы и до пят, шагающим по бесконечному на вид коридору – в цилиндре и с тростью (которую он крутил, точно жонглер), с написанным на лице несказанным высокомерием.
Впрочем, большей частью Мордлюка помнили по скандальному небрежению, с которым он относился к своей одежде.
И все-таки Мордлюк никогда не жил здесь, меж обитателей Подречья. Подречье оставалось для него прибежищем и больше ничем, а потому и сам он оставался для всех загадкой не меньшей, чем для всезнаек, живших по берегам реки в огромных домах.
Но куда же подевались те двое – жилистый, самоуверенный Мордлюк и спасенный им молодой человек? Откуда им было знать – этим самим себя заключившим в тюрьму бунтарям, беглецам и ворам? И все-таки у них только и было разговоров, что о побеге той парочки да о том, куда она могла бы направиться. Разговоры эти сводились к одним лишь догадкам и не завершались ничем, но однако же обратились едва ли не в повод для дальнейшего существования. Для всех, кроме троих. Причем троих, про которых никто бы такого и не подумал. Казалось, ужас кошмарного происшествия пробудил их от спячки – каждого на особый манер. Случившееся потрясло их, но потрясение было недолгим. Теперь они хотели лишь одного – бежать отсюда, ценою любого риска, бежать из забитой людьми пустоты этих мест.
Внешне непредприимчивых, их тем не менее раздирало желание покинуть эту перенаселенную мертвецкую; внешне бездеятельные, они тем не менее готовы были решиться на бегство. Благо вся троица числилась у полиции в розыске.
Рактелок с его бледным, словно побитым лицом и общим выражением мученичества. Интересующийся только собой, и если не пораженный манией величия, то очень к ней близкий. А как же то обстоятельство, что он прикован к постели? И как поступить с «остатком» неотличимых томов, столько лет подпиравших его подушку и окружавших кровать?
Кровать, благодаренье Швырку и еще одному-двум друзьям, ныне сменило кресло на колесиках. Со спинки кресла свисал здоровенный мешок. Мешок наполняли книги, придавая ему немалый вес. Несчастный Швырок, чья обязанность состояла в том, чтобы толкать кресло, книги, Рактелка и что там еще, перекатывая их с места на место, мало находил удовольствия в этом занятии. Швырок не только держался самого невысокого мнения о Литературе вообще – еще даже большую неприязнь внушали ему вот эти самые книги и в особенности то, что каждая повторяла другую и каждая требовала от его сердца лишних усилий.
Но хоть книги были и толстые, увесистые, – хорошо еще, что большую их часть Рактелок выкинул, – и хоть они повторялись дюжины раз, ни о бунте, ни о каких-то своих правах Швырок даже не помышлял. Он знал, что без Рактелка пропал бы.
Сам же Рактелок настолько был погружен в поверхностные размышления, что даже вероятие каких-то там страданий Швырка ни разу не пришло ему в голову.
Разумеется, время от времени он слышал что-то вроде стенаний, однако те интересовали его ничуть не больше, чем, скажем, скрип трущихся одна о другую древесных ветвей.
Глава семьдесят шестая
Безлунной, беззвездной ночью выбрались они из Подречья и повлеклись на северо-северо-восток. И уже через месяц миновали границу страны.
Встреча с Треск-Курантом произошла, как то и было задумано, под лысой горой. При всем присущем этому господину идиотизме, только у него одного имелись хоть какие-то деньги. Не много, как они вскоре выяснили, но достаточно, чтобы все трое смогли протянуть месяц-другой. Деньги эти немедля перекочевали в карман Рактелка, где, как он сказал, им будет спокойнее. Когда дело шло о деньгах, всю его неопределенность точно ветром сдувало.
Треск-Курант не возражал. Подумаешь. Когда-то он был богат. Теперь беден. Какая разница? Смех его остался таким же визгливым, таким же пронзительным, каким был всегда. Ухмылка – такой же бессмысленной. Реакции – такими же быстрыми. В сравнении с двумя его компаньонами, Треск-Курант выглядел сверхъестественно живым – мартышка мартышкой.
– Ну вот мы и здесь, – вскрикивал он. – В самой середке чего-то. Чего именно, сказать не возьмусь, но чего-то – наверняка. Ха-ха-ха, – и смех его задребезжал, ссыпаясь со склона горы осколками битой посуды.
– Господин Рактелок, сударь, – промолвил Швырок.
– Да? – приподняв бровь, откликнулся Рактелок. – Что вам угодно на сей раз? Опять отдохнуть, я полагаю.
– Мы прошли сегодня немалое расстояние, и все по вязкому грунту, – ответил Швырок. – Я устал. Нет, правда. Это напоминает мне те…
– Годы в соляных копях, – перебил его Рактелок. – Слышали-слышали. Все про них знаем. Кстати, не могли бы вы проявлять несколько большую осторожность в обращении с моими томами? А то вы обходитесь с этим мешком так, будто он картошкой набит.
– Если позволите мне вставить словечко, – заверещал Треск-Курант, – я бы выразил это так…
– Развяжите мешок, – сказал Рактелок, – и достаньте книги. Все до единой. Сотрите с них сухой тряпочкой пыль. А после пересчитайте.
– Знаете, когда я работал в копях, у меня было время подумать… – произнес, механически исполняя приказ Рактелка, Швырок.
– Ого! Так вы тогда думали? О чем же? О женщинах? О женщинах! Ха-ха-ха. О женщинах. Ха-ха-ха-ха.
– О нет. Вовсе нет. О женщинах я ничего не знаю, – сказал Швырок.
– Вы слышали, Рактелок? Какое поразительное заявление. Это все равно что сказать: «Я ничего не знаю о луне».
– Ну а вы-то сами что о ней знаете? – осведомился Рактелок.
– Я знаю о ней столько же, дорогой друг, сколько знаю о вас. Луна суха. И вы тоже. Но какое все это имеет значение? Мы живы. Мы на воле. К черту луну. Она, кстати сказать, трусиха. Только по ночам и показывается! Ха-ха-ха-ха!
– Луне в моей книге отведено немалое место, – сообщил Рактелок. – Не вполне только помню, где именно… но отведено, и немалое. Я говорю там или, вернее, пространно рассуждаю, понимаете? О переменах, постигших Луну. С тех пор как Молюск облетел ее всю кругом, Луна совершенно переменилась. Лишилась загадочности. Вы слушаете, Швырок?
– И да, и нет, – ответил Швырок. – Вообще-то, я думаю о следующей нашей стоянке. В копях все было иначе. Там отсутствовало…
– Забудьте о копях, – сказал Рактелок. – И уберите с моего сочинения этот ваш грубый локоть. Ах, друзья мои, друзья мои, разве то, что мы бежали из этого пагубного места, совсем ничего уж не значит? И то, что мы, как и было задумано, воссоединились? Что вкушаем покой здесь, на подветренном склоне лысой горы?
– И даже здесь каждый из нас невольно вспоминает ту мерзкую схватку. И просто с души воротит, – сказал Швырок.
– О господи! Да уж, та еще была драка. Кости, мышцы, сухожилия, внутренние органы и прочее подобное, так и летели во все стороны, но какое значение все это имеет теперь? Вечер ясен, вон, даже две звезды показались. Впереди у нас жизнь… или что-то схожее с нею. Ха! Ха! Ха!
– Да, да, да. Это я все понимаю, Треск-Курант, и все-таки поневоле гадаю…
– Гадаете?
– Да, о том юноше. Никак он не идет у меня из головы, – сказал Швырок.
– Я-то его почти и не разглядел. Слишком низко расположился. Но по тому, что я видел, а также исходя из моего жизненного опыта, я сказал бы, что он получил хорошее воспитание.
– Хорошее воспитание! Ха-ха-ха-ха-ха! Как интересно!
– Интересно! Дурак! Вы думаете, я провел в Подречье всю жизнь? Я когда-то был камердинером!
Швырок распрямился во весь рост.
– Роса поднимается, – сказал он. – Надо разжечь костер. Что до того молодого человека, я многое дал бы, чтобы снова увидеть его.
– Безусловно, – сказал Рактелок. – Посмотреть на него стоит. И все-таки, почему мы должны желать?..
– Увидеть его? – воскликнул Треск-Курант. – Почему мы должны? Ого! Юноша и его друг-крокодил. Ого! Какая пища для домыслов!
– Предоставьте это мне, – сказал Рактелок. – У меня голова точно компас, и нюх как у ищейки. Ваше дело, любезный Швырок, обустраивать наши стоянки и ухаживать за моими томами… ваше, Треск-Курант, добывать нам фураж и сворачивать курицам шеи. Ах, дорогой мой, как ловко и быстро вы движетесь, когда луна злорадно восходит над селами, серебря и исчерняя дворы. Как ловко и быстро подбираетесь к живому инвентарю. Если мы когда-нибудь встретимся с юношей, то отметим это вином и индейкой.
Встреча с Треск-Курантом произошла, как то и было задумано, под лысой горой. При всем присущем этому господину идиотизме, только у него одного имелись хоть какие-то деньги. Не много, как они вскоре выяснили, но достаточно, чтобы все трое смогли протянуть месяц-другой. Деньги эти немедля перекочевали в карман Рактелка, где, как он сказал, им будет спокойнее. Когда дело шло о деньгах, всю его неопределенность точно ветром сдувало.
Треск-Курант не возражал. Подумаешь. Когда-то он был богат. Теперь беден. Какая разница? Смех его остался таким же визгливым, таким же пронзительным, каким был всегда. Ухмылка – такой же бессмысленной. Реакции – такими же быстрыми. В сравнении с двумя его компаньонами, Треск-Курант выглядел сверхъестественно живым – мартышка мартышкой.
– Ну вот мы и здесь, – вскрикивал он. – В самой середке чего-то. Чего именно, сказать не возьмусь, но чего-то – наверняка. Ха-ха-ха, – и смех его задребезжал, ссыпаясь со склона горы осколками битой посуды.
– Господин Рактелок, сударь, – промолвил Швырок.
– Да? – приподняв бровь, откликнулся Рактелок. – Что вам угодно на сей раз? Опять отдохнуть, я полагаю.
– Мы прошли сегодня немалое расстояние, и все по вязкому грунту, – ответил Швырок. – Я устал. Нет, правда. Это напоминает мне те…
– Годы в соляных копях, – перебил его Рактелок. – Слышали-слышали. Все про них знаем. Кстати, не могли бы вы проявлять несколько большую осторожность в обращении с моими томами? А то вы обходитесь с этим мешком так, будто он картошкой набит.
– Если позволите мне вставить словечко, – заверещал Треск-Курант, – я бы выразил это так…
– Развяжите мешок, – сказал Рактелок, – и достаньте книги. Все до единой. Сотрите с них сухой тряпочкой пыль. А после пересчитайте.
– Знаете, когда я работал в копях, у меня было время подумать… – произнес, механически исполняя приказ Рактелка, Швырок.
– Ого! Так вы тогда думали? О чем же? О женщинах? О женщинах! Ха-ха-ха. О женщинах. Ха-ха-ха-ха.
– О нет. Вовсе нет. О женщинах я ничего не знаю, – сказал Швырок.
– Вы слышали, Рактелок? Какое поразительное заявление. Это все равно что сказать: «Я ничего не знаю о луне».
– Ну а вы-то сами что о ней знаете? – осведомился Рактелок.
– Я знаю о ней столько же, дорогой друг, сколько знаю о вас. Луна суха. И вы тоже. Но какое все это имеет значение? Мы живы. Мы на воле. К черту луну. Она, кстати сказать, трусиха. Только по ночам и показывается! Ха-ха-ха-ха!
– Луне в моей книге отведено немалое место, – сообщил Рактелок. – Не вполне только помню, где именно… но отведено, и немалое. Я говорю там или, вернее, пространно рассуждаю, понимаете? О переменах, постигших Луну. С тех пор как Молюск облетел ее всю кругом, Луна совершенно переменилась. Лишилась загадочности. Вы слушаете, Швырок?
– И да, и нет, – ответил Швырок. – Вообще-то, я думаю о следующей нашей стоянке. В копях все было иначе. Там отсутствовало…
– Забудьте о копях, – сказал Рактелок. – И уберите с моего сочинения этот ваш грубый локоть. Ах, друзья мои, друзья мои, разве то, что мы бежали из этого пагубного места, совсем ничего уж не значит? И то, что мы, как и было задумано, воссоединились? Что вкушаем покой здесь, на подветренном склоне лысой горы?
– И даже здесь каждый из нас невольно вспоминает ту мерзкую схватку. И просто с души воротит, – сказал Швырок.
– О господи! Да уж, та еще была драка. Кости, мышцы, сухожилия, внутренние органы и прочее подобное, так и летели во все стороны, но какое значение все это имеет теперь? Вечер ясен, вон, даже две звезды показались. Впереди у нас жизнь… или что-то схожее с нею. Ха! Ха! Ха!
– Да, да, да. Это я все понимаю, Треск-Курант, и все-таки поневоле гадаю…
– Гадаете?
– Да, о том юноше. Никак он не идет у меня из головы, – сказал Швырок.
– Я-то его почти и не разглядел. Слишком низко расположился. Но по тому, что я видел, а также исходя из моего жизненного опыта, я сказал бы, что он получил хорошее воспитание.
– Хорошее воспитание! Ха-ха-ха-ха-ха! Как интересно!
– Интересно! Дурак! Вы думаете, я провел в Подречье всю жизнь? Я когда-то был камердинером!
Швырок распрямился во весь рост.
– Роса поднимается, – сказал он. – Надо разжечь костер. Что до того молодого человека, я многое дал бы, чтобы снова увидеть его.
– Безусловно, – сказал Рактелок. – Посмотреть на него стоит. И все-таки, почему мы должны желать?..
– Увидеть его? – воскликнул Треск-Курант. – Почему мы должны? Ого! Юноша и его друг-крокодил. Ого! Какая пища для домыслов!
– Предоставьте это мне, – сказал Рактелок. – У меня голова точно компас, и нюх как у ищейки. Ваше дело, любезный Швырок, обустраивать наши стоянки и ухаживать за моими томами… ваше, Треск-Курант, добывать нам фураж и сворачивать курицам шеи. Ах, дорогой мой, как ловко и быстро вы движетесь, когда луна злорадно восходит над селами, серебря и исчерняя дворы. Как ловко и быстро подбираетесь к живому инвентарю. Если мы когда-нибудь встретимся с юношей, то отметим это вином и индейкой.