Страница:
Пусть мошенник шарит – не велико дело!
Срезана мошонка – государство цело!
Герольды, идущие подле, внятно объясняли народу, что акциденции суть взятки, а из яиц гнилостных, на которых сидят неправедные судьи, сейчас вылупятся зловредные гарпии (сиречь – гады).
Ехали чиновники-крючкотворцы, жрали ветчину, бужениной ее закусывая. Они сыпали в народ семя злое – семя крапивное!
А те, кого они обжулили себе в прибыль, двигались следом, показывая народу свои кошельки опустевшие:
– Зрите, человецы российски: во как в судах обирают!
Важные бюрократы пронесли знамена с надписями:
СЕЙ ДЕНЬ ПРИНЯТЬ НЕ МОГУ – ЗАЙДИ ЗАВТРЕВА Оголтело плясали на морозе рогатые сатиры:
Шум блистает, дурь летает, Хмель шатает, разум тает, Наглы враки, сплетни, драки – Все грызутся как собаки.
По-ми-ри-тесь!
Рыла пьяны пожалейте – Не де-ри-тесь!
Невежество ехало на ослах, а фурии на верблюдах.
Явилась символика раздоров и семейных несогласий: ястреб, терзающий голубицу, паук, сидящий на жабе, голова кошки с мышью в зубах, лисица, давящая курочку. Явилась новая надпись:
ЭТО ДЕЙСТВИЕ ЗЛЫХ СЕРДЕЦ Хор исполнял слова «Ко Превратному Свету»:
Который на пример недавно был в заплатах, Но, став откупщиком, живет теперь в палатах.
В карете сидя, он не смотрит на людей, Сам будучи своих глупее лошадей.
На козлах и свиньях прокатились румяные Бахусы, они играли на бряцалках и тамбуринах, везли корзины с виноградом. Винные откупщики (все, как на подбор, краснорожие) выглядывали из бочек, которые катили по Москве пьяницы.
Шли продувшиеся картежники, проповедуя мораль:
Картежные игры тревожат наши дни, Отъемлют нужных слуг от общества они.
Наконец из переулка выехали натуральные добродетели: Аполлон, играя на лире, беседовал с Музами, шествовали старцы в белых хитонах, венчанные лаврами… Везли на колеснице крепостную девку Агафью, изображавшую Минерву Торжествующую, и была та Агафья обликом разительно схожа с самой императрицей, глядящей на нее сверху…
Глаза двух женщин нечаянно встретились!
ЗАНАВЕС
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Конфликты
1. ПОЛМИРА ЗА ОДИН РУБЛЬ
2. ОБОСТРЕНИЕ
Срезана мошонка – государство цело!
Герольды, идущие подле, внятно объясняли народу, что акциденции суть взятки, а из яиц гнилостных, на которых сидят неправедные судьи, сейчас вылупятся зловредные гарпии (сиречь – гады).
Ехали чиновники-крючкотворцы, жрали ветчину, бужениной ее закусывая. Они сыпали в народ семя злое – семя крапивное!
А те, кого они обжулили себе в прибыль, двигались следом, показывая народу свои кошельки опустевшие:
– Зрите, человецы российски: во как в судах обирают!
Важные бюрократы пронесли знамена с надписями:
СЕЙ ДЕНЬ ПРИНЯТЬ НЕ МОГУ – ЗАЙДИ ЗАВТРЕВА Оголтело плясали на морозе рогатые сатиры:
Шум блистает, дурь летает, Хмель шатает, разум тает, Наглы враки, сплетни, драки – Все грызутся как собаки.
По-ми-ри-тесь!
Рыла пьяны пожалейте – Не де-ри-тесь!
Невежество ехало на ослах, а фурии на верблюдах.
Явилась символика раздоров и семейных несогласий: ястреб, терзающий голубицу, паук, сидящий на жабе, голова кошки с мышью в зубах, лисица, давящая курочку. Явилась новая надпись:
ЭТО ДЕЙСТВИЕ ЗЛЫХ СЕРДЕЦ Хор исполнял слова «Ко Превратному Свету»:
Который на пример недавно был в заплатах, Но, став откупщиком, живет теперь в палатах.
В карете сидя, он не смотрит на людей, Сам будучи своих глупее лошадей.
На козлах и свиньях прокатились румяные Бахусы, они играли на бряцалках и тамбуринах, везли корзины с виноградом. Винные откупщики (все, как на подбор, краснорожие) выглядывали из бочек, которые катили по Москве пьяницы.
– Так ей, дуре! – смеялся народ московский.
Пьяницы были с синими носами, пели гнусно:
Отечеству служим мы более всех!
И более всех мы достойны утех.
А вы оцените нашу тягу к вину – Мы пополняем пьянством казну!
В громадной люльке провезли Глупость Старую. Глупость играла в куклы и сосала из рожка манную кашку, а шустрая девочка стегала старую розгами.
Шли продувшиеся картежники, проповедуя мораль:
Картежные игры тревожат наши дни, Отъемлют нужных слуг от общества они.
Наконец из переулка выехали натуральные добродетели: Аполлон, играя на лире, беседовал с Музами, шествовали старцы в белых хитонах, венчанные лаврами… Везли на колеснице крепостную девку Агафью, изображавшую Минерву Торжествующую, и была та Агафья обликом разительно схожа с самой императрицей, глядящей на нее сверху…
Глаза двух женщин нечаянно встретились!
ЗАНАВЕС
Екатерина наблюдала за карнавалом из балкона-фонаря в доме Ивана Бецкого; внутри балкона было тепло, в гуще померанцевых трельяжей сладостно распевали канарейки. Екатерина, сидящая в окружении посланников, выслушивала их похвалы талантливой постановке народного спектакля. Неожиданно явился камергер Лев Нарышкин и сообщил: польский шляхтич Генрик Новицкий, что играет на мандолине в придворном оркестре, просится в Польшу.
– Я обойдусь и без его музыки, но мне любопытно, отчего он рвется на родину. Пригласите его сюда…
Новицкий явился, дав при всех искренний ответ:
– Дни Августа Третьего, курфюрста саксонского и короля польского, уже сочтены. А я шляхтич польский, и потому я тоже обладаю правом не только участвовать в выборах нового короля, но могу и сам быть избранным в короли Речи Посполитой…
Посланники рассмеялись над этим «я тоже»:
– А если Польша не пожелает видеть вас королем?
Новицкий отвесил персональный поклон Екатерине:
– Тогда я вернусь к вам и займу то место, которое сейчас оставляю. Надеюсь, вы не отвергнете меня и мою мандолину?
– Никогда! – пылко ответила Екатерина. – Я вас приму обратно… Что ж, поезжайте в Варшаву, и, если станете королем, я буду издали любить вас, как своего брата. А если со мною что-либо случится в России, вы королевской милостью не отвергайте меня с моими жалкими способностями в искусстве…
Екатерина таинственно замолкла, и дипломаты наперебой стали умолять ее, чтобы она не скрывала свой талант от общества. Екатерина подняла над висками тяжелые локоны:
– Смотрите! Я умею шевелить ушами…
Одно ухо ее осталось недвижно, а второе задвигалось.
Дипломаты дружно аплодировали императрице:
– Бесподобно! Кто еще из монархов Европы так может?
В это время она уже твердо решила, что королем в Польше сделает Станислава Понятовского!
Нет, она никогда не забывала, что он тоскует по ней в Варшаве; впрочем, Понятовский и сам не дал бы ей забыть о себе, – с бестолковой яростью юнца поляк рвался обратно в ее объятия. Сразу же после переворота между ними возникла переписка, опасная для обоих: польское панство не терпело Понятовского, а за Екатериною следили братья Орловы; один неосторожный шаг мог привести к гибели любовников, разлученных временем и расстоянием. Их переписка напоминала море в том месте, где сталкиваются два течения – холодное с теплым, там всегда возникает бурление вод, клубятся туманы, чайки накрикивают беду крушений.
Первое письмо в Варшаву императрица начала словами: «Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда… Здесь все полно опасности, чревато последствиями». Екатерина ясно дала понять, что она уже несвободна, что при ней Орлов, которому она обязана престолом, а Станислава она коронует, – яснее сказать нельзя! При этом она пользовалась тайным шифром, но Понятовский путал все шифры, пугая женщину своей неосторожностью… Из Варшавы долетало нечто похожее на стон: «Ах, зачем вам делать меня королем? Как вы не можете понять, что я хотел бы видеть ваше прекрасное лицо на своей подушке…»
Екатерина послала ему денег, надеясь, что он притихнет. Она писала, что в России сейчас время, схожее с временами Кромвеля: «Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам… Я должна соблюдать тысячи приличий и тысячи предосторожностей. Пишите мне как можно реже или лучше совсем не пишите». Но Понятовского было не удержать. «Так ли уж умен он, как я о нем думала? – рассуждала Екатерина наедине. – Я предлагаю ему корону Речи Посполитой, а он согласен променять ее на мою постель». С явным раздражением она отвечала: «Вы читаете мои письма недостаточно внимательно. Я же вам сказала и повторила не раз, что, если вы появитесь в России, я подвергнусь крайним опасностям». Екатерина была права: Орловы могли уничтожить Станислава с той же игривой легкостью, с какой они разделались с ее мужем. «Вы отчаиваетесь? – спрашивала она Понятовского.
– Я удивлена этому, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покориться обстоятельствам».
Понятовский продолжал рваться в ее объятия.
– Наконец, это невыносимо! – вспылила Екатерина.
Она решила одернуть его как следует. «Итак, – начинается ее последнее письмо, – вы решили не понимать того, что я повторяю вам уже на протяжении шести месяцев, это то, что если вы появитесь здесь, мы будем убиты, оба… «Переписку с Понятовским она вела через французских курьеров барона Брстейля. Но последний курьер был зарезан на большой дороге с целью ограбления, и Екатерина пришла в ужас от того, что ее письмо может окольными путями попасть в руки Панина, а от него-к Орловым…
Екатерина резко оборвала переписку (и письма Понятовского не сохранились, ибо осторожная женщина их рвала, а письма Екатерины уцелели, потому что непонятливый мужчина, покрывая их страстными поцелуями, аккуратно хранил до конца жизни).
Станислав Август Понятовский закончил утренний туалет.
Три знатные варшавские красавицы (Потоцкая, Любомирская, Оссолинская) предстали перед ним наподобие трех античных богинь – Геры, Афродиты и Афины…
– Всему есть предел терпения! Даже наши мужья знают, что мы сгораем от любви к вам, а вы… о, как вы жестоки!
– А разве я Парис? – спросил Понятовский, рассматривая через линзу истертый динарий времен Каракаллы.
Женщины сказали, что согласны даже на суд Париса.
– Мы мирно договорились между собою, чтобы вы сами вручили яблоко одной из нас – той, которая вам кажется милее. Вы только посмотрите – разве мы не достойны любви?
– Я тронут до слез, – отвечал Понятовский, – и не нахожу слов, чтобы воспеть вашу неземную красоту. Но ни одна из вас к любви меня не склонит, ибо я дал себе обет безбрачие.
Гера, Афродита и Афина заволновались:
– О, матка боска, как можно так себя наказывать?
– Я люблю женщину и останусь ей вечно верен.
– Кто эта негодница? – оскорбились богини. – Мы угостим ее такими вафлями, что у нее завтра же вылезут все волосы! Мы дадим ей полизать такого вкусного мороженого, от которого она покроется мерзкими прыщами…
Понятовский любовался красотою древней амфоры.
– Это… русская императрица! – сознался он, опустив взор, и тень от его длинных мохнатых ресниц легла на лицо.
Богини возмутились таким неосторожным выбором:
– Как? Что вы нашли хорошего в этой ангальтинке? Где были ваши глаза, не заметившие ее острого подбородка, вроде вязального крючка, как можно целовать ее рот, который не шире куриной гузки? Вы чахнете в Варшаве без любви, а любая торговка лимонами на Старо-Мясте расскажет вам, что императрица в Петербурге не ведет себя как весталка…
– Стоит нам встретиться, – ответил Понятовский, направляя через окно трубу телескопа на двух дерущихся собак, – и наши чувства заново озарятся светом бессмертной любви.
Решительнее всех оказалась Оссолинская.
– И такого простофилю Чарторыжские прочат нам в короли? – воскликнула она. – Да какой же это будет король, если из трех самых лучших красавиц Варшавы не выбрал ни одной?..
Они его покинули, презирая. Потом явился итальянский живописец Марчелло Баччиарелли. Взмахивая рукавами широких одежд, он поставил неоконченный холст.
– Я забыл, граф, как вы вчера сидели.
– Вот так, – начал позировать ему Понятовский.
– Прекрасно! Тогда продолжим.
– Но мне скучно сидеть без дела.
– Позовите чтеца, а мы послушаем.
Явился чтец графа Понятовского.
– Что вам угодно слушать? – спросил он, кланяясь.
– Прочтите мне то место старых посполитых хроник, где запечатлено пророчество о неизбежном разделе Польши, которое сделал в тысяча шестьсот шестьдесят первом году на сейме круль Ян-Казимир, этот счастливый любовник Нинон де Ланкло…
Чтец декламировал ему на кованой латыни:
– Придет время, и Московия захватит Литву, Бранденбургия овладеет Пруссией и Познанью, Австрии достанется вся Краковия, если вы, панство посполитое, не перестанете посвящать время межусобной брани. Каждое из этих трех государств пожелает непременно видеть Польшу разделенную между собою, и вряд ли сыщется охотник, чтобы владеть ею полностью…
Марчелло Баччиарелли тонкой кистью выписывал на холсте нежные и розовые губы будущего короля.
– Кстати, – спросил он, – тут мелькнуло имя Нинон де Ланкло, но, помнится, Ян-Казимир закончил жизнь не в ее объятиях.
Понятовский, красуясь, жеманно позировал живописцу.
– Да, – отвечал он, любуясь игрою света в камнях фамильных перстней,
– наш круль обменял божественную Нинон на самую веселую прачку Парижа – на Мари Миньо.
– Вот так всегда и бывает с королями, – засмеялся Баччиарелли, – вся их возня с короною заканчивается в прачешной, где они разводят синьку и выжимают чужие простыни…
По туго натянутому холсту щелкала кисть итальянского мастера. С улицы раздавался лязг клинков – это насмерть рубились два пьяных ляха, один с Познани, другой из Краковии. Кареты, треща колесами по булыжникам, старательно объезжали дуэлянтов, чтобы не мешать им разрешать споры – у кого жена моложе, у кого жупан краше, у кого меды крепче…
Ох, Польша, Польша – несчастная любовь моя!
– Я обойдусь и без его музыки, но мне любопытно, отчего он рвется на родину. Пригласите его сюда…
Новицкий явился, дав при всех искренний ответ:
– Дни Августа Третьего, курфюрста саксонского и короля польского, уже сочтены. А я шляхтич польский, и потому я тоже обладаю правом не только участвовать в выборах нового короля, но могу и сам быть избранным в короли Речи Посполитой…
Посланники рассмеялись над этим «я тоже»:
– А если Польша не пожелает видеть вас королем?
Новицкий отвесил персональный поклон Екатерине:
– Тогда я вернусь к вам и займу то место, которое сейчас оставляю. Надеюсь, вы не отвергнете меня и мою мандолину?
– Никогда! – пылко ответила Екатерина. – Я вас приму обратно… Что ж, поезжайте в Варшаву, и, если станете королем, я буду издали любить вас, как своего брата. А если со мною что-либо случится в России, вы королевской милостью не отвергайте меня с моими жалкими способностями в искусстве…
Екатерина таинственно замолкла, и дипломаты наперебой стали умолять ее, чтобы она не скрывала свой талант от общества. Екатерина подняла над висками тяжелые локоны:
– Смотрите! Я умею шевелить ушами…
Одно ухо ее осталось недвижно, а второе задвигалось.
Дипломаты дружно аплодировали императрице:
– Бесподобно! Кто еще из монархов Европы так может?
В это время она уже твердо решила, что королем в Польше сделает Станислава Понятовского!
Нет, она никогда не забывала, что он тоскует по ней в Варшаве; впрочем, Понятовский и сам не дал бы ей забыть о себе, – с бестолковой яростью юнца поляк рвался обратно в ее объятия. Сразу же после переворота между ними возникла переписка, опасная для обоих: польское панство не терпело Понятовского, а за Екатериною следили братья Орловы; один неосторожный шаг мог привести к гибели любовников, разлученных временем и расстоянием. Их переписка напоминала море в том месте, где сталкиваются два течения – холодное с теплым, там всегда возникает бурление вод, клубятся туманы, чайки накрикивают беду крушений.
Первое письмо в Варшаву императрица начала словами: «Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда… Здесь все полно опасности, чревато последствиями». Екатерина ясно дала понять, что она уже несвободна, что при ней Орлов, которому она обязана престолом, а Станислава она коронует, – яснее сказать нельзя! При этом она пользовалась тайным шифром, но Понятовский путал все шифры, пугая женщину своей неосторожностью… Из Варшавы долетало нечто похожее на стон: «Ах, зачем вам делать меня королем? Как вы не можете понять, что я хотел бы видеть ваше прекрасное лицо на своей подушке…»
Екатерина послала ему денег, надеясь, что он притихнет. Она писала, что в России сейчас время, схожее с временами Кромвеля: «Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам… Я должна соблюдать тысячи приличий и тысячи предосторожностей. Пишите мне как можно реже или лучше совсем не пишите». Но Понятовского было не удержать. «Так ли уж умен он, как я о нем думала? – рассуждала Екатерина наедине. – Я предлагаю ему корону Речи Посполитой, а он согласен променять ее на мою постель». С явным раздражением она отвечала: «Вы читаете мои письма недостаточно внимательно. Я же вам сказала и повторила не раз, что, если вы появитесь в России, я подвергнусь крайним опасностям». Екатерина была права: Орловы могли уничтожить Станислава с той же игривой легкостью, с какой они разделались с ее мужем. «Вы отчаиваетесь? – спрашивала она Понятовского.
– Я удивлена этому, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покориться обстоятельствам».
Понятовский продолжал рваться в ее объятия.
– Наконец, это невыносимо! – вспылила Екатерина.
Она решила одернуть его как следует. «Итак, – начинается ее последнее письмо, – вы решили не понимать того, что я повторяю вам уже на протяжении шести месяцев, это то, что если вы появитесь здесь, мы будем убиты, оба… «Переписку с Понятовским она вела через французских курьеров барона Брстейля. Но последний курьер был зарезан на большой дороге с целью ограбления, и Екатерина пришла в ужас от того, что ее письмо может окольными путями попасть в руки Панина, а от него-к Орловым…
Екатерина резко оборвала переписку (и письма Понятовского не сохранились, ибо осторожная женщина их рвала, а письма Екатерины уцелели, потому что непонятливый мужчина, покрывая их страстными поцелуями, аккуратно хранил до конца жизни).
Станислав Август Понятовский закончил утренний туалет.
Три знатные варшавские красавицы (Потоцкая, Любомирская, Оссолинская) предстали перед ним наподобие трех античных богинь – Геры, Афродиты и Афины…
– Всему есть предел терпения! Даже наши мужья знают, что мы сгораем от любви к вам, а вы… о, как вы жестоки!
– А разве я Парис? – спросил Понятовский, рассматривая через линзу истертый динарий времен Каракаллы.
Женщины сказали, что согласны даже на суд Париса.
– Мы мирно договорились между собою, чтобы вы сами вручили яблоко одной из нас – той, которая вам кажется милее. Вы только посмотрите – разве мы не достойны любви?
– Я тронут до слез, – отвечал Понятовский, – и не нахожу слов, чтобы воспеть вашу неземную красоту. Но ни одна из вас к любви меня не склонит, ибо я дал себе обет безбрачие.
Гера, Афродита и Афина заволновались:
– О, матка боска, как можно так себя наказывать?
– Я люблю женщину и останусь ей вечно верен.
– Кто эта негодница? – оскорбились богини. – Мы угостим ее такими вафлями, что у нее завтра же вылезут все волосы! Мы дадим ей полизать такого вкусного мороженого, от которого она покроется мерзкими прыщами…
Понятовский любовался красотою древней амфоры.
– Это… русская императрица! – сознался он, опустив взор, и тень от его длинных мохнатых ресниц легла на лицо.
Богини возмутились таким неосторожным выбором:
– Как? Что вы нашли хорошего в этой ангальтинке? Где были ваши глаза, не заметившие ее острого подбородка, вроде вязального крючка, как можно целовать ее рот, который не шире куриной гузки? Вы чахнете в Варшаве без любви, а любая торговка лимонами на Старо-Мясте расскажет вам, что императрица в Петербурге не ведет себя как весталка…
– Стоит нам встретиться, – ответил Понятовский, направляя через окно трубу телескопа на двух дерущихся собак, – и наши чувства заново озарятся светом бессмертной любви.
Решительнее всех оказалась Оссолинская.
– И такого простофилю Чарторыжские прочат нам в короли? – воскликнула она. – Да какой же это будет король, если из трех самых лучших красавиц Варшавы не выбрал ни одной?..
Они его покинули, презирая. Потом явился итальянский живописец Марчелло Баччиарелли. Взмахивая рукавами широких одежд, он поставил неоконченный холст.
– Я забыл, граф, как вы вчера сидели.
– Вот так, – начал позировать ему Понятовский.
– Прекрасно! Тогда продолжим.
– Но мне скучно сидеть без дела.
– Позовите чтеца, а мы послушаем.
Явился чтец графа Понятовского.
– Что вам угодно слушать? – спросил он, кланяясь.
– Прочтите мне то место старых посполитых хроник, где запечатлено пророчество о неизбежном разделе Польши, которое сделал в тысяча шестьсот шестьдесят первом году на сейме круль Ян-Казимир, этот счастливый любовник Нинон де Ланкло…
Чтец декламировал ему на кованой латыни:
– Придет время, и Московия захватит Литву, Бранденбургия овладеет Пруссией и Познанью, Австрии достанется вся Краковия, если вы, панство посполитое, не перестанете посвящать время межусобной брани. Каждое из этих трех государств пожелает непременно видеть Польшу разделенную между собою, и вряд ли сыщется охотник, чтобы владеть ею полностью…
Марчелло Баччиарелли тонкой кистью выписывал на холсте нежные и розовые губы будущего короля.
– Кстати, – спросил он, – тут мелькнуло имя Нинон де Ланкло, но, помнится, Ян-Казимир закончил жизнь не в ее объятиях.
Понятовский, красуясь, жеманно позировал живописцу.
– Да, – отвечал он, любуясь игрою света в камнях фамильных перстней,
– наш круль обменял божественную Нинон на самую веселую прачку Парижа – на Мари Миньо.
– Вот так всегда и бывает с королями, – засмеялся Баччиарелли, – вся их возня с короною заканчивается в прачешной, где они разводят синьку и выжимают чужие простыни…
По туго натянутому холсту щелкала кисть итальянского мастера. С улицы раздавался лязг клинков – это насмерть рубились два пьяных ляха, один с Познани, другой из Краковии. Кареты, треща колесами по булыжникам, старательно объезжали дуэлянтов, чтобы не мешать им разрешать споры – у кого жена моложе, у кого жупан краше, у кого меды крепче…
Ох, Польша, Польша – несчастная любовь моя!
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Конфликты
Абдулла-бен-Ахмет-Несефи («Светоч»)
Что начертано предопределением, сбудется.
Не говори, что ищущий мало старается.
Покорись начертанному на скрижалях предопределению.
Придет тебе назначенное, и ты сам все узнаешь.
1. ПОЛМИРА ЗА ОДИН РУБЛЬ
Соломбала – остров напротив Архангельска, там столица корабельщиков русских; в половодье скотину загоняют на кровли домовые, улицы становятся каналами, как в Венеции, начинается карнавал на шлюпках – мастерово-матросский, чиновно-штурманский! И архангелогородцы, втайне завидуя веселым островитянам, глядят, как мечутся над Соломбалою фальшфсйеры, как взлетают к небу брандскугели, и судачат меж собою вроде бы осудительно:
– Ишь гулены какие! Хоть бы верфь не спалили…
Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины – чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: taverne. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say – слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки – слышь ты!).
Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи – топор, весло и рейсфедер.
– Не Прошка, а Прохор Акимыч, – говорил о себе отрок…
Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи – учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная – это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой – еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!
Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.
– Мяу, – сказал Прошка коту и почесал его.
– Пшшшш… – отвечал кот, ловко царапаясь.
– Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, – сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. – Пишет мне тиммерман столичный, будто Михаила Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!
– Так я же аглицкий, дядечка, знаю.
– Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…
Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства – Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:
– Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? – Грумантом звался Шпицберген.
– Я. Спасибо дядечке – учит и кормит.
Дядя пригласил кота на колени, гладил его:
– Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!
– О чем нонешняя молодежь думает? – дружно заговорили корабельщики. – И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского-как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?
– Тринадцать уже. – И Прошка заплакал.
– Ништо, – сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. – Вот ужо! Это еще не слезы – скоро будут ему подлинные рыдания…
Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:
– Что останется – вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!
Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в Ливерпуле, где больше надежд на попутное судно. Ютился мальчишка в доках, по харчевням чужие объедки пробовал. Однажды зашел в гаванский хауз – погреться. К нему сразу подсел черт одноглазый, выкинул перед ним кости.
– Ноу, – отказался играть с ним Прошка.
– А нож у тебя, сын пушки, длинный ли?
– Не из пушки я выскочил. А нож – во!
– Да с моим сравню, не короче ли? – И нож отобрал. – Клянусь невыпитым джином, – засмеялся он, – ты еще не лакал «гаф-эндгаф» с сырыми яйцами. Выпей, и тогда верну тебе кортик.
Жалко было терять нож, Прошка выхлебал горячий, как чай, джин с яйцом. Язык с трудом повернулся в обожженном рту:
– Мне бы в Архангельск… я ведь-слишта!
…Он валялся на палубе, рядом с ним мчались волны. «Продал меня одноглазый, продал, псина паршивая!» Враскорячку подошел боцман и огрел его «кошкой» с крючками. Началась служба. Язык команды был сбродный, а чаще слышалась трескотня по-испански. Жили в форпике, похожем на ящик. Под кубриком лежали известковые плиты, впитывая в себя мочу и блевотину. От бочек с водою разило падалью, пробовали ее кипятить, но вода воняла еще гаже. Нарастала яростная жарища, будто корабль спешил прямо в пекло, и юнга спросил соседа по койке: куда плывем?
– За живым шоколадом, – тихо ответил тот…
Матросы были бездомной сволочью… Из-за каждого куска дрались, ножами резались, еду воровали. Прошка впервые в жизни увидел моряцкую казнь: убийцу на сутки привязали (лицо в лицо!) к трупу, потом, обняв свою жертву, он с криком полетел за борт – только вода взбурлила, сделавшись красной: акулы! Заодно со всеми голодранцами Прошка тянул упругие шкоты, хрипел черным ртом:
Еще не бывал я на Конго-реке, Дернем, парни! Дернули…
Там жмет лихорадка людей в кулаке.
Дернем, парни! Дернули…
Ночью, подобрав паруса в рифы, вошли в большую реку, стали загружаться «живым шоколадом». Негров укладывали в твиндекс рядами, будто поленья в печку. Подняли паруса – понеслись в океан. Мертвых негров никто не видел: их выкидывали за борт еще полуживыми, и теперь акулы приткнулись рылами к самой корме корабля, будто свиньи к сытной неиссякаемой кормушке.
Но однажды пайлот (штурман) вызвал юнгу к себе, велев ему очистить мышеловки. Прошка загнал пойманных крыс в парусиновый мешок, через плечо пайлота глянул в карту: черта курса тянулась к Америке (это был «мидл-пассиж» – знаменитый маршрут работорговли). Офицер треснул мальчишку кулаком по зубам:
– Не смей подглядывать в карты… вон!
Прошка выкинул за борт тяжеленный мешок с визжащими от страха крысами. Вдалеке едва забрезжил неизвестный корабль. Матросов «кошками» и свистом разогнали по мачтовым реям – ставить все, все, все паруса. Но вдруг заштилело. С громким хлопаньем «заполоскали» триселя. Со страшной высоты формарса Прошка видел, как поникли паруса и на догонявшем их фрегате. Но там из бортов проворно выставились большие черпаки весел.
– Уж не пираты ли? – испугался Прошка.
Рядом с ним, вцепившись в снасти, висел старый бывалый матрос с отрезанным в пьяной драке ухом… Он крикнул в ответ:
– Англичане! В этом-то и беда наша, щенок… 7Прошка скатился по вантам. Ядро вдребезги разнесло релинги, чья-то жаркая кровь, ударив в лицо, ошпарила юнгу, будто в него плеснули кипятком. С губительным треском, разрушая фальшборты, фрегат короля навалился на судно. Морская пехота прыгала на палубу с саблями. Короткий окрик – шеи капитана, пайлота и боцмана мигом обвили пеньковые «галстуки». Ужасный вопль резко оборвался, когда они повисли над бездной, вровень с бессильно хлопающими парусами… Мальчишка невольно взмолился:
– Святый Никола, сбереги меня, сиротинушку!
Построив команду, англичане каждого третьего вешали без разговоров. Реи украсились гирляндами покойников. Прошка оказался вторым. Негров так и оставили в твиндеках, а матросов загнали в трюмы. Раз в день давали «потаж» – варево из объедков победителей. Недели через две люки раздраили, и все разом ослепли: райский город празднично сверкал на берегу – Гавана! Здесь англичане всех подряд перепороли плетьми, и Прошка вылетел прямо в этот блаженный пахучий кубинский рай… Огляделся. Мраморные дворцы, прекрасные сеньориты верхом на осликах. Прошка зашел в харчевню. Толстущая мулатка с цветком в зубах расхохоталась:
– Мальчик, почему у тебя такие белые волосы?
Прошка уже научился понимать испанскую речь:
– Это потому, донна-белла, что я приплыл из такой страны, где много-много снега, а он белее вашего сахара…
В гамаке качался янки в штанах из красной замши.
– Как мне выбраться отсюда в Архангельск?
– Впервые слышу о таком городе, – ответил янки.
Спасибо ему: он заказал яичницу с креветками, угостил Прошку и ромом, потом дал дельный совет:
– Отсюда в Россию никогда не выберешься. Впрочем, попробуй на испанском галиоте добраться до Кадикса или лучше, приятель, плыви сразу в Канаду, где англичане колотят французов, там бывает немало кораблей из Европы… Скажи, ты когда-нибудь стоял ли ночью у штурвала, ведя корабль по компасу?
– Дело нехитрое. Могу и по звездам.
– Хочешь, я возьму тебя до Нью-Йорка?
– Простите, сэр, я не знаю такого города.
– Но оттуда до Канады – раз плюнуть.
– Пошли, – согласился Прошка…
На американском судне, перевозившем шерсть, юнга впервые попробовал сытный «янки-хаш» (картофель, перетертый с мясом).
После долгих странствий увидел он белых овечек на зеленой траве, издали помахали ему крылья лесопильных мельниц. Дядя Хрисанф сидел в конторе, привычно подсчитывал лесины на складах, а кот нежился на лавке, лениво жмуря янтарные глаза.
– А-а, вот и ты! Нагулялся, племяшек…
Прошка поклонился дяде в пояс – нижайше – и рубль дареный вернул, сказав, что сберег его как память.
– Порадую вас, дядечка, успехами: голландский постиг, погишпански тоже могу… Иной раз дух от чудес захватывало, а я все вас и вашего кота вспоминал с ласкою… мяу-у!
– Пшшшш, – ответил кот, быстро его оцарапав.
Дядя посмотрел на босые ноги племянника:
– Обувкой, гляжу, не обзавелся. А на шее – отметина.
– Это ножом… Ладно. Бог миловал.
– А ногу-то чего волочишь, как бабка старая?
– Избили и в люк кинули. Пройдет и это…
Прошка сел и спросил, какие новости в России:
– Помнится, императрица Лисавета болеть у чала?
– На том свете ее черти подлечат. Поздравляю тебя с новою государыней на Руси – с Екатериной по счету второй, ныне она на Москве зажилась, корону примеряет! Это дело не наше, не поморское – пущай цари балуются, а нам работать надо…
Целую неделю его не трогали. Потом заточил топор, пошел трудиться на верфи. Возле молодых кораблей хорошо пахло. А где-то страшно далеко от Соломбалы гремели московские колокола…
– Ишь гулены какие! Хоть бы верфь не спалили…
Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины – чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: taverne. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say – слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки – слышь ты!).
Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи – топор, весло и рейсфедер.
– Не Прошка, а Прохор Акимыч, – говорил о себе отрок…
Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи – учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная – это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой – еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!
Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.
– Мяу, – сказал Прошка коту и почесал его.
– Пшшшш… – отвечал кот, ловко царапаясь.
– Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, – сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. – Пишет мне тиммерман столичный, будто Михаила Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!
– Так я же аглицкий, дядечка, знаю.
– Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…
Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства – Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:
– Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? – Грумантом звался Шпицберген.
– Я. Спасибо дядечке – учит и кормит.
Дядя пригласил кота на колени, гладил его:
– Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!
– О чем нонешняя молодежь думает? – дружно заговорили корабельщики. – И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского-как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?
– Тринадцать уже. – И Прошка заплакал.
– Ништо, – сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. – Вот ужо! Это еще не слезы – скоро будут ему подлинные рыдания…
Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:
– Что останется – вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!
Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в Ливерпуле, где больше надежд на попутное судно. Ютился мальчишка в доках, по харчевням чужие объедки пробовал. Однажды зашел в гаванский хауз – погреться. К нему сразу подсел черт одноглазый, выкинул перед ним кости.
– Ноу, – отказался играть с ним Прошка.
– А нож у тебя, сын пушки, длинный ли?
– Не из пушки я выскочил. А нож – во!
– Да с моим сравню, не короче ли? – И нож отобрал. – Клянусь невыпитым джином, – засмеялся он, – ты еще не лакал «гаф-эндгаф» с сырыми яйцами. Выпей, и тогда верну тебе кортик.
Жалко было терять нож, Прошка выхлебал горячий, как чай, джин с яйцом. Язык с трудом повернулся в обожженном рту:
– Мне бы в Архангельск… я ведь-слишта!
…Он валялся на палубе, рядом с ним мчались волны. «Продал меня одноглазый, продал, псина паршивая!» Враскорячку подошел боцман и огрел его «кошкой» с крючками. Началась служба. Язык команды был сбродный, а чаще слышалась трескотня по-испански. Жили в форпике, похожем на ящик. Под кубриком лежали известковые плиты, впитывая в себя мочу и блевотину. От бочек с водою разило падалью, пробовали ее кипятить, но вода воняла еще гаже. Нарастала яростная жарища, будто корабль спешил прямо в пекло, и юнга спросил соседа по койке: куда плывем?
– За живым шоколадом, – тихо ответил тот…
Матросы были бездомной сволочью… Из-за каждого куска дрались, ножами резались, еду воровали. Прошка впервые в жизни увидел моряцкую казнь: убийцу на сутки привязали (лицо в лицо!) к трупу, потом, обняв свою жертву, он с криком полетел за борт – только вода взбурлила, сделавшись красной: акулы! Заодно со всеми голодранцами Прошка тянул упругие шкоты, хрипел черным ртом:
Еще не бывал я на Конго-реке, Дернем, парни! Дернули…
Там жмет лихорадка людей в кулаке.
Дернем, парни! Дернули…
Ночью, подобрав паруса в рифы, вошли в большую реку, стали загружаться «живым шоколадом». Негров укладывали в твиндекс рядами, будто поленья в печку. Подняли паруса – понеслись в океан. Мертвых негров никто не видел: их выкидывали за борт еще полуживыми, и теперь акулы приткнулись рылами к самой корме корабля, будто свиньи к сытной неиссякаемой кормушке.
Но однажды пайлот (штурман) вызвал юнгу к себе, велев ему очистить мышеловки. Прошка загнал пойманных крыс в парусиновый мешок, через плечо пайлота глянул в карту: черта курса тянулась к Америке (это был «мидл-пассиж» – знаменитый маршрут работорговли). Офицер треснул мальчишку кулаком по зубам:
– Не смей подглядывать в карты… вон!
Прошка выкинул за борт тяжеленный мешок с визжащими от страха крысами. Вдалеке едва забрезжил неизвестный корабль. Матросов «кошками» и свистом разогнали по мачтовым реям – ставить все, все, все паруса. Но вдруг заштилело. С громким хлопаньем «заполоскали» триселя. Со страшной высоты формарса Прошка видел, как поникли паруса и на догонявшем их фрегате. Но там из бортов проворно выставились большие черпаки весел.
– Уж не пираты ли? – испугался Прошка.
Рядом с ним, вцепившись в снасти, висел старый бывалый матрос с отрезанным в пьяной драке ухом… Он крикнул в ответ:
– Англичане! В этом-то и беда наша, щенок… 7Прошка скатился по вантам. Ядро вдребезги разнесло релинги, чья-то жаркая кровь, ударив в лицо, ошпарила юнгу, будто в него плеснули кипятком. С губительным треском, разрушая фальшборты, фрегат короля навалился на судно. Морская пехота прыгала на палубу с саблями. Короткий окрик – шеи капитана, пайлота и боцмана мигом обвили пеньковые «галстуки». Ужасный вопль резко оборвался, когда они повисли над бездной, вровень с бессильно хлопающими парусами… Мальчишка невольно взмолился:
– Святый Никола, сбереги меня, сиротинушку!
Построив команду, англичане каждого третьего вешали без разговоров. Реи украсились гирляндами покойников. Прошка оказался вторым. Негров так и оставили в твиндеках, а матросов загнали в трюмы. Раз в день давали «потаж» – варево из объедков победителей. Недели через две люки раздраили, и все разом ослепли: райский город празднично сверкал на берегу – Гавана! Здесь англичане всех подряд перепороли плетьми, и Прошка вылетел прямо в этот блаженный пахучий кубинский рай… Огляделся. Мраморные дворцы, прекрасные сеньориты верхом на осликах. Прошка зашел в харчевню. Толстущая мулатка с цветком в зубах расхохоталась:
– Мальчик, почему у тебя такие белые волосы?
Прошка уже научился понимать испанскую речь:
– Это потому, донна-белла, что я приплыл из такой страны, где много-много снега, а он белее вашего сахара…
В гамаке качался янки в штанах из красной замши.
– Как мне выбраться отсюда в Архангельск?
– Впервые слышу о таком городе, – ответил янки.
Спасибо ему: он заказал яичницу с креветками, угостил Прошку и ромом, потом дал дельный совет:
– Отсюда в Россию никогда не выберешься. Впрочем, попробуй на испанском галиоте добраться до Кадикса или лучше, приятель, плыви сразу в Канаду, где англичане колотят французов, там бывает немало кораблей из Европы… Скажи, ты когда-нибудь стоял ли ночью у штурвала, ведя корабль по компасу?
– Дело нехитрое. Могу и по звездам.
– Хочешь, я возьму тебя до Нью-Йорка?
– Простите, сэр, я не знаю такого города.
– Но оттуда до Канады – раз плюнуть.
– Пошли, – согласился Прошка…
На американском судне, перевозившем шерсть, юнга впервые попробовал сытный «янки-хаш» (картофель, перетертый с мясом).
После долгих странствий увидел он белых овечек на зеленой траве, издали помахали ему крылья лесопильных мельниц. Дядя Хрисанф сидел в конторе, привычно подсчитывал лесины на складах, а кот нежился на лавке, лениво жмуря янтарные глаза.
– А-а, вот и ты! Нагулялся, племяшек…
Прошка поклонился дяде в пояс – нижайше – и рубль дареный вернул, сказав, что сберег его как память.
– Порадую вас, дядечка, успехами: голландский постиг, погишпански тоже могу… Иной раз дух от чудес захватывало, а я все вас и вашего кота вспоминал с ласкою… мяу-у!
– Пшшшш, – ответил кот, быстро его оцарапав.
Дядя посмотрел на босые ноги племянника:
– Обувкой, гляжу, не обзавелся. А на шее – отметина.
– Это ножом… Ладно. Бог миловал.
– А ногу-то чего волочишь, как бабка старая?
– Избили и в люк кинули. Пройдет и это…
Прошка сел и спросил, какие новости в России:
– Помнится, императрица Лисавета болеть у чала?
– На том свете ее черти подлечат. Поздравляю тебя с новою государыней на Руси – с Екатериной по счету второй, ныне она на Москве зажилась, корону примеряет! Это дело не наше, не поморское – пущай цари балуются, а нам работать надо…
Целую неделю его не трогали. Потом заточил топор, пошел трудиться на верфи. Возле молодых кораблей хорошо пахло. А где-то страшно далеко от Соломбалы гремели московские колокола…
2. ОБОСТРЕНИЕ
На смену спившемуся Кейту послом в Россию назначили лорда Букингэма, и мрачный алкоголик Питт Старший, провожая его в дорогу, сказал, что Екатерина – верная раба английского кабинета, а приехав в Россию, можно сразу браться за ножик, чтобы отрезать вкуснейший кусок от громадного русского пудинга: «Мы выиграли у французов Канаду на полях битв в Европе руками прусского короля. Ваша цель – возобновить истекший союз с Россией, а банки Сити не простят вам, если их купцы не получат транзита в Персию… Нам нужна русская Волга, чтобы через нее завоевать персидские рынки шелка!» Чего тут не понять? Букингэм все понял. Петербург был пустынен. Панин отсутствовал, при Коллегии иностранных дел скучал вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, который словно и ждал явления милорда:
– Наконец-то и вы! Я предъявляю Англии первый счет. Ваши каперы снова разграбили русские корабли с товарами. Спрашиваю – доколе это варварское пиратство будет продолжаться?
– Среди товаров пропали и ваши вещи?
– Да. Я выписал из Франции: мебель… посуду…
– Назовите сумму, и Сити немедля возвратит стоимость.
– Ах, оставьте! – отвечал Голицын с явным раздражением. – Стоимость унижения нашего флага не окупается деньгами… Предупреждаю, посол: если вам вздумается вести перед императрицей речь по-английски, она ответит вам на языке русском, а протокол перевода будет вручен вам сразу же…
Из Москвы посол отправил в Лондон первое донесение: «После ужина следуют менуэты, кадрили, мазурки. Всякий русский, кому не стукнуло еще девяносто, водит полонез. Дамы замучены танцами до полусмерти, из 14 фрейлин 13 стали хромыми». Дельцам Сити подобная информация не сулила никакой прибыли… В Успенском соборе, где Екатерина прикладывалась к мощам святых угодников, Букингэм нашептал французскому послу Луи Бретейлю:
– Наконец-то и вы! Я предъявляю Англии первый счет. Ваши каперы снова разграбили русские корабли с товарами. Спрашиваю – доколе это варварское пиратство будет продолжаться?
– Среди товаров пропали и ваши вещи?
– Да. Я выписал из Франции: мебель… посуду…
– Назовите сумму, и Сити немедля возвратит стоимость.
– Ах, оставьте! – отвечал Голицын с явным раздражением. – Стоимость унижения нашего флага не окупается деньгами… Предупреждаю, посол: если вам вздумается вести перед императрицей речь по-английски, она ответит вам на языке русском, а протокол перевода будет вручен вам сразу же…
Из Москвы посол отправил в Лондон первое донесение: «После ужина следуют менуэты, кадрили, мазурки. Всякий русский, кому не стукнуло еще девяносто, водит полонез. Дамы замучены танцами до полусмерти, из 14 фрейлин 13 стали хромыми». Дельцам Сити подобная информация не сулила никакой прибыли… В Успенском соборе, где Екатерина прикладывалась к мощам святых угодников, Букингэм нашептал французскому послу Луи Бретейлю: