«В этом мире не место ни сумасбродным упованиям, ни безнадежно мрачным предвидениям».
   «С ходом времени свидетельства очевидцев становятся все более неустойчивыми: люди начинают все больше воображать, нежели опираться на твердую память».
   «Самый действенный способ выказать любезность — это согласиться принять таковую»-
   «Не способно устоять лишь то, что не основано на истине; тому же, что на истину опирается, не страшна и самая придирчивая проверка — оно само, по долгу чести, обязано требовать такой проверки».
   «В юности мы ищем наслаждений, в зрелые годы — славы, богатства и положения в обществе, а под старость рады уже и тому, что все спокойно и нигде не болит».
   «Одна из худших особенностей нашего миропорядка состоит в том, что причинить боль в сто раз легче, чем даровать наслаждение»(«Дневник»).
   «Что жизнь земная? Сон во сне: с возрастом каждый наш шаг становится пробуждением. Юноше кажется, что он пробудился от детства; муж в расцвете сил презирает обольщения юности как призрачные видения; для старца же годы зрелости — лихорадочный бред. Могила — вечный сон? — Нет: последнее и конечное пробуждение» («Дневник»).
   Эту последнюю мысль Скотт записал в «Дневник» после того, как сам пережил жестокое пробуждение от повторяющегося наваждения собственной жизни. Однако еще до этих трагических событий он заявил Джоанне Бейли: «Я в ужасе от того, как мне повезло». Предощущение надвигающегося краха, возможно, и продиктовало ему фразу из «Талисмана»: «Когда мы на вершине успеха, паша предусмотрительность обязана бодрствовать, не смыкая глаз, дабы предотвратить несчастье». В июне 1825 года сам он был на вершине успеха. «Повести о крестоносцах» расходились, как горячие пирожки; его слава затмила известность всех живых современников и прогремела по обе стороны Атлантики, в Европе и в Северной Америке. Для него все еще не было ничего непосильного в литературе. Он любил повторять испанскую поговорку «Я и время любых двоих одолеем» и был настолько уверен в себе, что задумал написать жизнь Бонапарта. Это планировалось как биография исторического Наполеона, которую должен был выпустить Наполеон издательского дела, а написать Наполеон от литературы, хотя Скотт себя таковым и не числил. Предполагалось, что сие жизнеописание станет составной частью грандиозного плана Констебла, который был развит последним в Абботсфорде перед Скоттом, Локхартом и Баллантайном в мае 1825 года.
   К этому времени Констебл дошел до той стадии невменяемости, когда наполеоны принимают решение идти походом на Москву. В 1822 году Констебл болел, и Скотт советовал ему полагаться не на врачей, а на себя самого. Оправившись, издатель навестил Скотта, и тот «распознал у него признаки безумия», главными симптомами коего были раздражительность, несдержанность и утрата ясности в суждениях, за что, по словам Скотта, Констебла следовало скорее жалеть, чем винить. Издатель держал себя в руках в присутствии Скотта, чьи романы составляли главную опору всего его дела и чьи рукописи были переданы ему на том условии, что при жизни писателя он будет хранить их в тайне и предъявит публике лишь в том случае, если понадобится обнародовать авторство Скотта. «Влиятельные лица сразу же нагоняли на него ужас, — отмечал Скотт, — но он, как обычно, отыгрывался на тех, кто попадал к нему в зависимость из-за бедности». Когда весной 1825 года Констебл изложил в Абботсфорде свои далеко идущие замыслы, его подмеченная Скоттом мания проявилась в «безудержном честолюбии, которое уже и само себя не вмещало». Он намеревался произвести революцию в области издания и распространения книги и для начала объявил, что книготорговля все еще не выросла из пеленок. Баллантайн от изумления разинул рот, а Скотт хмыкнул и, указав на бутылку виски, попросил Локхарта «плеснуть нашим двум сосункам по капельке материнского молочка». Тогда Констебл привел выкладки в доказательство того, что читающая публика еще толком и не раскошелилась по причине слишком высоких цен на книги. Констебл надумал, как этому помочь: ежемесячно выпускать по томику стоимостью в полкроны, который начнет расходиться сотнями тысяч. Все, кто считает себя человеком грамотным, кинутся эти томики покупать, книготорговец же вскорости станет вторым Крезом[75]. На эту тему Констебл распространялся долго и весьма красноречиво. Скотт заметил, что, если книги будут хорошие, дело это наверняка выгорит и он готов помочь. Он считал, что прибыльная жила художественной литературы разработана почти до конца, и серьезно подумывал взяться за исторические сочинения. Еще раньше Скотт назвал Констебла «великим Наполеоном империи книгопродавцов», а теперь задал ему вопрос: «Что вы скажете на предложение открыть военные действия жизнеописанием другого Наполеона?» Констеблу нашлось что сказать, ибо спустя три года после его смерти Скотт напомнил Локхарту об этом разговоре. Издатель уехал из Абботсфорда, договорившись о том, что «Альманах Констебла» (так предстояло называться новой серии) откроется первой половиной «Уэверли», а начальные главы «Жизни Наполеона» составят содержание второго тома. Скотт обещал заручиться для этого начинания покровительством короля — и заручился. Но по причинам, о которых пойдет речь в свое время, великий проект Констебла так и не был реализован его автором, хотя частично этот проект осуществили другие, и пророчество Констебла о революции в книготорговле полностью подтвердилось.
   Обговорив дела с преисполненным оптимизма издателем, Скотт поехал в Ирландию с дочерью Анной и зятем Локхартом. Перед поездкой он завел нового пса вместо Майды, который умер в предыдущем году и был погребен у парадных дверей Абботсфорда под грубым камнем, обточенным в пределах известного сходства с покойным. Преемника Майды звали Нимродом; как и его библейский тезка из Книги Бытия, он был «сильный зверолов перед господом», и в свое время это звероловство привело к маленькой трагедии в доме хозяина.
   Путешественники отплыли пароходом из Глазго в Белфаст и 14 июля 1825 года прибыли в Дублин. Здесь они остановились у сына Скотта (уже в чине капитана) и его жены Джейн в их доме на Сент-Стивен-Грин. Такого приема, как сэру Вальтеру, в ирландской столице еще никому не оказывали. Вице-король Ирландии, архиепископ Дублинский, ректор колледжа святой Троицы, настоятель собора святого Патрика, генеральный прокурор, военный главнокомандующий Ирландии — вся верхушка явилась засвидетельствовать ему свое почтение, а когда его карету узнавали на улицах, ей не давали проехать: приветствовать его обегались толпами. Дублинский университет вручил ему диплом почетного доктора права; он побывал на могиле Свифта в соборе святого Патрика и в театре на постановке «Много шума из ничего». Там он скромно устроился в третьем ряду главной ложи, но публика прознала о его присутствии и часто прерывала пьесу, требуя его на сцену, а между вторым и третьим действиями учинила такой тарарам, что после антракта невозможно было поднять занавес. Виновник происходящего тихо отсиживался в глубине ложи, пока не стало ясно, что ему нужно сказать речь, иначе спектаклю конец. Тогда он произнес несколько благодарственных слов, объяснив, что не сделал этого раньше, поскольку не хотел «принимать на свой счет столь высокие почести», которых он, по его «глубочайшему убеждению, никоим образо мне заслуживает».
   Видные представители общества с уважением отнеслись к его капризу скрыть авторство своих романов; исключением явился один университетский профессор, заявивший: «Я был так занят, что еще не успел прочитать вашего „Редгонтлета“. На это Скотт возразил: „Я что-то не помню, доктор, чтобы мне доводилось писать сочинение под таким названием“.
   Несколько дней они провели в холмах Уиклоу, а в долине Глендалу, хотя Локхарт и умолял его воздержаться от этого, Скотт прополз краем пропасти, чтобы добраться до основания скалы Святого Кейвина, после чего признался: «Цепляясь за выступы над обрывом, я не мог удержаться от смеха, представив, каково было бы Констеблу видеть, как будущий биограф Бонни на манер глупыша приник к груди утеса и лишь одной ногой опирается на уступ, отделяющий его от тридцатифутового провала. Зрелище сие наверняка заставило бы его читать pater noster[76]». Когда кто-то объяснил проводнице, что Скотт — знаменитый поэт, та не поверила: «Поэт! Как же, рассказывайте! Он джентльмен — дал мне целых полкроны». Ирландский юмор пришелся Скотту по душе. Однажды он вручил какому-то малому за услугу шиллинг вместо положенных шести пенсов, прибавив: «Не забудь, за тобой шестипенсовик». — «Чтоб вашей чести дожить, пока я его верну!» — ответил тот. Скотт сравнивал: шотландец думает об аде в загробной жизни, англичанин превращает в ад эту жизнь, а ирландец тем временем над всем потешается и все обращает в шутку. Однако Скотт впервые увидел, что чудовищная нищета может существовать бок о бок с такой безграничной роскошью, как это было в Ирландии.
   Прихватив с собой капитана Скотта и Джейн, они затем отправились погостить у Марии Эджуорт в Эджу-ортстауне, графство Лонгфорд, где прошли юные годы Оливера Голдсмита. Как-то, гуляя с тестем по парку, Локхарт заметил, что поэты и романисты взирают на жизнь как на материал для творчества. Скотт возразил: «Уж не слишком ли вы увлекаетесь, ко всему подходя с литературными мерками и считая, что невелика цена тому человеку, у кого нет ни подготовки, ни вкуса к этим вещам? Каким бы жалким выглядел наш мир, если б ваша теория — упаси, Господь! — оказалась истинной! Я прочитал немало книг, многое повидал и в свое время беседовал с умами выдающимися и блистательно образованными. Уверяю вас, однако, что таких возвышенных суждений, какие мне доводилось выслушивать от темных бедняков обоего полу, когда трудности и несчастья понуждали их к суровому, хоть и кроткому героизму, либо житейские обстоятельства друзей и соседей заставляли их поделиться своими мыслями, — таких суждений я не встречал нигде, кроме как в Библии. Мы никогда не научимся ощущать и уважать наше призвание и предназначение, если сперва не приучимся считать все на свете пустыми фантазиями в сравнении с воспитанием сердца».
   Вместе с присоединившейся к ним Марией Эджуорт они проследовали в Килларни, причем Скотту повсюду воздавали чуть ли не королевские почести. Лодочник, катавший их по озеру Килларни, смог через двадцать четыре года похвастаться, что компания Скотта и Марии заставила его забыть о пропущенном в тот день представлении — публичной казни на виселице. Жители Корка хотели воздать Скотту почести — пришлось завернуть и туда. Его выбрали почетным гражданином, он принимал бесконечные депутации и наслаждался щедрым гостеприимством. Четырнадцатилетний мальчик по имени Дэниел Маклиз нарисовал с него портрет; Скотт ободрил паренька и предрек ему большое будущее. Компания устроила пикник в замке Бларни, где Скотт облобызал знаменитый камень[77]. Довольные своей увеселительной поездкой, пресытившиеся пиршествами и почестями, они возвратились в Дублин, откуда 18 августа отбыли в Холихед. Во время плавания стюард предложил одной из пассажирок выпить от морской болезни стаканчик виски. «Я не смогу его удержать», — пожаловалась та. «Эка беда! Тогда ваша милость доставит себе удовольствие и примет еще стаканчик». Скотт, как добрый мореход, этого удовольствия не сподобился.
   Несколько дней отдыха в Сторзе, на берегу озера Уин-дермир, задержали их возвращение. Они были гостями богатого купца по имени Болтон, который на эти дни собрал у себя политика Джорджа Каннинга, профессора Джона Вилсона и поэта Вильяма Вордсворта. Отличная погода, изысканное общество, занимательные беседы, поездки за город в живописные уголки, блестящая регата — за всем этим время пролетело незаметно. В письме к жене Софье Локхарт так описывал Вордсворта: «Старый, и напыщенный, и претенциозный, и невероятно, до смешного высокомерный — он, видимо, считает, что Каннинг и Скотт вместе взятые не стоят одного его мизинца». Они проехали с Вордсвортом от Уиндермира до Райделла, а затем — в Кесвик к Саути. Вордсворт «всю дорогу с чувством поливал нас своими стихами», не прочитав, однако, и строчки из Скотта; сэр Вальтер же декламировал Вордсворта всякий раз, как последний замолкал, чтобы перевести дух. Скотту, который не разделял вордсвортовской «поэтической системы», как он ее называл, и в голову не приходило равнять свою поэзию с поэзией Вордсворта, «лучшего, — по его словам, — и самого здравомыслящего из людей». Бенджамин Хейдон считал, что, выпади успех Скотта на долю Вордсворта, тот стал бы несносным человеком, тогда как Скотт, приведись ему испытать пережитые Вордсвортом неудачи, нимало не утратил бы присущего ему обаяния. Первая часть этого наблюдения представляется сомнительной, ибо Вордсворт был о собственном творчестве столь высокого мнения, что никакое общественное признание ничего бы не смогло к этому прибавить. «Когда мистер Скотт и Ваш друг лорд Байрон преуспевают такими темпами, на какой уж тут успех прикажете надеяться истинному Поэту?» — вопрошал он Сэмюела Роджерса. К сочинениям своих современников Вордсворт относился пренебрежительно, к собственным — с пиететом. Оп мог, конечно, испытывать приливы желчи при мысли о том, что ему дано всего лишь затронуть у немногих струны сердца, в то время как Скотту дано заставить толпу раскошелиться, однако жил он в мире собственного воображения, и оно награждало его безмятежностью, без которой всякий мирской успех — вещь безвкусная и бесполезная.
   В Абботсфорд Скотт вернулся к сентябрю, и одним из первых его гостей стал ирландский поэт Томас Мур. Мур обворожил Скотта своим пением, и они сразу же прониклись взаимной симпатией, будучи оба людьми добродушными, общительными и безразличными к славе. «Я всегда замечал, — сказал Скотт леди Эйберкорн, — что литераторы считают своим долгом разговаривать в общество слегка неестественно и витиевато, словно полагают себя но обычными его членами, а некоей редкостью, на которую остальные приходят поглазеть и подивиться». Мур, как и Cкотт, умел пользоваться минутой, веселился сам и веселил других, не считаясь со своим положением прославленного поэта. Он не пробыл в Абботсфорде и суток, как Скотт признался ему, что написал все романы «автора „Уэверли“, и многое о них порассказал. „Для меня они были золотой жилой, — заметил он, — но последнее время что-то перестали мне удаваться; таких хороших, как первые, мне уже не создать“. Муру показали все достопримечательности округи и познакомили с семействами Лейдло и Фергюсона. „Хороший человек без изъяна“ — так подытожил Мур свои впечатления о Скотте. Побывали они и в Эдинбургском театре, где Скотта всегда ожидал восторженный прием; на этот раз, как он записал в „Дневнике“, „публика, к счастью, подобралась на редкость хорошая и устроила Т. М. овацию. Я был готов их всех расцеловать — ведь этим они отплатили за сердечный прием, оказанный мне в Ирландии“.
   20 ноября 1825 года Скотт начал вести «Дневник», возможно, самое ценное и, безусловно, самое волнующее свое сочинение: а поскольку «Дневник» открывает нам личность, в которой большое сердце уравновешено величием ума, — то и самый захватывающий из всех когда-либо написанных человеческих документов этого типа. Наиболее интересные и горькие отрывки из «Дневника» мы будем в дальнейшем цитировать.
   Той же осенью состоялась последняя в Абботсфорде верховая охота. В конце утомительного гона сэр Вальтер заставил лошадь брать Катрейл — старинное британское укрепление, состоящее из глубокого рва и вала. Попытка завершилась опасным падением коня вместе со всадником, причем Скотт получил столько синяков и был так травмирован, что с тех пор ни себе, ни лошади уже не доверял в такой степени, чтобы получать удовольствие от хорошей скачки. Он счел этот случай дурным предзнаменованием — и оказался прав.

Глава 20
Катастрофа

   Для тех, у кого имелись свободные деньги, 1825 год был годом волнующим. То было время биржевых спекуляций и радужных надежд. Американские колонии Испании восстали против метрополии, и англичане, как в веселые пиратские деньки королевы Елизаветы, издалека почуяли запах золота. Впрочем, времена все же переменились, я тем, чем раньше промышляли в открытом море, теперь промышляли на фондовой бирже. Одна за другой учреждались компании по эксплуатации пребывавших в девственном состоянии природных ресурсов молодых республик Латинской Америки, чьи правительства должны были со дня на день получить официальное признание. Зараза, именуемая бумом, перекинулась на все сферы британского предпринимательства, включая газовую промышленность, железные дороги и пивоварение. Повсюду лихорадочно покупали и бешено продавали. Акции взлетали, как шутихи, и так же лопались. В конце года разразилась биржевая паника; банки заморозили кредиты, многие фирмы позакрывались, много людей разорилось. Как писал Скотт в «Роб Рое», «утренняя прохлада принесла отрезвление». Но ему и в голову не приходило, что все это безумие может затронуть его самого; поэтому он был весьма удивлен известием о том, что рискованные спекуляции подорвали дела лондонских агентов Констебла, фирмы «Херст, Робинсон и К°».
   В это время Скотт корпел над биографией Наполеона. Обложившись книгами, газетами, рукописями и прочими источниками, он часами гнул спину над письменным столом и напрягал зрение, пытаясь сквозь очки разобрать мелкий шрифт и буквы чужих языков. В современные ему газеты и журналы он обычно почти не заглядывал; из образованных людей своего века он меньше всех читал текущую прессу. Теперь же ему приходилось изучать старые номера «Монитёр» и других подобных изданий. Уставая от этого непривычного для него занятия, он с облегчением переключался на работу над новым романом — «Вудсток». Все еще обретаясь в мечтах, он подумывал о покупке очередного большого отрезка земли: Кейделл только что предложил ему, если понадобится, «выложить сумму чистоганом». Вот почему дошедшие из Лондона слухи о том, что дела там обстоят далеко не блестяще, так его поразили, что он отказывался им верить. Случись с «Херстом и Робинсоном» какое несчастье, это повлекло бы серьезные последствия и для Констебла с Баллантайном, поскольку все три фирмы тесно сотрудничали в издании и продаже романов «автора „Уэверли“. „В 1814 году я получил урок, из которого должен был бы сделать вывод,—призадумался он.—Но успех и достаток вытравили его у меня из памяти“[78].
   Именно в этом и заключалась беда. Он пренебрегал делами по той простой причине, что с отвращением относился ко всем средствам выколачивать деньги, не считая, понятно, сочинительства, которое доставляло ему радость; а так как он от природы был склонен гнать от себя мысли о вещах, на его взгляд, отвратительных, то не имел и малейшего представления о своих финансовых обстоятельствах. «Довлеет дневи забота его» — эта присказка была для него законом, как, впрочем, для всех, кто живет, радуясь жизни. Констебл свидетельствовал, что при ведении всех деловых операций между его фирмой и автором «Скотт неизменно выказывал такие сговорчивость и великодушие, что отношения с ним исключали всякую необходимость ставить условия и оговорки, без чего в других случаях никак не обойтись». Время от времени он пробуждался от грез, в которых к Абботсфорду прибавлялись новые акры и задумывались новые романы, и тогда развивал ту истерическую активность, с какой далекий от дел человек приступает к вещам практическим, когда последние отвлекают на себя его внимание. В подобные минуты он обычно наказывал Джеймсу Баллантайну почаще наведываться в собственную типографию, ибо важные дела не следует передоверять подчиненным и мелкой сошке, и внушал ему, что тот при своих исключительных способностях, честности и здравомыслии не имеет права допускать, чтобы лень и склонность все откладывать в долгий ящик вредили его достоинствам. Иногда Скотт просил представлять ему еженедельный точный отчет о нуждах фирмы и ее состоянии — «чтобы мне не приходилось ничего додумывать самому». Случалось и такое, что Скотт для какой-нибудь сделки устанавливал собственные условия, причем давал недвусмысленно понять, что не потерпит никаких возражений. Узнав, что Констебл нанял другого печатника для выпуска красочного издания романов «автора» Уэверли» (это произошло уже после того, как он уплатил за права на романы изрядные деньги), Скотт настоял на выполнении «обязательства настолько нерушимого, насколько таковым его делает слово чести, — что сочинения, с которыми я распрощался по контракту, будут, как заведено, печататься на улице Святого Иоанна (то есть у Баллантайна. — X. П.). В противном случае пусть мне перережут глотку моим же ножом». Но такие вспышки интереса к вещам меркантильным — свидетельство того, что Скотт не любил ими заниматься и стремился поскорее от них отделаться; он так и не смог заставить себя вникнуть в истинное положение дел.
   В характере Скотта щедрость, доверчивость, непрактичность и недальновидность занимали равное место; вместе взятые, они и привели его к катастрофе. Он был слишком щедр по отношению к Баллантайну и Констеблу, слишком полагался на последнего, малодушно пренебрегал делами типографии и по-детски нелепо расточал деньги на приобретение земель и строительство Абботсфорда. Хотя типография была основана на его деньги и за дополнительными расходами на ее текущую деятельность обращались опять же к нему, он позволял Джеймсу Баллантайну считаться компаньоном и иметь долю в прибылях на протяжении всего существования фирмы, за исключением пяти лет, когда Джеймс был управляющим, получал жалованья 400 фунтов в год и постоянно брал у Скотта взаймы. Баллантайн вел дела далеко не лучшим образом; главная его ценность для Скотта заключалась в том, что он выявлял и правил бесчисленные орфографические, синтаксические, грамматические и стилистические ошибки, которых не могло не быть у автора, который безостановочно строчил за страницей страницу и никогда не перечитывал написанное в рукописи. Такую же щедрость Скотт проявлял и к Констеблу, согласившись получать от продажи своих книг всего половину прибыли — чрезмерно выгодные для издателя условия: ведь каждому роману «автора „Уэверли“ был обеспечен верный успех.
   Но больше, чем все остальное, в крахе Скотта была повинна его страсть к строительству и к приобретению земель — оборотная сторона его романтической натуры. Все началось с желания обеспечить уют своим детям, а кончилось мечтой утвердить в веках собственный род Вместо того чтобы гарантировать будущее печатной фирмы, вложив в нее существенную часть прибылей от продажи романов, он почти целиком обращал их на расширение своих поместий, особняка и гостеприимства, типографии же выдавал ровно столько, сколько требовалось на каждый день. Добавим к этому тот факт, что Джеймс Баллантайн экономией не отличался и помногу заимствовал из фонда фирмы на собственные расходы, а также и то, что никто из компаньонов не вел бухгалтерских книг и даже не знал, сколько каждый забрал из общего фонда, — и становится ясным, что в романах Скотта было куда больше реализма, нежели в его финансовых операциях.
   А ведь он уже несколько лет имел дело с векселями и процентами. С 1816-го до 1821 года он занимал деньги под векселя фирмы «Джеймс Баллантайн и К°», подлежащие оплате фирмой «Констебл и К°». Банки учитывали эти векселя. Одновременно фирме Констебла обеспечивались гарантии: компания Скотта выдавала ей встречные векселя на ту же сумму. Последние Констебл хранил у себя в качестве залога. Однако первоначальные векселя (на 27 тысяч фунтов) погашены так и не были; время от времени банки, когда их об этом просили, продлевали срок действия векселей, и каждое продление увеличивало непогашенный долг. Когда над Констеблом нависла угроза разорения, он в панике продал встречные векселя, хотя они но предназначались к хождению, будучи всего лишь гарантом. В результате Скотт оказался связанным обязательствами не только по первоначальным векселям, по которым Констебл отказался платить, но и по встречным тоже — их отказался оплатить Баллантайн; таким образом, Скотту пришлось дважды расплачиваться за одни и те же долги. Ничто так красноречиво не обнаруживает его невнимание к деталям деловых операций, а следовательно, и отсутствие интереса к последним, как признание в письме к сыну Вальтеру: «Я оставил у них в руках долговые обязательства, которые они давным-давно должны были бы погасить, но они вместо этого только регулярно выплачивали проценты, что никак не назовешь честным с их стороны, но я-то не знал, что эти обязательства все еще существуют».
   На первых порах кризиса Кейделл с Констеблом, однако, всячески его успокаивали, и он полагал, что последний так же надежен, как Английский банк. Затем от Кейделла начали поступать тревожные сигналы, Констебл зачастил в Лондон, и 18 декабря 1825 года Скотт узнал от Баллантайна, что крах «Херста, Робинсона и К°» практически неминуем. Это грозило катастрофой для «Констебла и К°», ибо между ними и их лондонскими агентами существовала такая же неразбериха первичных и встречных векселей, как между ними и Баллантайном. Зловещие новости натолкнули сэра Вальтера на грустные размышления: