– Я вчера спрашивал императрицу, чем она озабочена, она ответила, что это лишь обычная усталость, но дела империи идут блестяще. Говорят, она неутомима, как молодая лошадь.
   – Вы, – отвечал Бретейль, – не слишком-то доверяйте ее словам и поступкам. Видите, как усердно лобызает она старые кости? Но в этот момент, смею вас заверить, императрица думает не о Боге, а лишь о том, как она выглядит со стороны.
   – Выглядит прекрасно!
   – Согласен. Но озабоченность императрицы не от усталости: недавно в Петербурге три ночи подряд шла дикая кровавая бойня в гвардейских казармах. Солдаты бились с оружием в руках. Все это строго засекречено. Никого не судили, но множество гвардейцев раскассировали по дальним степным гарнизонам…
   В окружении ассистентов, несущих концы ее горностаевой мантии, Екатерина проследовала в собор Архангельский, и два ливня шумели над ее головой – дождь из монет серебряных, дождь из золотых жетонов. Букингэм спрятал один из жетонов в кошелек.
   – Я слышал, – продолжал он, следуя в сонме посланников, – что старый канцлер Бестужев-Рюмин собирает подписи сановников, желающих видеть императрицу женою Григория Орлова.
   – Екатерина не согласится на такой марьяж. Лучше помолчим, – огляделся Бретейль, – а то к нам уже стали прислушиваться…
   Вечером был ужин в Грановитой палате, а «функцию» при столе Екатерины, следя за сменою блюд, исполнял Григорий Орлов, ставший графом. Екатерина поманила пальчиком Бретейля:
   – У меня к вам просьба, посол. Найдите способ переубедить Вольтера, дабы он исправил историческую ошибку, возникшую по вине Ивана Шувалова… Не знаю, с чего он взял, будто в моем восшествии на престол повинна Дашкова!
   Букингэм в толпе придворных отыскал Бретейля:
   – Я хотел бы видеть русскую княгиню Дашкову.
   – Вот она, – показал француз, – с раздутыми щеками капризного ребенка, который умудрился заснуть с кашей во рту.
   – Говорят, эта дурнушка – большой философ?
   Государственная казна пустовала, а казна церковная была переполнена. Людей в стране не хватало, а 900 000 душ (почти миллион мужиков) были закрепощены церковью, плоды их трудов пожинал конклав наместников божиих. Екатерина не побоялась выступить в Синоде с речью. «Я, – сказала она иерархам, – отдаю вам справедливость: вы люди просвещенные. Но от чего происходит, что вы равнодушно взираете на бесчисленные богатства, которыми обладаете и которые дают вам способы жить в преизбыточестве благ земных? Ведь царство апостолов было не от мира сего… вы меня понимаете? – намекнула она. – Как же вы, не терзаясь совестью, дерзаете обладать бесчисленными богатствами, а владения ваши беспредельны, и они делают вас равными с царями в могуществе. У вас очень много подвластных… Вы не можете не видеть, что все ваши имения похищены у народа… Если вы повинуетесь законам совести, то не умедлите возвратить государству все то, чем вы неправильно обладаете».
   Дважды в неделю заседая в Сенате, терпеливая и выносливая, Екатерина решила расправиться и с монополистами. Обратясь к Александру Шувалову, она протянула через стол руку:
   – Если копеечки с лесов архангельских не дал, так хоть плюнь мне в ладонь, граф! Ты два миллиона пограбил, а Гом триста пятьдесят тыщ от казны взял. Что вернули стране? Молчишь? – спросила в ярости. – Молчи, молчи… Гома твоего мне уже не поймать. Зато ты, граф, всегда под рукой у меня! За все ответишь…
   Она отняла у него Уральские заводы, вернув их в казенное ведомство. Сенаторам было заявлено, что отныне ни таможенные сборы, ни главные продукты питания не будут поступать в монопольное право частных лиц:
   – Растащить все можно. Даже из такой бочки бездонной, какова Россия наша! Ведайте, господа высокие сенаторы: из кормушек казенных впредь не персоны, а едино государство сыто будет.
   Предстояло еще разобраться с генерал-прокурором. Глебову она напомнила, что при Елизавете из-под австрийского угнетения бежали на Русь славяне, которых и расселили в южных степях, где образовался целый край – Новая Сербия. Но многих славян Глебов закрепостил в свое личное рабство, а деньги, отпущенные от казны для устройства Сербии, в карман себе положил.
   – Поправь, если не так, Александр Иваныч!
   – Да нет. Все так, – не стал увиливать Глебов.
   Екатерина нюхнула табачку. Правда, что генерал-прокурор не раз выручал ее, еще великую княгиню, давал взаймы, обратно долгов не требуя. Екатерина крепко защелкнула табакерку:
   – Все говорят, что живешь ты взятками.
   Глебов не стал падать перед ней на колени:
   – А вы спросите – с кем акциденциями я делился?
   – С кем? – спросила Екатерина.
   – Да с вами же…
   Далее Глебов заявил: «Более нежели известно вашему величеству, что деньги, некогда вам мною подносимые, были приобретены мною непозволительными средствами». Глебов теперь сам атаковал ее.
   – Ас чего бы это я долги ваши покрывал? С каких таких шишей вы в карты тыщами проигрывали?
   Екатерина пинком ноги распахнула двери:
   – Прочь! И больше на глаза не являйся… По горло сыта я уже тем ядом, коим от Шуваловых ты напитался! Вон…
   Успокоившись, велела звать князя Вяземского, слывшего в обществе за человека недалекого, зато честного. Явился он – чистенький толстячок, внимательный, часто мигающий, готовый принять на веру все-все, что она ему скажет.
   – Александр Алексеевич, на самой высокой ступени государственных рангов укоренились лихоимство и взяткобрательство.
   Правды нет! Ты сам ведаешь, что в Сенате даже писцов порядочных не завели: бумаги марают, как хотят, истину искажая. Дела судебные возами по Руси возят, жгут на кострах и пудами в реках топят.
   Арестанты же под следствием годами по тюрьмам маются. Глебова отдам под суд. Он мне тут разливался, что доход России всего миллионов шестнадцать, и просил сей цифре верить. Но я, безверная, на чужую веру не полагаюсь. Не может быть, чтобы страна, столь великая и богатая, всего шестнадцать жалких миллионов имела в доходе… Тут что-то не так! – Екатерина велела Вяземскому провести строгую ревизию. Потом намекнула, чтобы князь был готов принять должность генерал-прокурора империи. – А такое положение всегда бывает сопряжено с враждебным отношением двора, друзей, близких… Не страшно ли тебе?
   – За вашей спиной – как у Христа за пазухой.
   Екатерина пошла на предельную откровенность:
   – А ведь беда будет. Ныне любая малость, князь Александр, может привесть крестьян наших в отчаяние всеобщее.
   У нее была уже готова инструкция для Вяземского: «Прошу быть весьма осторожну… если мы не согласимся сейчас на уменьшение жестокости и уморение человеческому роду нестерпимого положения, то против нашей воли оную возьмут силою рано или поздно». Екатерина стояла перед ним, прямая и строгая, оголенные руки ее покрылись красными пупырышками. Нагнувшись, она раскрыла кабинетный сундук, в котором хранились 930 челобитных на ее имя, выбрала из них прошение конюха Ермолая Ильина:
   – Салтычиху гадкую следует наказать публично, дабы простой народ видел, как я пекусь о положении предела злодействам помещичьим. Сама женщина, сама детей имела, и оттого не могу признать Салтычиху особой женского роду: прошу тебя, князь Александр, выделить ее-как изверга и урода мужского полу…
   Оставшись потом одна, Екатерина нервно потерла руки:
   – Ах, как меня здесь не любят… кругом… все! Ну, ничего: лет через десять привыкнут, через двадцать прославят, а после смерти проклянут…
   Исторически все идет правильно!
   Ночью ее почти сдернул с постели Гришка Орлов:
   – Вставай! Опять заваруха началась.
   Алехан втащил страшно избитого ротмистра Ями некого:
   – Выкладывай все, как на духу, иначе затрясу!
   Тот и рассказал, что было пьянство в гвардии, государыню излаяли грубо: мол, обещала Панину регентшей стать при сыночке Павлике, а сама под корону подлезла. Петр Хрущев пил и порыкивал: «Нажаловала чести, а нечего ести». Его поддерживали: «Орловых всех переберем, особливо надобно искоренить Алехана, плута главного!» Говорено было за винопитием, что Орловы графами уже стали, «но с постели-то Катькиной на престол перескачут». И решили дружно – не бывать Екатерине, а быть Павлу или несчастному Иванушке, которого в тюрьмах морят всячески. Братья же Гурьевы пуще всех ярились на императрицу: «Еще разок переменим! Сколько ж можно баб на престол сажать – пора и поумнеть…»
   – Отпустите его, – указала женщина на Яминского, потом стала хлестать фаворита по щекам. – Говорила же я тебе, что нельзя о браке нам помышлять. Я на престоле сижу, будто на сковородке горячей, а ты меня, дурак, еще под венец тащишь.
   – Всем кляпы поставим, – мрачно изрек Алехан, и громадный шрам на его щеке ожил, двигаясь, отливая багрово…
   Расскандалили! Утром фаворит пришел мириться.
   – Стоит ли слушать брехню гвардейскую, – убеждал Орлов. – Сам офицер, так ведаю, каким побытом слухи рождаются. Бывало, по две недели пьешь ведрами без пропусков, так чего спьяна не намолотишь… Оставь ты их! Не печалуйся. Обойдется.
   – А чего кричат? Или я не расплатилась с ними деньгами, чинами, деревеньками с мужиками? Узнайте, – наказала Екатерина, – замешана ли в блудословии и княгиня Екатерина Дашкова?..
   «Орловщина» всем глаза намозолила, и в эти дни старший, Иван Орлов, собрал братьев, заявив им вполне резонно:
   – Ну, ребятушки, потешились, попили винца сладенького, поели вкусненького, даже графами стали. Покуда до драки дело не дошло, давайте по домам разбежимся и на крючок закроемся. Сейчас треплют языками нас, но станут трепать и кольями.
   Впервые Орловы проявили непослушание старшему брату. Ванюшка хотел уже было начать исправное «рукоделие» по зубам и загривам, но кулак разжал и вздохнул удрученно.
   – Несбыточное дело затеваете вы! – сказал он.
   Гришка Орлов намекнул Ивану – граф графу:
   – Вот императором стану, тогда поговорим.
   – Да ведь придавят тебя, – отвечал Иван (умница!)…
   Отбыл он в тихую деревенскую благодать, подальше от двора, поближе к сметанам и ягодам. А из Москвы всех недовольных «орловщиной» распихали по задворкам: кого на Камчатку, кого в гарнизоны дальние, кого в провинции сослали. Вскоре возникли слухи, будто Петр III жив, а вместо него похоронили восковую куклу, в церквах священники кое-где поминали царя как живого, и слышался на базарах говор общенародный: Петр III еще явится, дабы покарать жену-изменщицу…
   Эти известия были крайне неприятны для Екатерины – как объятия мертвеца! В беседе с Никитой Паниным она сказала:
   – Если бы самозванцы хоть раз увидели муженька моего в пьяном положении, они бы сыскали иной образец для подражания. Мужа не воскресить, но копии с него явятся еще не раз…
   ДВЕСТИ ТЫСЯЧ крепостных и работных людей продолжали сотрясать империю бунтами на окраинах. Екатерина вызвала князя Вяземского и генерала Петра Панина (брата Никиты Ивановича).
   Велела им – усмирить. Они спросили – как?
   – Ведом один способ – пушечный…

3. МАНИФЕСТ О МОЛЧАНИИ

   Был день пригожий на Москве, денек майский…
   Отставной пушкарь флота Российского Никита Беспалов изволил торговать табаком с лотка на улице. Из соседней бани колобком выкатилась нищенка Устинья Голубкина, чисто вымытая, и купила для сожителя своего табачку на копейку, а пушкарь ей сказал:
   – Вот живешь ты, Устинья, и ничего путного не знаешь.
   – Чего ж это я прошлепала? – спросила нищая.
   – Хотится государыне нашей за полюбовника выйти.
   – Эва! Так кто же ей помешать может?
   – А господам не хотится, чтобы она… трам-тарарам! Вот и сбираются артельно женихов ейных изничтожать.
   По дороге к сожителю зашла Устинья Голубкина навестить вдовую купчиху Исчадьеву, а у той – гости: придворный истопник Лобанов и музыкант Измайловского полка Коровин, игравший на своем гобое нечто развлекательное. Голубкина как можно ближе к вину подсела и сказала, что государыне замуж хочется:
   – Уж в такую она истому вошла, что кошкою спину выгибает, а хвост торчком держит, ажно платье задралось… Слыхали ль?
   – Про то мы знаем, – отвечали гости Исчадьевой. – Орлова прынцем в Ригу назначат, для него уже и корону из чугуна отливают.
   Вдова Исчадьева, пугливо вздрагивая, спросила:
   – А куды доски-то понесли?
   – Какие доски?
   – Дубовые… Мне вчерась кум сказывал, будто в Кремль доски новые таскали. Уж не гробы ли мастерить станут?
   Вопрос о дубовых досках остался для историков неразрешенным, а придворный истопник Лобанов всем жару подбавил:
   – Цесаревич-то Павлик Петрович ску-у-учен. На той неделе даже обедал без всякого азарту, а дядька евоный Никита Панин, тот слезьми над супом изошелся… Никто под Орлова идти не хочет!
   – А без марьяжу как жить? – встряла в беседу нищая. – Царица ведь тоже мясная, жильная да кровавая – нсшто без мужества ей сладко? Я бы вот без марьяжу, кажись, и дня не прожила! Вишь, табак-то сожителю своему несу.
   – На што ж ты ему табак-то таскаешь?
   – А чтоб он меня за это… трам-тарарам!
   Всю эту компанию взяли и увели. Под батогами нищенка Устинья повинилась, что крамола завелась от матроса Беспалова:
   – Сказывал матрос-табашник, что у Григория Орлова, который нонеча в графьях наверху бегает, един кафтан в семьсот тыщ казне обошелся, сама царицка его брильянтами да яхонтами ушивала…
   Подканцелярист застенка пытошного (по прозванию Степан Шешковский) обмочил концы плети в растворе уксусном:
   – Дура баба – в шею се! Подавай клиента главного…
   Вытащил в застенок пушкаря Беспалова.
   – А я уже в отставке, – сообщил он, икая от страха.
   – Вот и ладно, – одобрил Шешковский. – Значит, время терпит и торопиться не станешь. Ложись-ка, миляга.
   – А меня-то за што, эдак, господи?
   – Для того и звали, чтобы все сразу выяснить… Возникло дело ужасное, дело о «марьяже императрицы».
   Никита Иванович Панин начал день с того, что рассказал Павлу о тридцати скверных монархах Европы, потом к столу цесаревича подали пять соленых арбузов, прибывших с обозом из Саратова, взрезали все подряд – лишь один оказался хорошим.
   Курносый мальчик сказал наставнику:
   – Вот! Из пяти арбузов хоть един годен стался, а из тридцати государей ни одного путного не выросло…
   Павел продолжал любить сумасбродного отца, который часто потешал его своими кривляниями, и, напротив, очень боялся матери, строгой и резкой. Наследника страшили коронационные пиры; от необъяснимой тоски ребенок начинал рыдать, вызывая шепоты дипломатов, сдержанный гнев матери: «Уведите прочь его высочество!» Догадываясь, что Панин развивает в сыне любовь к отцу, царица решила заменить его д'Аламбером, которого звала в Россию, обещая ему множество земных благ. Но философ отвечал, что боится умереть в России от… геморроя! Это был дерзкий намек на те самые «колики», что погубили Петра в Ропше. А барон Бретейль ехидно спрашивал: когда же приедет д'Аламбер?
   – Подслеповатый Диоген не желает вылезать из своей заплесневелой бочки. Бог с ним, я решила там его и оставить…
   Весною 1763 года политики Европы выжидали смерти Августа III – предстояла борьба за польскую корону. В газетах писали, что Екатерина будет способствовать избранию в короли Понятовского, после чего последует брачевание царицы с молодым и красивым королем. Узнав о таковых конъюнктурах, Гришка Орлов люто взревновал:
   – Вот ты чего захотела! Но я этого не допущу.
   – Я тоже, – спокойно отвечала ему Екатерина…
   Мерси д'Аржанто отозвал в уголок милорда Букингэма:
   – Кажется, мы присутствуем при развитии драмы. Следите за главною героиней – или она погибнет в последнем акте от кинжала злодея, или сохранит право на свободу…
   Бывший канцлер Бестужев-Рюмин объезжал сановников, сбирая подписи под проектом о желательности брака Екатерины с Григорием Орловым. Неугомонный карьерист растревожил даже загробную тень Елизаветы, состоявшей в браке с Разумовским.
   – Не было того! – с гневом отрицала Екатерина.
   Бестужев-Рюмин отвечал дряблым смехом пакостника:
   – Было, матушка, был пример. У графа Разумовского и ларец в дому хранится, а в нем и акт о браке с Елизаветой лежит.
   Екатерина напрямик спросила своего фаворита:
   – Сколько ты заплатил Бестужеву? Пойми, что меня ведь со свету сживут: Воронцовы, Панины, Разумовские…
   Но тут же возник Алехан с лаской дьявольской:
   – Чего бояться-то? В день венчальный велю кареты подать. Как только о браке объявим, всех роптающих по каретам рассадим, и поскачут они туды, куды и Макар телят не гонял.
   Канцлер Михаила Воронцов попросил принять его:
   – Государыня, вы можете не любить меня и далее. Но я заявляю: ваше сочетание с Орловым произведет внутри империи самые невыгодные колебания… Лучше уж тогда сочетаться вам с заточенным Иоанном Антоновичем, чтобы примирить две враждующие ветви Романовых!
   Екатерина с раздражением отвечала канцлеру:
   – Пахнущий могилою Бестужев-Рюмин чрез угождение Орловым желает карьер сделать, чтобы заместить вас на посту канцлера… Впрочем, остаюсь признательна вам за чистосердечие.
   В один из дней, когда Бестужев-Рюмин снова заговорил о скорейшем бракосочетании ее с фаворитом, Екатерина с прищуром посмотрела на Панина, вызывая его на обострение конфликта.
   – Императрица русская, – отчеканил Панин, – вольна делать, что ей хочется, но госпожа Орлова царствовать не будет.
   Произнося этот смертельный приговор, Панин откинулся в кресле, а когда снова принял позу спокойную, то на стене осталось большое белое пятно
   – от парика, густо напудренного.
   – Госпоже Орловой я не слуга, – ровно заключил он.
   Екатерина встала, указывая перстом на Панина:
   – Вот гордый римлянин… подражайте ему!
   Вскоре в доме княжны Хилковой загуляли два ближайших приятеля Орловых
   – лихие гвардейцы Хитрово с Ласунским – и за выпивкой договорились зарезать при случае Алехана Орлова.
   Орловы сами же и вступились за арестованных:
   – Пытать не надо их, матушка. Они друзья наши.
   – Дожили мы, что друзья хотят друзей резать…
   С марьяжами пора было кончать. Воронцов был зван в Головинский дворец, и тут Екатерина повела себя с удивительно тонким знанием людской психологии. Она сказала канцлеру:
   – Прошу заготовить два манифеста. Первый – о моем вступлении в брак с графом Орловым… Не возражать! – прикрикнула она, едва канцлер открыл рот. – И вот манифест о даровании Алексею Разумовскому, яко законному мужу покойной императрицы Елизаветы, титула «Его Императорского Высочества».
   Первый она оставила у себя, второй вручила Воронцову:
   – С этим езжайте на Покровку, где живет старый Разумовский, и пусть он, ради утверждения этого манифеста, предоставит на мое усмотрение те брачные контракты, что у него хранятся… Они нужны мне для создания прецедента по манифесту, который остается у меня… Надеюсь, все поняли?
   – Не делай этого, матушка: погибнешь!
   – Ваше сиятельство, не учите мое величество…
   Канцлер отъехал. Екатерина вышла в аудиенц-залу; возбужденная, нервно прохаживалась вдоль залы мелкими шажками; вровень с нею гуляли Орловы, уже пронюхавшие, зачем поехал Воронцов; следом поспевал гориллоподобный женевец Пиктэ с навахою под кафтаном.
   Екатерина делала вид, что Орловых не замечает.
   – Пиктэ! Для чего съезжаются ко дворцу кареты?
   – Очевидно, по изволению графов Орловых…
   «Ясно – зачем. Но следует ждать возвращения Воронцова».
   Воронцов застал Разумовского сидящим подле камина, старик читал духовную книгу старинной киевской печати. Воронцов в двух словах объяснил суть дела, по которому приехал.
   – Дай-ка сюда бумагу, – протянул тот руку.
   Бывший свинопас изучил манифест, приравнивавший его к членам династии Романовых. Но изощренно-выверенный расчет женщины вдруг переплелся с богатейшим жизненным опытом старика: Разумовский сразу же понял, чего желает от него сейчас Екатерина… Кряхтя, он снял с комода ларец черного дерева, окованный серебром.
   – Гляди! – Алексей Григорьевич показал канцлеру пергаментный свиток, бережно обернутый в драгоценный розовый атлас.
   Развернув атлас, он поцеловал бумаги, писанные еще в 1744 году, когда был молодым парнем и рядом с ним стояла цветущая красавица – Елизавета, радостно отдавшая ему сердце.
   – А-а-а-а! – в ужасе закричал Воронцов.
   Брачные документы корчились в пламени камина.
   – Ты, Мишка, не ори, – сказал Разумовский. – Я возник из ничтожества в хлеву скотском, сам вскоре навозом стану. Теперь езжай и передай ей от меня, что нет у меня никаких брачных бумаг и я никогда не бывал супругом государыни… Брехня это!
   Об этом канцлер и объявил, во дворец возвратясь:
   – Случая в доме Романовых не бывало такого, чтобы законная самодержица со своим верноподданным сопряглась…
   Раздался громкий хруст – Екатерина рванула проект манифеста о своем браке с Гришкой Орловым и кивнула Воронцову:
   – Благодарю, граф. Сейчас же велите Нарышкину, чтобы кареты под окнами дворца не торчали-на конюшни их, быстро… Пиктэ! – резко позвала она. – У меня такое чувство, и вряд ли я ошибаюсь, что у вас какое-то дело до меня… Это правда?
   – Вы не ошиблись, ваше величество.
   – Тогда пройдите ко мне. Один вы!
   Пиктэ наедине вручил ей письмо от Вольтера. Это было первое письмо философа, в котором он выражал свое восхищение женщиной, овладевшей престолом самой могущественной державы. Екатерина пригласила Бецкого, велев ему открыть кладовые с мехами, чтобы одарить философию Европы теплыми шубами.
   – Всех одену! Даже этого гнусного Диогена из его бочки, который боится нажить геморрой от щедрот России…
   Лучшие мыслители века защеголяли в сибирских соболях.
   Царские шубы отлично согревали Большую Политику.
   Но уже писался скорбный манифест о молчании.
   Екатерина решила пресечь слухи в народе, который слишком уж вольно стал рассуждать о «марьяжной» государыне. По городам и весям великой империи раздался бой барабанный, сбегались люди, думая: никак война? С высоких помостов, возле лавок и дворов гостиных, казенные глашатаи зачитывали слова манифеста: «Являются такие развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют… Всех таковых, зараженных неспокойствием, матерински увещеваем удалиться от вредных рассуждений, препровождая время не в праздности и буянстве, но в сугубо полезных каждому упражнениях…»
   Манифест императрицы призывал народ к молчанию!
   Обыватели расходились, боязливо крестясь:
   – У царицы снова непорядок случился. Кто-то там, пес, сверху сбрехал, а нам молчать велят. Вот и соображай…
   Опять помылась в бане нищенка Устинья Голубкина и подошла к лотку табашному, говоря матросу Беспалову слова задорные:
   – А ну! Продай мне табачку для сожителя моево. Нонеча заждался он меня для марьяжа любовного…
   Пушкарь флота поднял с земли здоровенный дрын:
   – Беги, падла, отсель поскорее, не то тресну, что своих не узнаешь! С тебя, суки, все и началось. У-у, язык поганый…
   Нищенка, подбоченясь, стала орать на всю улицу:
   – В уме ли ты, куманек? Сам же наскоблил языком своим, будто царицка наша с Орловыми трам-тарарам, а теперь…
   Теперь обоих взяли и увели, согласно манифесту о всеобщем молчании. Все-таки до чего непонятливый народ живет на Руси! Ведь русским же языком сказано, чтобы не увлекались. А они никак не могут избавиться от дурной привычки – беседовать по душам.

4. ОТ ЕРОФЕИЧА

   Лишь в середине лета 1763 года двор вернулся из Москвы в столицу, причем добрались на последние гроши (в Кабинете едва наскребли денег для расплаты с ямщиками), и по приезде в Петербург императрица сказала вице-канцлеру Голицыну:
   – Михайлыч, поройся в сундуках коллегий – хотя бы тысчонку сыщи, а то скоро мне есть будет нечего…
   Екатерина не скрывала радости, что снова видит Потемкина. От русского посла в Швеции, графа Ивана Остермана, подпоручик привез пакет за семью печатями, которые хранили его аттестацию. Дипломат сообщал, что Потемкин
   – подлец, каких свет не видывал, и просил, чтобы впредь таких мерзавцев с поручениями дворца за границу не слали. Лицо императрицы оставалось светлым.
   – Поздравляю вас, – сказала она, – я чрезвычайно довольна, что не ошиблась в своем выборе: Остерман дал вам прекрасную аттестацию… За это делаю вас своим камер-юнкером!
   Орловы были недовольны таковым назначением:
   – Зачем нужен шут гороховый, который, изображая утро на скотном дворе, хрюкает свиньей, мычит теленком и прочее?
   – От этого шута, – ответила Екатерина, – я впервые узнала подробную историю Никейского собора… Мне Потемкин нравится!
   Потемкин вообразил, что он любим. Его родственник, много знавший и много повидавший, описал его страсть:
   «Желание обратить на себя внимание императрицы никогда не оставляло его; стараясь нравиться ей, ловил ея взгляды, вздыхал, имел дерзновение дожидаться в коридоре, и когда она проходила, упадал на колена, целуя руки ея, делал некоторые разного рода изъяснения. Великая государыня никак не противилась его нескромным резвым движениям, снисходительно дозволяя ему сумасбродные выходки. Но Орловы стали всевозможно противиться сему отважному предприятию…»