Страница:
– Ассигнации? – перепугался Вяземский.
– Да. Где вот только бумаги взять?
Голицын напомнил, что в Красном Селе фабричку содержит англичанин Ричард Козенс, но бумагу он выпускает только писчую.
– Вот и хорошо, что фабрика подальше от столицы: проще тайну хранить. Передайте Козенсу, чтобы сразу начинал опыты.
– Ах, ваше величество! – вздохнул вице-канцлер. – Неужто вы полагаете, что найдется такой олух на Руси, который бы медь или серебро согласился на бумажки менять?
– Привыкнут, князь. Люди ко всему привыкают…
К полудню, когда она уже была измотана до предела, появлялся румяный и здоровый Гришка Орлов, сладко потягиваясь:
– Похмелиться мне, што ли?
Екатерина пыталась увлечь фаворита своими заботами. Не так давно она издала манифест, призывая народ заселять пустующие черноземы за Волгою, где трава росла выше всадника, где скакали миллионные табуны диких лошадей и тарпанов. Но Россия встретила ее призыв гробовым молчанием: крепостное право удерживало людей за помещиком, за привычным тяглом. Не было людей, где взять их?
Екатерина сунула в руки фаворита книгу:
– Изучи трактат маркиза Мирабо об умножении народном!
Этим она привела Гришку в игривое настроение:
– Каким способом народ умножать, и без маркиза хорошо знаю. А ежели ты позабыла, так я тебе сейчас напомню…
Гибко извиваясь, словно змея, она ловко выкрутилась из его сильных объятий, треснула Орлова книгою по лбу:
– Читай, балбес! Хоть что-нибудь делай…
Томик Мирабо оказался заброшенным за канапе.
– Ломоносов писал об умножении народном лучше маркиза! Вот послушай, каким побытом можно степи заволжские заселить: «Мы в состоянии вместить в свое безопасное нсдро целые народы и довольствовать всякими потребами, кои единаго только посильнаго труда от человсков ожидают…» Подумай, Катя!
Но сам-то Ломоносов не пришелся ко двору.
Из разноцветных кусочков смальты он составил мозаичный портрет Григория Орлова, понимавшего то, чего порою не могла понять Екатерина. Да и сам-то фаворит императрицы напоминал ученому мозаику, собранную из частичек добра и зла.
Блажен родитель твой, таких нам дав сынов:
Не именем одним, но свойствами орлов!
Будем знать: в сложном времени и люди сложные…
Ученый болел. Он был одинок. Яркая звезда Ивана Шувалова закатилась: меценат уехал вояжировать вдали от родины, ибо с Екатериной не ладил. А жестокий век имел свои законы: ни поэту, ни ученому без мецената не прожить. Особенно тяжело, когда нет поддержки при дворе… В эту трудную для Ломоносова пору Григорий Орлов протянул ему руку, и ученый не отверг искреннего пожатья всемогущего фаворита.
Была уже весна 1764 года. Иван Цильх, шурин Ломоносова, открыл бутылки с английским портером и удалился на цыпочках. Орлов с Ломоносовым говорили о картинах из русской истории, которыми граф хотел украсить свои дворцовые антресоли. Фаворит был при шпаге, Ломоносов не расставался с палочкой. Его полные губы все чаще складывались теперь в усмешку – почти трагическую. Орлов разбирал на столе «продуктовые» карты Отечества: экономика занимала ученого, на каждый продукт заводил он особую карту. Россия была хлебной, льняной, лапотной, рогожной, хомутовой, квасной, сермяжной, пеньковой, медовой, пряничной, вениковой, меховой и рыбной… Орлов встал и прошелся гоголем:
– Хорошо бы матушку к тебе залучить.
– Скушно ей у меня покажется.
– Веселить – моя забота, – засмеялся Орлов.
– Она не ты, – ей пива не набулькаешь.
– Щами угости! Непривередлива-все ест…
Ломоносов расправил на груди халат, расшитый анютиными глазками, поскреб пальцами бледную грудь.
– На балкон бы, – сказал. – Покличь слуг.
Тело отекло, ноги опухали, ходил с трудом.
– А мы сами! – сказал Орлов и, легко оторвав кресло с Ломоносовым от пола, бережно вынес его на балкон.
Перед великим мудрецом РОССИИ пробуждался весенний сад. Вздрагивая крупным телом, повторял он как бы в забытьи:
– Жаль… очень жаль… не все успел…
Прощаясь, он просил не забывать о Леонарде Эйлере:
– На русских хлебах вырос, а в Берлине сейчас, ежели слухам верить, ему живется несладко: король-то прусский – сквалыга!
Орлов отъехал ко двору – исполнять свои «функции».
Любитель чистых муз, защитник их трудов, О взором, бодростью и мужеством Орлов!
В крещенские морозы фаворит заливал бомбы водою, выбрасывал их на улицы и радовался, как ребенок, когда ночью они громко взрывались. Он перепортил шелковые обои в спальне Екатерины, пытаясь извлечь из них электрические искры. Наконец, громадный запас электричества он обнаружил в самой Екатерине – голубые искры сыпались из ее волос, когда она расчесывала их в темноте, а между простынями ее постели слышалось легкое потрескивание. Екатерина сделала его генерал-фельдцейхмейстером и теперь не ведала покоя, когда Орлов на полигонах испытывал орудия. Он закладывал в них столько пороха, что пушки разносило в куски, прислугу калечило и убивало, а с него – как с гуся вода.
– Неутомимый лентяй, – точно определила Екатерина.
Своей подруге Прасковье Брюс она признавалась, что по-женски глубоко несчастна и здоровая красота Орлова ее не тешит, ибо этой красотой пользуется слишком много других женщин.
– Он дарит мне бриллианты, а почему бы и не дарить, если некуда деньги тратить? Мне бы хоть кто травинку сорвал, но от души. Не любви даже прошу – внимания. Самого простого…
Она спросила Панина, как он относится к многоженству.
– Ваше величество, я только затем и остался холостяком, чтобы окружать себя множеством разных женщин.
– Спросила не смеха ради! Наши миссионеры крестят иноверцев в православие, которое единоженство приемлст. Мусульман же, я думаю, не надобно и крестить, ибо Аллах многоженство одобряет, и нам, русским, с того немалая прибыль в населении будет.
Разговор этот неспроста. Еще в пору наивной младости Екатерина писала: «Мы нуждаемся в населении. Заставьте, если возможно, кишмя кишить народ в наших пространных пустынях». XVIII век породил идею об умножении населения. Об этом сочиняли трактаты, дискутировали в салонах, философы-энциклопедисты усматривали в людской многочисленности избыток довольства, основу развития торговли и финансов. Даже войны зачастую велись не столько ради обретения новых земель, сколько из-за людей, живших на захваченных землях… Екатерина мыслила в духе своего времени:
– Надо бы на черноземы наши безлюдные приманить несчастных из Европы, пусть едут и селятся за Волгою…
Но однажды, возвратясь от Ломоносова, Орлов застал Екатерину в угнетенном состоянии и спросил – что, опять Польша?
– Нет, Украина! Подумай, гетман Разумовский в Батурине вознамерился престол для себя наследственный ставить.
– Или захотелось ему Мазепою новым стать?
– А я ведь перед гетманом всегда вставала…
Это было сказано с душевным надрывом!
7. ПОКОЯ НЕ БУДЕТ
8. ПАНЫ КОХАНЫ
– Да. Где вот только бумаги взять?
Голицын напомнил, что в Красном Селе фабричку содержит англичанин Ричард Козенс, но бумагу он выпускает только писчую.
– Вот и хорошо, что фабрика подальше от столицы: проще тайну хранить. Передайте Козенсу, чтобы сразу начинал опыты.
– Ах, ваше величество! – вздохнул вице-канцлер. – Неужто вы полагаете, что найдется такой олух на Руси, который бы медь или серебро согласился на бумажки менять?
– Привыкнут, князь. Люди ко всему привыкают…
К полудню, когда она уже была измотана до предела, появлялся румяный и здоровый Гришка Орлов, сладко потягиваясь:
– Похмелиться мне, што ли?
Екатерина пыталась увлечь фаворита своими заботами. Не так давно она издала манифест, призывая народ заселять пустующие черноземы за Волгою, где трава росла выше всадника, где скакали миллионные табуны диких лошадей и тарпанов. Но Россия встретила ее призыв гробовым молчанием: крепостное право удерживало людей за помещиком, за привычным тяглом. Не было людей, где взять их?
Екатерина сунула в руки фаворита книгу:
– Изучи трактат маркиза Мирабо об умножении народном!
Этим она привела Гришку в игривое настроение:
– Каким способом народ умножать, и без маркиза хорошо знаю. А ежели ты позабыла, так я тебе сейчас напомню…
Гибко извиваясь, словно змея, она ловко выкрутилась из его сильных объятий, треснула Орлова книгою по лбу:
– Читай, балбес! Хоть что-нибудь делай…
Томик Мирабо оказался заброшенным за канапе.
– Ломоносов писал об умножении народном лучше маркиза! Вот послушай, каким побытом можно степи заволжские заселить: «Мы в состоянии вместить в свое безопасное нсдро целые народы и довольствовать всякими потребами, кои единаго только посильнаго труда от человсков ожидают…» Подумай, Катя!
Но сам-то Ломоносов не пришелся ко двору.
Из разноцветных кусочков смальты он составил мозаичный портрет Григория Орлова, понимавшего то, чего порою не могла понять Екатерина. Да и сам-то фаворит императрицы напоминал ученому мозаику, собранную из частичек добра и зла.
Блажен родитель твой, таких нам дав сынов:
Не именем одним, но свойствами орлов!
Будем знать: в сложном времени и люди сложные…
Ученый болел. Он был одинок. Яркая звезда Ивана Шувалова закатилась: меценат уехал вояжировать вдали от родины, ибо с Екатериной не ладил. А жестокий век имел свои законы: ни поэту, ни ученому без мецената не прожить. Особенно тяжело, когда нет поддержки при дворе… В эту трудную для Ломоносова пору Григорий Орлов протянул ему руку, и ученый не отверг искреннего пожатья всемогущего фаворита.
Была уже весна 1764 года. Иван Цильх, шурин Ломоносова, открыл бутылки с английским портером и удалился на цыпочках. Орлов с Ломоносовым говорили о картинах из русской истории, которыми граф хотел украсить свои дворцовые антресоли. Фаворит был при шпаге, Ломоносов не расставался с палочкой. Его полные губы все чаще складывались теперь в усмешку – почти трагическую. Орлов разбирал на столе «продуктовые» карты Отечества: экономика занимала ученого, на каждый продукт заводил он особую карту. Россия была хлебной, льняной, лапотной, рогожной, хомутовой, квасной, сермяжной, пеньковой, медовой, пряничной, вениковой, меховой и рыбной… Орлов встал и прошелся гоголем:
– Хорошо бы матушку к тебе залучить.
– Скушно ей у меня покажется.
– Веселить – моя забота, – засмеялся Орлов.
– Она не ты, – ей пива не набулькаешь.
– Щами угости! Непривередлива-все ест…
Ломоносов расправил на груди халат, расшитый анютиными глазками, поскреб пальцами бледную грудь.
– На балкон бы, – сказал. – Покличь слуг.
Тело отекло, ноги опухали, ходил с трудом.
– А мы сами! – сказал Орлов и, легко оторвав кресло с Ломоносовым от пола, бережно вынес его на балкон.
Перед великим мудрецом РОССИИ пробуждался весенний сад. Вздрагивая крупным телом, повторял он как бы в забытьи:
– Жаль… очень жаль… не все успел…
Прощаясь, он просил не забывать о Леонарде Эйлере:
– На русских хлебах вырос, а в Берлине сейчас, ежели слухам верить, ему живется несладко: король-то прусский – сквалыга!
Орлов отъехал ко двору – исполнять свои «функции».
Любитель чистых муз, защитник их трудов, О взором, бодростью и мужеством Орлов!
В крещенские морозы фаворит заливал бомбы водою, выбрасывал их на улицы и радовался, как ребенок, когда ночью они громко взрывались. Он перепортил шелковые обои в спальне Екатерины, пытаясь извлечь из них электрические искры. Наконец, громадный запас электричества он обнаружил в самой Екатерине – голубые искры сыпались из ее волос, когда она расчесывала их в темноте, а между простынями ее постели слышалось легкое потрескивание. Екатерина сделала его генерал-фельдцейхмейстером и теперь не ведала покоя, когда Орлов на полигонах испытывал орудия. Он закладывал в них столько пороха, что пушки разносило в куски, прислугу калечило и убивало, а с него – как с гуся вода.
– Неутомимый лентяй, – точно определила Екатерина.
Своей подруге Прасковье Брюс она признавалась, что по-женски глубоко несчастна и здоровая красота Орлова ее не тешит, ибо этой красотой пользуется слишком много других женщин.
– Он дарит мне бриллианты, а почему бы и не дарить, если некуда деньги тратить? Мне бы хоть кто травинку сорвал, но от души. Не любви даже прошу – внимания. Самого простого…
Она спросила Панина, как он относится к многоженству.
– Ваше величество, я только затем и остался холостяком, чтобы окружать себя множеством разных женщин.
– Спросила не смеха ради! Наши миссионеры крестят иноверцев в православие, которое единоженство приемлст. Мусульман же, я думаю, не надобно и крестить, ибо Аллах многоженство одобряет, и нам, русским, с того немалая прибыль в населении будет.
Разговор этот неспроста. Еще в пору наивной младости Екатерина писала: «Мы нуждаемся в населении. Заставьте, если возможно, кишмя кишить народ в наших пространных пустынях». XVIII век породил идею об умножении населения. Об этом сочиняли трактаты, дискутировали в салонах, философы-энциклопедисты усматривали в людской многочисленности избыток довольства, основу развития торговли и финансов. Даже войны зачастую велись не столько ради обретения новых земель, сколько из-за людей, живших на захваченных землях… Екатерина мыслила в духе своего времени:
– Надо бы на черноземы наши безлюдные приманить несчастных из Европы, пусть едут и селятся за Волгою…
Но однажды, возвратясь от Ломоносова, Орлов застал Екатерину в угнетенном состоянии и спросил – что, опять Польша?
– Нет, Украина! Подумай, гетман Разумовский в Батурине вознамерился престол для себя наследственный ставить.
– Или захотелось ему Мазепою новым стать?
– А я ведь перед гетманом всегда вставала…
Это было сказано с душевным надрывом!
7. ПОКОЯ НЕ БУДЕТ
Смоленский пехотный полк под шефством генерала РимскогоКорсакова квартировал в Шлиссельбуржском форштадте, исправно неся при крепости службы караульные, и в этом полку служил неприметный подпоручик Василий Мирович – из шляхты украинской. По делам хлопотным он почасту бывал в Петербурге, желая, чтобы персоны знатные его своим вниманием не оставили… Сунулся он и в Аничков дворец, умолил явить его пред светлые очи гетмана графа Кириллы Разумовского, которому и жаловался:
– Когда матушку-государыню на престол возводили, я ведь тоже со всеми волновался, тоже «виваты» орал.
– Все орали, – отмахнулся гетман небрежно.
– Так другие-то за крик свой алмазами засверкали, а я как был гол, так и остался. Поверьте, гетман ясновельможный, что иной день даже табачку курнуть нельзя… Хоть бы именьишка на Украине вернули – те самые, что у деда моего поотнимали.
Разумовский спросил – уже с интересом:
– А ты, хлопец, не из тех ли Мировичей, которые с гетманом Мазепою переметнулись у Полтавы к королю шведскому Карлу?
Пришлось сознаться – тот самый:
– Все отняли у нас, одну фамилию оставили, и за фамилию страдаю тяжко. Но повинны ли внуки за грехи дедов своих?
Гетман рассудил за благо так отвечать:
– Вроде бы и неповинны, да ведь ехиднин сын всегда норою ехидны пахнет. Земляк ты мне – не кацап, верно. Как же помочь тебе? Пока молод – не теряйся. Другие-то, сам видишь, фортуну за чупрыну схватят и тащут… Ты тоже-старайся!
– Да как схватить-то ее за чупрыну?
– А… не знаю. Хватай! Пан или пропал…
Вскоре гетман отбыл на Украину, а Мирович составил «слезницу» на имя господ сенаторов, чтобы вернули дедовские поместья, а его самого почитали за древность рода. О преступлениях своего деда офицер сознательно умолчал… Но об этом был извещен Никита Иванович Панин, который и высказался в Сенате:
– Поощрять потомство изменническое не надобно. От сей фамилии уже много пакостей было. Двое Мировичей еще при Елизавете из сибирской ссылки тягу дали: один в Польшу подался, другой в Швецию, третий Мирович издавна в Бахчисарае торчит, где татар противу нас подначивает… Ну их всех к бесам! Впрочем, – рассудил Панин, – я не стану перечить, ежели мсморию сего бедного офицера переслать на апробацию ея величества.
…А владения гетмана были почти королевские!
Батурин – столица гетмана. Городишко славный, он уютно раскинулся на берегу Сейма, воды которого чисты и благоприятны для здравия. Но плясать гопака на улицах воздерживайся. Уже бывало не раз: топнет дед ногою в веселье – земля под ним развернется-треск, шум, пылища! – и не стало плясуна на площади. Провалы в Батурине – дело привычное. Однажды в базарный день целая арба с арбузами под землю уехала. Почва под Батурином пронизана подземными коридорами, будто тут трудились громадные кроты. То выявится народу бочонок со старым золотом, то откроется застенок, где вперемешку со скелетами разбросаны звенья цепей и пытошные инструменты. Здесь когда-то доживал стареющий лев вольности – Богдан Хмельницкий, уже поседевший и обрюзглый, успокоясь в третьем браке с Филиппихой, после того как повесил на браме вторую жену заодно с казначеем. Еще дает могучую тень старый дуб, под которым гетман Мазепа распевал злодейские арии перед красавицей Матреною Кочубей; царил тут и всесильный Алексашка Меншиков, на эти сладкие земли зарился и фельдмаршал Миних… Над белой кипенью вишневых садов Батурина веяли душистые ветры истории!
Гомонила Украина, ох как долго она гомонила… Гомонила Правобережная
– польская, и там, меж резиденций шляхетских, в мареве грушевого цвета и полян медоносных, скакали, бряцая саблями, непокорные чубатые хлопцы – гайдамаки. Гомонила и Левобережная – русская, где исподволь копилось давнее недовольство старшиной хохлацкой, которая крепостила казаков, превращая их в «быдло» землепашное. Нет покоя на Украине – нет его и долго еще не будет!
Восемь неаполитанских лошадей, запряженных в карету, остановились возле батуринского дворца столь дивного, какого иные короли не имели. Малиновый бархат выстелил дорогу от кареты до подъезда. Кирилла Разумовский обнял жену, расцеловал дочек, на шее отца повисли сыновья. Позванивая кривою турецкой саблей его встретил в дверях запорожец.
– Вольготно ль на Гетманщине живется?
Казак поднес Разумовскому чарку с горилкой:
– «Вербунки» зачались в пикинерах, а вербованные гвалтят, что не москали. И понимают роки минувшие, когда жилось не так, а каждый казак – сам себе голова…
Вечером мужа навестила гетманша Екатерина Ивановна, из роду Нарышкиных (родственница покойной Елизаветы Петровны).
– Я давно заметила, как увивался ты, друг мой, возле подола этой мерзкой Екатерины, но прощала тебя, Кирилл. А теперь сведала я, что грехи твои дальше тянутся – еще с Елизаветы!
Разумовский отвлекся от изучения планов университета, который мечтал основать здесь, в резиденции своей.
– Откуда взялась клевета сия? – удивился гетман.
– В замке Несвижском у литовского гетмана Радзивилла твоя дочь проживает на хлебах панских и зовется везде дочкой «казацкого гетмана и Елизаветы» – разве не твоя блуда?
Разумовский беззаботно расхохотался:
– Какая чушь! Все мои дети – это твои дети.
Жена, не поверив, собралась к отъезду:
– И заберу с собою детей. Живи один…
Одним замахом сабли гетман уничтожил сервиз на столе:
– Дура! Оставь хоть одного – Андрия.
Оскорбленного отца навестил Андрей – подросток удивительной изящности, но с лицом узким и хищным. Что-то иезуитскинеприятное (но очень заманчивое) светилось в широко расставленных глазах любимого гетманского отпрыска.
– Как погода в Фонтенбло? – спросил отец.
– Жаль было уезжать. Столько винограду…
Андрей подкинул в руке булаву гетманскую.
– Не тяжела ль? – усмехнулся отец.
– Чересчур легка, папенька…
Сын сказал, между прочим, что несколько сотен мужиков из гетманских поместий на Дон и Яик бежали. Гетман в ответ лишь слабо шевельнул мизинцем с рубином в перстне:
– Батька в Батурине хорош, но матка-воля еще лучше!
В гетмане еще говорила крестьянская кровь. Он раскрыл шкатулку из пахучего заморского дерева, в которой свято хранил свирель пастушью и бедняцкий кобеняк.
– Вот, – показал их сыну, – не забывай, что твоя генеалогия произошла от сих атрибутов простонародных. В твои годы я о Фонтенбло и не слыхивал. А ты заодно с королем Франции диету виноградную соблюдаешь… Драть бы тебя-вожжами!
– Тебе и не следовало знать, – дерзко отвечал Андрей. – Но я ведь не пастух, а граф и сын гетмана. – Он снова потянулся к булаве. – Если в Европе плюгавые области, не больше Батурина нашего, своих курфюрстов имеют, то Украина сама по себе столь велика, что способна знатной державой стать, дабы от петербургских окриков по ночам не вздрагивать.
– Эге! – сказал гетман, смекая.
– Эге, – повторил сын. – Зачем мне помнить о свирели твоей, о кобеняке мужичьем? Другое вспоминается в темные ночи батуринские: гетману Богдану Хмельницкому наследовал сын его – Юрка!
…Екатерина получила две челобитные: из Глухова – от старшины казацкой, из Батурина – от гетмана казацкого; всюду речь была одинакова – булаву гетманскую сделать наследственной в роде графов Разумовских, – и Екатерина была возмущена:
– Скоро короноваться пожелают, а затем – прощай, Украина! Боже мой, – терзалась она, – и перед этим человеком я, как девчонка, всегда первой вставала…
Бумаги по делу о гетманстве она сложила в особый пакет, сверху которого начертала: ХРАНИТЬ В ТАЙНЕ. Первый удар нанесла не гетману, а его жене, появившейся с детьми в Петербурге.
– Сударыня моя, – сказала Екатерина с ненавистью, – в пути вы по сотне лошадей брали на станциях… даром! А в Яжелбицах дворня ваша насмерть ямщика прибила и озорничала в дороге, как хотела. Я лишаю вас права при дворе моем бывать…
Вяземского она встретила словами:
– Россия едина и неделима! – И указала генерал-прокурору: любое поползновение к самостийности украинской в корне пресекать, – Богдан Хмельницкий иные примеры дружбы подавал – не такие, как Разумовский.
Она повелела гетману срочно вернуться в столицу. Дела польские усложнялись, и можно было ожидать воины.
– Мне бы пять лет! Еще пять лет мира… о-о-о!
Рука Екатерины не поднималась ратифицировать договор с Пруссией. Политически – да, союз с Пруссией был для России выгоден, а морально – русский народ не мог одобрять союз с королем прусским… Но иного выхода императрица найти не могла! В апреле 1764 года Панин получил от нее записку: «Кончайте скорее союз с королем прусским, а не то, я думаю, дадим маху».
– Швеция рядом, со стороны турок небезопасно, а Крым-Гирей покупает пушки французские… Все! – сказала Екатерина, отбрасывая перо. – Я свое дело сделала…
Панин доложил ей, что приставы при царе Иоанне, Власьев и Чекин, изнылись в Шлиссельбурге, отставки молят.
– Не велики баре… потерпят.
Примчавшись из Батурина, гетман кинулся к ней.
– Не пускать! Сначала пусть булаву сложит…
А через два дня после ратификации договора с Фридрихом, просматривая ворох челобитных, она задержала внимание на прошении подпоручика Василия Мировича, который плакался на нужду несчастную; он писал, что три его сестры «в девичестве на Москве странствуют и на себе всю бедность как перед сим сносили, так и пононе носят…» Григорий Орлов валялся на канапе, забавляясь с попугаем, давал птице клевать свой палец.
– Гриша, ты Мировича знаешь ли?
– Не! – отвечал фаворит рассеянно. – Правда, тут недавно какой-то Мирович на куртаг во дворец ломился. Кричал, что он роду знатного и танцевать право имеет.
– А ты что?
– А я, матушка, как всегда. Развернулся – бац в соску! Танцевальщик сей сажен восемь по земле носом вальсировал…
Екатерина затачивала плоский богемский карандаш. Придворный арап в белой чалме распахнул двери, пропуская Панина.
– Ну? Опять сюрпризы?
– Дела польские – дела неотложные.
– Я так и думала. Нет мне покоя…
– Когда матушку-государыню на престол возводили, я ведь тоже со всеми волновался, тоже «виваты» орал.
– Все орали, – отмахнулся гетман небрежно.
– Так другие-то за крик свой алмазами засверкали, а я как был гол, так и остался. Поверьте, гетман ясновельможный, что иной день даже табачку курнуть нельзя… Хоть бы именьишка на Украине вернули – те самые, что у деда моего поотнимали.
Разумовский спросил – уже с интересом:
– А ты, хлопец, не из тех ли Мировичей, которые с гетманом Мазепою переметнулись у Полтавы к королю шведскому Карлу?
Пришлось сознаться – тот самый:
– Все отняли у нас, одну фамилию оставили, и за фамилию страдаю тяжко. Но повинны ли внуки за грехи дедов своих?
Гетман рассудил за благо так отвечать:
– Вроде бы и неповинны, да ведь ехиднин сын всегда норою ехидны пахнет. Земляк ты мне – не кацап, верно. Как же помочь тебе? Пока молод – не теряйся. Другие-то, сам видишь, фортуну за чупрыну схватят и тащут… Ты тоже-старайся!
– Да как схватить-то ее за чупрыну?
– А… не знаю. Хватай! Пан или пропал…
Вскоре гетман отбыл на Украину, а Мирович составил «слезницу» на имя господ сенаторов, чтобы вернули дедовские поместья, а его самого почитали за древность рода. О преступлениях своего деда офицер сознательно умолчал… Но об этом был извещен Никита Иванович Панин, который и высказался в Сенате:
– Поощрять потомство изменническое не надобно. От сей фамилии уже много пакостей было. Двое Мировичей еще при Елизавете из сибирской ссылки тягу дали: один в Польшу подался, другой в Швецию, третий Мирович издавна в Бахчисарае торчит, где татар противу нас подначивает… Ну их всех к бесам! Впрочем, – рассудил Панин, – я не стану перечить, ежели мсморию сего бедного офицера переслать на апробацию ея величества.
…А владения гетмана были почти королевские!
Батурин – столица гетмана. Городишко славный, он уютно раскинулся на берегу Сейма, воды которого чисты и благоприятны для здравия. Но плясать гопака на улицах воздерживайся. Уже бывало не раз: топнет дед ногою в веселье – земля под ним развернется-треск, шум, пылища! – и не стало плясуна на площади. Провалы в Батурине – дело привычное. Однажды в базарный день целая арба с арбузами под землю уехала. Почва под Батурином пронизана подземными коридорами, будто тут трудились громадные кроты. То выявится народу бочонок со старым золотом, то откроется застенок, где вперемешку со скелетами разбросаны звенья цепей и пытошные инструменты. Здесь когда-то доживал стареющий лев вольности – Богдан Хмельницкий, уже поседевший и обрюзглый, успокоясь в третьем браке с Филиппихой, после того как повесил на браме вторую жену заодно с казначеем. Еще дает могучую тень старый дуб, под которым гетман Мазепа распевал злодейские арии перед красавицей Матреною Кочубей; царил тут и всесильный Алексашка Меншиков, на эти сладкие земли зарился и фельдмаршал Миних… Над белой кипенью вишневых садов Батурина веяли душистые ветры истории!
Гомонила Украина, ох как долго она гомонила… Гомонила Правобережная
– польская, и там, меж резиденций шляхетских, в мареве грушевого цвета и полян медоносных, скакали, бряцая саблями, непокорные чубатые хлопцы – гайдамаки. Гомонила и Левобережная – русская, где исподволь копилось давнее недовольство старшиной хохлацкой, которая крепостила казаков, превращая их в «быдло» землепашное. Нет покоя на Украине – нет его и долго еще не будет!
Восемь неаполитанских лошадей, запряженных в карету, остановились возле батуринского дворца столь дивного, какого иные короли не имели. Малиновый бархат выстелил дорогу от кареты до подъезда. Кирилла Разумовский обнял жену, расцеловал дочек, на шее отца повисли сыновья. Позванивая кривою турецкой саблей его встретил в дверях запорожец.
– Вольготно ль на Гетманщине живется?
Казак поднес Разумовскому чарку с горилкой:
– «Вербунки» зачались в пикинерах, а вербованные гвалтят, что не москали. И понимают роки минувшие, когда жилось не так, а каждый казак – сам себе голова…
Вечером мужа навестила гетманша Екатерина Ивановна, из роду Нарышкиных (родственница покойной Елизаветы Петровны).
– Я давно заметила, как увивался ты, друг мой, возле подола этой мерзкой Екатерины, но прощала тебя, Кирилл. А теперь сведала я, что грехи твои дальше тянутся – еще с Елизаветы!
Разумовский отвлекся от изучения планов университета, который мечтал основать здесь, в резиденции своей.
– Откуда взялась клевета сия? – удивился гетман.
– В замке Несвижском у литовского гетмана Радзивилла твоя дочь проживает на хлебах панских и зовется везде дочкой «казацкого гетмана и Елизаветы» – разве не твоя блуда?
Разумовский беззаботно расхохотался:
– Какая чушь! Все мои дети – это твои дети.
Жена, не поверив, собралась к отъезду:
– И заберу с собою детей. Живи один…
Одним замахом сабли гетман уничтожил сервиз на столе:
– Дура! Оставь хоть одного – Андрия.
Оскорбленного отца навестил Андрей – подросток удивительной изящности, но с лицом узким и хищным. Что-то иезуитскинеприятное (но очень заманчивое) светилось в широко расставленных глазах любимого гетманского отпрыска.
– Как погода в Фонтенбло? – спросил отец.
– Жаль было уезжать. Столько винограду…
Андрей подкинул в руке булаву гетманскую.
– Не тяжела ль? – усмехнулся отец.
– Чересчур легка, папенька…
Сын сказал, между прочим, что несколько сотен мужиков из гетманских поместий на Дон и Яик бежали. Гетман в ответ лишь слабо шевельнул мизинцем с рубином в перстне:
– Батька в Батурине хорош, но матка-воля еще лучше!
В гетмане еще говорила крестьянская кровь. Он раскрыл шкатулку из пахучего заморского дерева, в которой свято хранил свирель пастушью и бедняцкий кобеняк.
– Вот, – показал их сыну, – не забывай, что твоя генеалогия произошла от сих атрибутов простонародных. В твои годы я о Фонтенбло и не слыхивал. А ты заодно с королем Франции диету виноградную соблюдаешь… Драть бы тебя-вожжами!
– Тебе и не следовало знать, – дерзко отвечал Андрей. – Но я ведь не пастух, а граф и сын гетмана. – Он снова потянулся к булаве. – Если в Европе плюгавые области, не больше Батурина нашего, своих курфюрстов имеют, то Украина сама по себе столь велика, что способна знатной державой стать, дабы от петербургских окриков по ночам не вздрагивать.
– Эге! – сказал гетман, смекая.
– Эге, – повторил сын. – Зачем мне помнить о свирели твоей, о кобеняке мужичьем? Другое вспоминается в темные ночи батуринские: гетману Богдану Хмельницкому наследовал сын его – Юрка!
…Екатерина получила две челобитные: из Глухова – от старшины казацкой, из Батурина – от гетмана казацкого; всюду речь была одинакова – булаву гетманскую сделать наследственной в роде графов Разумовских, – и Екатерина была возмущена:
– Скоро короноваться пожелают, а затем – прощай, Украина! Боже мой, – терзалась она, – и перед этим человеком я, как девчонка, всегда первой вставала…
Бумаги по делу о гетманстве она сложила в особый пакет, сверху которого начертала: ХРАНИТЬ В ТАЙНЕ. Первый удар нанесла не гетману, а его жене, появившейся с детьми в Петербурге.
– Сударыня моя, – сказала Екатерина с ненавистью, – в пути вы по сотне лошадей брали на станциях… даром! А в Яжелбицах дворня ваша насмерть ямщика прибила и озорничала в дороге, как хотела. Я лишаю вас права при дворе моем бывать…
Вяземского она встретила словами:
– Россия едина и неделима! – И указала генерал-прокурору: любое поползновение к самостийности украинской в корне пресекать, – Богдан Хмельницкий иные примеры дружбы подавал – не такие, как Разумовский.
Она повелела гетману срочно вернуться в столицу. Дела польские усложнялись, и можно было ожидать воины.
– Мне бы пять лет! Еще пять лет мира… о-о-о!
Рука Екатерины не поднималась ратифицировать договор с Пруссией. Политически – да, союз с Пруссией был для России выгоден, а морально – русский народ не мог одобрять союз с королем прусским… Но иного выхода императрица найти не могла! В апреле 1764 года Панин получил от нее записку: «Кончайте скорее союз с королем прусским, а не то, я думаю, дадим маху».
– Швеция рядом, со стороны турок небезопасно, а Крым-Гирей покупает пушки французские… Все! – сказала Екатерина, отбрасывая перо. – Я свое дело сделала…
Панин доложил ей, что приставы при царе Иоанне, Власьев и Чекин, изнылись в Шлиссельбурге, отставки молят.
– Не велики баре… потерпят.
Примчавшись из Батурина, гетман кинулся к ней.
– Не пускать! Сначала пусть булаву сложит…
А через два дня после ратификации договора с Фридрихом, просматривая ворох челобитных, она задержала внимание на прошении подпоручика Василия Мировича, который плакался на нужду несчастную; он писал, что три его сестры «в девичестве на Москве странствуют и на себе всю бедность как перед сим сносили, так и пононе носят…» Григорий Орлов валялся на канапе, забавляясь с попугаем, давал птице клевать свой палец.
– Гриша, ты Мировича знаешь ли?
– Не! – отвечал фаворит рассеянно. – Правда, тут недавно какой-то Мирович на куртаг во дворец ломился. Кричал, что он роду знатного и танцевать право имеет.
– А ты что?
– А я, матушка, как всегда. Развернулся – бац в соску! Танцевальщик сей сажен восемь по земле носом вальсировал…
Екатерина затачивала плоский богемский карандаш. Придворный арап в белой чалме распахнул двери, пропуская Панина.
– Ну? Опять сюрпризы?
– Дела польские – дела неотложные.
– Я так и думала. Нет мне покоя…
8. ПАНЫ КОХАНЫ
Печалью веяло от равнин славянских, на которых разместилась (от Балтики до Карпат) великая Речь Посполитая, республика с королями избираемыми. Путешественник, следуя шляхами коронными, встречал убогие корчмы и каплицы, распятья на развилках дорожных. Крестьяне польские обнажали головы перед каждым путником, бормоча испуганно: «Хвала Иезусу!» – и проезжий удивлялся: за что этим людям благодарить бога? В самом деле – за что? Нигде в мире не было столь жестокого порабощения, как в Польше, и потому народ никак не участвовал в судьбах «ойчизны». Лучшие же люди Польши давно говорили так: «Что бы ни случилось с Польшею, все равно хуже того, что есть, уже никогда быть не может». Зато слишком горячо боролись за права шляхетские сами же паны. Тоже нищие, но жадные и суматошные, они продавали на сеймах голоса любому магнату, лишь бы сегодня завалиться спать сытым и пьяным. Каждый шляхтич – клиент магната, а все его клиенты – уже клиентела. Жупан да сабля – вот и все богатство ляха. А клочок земли таков, что собака, лежащая посреди панских владений, хвостом взметает пыль на земле соседа. Но зато у шляхтича есть права: магнат, желающий высечь клиента, прежде раскладывает под ним дорогой ковер. А потом клиент садится за стол с магнатом, как равный с равным, и, окуная усы в мед, кричит о вольностях шляхетских:
– Речь Посполитая сильна раздорами!..
Каждый магнат мечтал быть крулем, каждый закупал голоса шляхты, все копили ядра и порох. Сейчас была авторитетна «фамилия» Чарторыжских, а племянник их – Станислав Понятовский. Против них – грозный старец Ян Климентий Браницкий, гетман коронный, а племянница Браницкого – жена литовского воеводы Радзивилла. Именно тогда в моду и вошла поговорка:
– Круль – в Варшаве, Радзивилл – в Несвиже…
Итальянские зодчие оживили этот уголок Белой Руси увядающим дыханием ренессанса, над тихими водами застыли замки, мосты и брамы. Через непролазные болота ведут в Несвиж гати, выстланные бревнами; случись опасность – мостовые вмиг убираются, и неприятель с воплями погибает в топких трясинах. Жесток и прихотлив, красочен и преступен этот заколдованный мир – мир литовского магната… А вот и сам князь Радзивилл, по имени Карл, по прозванию рате Косбапки. Десятипудовый враль, обжора и пьяница, который мог бы потягаться с самим Гаргантюа, он носил «мешок» – литовский жупан, носки его сапог были задраны стручками, а большую бритую голову украшал оселедец – на манер запорожского. Радзивилл выпивал по семь бочек вина в неделю!
– А что мне крули варшавские? Я сам круль.
При этом клиентела гремела саблями и куфелями:
– До чего же скромен наш воевода!
Это без лести – да, скромен. Польша едва могла собрать армию в 15 000 солдат, а Радзивилл свистнет – и в поле выезжали сразу 25 000 всадников. Радзивилла по-королевски окружали камергеры, шталмейстеры, виночерпии, ловчий, кофишенки… За стол он сажал сразу по тысяче клиентов!
Свежий весенний ветер задувал в распахнутые окна несвижского замка, Радзивилл принимал сегодня епископа вилснского – князя Игнация Масальского. Полбочки уже было выпито воеводой, он безбожно врал гостям, что вчера получил письма от двух закадычных приятелей:
– От Мольера и от Сирано де Бержерака.
– Так они давно умерли, – пискнул кто-то.
– Не пора ли тебя, умника, в окно выкинуть? – отвечал Радзивилл. – Я сам знаю, что мои приятели сдохли. Но я же не виноват, что письма от них завалялись на виленской почте…
В подвалах работали насосы, перекачивая содержимое винных погребов на верхние этажи замка, куда и вливалась винная река. Но она не могла затопить помещения: плещущий хмелем водопад тут же перемещался в желудки клиентов, которые осушали полуведерные куфели.
Радзивилл обглодал телячью ногу и бросил ее под стол.
– А вот, панове-коханы, помню, как англичане не могли справиться с Гибралтаром 9и позвали меня на помощь. Я, конечно, не отказал им в этой мелкой услуге. Но когда вскочил на крепостной бруствер и оглянулся, то увидел, что сижу на передней части кобылы, а задняя, оторванная ядром, уже валяется во рву. Епископ, – спросил он Масальского, – ты разве не веришь?
– Почему же не верить? – отвечал Масальский. – Конечно, верю. Но точно не помню, как было дело под Гибралтаром дальше, потому что в это время я уже лежал намертво убитый…
…В этом замке литовского воеводы бродила неуловимая женская тень. Красавица с тонкими чертами лица, вся в черных одеждах, она ловко уклонялась от пьяных объятий панов, в громадной библиотеке Несвижа незнакомка листала старинные хроники.
Никаких документов о ней – остались только легенды.
Не из-за нее ли и поссорилась чета Разумовских?
Проспавшись, Радзивилл узнал от рефендаря, что епископ укатил в Вильно, где и собрал для себя громадную клиснтелу.
– Уж не хочет ли помогать «фамилии»?
– Хуже того! – отвечал рефендарь. – Князь-епископ ратует за этого фата Понятовского, которого (помните?) покойный Август Третий Саксонский с таким трудом вырвал из когтей русской Мессалины…
Бурей пронесся регимент князя Радзивилла до Вильно, топча в деревнях поросят, гревшихся в весенних лужах, а заодно калеча и всех прохожих. Нагайками разогнали клиентелу епископа, а Радзивилл перечислил Масальскому епископов Литвы за четыре столетия, которые были вырезаны, задушены и отравлены его предками.
– Если ты решил и дальше впутываться в политику, – сказал он, – так прежде подумай, что я не пожалею мешков с золотыми дукатами, а папа римский, старый друг нашей благородной фамилии, охотно разрешит мне убийство еще одного виленского епископа…
Колокольный набат провожал их: Вильно утопал в звоне церковной меди, зовущей горожан дать отпор несвижским разбойникам. На пути к Варшаве гетман Огинский выставил свою артиллерию – они ее опрокинули; Сапега бросил на Радзивилла свою кавалерию – они ее посекли саблями. Рвались дальше – на Варшаву, чтобы подкрепить клиентелу гетмана Браницкого…
Прискакав в Варшаву, воевода виленский остановился в доме гетмана Браницкого, оба они вышли на балкон, внизу собрался народ, и Радзивилл поднял куфель с вином, провозглашая:
– Мессалина русская желает навязать нам в крули любовника своего, а он совсем не из рода Понятовских! Я-то уж знаю точно: это некий Циолэк из местечка Понятовы… Разве он уже не сидел в Бастилии за долги? А теперь кормится от подачек русского посла. Я вам, ляхи, скажу всю правду: Циолэк-Понятовский переписывается с Вольтером, он за деньги жил со старухой мадам Жоффрен, из Парижа им управляет рука безбожника Дидро, который сочинил такую Энциклопедию, что ее даже в руки-то брать страшно… Теперь подумайте сами – разве это круль?
Осушив куфель, он закусил вино святою облаткой.
В периоды «безкрулевья» конвокационный сейм собирался для избрания короля, чтобы затем на сейме элекционном утвердить его коронацией… Адам Чарторыжский сказал племяннику:
– Стась! Я получил письмо от русской императрицы, которая обеспокоена поведением Сераля султанского. Турция подозревает в твоем выдвижении Екатерину, и Мустафа Третий не согласится на твою кандидатуру, пока ты не будешь женат… Оглядись, Стась! Любая красавица Варшавы не откажется стать королевой.
Понятовский был потрясен тем, что Екатерина согласна видеть его женатым, но еще не терял надежды на счастье с нею.
– Нет, – отвечал он дяде, – без самой Екатерины польская корона не имеет для меня никакой ценности, и я верю, что рано или поздно она все равно станет моей женой.
– Безбрачием ты осложняешь свою конвокацию! Смотри, как бы из-за твоего упрямства Турция не начала войну с Россией, в этом случае Петербургу станет не до нас, и наша «фамилия» будет растоптана Браницкими и Радзивиллами…
Предвыборные сеймики завершились почти мирно (в драках погибло всего 40 человек), и сейчас Варшаву заполнило панство, наехавшее ради открытия сейма. Магнаты спешно заделывали окна дворцов, превращая их в бойницы для обстрела противника. Слышался звон стекол, – в разбитые окна высовывались жерла «частных» пушек. Браницкий поставил свои полки под Варкой.
– Польша сильна раздорами! – горланили пьяные.
– Речь Посполитая сильна раздорами!..
Каждый магнат мечтал быть крулем, каждый закупал голоса шляхты, все копили ядра и порох. Сейчас была авторитетна «фамилия» Чарторыжских, а племянник их – Станислав Понятовский. Против них – грозный старец Ян Климентий Браницкий, гетман коронный, а племянница Браницкого – жена литовского воеводы Радзивилла. Именно тогда в моду и вошла поговорка:
– Круль – в Варшаве, Радзивилл – в Несвиже…
Итальянские зодчие оживили этот уголок Белой Руси увядающим дыханием ренессанса, над тихими водами застыли замки, мосты и брамы. Через непролазные болота ведут в Несвиж гати, выстланные бревнами; случись опасность – мостовые вмиг убираются, и неприятель с воплями погибает в топких трясинах. Жесток и прихотлив, красочен и преступен этот заколдованный мир – мир литовского магната… А вот и сам князь Радзивилл, по имени Карл, по прозванию рате Косбапки. Десятипудовый враль, обжора и пьяница, который мог бы потягаться с самим Гаргантюа, он носил «мешок» – литовский жупан, носки его сапог были задраны стручками, а большую бритую голову украшал оселедец – на манер запорожского. Радзивилл выпивал по семь бочек вина в неделю!
– А что мне крули варшавские? Я сам круль.
При этом клиентела гремела саблями и куфелями:
– До чего же скромен наш воевода!
Это без лести – да, скромен. Польша едва могла собрать армию в 15 000 солдат, а Радзивилл свистнет – и в поле выезжали сразу 25 000 всадников. Радзивилла по-королевски окружали камергеры, шталмейстеры, виночерпии, ловчий, кофишенки… За стол он сажал сразу по тысяче клиентов!
Свежий весенний ветер задувал в распахнутые окна несвижского замка, Радзивилл принимал сегодня епископа вилснского – князя Игнация Масальского. Полбочки уже было выпито воеводой, он безбожно врал гостям, что вчера получил письма от двух закадычных приятелей:
– От Мольера и от Сирано де Бержерака.
– Так они давно умерли, – пискнул кто-то.
– Не пора ли тебя, умника, в окно выкинуть? – отвечал Радзивилл. – Я сам знаю, что мои приятели сдохли. Но я же не виноват, что письма от них завалялись на виленской почте…
В подвалах работали насосы, перекачивая содержимое винных погребов на верхние этажи замка, куда и вливалась винная река. Но она не могла затопить помещения: плещущий хмелем водопад тут же перемещался в желудки клиентов, которые осушали полуведерные куфели.
Радзивилл обглодал телячью ногу и бросил ее под стол.
– А вот, панове-коханы, помню, как англичане не могли справиться с Гибралтаром 9и позвали меня на помощь. Я, конечно, не отказал им в этой мелкой услуге. Но когда вскочил на крепостной бруствер и оглянулся, то увидел, что сижу на передней части кобылы, а задняя, оторванная ядром, уже валяется во рву. Епископ, – спросил он Масальского, – ты разве не веришь?
– Почему же не верить? – отвечал Масальский. – Конечно, верю. Но точно не помню, как было дело под Гибралтаром дальше, потому что в это время я уже лежал намертво убитый…
…В этом замке литовского воеводы бродила неуловимая женская тень. Красавица с тонкими чертами лица, вся в черных одеждах, она ловко уклонялась от пьяных объятий панов, в громадной библиотеке Несвижа незнакомка листала старинные хроники.
Никаких документов о ней – остались только легенды.
Не из-за нее ли и поссорилась чета Разумовских?
Проспавшись, Радзивилл узнал от рефендаря, что епископ укатил в Вильно, где и собрал для себя громадную клиснтелу.
– Уж не хочет ли помогать «фамилии»?
– Хуже того! – отвечал рефендарь. – Князь-епископ ратует за этого фата Понятовского, которого (помните?) покойный Август Третий Саксонский с таким трудом вырвал из когтей русской Мессалины…
Бурей пронесся регимент князя Радзивилла до Вильно, топча в деревнях поросят, гревшихся в весенних лужах, а заодно калеча и всех прохожих. Нагайками разогнали клиентелу епископа, а Радзивилл перечислил Масальскому епископов Литвы за четыре столетия, которые были вырезаны, задушены и отравлены его предками.
– Если ты решил и дальше впутываться в политику, – сказал он, – так прежде подумай, что я не пожалею мешков с золотыми дукатами, а папа римский, старый друг нашей благородной фамилии, охотно разрешит мне убийство еще одного виленского епископа…
Колокольный набат провожал их: Вильно утопал в звоне церковной меди, зовущей горожан дать отпор несвижским разбойникам. На пути к Варшаве гетман Огинский выставил свою артиллерию – они ее опрокинули; Сапега бросил на Радзивилла свою кавалерию – они ее посекли саблями. Рвались дальше – на Варшаву, чтобы подкрепить клиентелу гетмана Браницкого…
Прискакав в Варшаву, воевода виленский остановился в доме гетмана Браницкого, оба они вышли на балкон, внизу собрался народ, и Радзивилл поднял куфель с вином, провозглашая:
– Мессалина русская желает навязать нам в крули любовника своего, а он совсем не из рода Понятовских! Я-то уж знаю точно: это некий Циолэк из местечка Понятовы… Разве он уже не сидел в Бастилии за долги? А теперь кормится от подачек русского посла. Я вам, ляхи, скажу всю правду: Циолэк-Понятовский переписывается с Вольтером, он за деньги жил со старухой мадам Жоффрен, из Парижа им управляет рука безбожника Дидро, который сочинил такую Энциклопедию, что ее даже в руки-то брать страшно… Теперь подумайте сами – разве это круль?
Осушив куфель, он закусил вино святою облаткой.
В периоды «безкрулевья» конвокационный сейм собирался для избрания короля, чтобы затем на сейме элекционном утвердить его коронацией… Адам Чарторыжский сказал племяннику:
– Стась! Я получил письмо от русской императрицы, которая обеспокоена поведением Сераля султанского. Турция подозревает в твоем выдвижении Екатерину, и Мустафа Третий не согласится на твою кандидатуру, пока ты не будешь женат… Оглядись, Стась! Любая красавица Варшавы не откажется стать королевой.
Понятовский был потрясен тем, что Екатерина согласна видеть его женатым, но еще не терял надежды на счастье с нею.
– Нет, – отвечал он дяде, – без самой Екатерины польская корона не имеет для меня никакой ценности, и я верю, что рано или поздно она все равно станет моей женой.
– Безбрачием ты осложняешь свою конвокацию! Смотри, как бы из-за твоего упрямства Турция не начала войну с Россией, в этом случае Петербургу станет не до нас, и наша «фамилия» будет растоптана Браницкими и Радзивиллами…
Предвыборные сеймики завершились почти мирно (в драках погибло всего 40 человек), и сейчас Варшаву заполнило панство, наехавшее ради открытия сейма. Магнаты спешно заделывали окна дворцов, превращая их в бойницы для обстрела противника. Слышался звон стекол, – в разбитые окна высовывались жерла «частных» пушек. Браницкий поставил свои полки под Варкой.
– Польша сильна раздорами! – горланили пьяные.