Последние дни на Замковой улице он ходил подавленный, мучаясь чувством «непонятной привязанности даже к бесчувственным предметам, которые столько лет служили нам верой и правдой». Вид сваленной в кучу мебели, картин, утвари и всего остального наталкивал на безотрадные думы: «Покидать дом, который мы так долго называли своим гнездом, в общем, довольно-таки грустно... Я принялся разбирать бумаги и упаковывать их для переезда. Что за странные путаные мысли порождает это занятие! Вот письма — когда я их получал, сердце замирало в груди. Теперь от них веет скукой и тленом... Памятки о друзьях и недругах — и те, и другие равно позабыты». В письмах и дневниковых записях этих дней он несколько раз путает номер дома: 93 вместо 39. К счастью, его дворецкий относился к цифрам с большим вниманием; Даглиш констатирует, что из подвала на Замковой улице в подвал Абботсфорда было перевезено бутылок вина — 350 дюжин, бутылок крепких напитков — 36 дюжин. Внушительное это количество дает представление о размахе гостеприимства Скотта, а также намекает, вероятно, и на немалый объем горячительного, который его друзья были в состоянии поглотить.
   15 марта 1826 года Скотт в последний раз закрыл за собою двери своего эдинбургского дома и до конца жизни уже не появлялся на Замковой улице, если мог обойти ее стороной. «Вполне понятные, хоть и неприятные чувства, охватившие меня при выселении, — в сущности, это было самое настоящее выселение, — без труда развеялись во время поездки». В Абботсфорде слуги и псы встретили его шумом и гамом — все были рады возвращению хозяина.

Глава 21
В поисках правды

   Теперь даже в сельском уединении жизнью Скотта распоряжалась работа. До этого литературные занятия были для него своего рода увлечением, и он мог в любую минуту их оставить, чтобы забыть о трудах в приятной беседе или забавах на свежем воздухе. Но характер исторических разысканий, как и необходимость платить долги, обязывали его проводить за рабочим столом определенное количество времени. Он вставал в семь утра, работал до половины десятого и завтракал в обществе Анны: жена появлялась из спальни только к полудню. После завтрака работал примерно от десяти до часу. Затем три часа ездил верхом или прогуливался по лесопосадкам с Томом Парди. Потом беседовал с женой и дочерью, съедал легкий обед, выкуривал сигару за бокалом разведенного виски, иногда просматривал какой-нибудь роман, пил чай, снова болтал с родными, работал от семи до десяти, выпивал стакан портера с ломтиком хлеба и отходил ко сну. Ему требовалось не менее семи часов сна, и если он недосыпал, то выкраивал, чтобы вздремнуть, пару часиков днем. Полчаса между пробуждением и вставанием всю жизнь были для него творческим промежутком: в это время его посещали идеи, как лучше справиться с очередным романом, особенно если не давались сюжет или действие. Но, работая над «Жизнью Наполеона», он не мог полагаться на подобные минуты наития — тут каждая глава требовала беспрестанных исследований и кропотливого труда. «По-моему, читается одним духом и станет популярным историческим сочинением», — заметил он о Введении, посвященном Великой французской революции. Однажды Локхарт критически отозвался о стиле его статей для «Квартального обозрения». Скотт поблагодарил зятя, но задал вопрос: «Что вы хотите от несчастного, который в прямом смысле слова никогда не учился читать, а уж тем более — писать сочинения?» Самоуничижение писателя странным образом противоречило в нем гордости человека. Он говорил, что является «смиреннейшим писателем господа, если только все это племя не относится к юрисдикции дьявола», и не претендует на то, чтобы «Квартальное обозрение» платило ему больше, нежели любому другому из своих известных сотрудников.
   Мучаясь над работой, он с горем следил за ухудшением здоровья жены, которому немало способствовало ухудшение семейного благосостояния. Шарлотта страдала от грудной водянки, и средство, что ей прописали, — наперстянка — казалось Скотту страшнее недуга. Его тревожило, что она не прилагала к выздоровлению решительно никаких усилий; по его убеждению, ей был бы очень полезен моцион. Шарлотта не любила распространяться о своей болезни и все время твердила, что ей становится лучше. 11 мая, собираясь в Эдинбург по судебным делам, Скотт заглянул к ней в спальню. Приподнявшись с подушек, она попыталась изобразить улыбку и сказала: «У вас у всех такие унылые лица». Перед самым отъездом Скотт зашел к ней попрощаться, но она сладко спала, и ему не захотелось ее будить. Четыре дня спустя ее не стало. Скотт немедленно вернулся в Абботсфорд. Ему пришлось порядком повозиться с Анной, которая то и дело билась в истерике и падала в обморок, но это, возможно, было и к лучшему. «А как я себя чувствую — сказать трудно. То крепким, как прибрежный утес, то слабым, как волна, что о него разбивается». Скотт находился в каком-то оцепенении и отстраненности, как то бывает при великом несчастье. Морриту он писал: «Мирские заботы, о коих Вы поминаете, — ничто перед этой чудовищной и непоправимой бедой». Он знал, что больше у него не будет подруги, которой он поверял бы свои думы и чувства и которая «всегда могла развеять зловещие опасения, способные надорвать сердце тому, кто вынужден терзаться ими в одиночестве. Даже ее слабости шли мне на пользу, отвлекая от надоедливых размышлений о собственной персоне.
   Я видел тело. Облик, что я узрел, был похож — и не похож на мою Шарлотту, подругу трех десятков лет. Фигура сохранила все те же пропорции, хотя прежде такие гибкие и грациозные линии теперь застыли в смерти, — но эта желтая маска с заострившимися чертами, которая, мнится, уже и не подражает жизни, но издевается над нею, — разве это — лицо, прежде исполненное такой живой выразительности? Нет, я больше не взгляну на эту маску...
   Но не моя Шарлотта, не невеста моей юности и мать моих детей будет покоиться в развалинах Драйбурга, где мы провели с нею столько радостных и безмятежных минут. Нет и нет! Где-то и как-то она ощущает и понимает, что я чувствую. Нам не дано знать где, нам не дано знать как — и все же в этот час я не отрину ради всего, что способен предложить мне этот мир, — не отрину непостижимой и, однако, твердой надежды встретиться с ней в лучшем мире...»
   Вальтер и Чарльз успели к похоронам, состоявшимся 22 мая. Шарлотту предали земле среди развалин Драйбурга, где предстояло упокоиться и телу ее мужа. «Я словно оцепенел в каком-то тумане, и все, что делается и говорится вокруг, кажется мне нереальным», — записал Скотт накануне похорон. Ощущение нереальности происходящего оставалось с ним на протяжении всего обряда. Его немного утешил приезд сыновей, и Анна, оправившись после удара, оказалась настоящей ему опорой. «Я подчас порицал ее за налет модного равнодушия», — писал Скотт, но «под этой манерой поведения» ее отец обнаружил высокоразвитое чувство долга и довольно сильный характер. Однако за письменным столом на него наваливалось одиночество заброшенности: «Вот когда я понял, что остался совсем один, — бедняжка Шарлотта успела бы раз десять заглянуть в кабинет проверить, горит ли камин, и раз сто спросить, не нужно ли мне чего. Увы — этому пришел конец — и если нельзя забыть, то нужно помнить и терпеть». Старший сын возвратился в Ирландию, а 29 мая Чарльз с отцом приехали в Эдинбург, откуда первому предстояло отплыть в Лондон. «Печальный нынче выдался день, весьма печальный, — исповедовался Скотт „Дневнику“ 30 мая. — Боюсь, мой бедный Чарльз видел мои слезы — не знаю, как у других, а у меня истерическое состояние, которое заставляет людей плакать, проявляется с чудовищной силой — горло так перехватывает, что нечем дышать, — а затем я погружаюсь в полусон и спрашиваю себя, может ли быть такое, что моя бедная Шарлотта и вправду умерла. Мне кажется, я начинаю переживать утрату сильнее, чем при первом ударе».
   В июне был напечатан «Вудсток», завершенный к концу марта. Роман, как всегда, писался без заранее разработанной фабулы. «Не имею ни малейшего представления, как мне разрешить интригу, — признавался Скотт, когда книга была уже написана на две трети. — Мне никогда не удавалось составить план, а если и удавалось, так я ни разу его не придерживался». За две недели до окончания работы над книгой он «не больше первого встречного знал о том, что произойдет дальше». Его подгоняла необходимость, но он не возражал: «Люблю, когда печатный станок поджимает меня своим уханьем, громом и лязгом». Сюжетом он остался не очень доволен, но был зато очень рад, что Лонгманз заплатил 6500 фунтов за тираж в 7900 экземпляров: вся работа над романом заняла меньше трех месяцев. Превратности судьбы вызывали у Скотта приток свежих сил и напряжение воли; это подтверждается и тем, что главы, написанные после катастрофы, лучше тех, что были завершены до нее. Тем не менее «Вудсток» не относится к вершинам его романистики. Герой, как обычно у Скотта, видит правоту обеих враждующих сторон, с которыми его сводят обстоятельства, и ладит с каждой из них. Героиня, как обычно, слишком невинна, чтобы представлять интерес. Фабуле не хватает живости, кроме тех сцен, в которых действуют Кромвель и Карл II.
   Зато после выхода романа на дорогах, ведущих к Вудстоку, все лето наблюдалось большое оживление: в городке бывали многие, однако для того, чтобы его увидеть, людям понадобилось прочитать книгу. В глазах большинства вымысел ярче фактов, возможно, потому, что правда бывает много невероятнее самой смелой фантазии. В этом наш автор убедился в сентябре того же года, когда со смерти Шарлотты не прошло и четырех месяцев. Сэр Джон Синклер, казначей акцизного управления Шотландии, предложил Скотту жениться на герцогине. «Если вдовствующая графиня Варвик вышла за какого-то писателя, не вижу причин, почему бы вдовствующей герцогине Роксбург не выйти за сэра Вальтера Скотта», — палисад он, добавив в качестве побудительного мотива: «Располагая ее несметными богатствами, чего только Вы не добьетесь с Вашим великим умом!» Сэр Джон любезно позаботился даже о том, как половчей свести их в замке Флерз. Скотт давно знал, что Синклер — законченный осел, невыразимый кретин и патентованный зануда. Однако! «Наглость его безумного предложения лишила меня дара речи — я совершенно теряюсь и не нахожу слов — и как помешать ему и дальше делать из меня идиота, вот вопрос, ибо это ничтожество не оставило мне времени объяснить ему всю нелепость его затеи, — а если он хотя бы намекнет герцогине о столь неслыханной дерзости? — что должна подумать Ее Светлость о моем самомнени и или о моих чувствах!» Так отреагировал Скотт на этот прожект в своем «Дневнике»; Синклеру же вежливо отписал, что «абсолютно не склонен вступать в повторный брак» и что, «если когда-либо в будущем я передумаю (что в высшей степени маловероятно), я постараюсь найти даму одного со мной положения, с тем чтобы она позволила мне наслаждаться уединением и литературным трудом, в каковых заключены главные мои удовольствия и каковые были бы нарушены, согласись я принять Ваше предложение».
   Отныне и до конца дней подругой жизни Скотта стала работа. Через месяц после того, как «невыразимый» Синклер попробовал сунуться в его личные дела, он отбыл в Лондон, где ему предстояло ознакомиться с официальными документами, а оттуда в Париж, где его ждали многочисленные встречи с людьми, лично знавшими предмет его изысканий. У него не лежало сердце к этой поездке, и накануне отъезда ему привиделось, будто покойная жена предстала перед ним и отговаривает от путешествия. Однако 12 октября он выехал вместе с Анной. Любознательность дочери доставила ему такую же радость во время поездки, какую некогда испытал он сам, насыщая собственное любопытство. Это было его первое за последние годы путешествие дилижансом (он уже привык добираться до Лондона пароходом), но особых изменений он по пути не заметил: «Старое поколение красноносых трактирщиков сошло со сцены, уступив место своим вдовушкам, старшим отпрыскам или главным официантам, которые принимают постояльцев с прежней смесью суетливости и сознания собственной значительности». Одну ночь они провели в Рокби у старого друга Скотта — Моррита; по дороге осмотрели Барлихаус и 17-го числа прибыли в Лондон, где остановились у Софьи и Локхарта на улице Пел-Мел.
   Скотт побывал в министерстве по делам колоний и ряде других правительственных учреждений и получил там много ценных сведений секретного характера. Он также съел положенное число обедов и завтраков в различных домах и повидал всех, кто хотел повидать его, включая Сэмюела Роджерса, сэра Томаса Лоуренса, Дж. В. Кроукера, Томаса Мура, миссис Коутс и короля. Монарх пригласил его в Виндзорский замок, и он целые сутки гостил в охотничьем домике на территории Виндзорского парка. «Его Величество принял меня любезно и милостиво — его ко мне отношение всегда отличалось сочетанием двух этих качеств. Мы были одни, если не считать королевской свиты, леди Каннингем, ее дочери и двух-трех дам. После обеда мы послушали отличную игру собственного Его Величества оркестра, который устроил нам засаду в примыкающей к столовой теплице. Король усадил меня рядом с собой и заставил разговориться, — боюсь, я был слишком словоохотлив, — но он умеет поднять настроение и склонить вас забыть о retenue[84], что разумно в любых обстоятельствах, а при дворе — особенно. Сам он беседует так легко и изящно, что вы перестаете думать о сане собеседника, восхищаясь этим воспитанным и безукоризненным джентльменом». Как было договорено, наутро после завтрака Софья, Локхарт и Анна встретились со Скоттом у Виндзорского замка и осмотрели последний; затем возвратились в Лондон и, наскоро пообедав, поспешили в театр Дэниела Терри «Адельфи» на вечернее представление — постановку по роману американского писателя Фенимора Купера «Лоцман». После спектакля они отужинали портером и устрицами в квартирке Терри «не больше беличьей клетки — он ухитрился выкроить ее в том же здании из комнат, не занятых под театральные службы».
   26 октября сэр Вальтер и Анна пересекли пролив и высадились в Кале. По пути они осмотрели собор в Бове и 29-го были в Париже. Они остановились на улице Риволи в «Виндзорском отеле», в номерах за пятнадцать франков. Скотта предупреждали, что на сценах французских театров с большим успехом идут постановки по нескольким романам «автора „Уэверли“, так что его ждет в Париже грандиозный прием. „Вот уж к этому я совершенно равнодушен. Как литератор, я не могу делать вид, будто презираю восторги публики, но, как частному лицу и джентльмену, мне всегда были неприятны голоса толпы — они смущали меня даже тогда, когда раздавались в мою честь. Я хорошо знаю истинную цену этой крикливой хвале и не сомневаюсь, что славящие меня сегодня с такой же готовностью начнут поносить меня завтра“. Они прослушали в „Одеоне“ оперу по мотивам „Айвенго“, несколько раз обедали в британском посольстве, были приняты во дворце Тюильри королем и его семейством, причем монарх имел со Скоттом беседу, и были обласканы всеми, чья любезность почиталась за честь, включая „стайку русских великих княжон, облаченных в шотландку“. На большом приеме, устроенном женой посланника, сэр Вальтер оказался в центре внимания: „Там было полным-полно высокопоставленных дам, и, если б медовыми словесами можно было пресытиться, особенно когда их расточают прелестные губки, я был бы сыт ими по горло. Но взбитых сливок можно, конечно, проглотить сколько угодно без всякого ущерба для здоровья“. Однако все это в конце концов ему надоело: „Французы поистине не знают меры любезности — врываются среди дня и ночи и сводят с ума комплиментами“. Он стосковался по шотландской едкости: „Я смахиваю на пчелу, которая насосалась патоки“.
   В Париже он встречался и беседовал с маршалами Макдональдом и Мармоном, а также другими лицами, служившими Наполеону. Познакомился он и с Джеймсом Фенимором Купером, тогдашним консулом Соединенных Штатов в Лионе. В прошлом Скотту неоднократно советовали вступить с каким-нибудь американским издателем в деловые отношения, тем более что в Штатах его книги пиратским образом печатали и продавали сотнями тысяч. Однажды он ответил на такое предложение: «Я до сих пор не давал этому хода, ибо мне скорее пристало стыдиться того, что я получаю на родине, нежели искать добавочных прибылей в других странах». Теперь Купер посоветовал ему то же самое. Скотт объяснил, что раньше он отклонял все предложения такого рода, поскольку продажа его сочинений на родине, по его словам, «приносила мне ровно столько, сколько требовалось, и значительно больше, чем я заслуживал»; однако недавние потери обязывают его не пренебрегать и малейшей возможностью рассчитаться с кредиторами, а потому он готов передать исключительные права на «Жизнь Наполеона» и все свои будущие сочинения любому американскому издателю, который его об этом попросит. Таким образом, американское издание его книги о Наполеоне было выпущено в Филадельфии фирмой «Кэри», что на Каштановой улице. По иронии судьбы в том же году вышло сочинение Фенимора Купера «Последний из могикан», популярность которого почти сравнялась с известностью одного из знаменитых романов «автора „Уэверли“: Купер так же всемирно прославил американского индейца, как Скотт — шотландского горца. На литературное поприще вступил и Харрисон Эйнсуорт. Скотт понял, что научил молодое поколение писать романы и теперь ему лучше взяться за что-нибудь другое. „Есть один способ поразить читателя новизной, — размышлял он, — поставить на успех, который принесет всеобщий интерес к хорошо разработанной фабуле. Но — горе мне! — тут нужно все заранее обдумать и взвесить — составить четкий план всей книги или хотя бы главной сюжетной линии и, основное, — следовать этому плану, — на что я никогда не был способен, ибо, стоит мне взять в руки перо, как идеи начинают расти и так разбухают по сравнению с первоначальными наметками, что мне (вот тебе, выкуси!) не по силам и браться за такую задачу; а все же — заставить мир онеметь от восторга и снова всех обставить!!! Ну, ладно, кое-чего мы еще добьемся“. И Скотт добился, но не в области хорошо разработанной фабулы, которой первым полностью овладел Диккенс, а за ним Уилки Коллинз.
   7 ноября Скотт и Анна расстались с Парижем и по дороге заночевали в какой-то гнусной амьенской гостинице, где мокрые поленья никак не хотели разгораться в очаге, где они едва притронулись к отвратительнейшему ужину и где постели отсырели настолько, что Скотт продрог до костей и утром проснулся закутанный во влажные простыни, как в саван. В недалеком будущем он расплатился за этот ночлег. Впрочем, поездка в Париж доставила ему удовольствие: было приятно убедиться, что его книги пользуются такой популярностью, он остался доволен приемом, встряхнулся и развеялся. В Лондоне он опять остановился у Локхартов, провел еще кое-какие разыскания в правительственных учреждениях, в последний раз позировал сэру Томасу Лоуренсу, который заканчивал его портрет, и был представлен мадам д'Арбле (Фанни Бёрни). Последняя заявила Скотту, что всю жизнь мечтала познакомиться лишь с двумя людьми — с ним и Джорджем Каннингом. «Столь изысканный комплимент не мог меня не порадовать — изящный маленький кружок нежного масла, сбитого очаровательной и искусной молочницей, вместо жирной колесной мази, какую отмеряют на фунты». Скотт отобедал в Адмиралтействе с Кроукером, Каннингом, Мелвиллом, герцогом Веллингтоном и еще двумя членами кабинета министров: «Угощение подавали роскошное, однако присутствие слишком большого числа титулованных и высокопоставленных особ всегда сковывает застольную беседу. Светильники горят ярче, когда стоят далеко один от другого; поставьте их рядышком — и каждый в отдельности померкнет в сиянии соседних». Скотт встретился также с герцогом Йорком, премьер-министром лордом Ливерпулом, сэром Робертом Пилем и другими величинами, но больше всего помощи и удовольствия в этот лондонский приезд он получил от общения с герцогом Веллингтоном. Герцог засыпал Скотта различными соображениями о русской кампании Наполеона и рассказал ему столько интересного, что сэр Вальтер пожалел о своем упущении: ему следовало бы почаще встречаться с герцогом, когда шла работа над первыми главами. Близкая подруга герцога Харриет Арбетнот предложила Скотту написать историю кампаний Веллингтона, из чего можно заключить, что этого хотел и сам герцог, но не решался попросить Скотта лично. Как всегда, сэр Вальтер быстро устал от поздних приемов, обедов и светских забав: «За одну баранью голову и пунш из виски я отдам всю французскую стряпню и все шампанское на свете».
   Домой они возвращались через Оксфорд, где Чарльз угостил их завтраком в колледже Брейсноуз. «Сколь отрадно отцу сидеть за столом у сына! Словно в старости прилег отдохнуть в тени дуба, некогда посаженного своими руками». 25 ноября они были в Абботсфорде, а спустя короткое время — в их эдинбургской квартирке на Пешеходной улице, дом 3: началась сессия, и Скотту полагалось ежедневно присутствовать в суде. В эту зиму он страдал от сильной простуды, от кишечных болей, мучивших его беспрерывно на протяжении трех недель, и от приступов ревматизма, которые укладывали его в постель и которыми его, несомненно, наградили сырые простыни в Амьене. Вот когда — и много сильней, чем до этого, — он почувствовал «нехватку преданной заботы с ее тихим голосом и готовностью в любую минуту подойти на цыпочках и поправить подушку, помочь и утешить — ушла — ушла — навеки — навеки — навеки».

Глава 22
Третий бестселлер

   1827 год стал вехой в жизни Скотта: он опубликовал свой третий бестселлер. Поэту и романисту наследовал историк, и «Жизнь Наполеона Бонапарта» явилась первым историческим сочинением, раскупавшимся, как популярнейшая беллетристика; оно доказало Маколею, Карлейлю и другим викторианцам, что история может обеспечить автору и положение и деньги, если ее красочно преподнести. «Лучше поверхностная книга, хорошо и наглядная излагающая факты известные и признанные, чем серое и скучное повествование, где сочинитель спотыкается на каждом шагу, пытаясь объять необъятное». С такими мыслями Скотт приступил к работе и по мере сил старался сделать книгу легкочитаемой. Как-то он записал после дневных трудов: «Голова болит — глаза болят — спина болит — как и грудь — уверен, что болит и сердце, — чего еще может требовать Долг?» Во время работы над биографией он ни на минуту не переставал размышлять о своем герое и в первый раз позволил себе пророчество касательно собственной книги: «Это — первое мое сочинение, в успехе которого я почему-то уверен». От начала и до завершения биографии прошло два года; но в этот период он был занят еще и романами, и рецензированием, и поездками, и работой в суде, не говоря уже о потере состояния и смерти жены, так что на выполнение титанической задачи — совладать с новоявленным Титаном — у него, по-видимому, ушло не более года. Девятитомная биография вышла в июне 1827-го, и два первых издания принесли кредиторам 18 тысяч фунтов.
   Как и следовало ожидать, лучшее в книге — описания кампаний и битв. Основной же ее недостаток объясняется тем, что Скотт недолюбливал главное действующее лицо и дал это почувствовать в главах, которые читаются так же утомительно, как, судя по всему, и писались. Скотт не обладал напряженным, но и непредвзятым интересом истинного биографа к личности своего героя и не мог четко определить своего отношения к Наполеону, которого называл «фигурой, несомненно, великой, хотя человеком далеко не хорошим и уж подавно не лучшим монархом». Но существенной частью величия является добродетель — нельзя считать великим того, кто по натуре бесчестен и равнодушно взирает на зло, что причиняет другим. Однако все эти определения звучат неубедительно, если подходить с ними к историческим личностям бонапартистского склада: ведь эти личности не возникают сами по себе — их творит вселенское помрачение, и они суть отражение вздорности, идеализма, зла, глупости и страстей рода человеческого. Затертые словечки, потребные нам для характеристики человека, — великий, хороший, порочный, благородный, злобный, добродетельный, преступный и т. п. — теряют смысл в приложении к тем, кого создают особые обстоятельства и стадное чувство и кто поэтому представляет собой уже не личность, а явление. Скотту стоило бы написать о Веллингтоне — тот был индивидуальностью, не иконой. Поступи он так, кредиторы, возможно, выручили бы меньше денег, зато он смог бы вложить в свой труд всего себя, и мы бы получили беспрецедентное по интересу сочинение.
   Во Франции жизнеописание французского императора было, естественно, встречено с неприязнью, а один из наполеоновских генералов так даже пришел в бешенство. Просматривая в министерстве по делам колоний различные документы, Скотт обнаружил, что генерал Гурго, состоявший при особе императора на острове Святой Елены, по секрету доносил британскому правительству, что жалобы Наполеона безосновательны, здоровье в полном порядке, денег, какие выделяются на его содержание, вполне хватает и что устроить ему побег очень просто. Подобная информация, понятно, заставляла британские власти пренебречь протестами императора и усилить меры по надзору за ним. В то же самое время, как, впрочем, и позже, Гурго распинался перед соотечественниками о том, что тюремщики обходились с императором неоправданно жестоко. Восстанавливая справедливость по отношению к британским должностным лицам, ответственным за содержание Наполеона, Скотт не мог не воспользоваться сообщениями Гурго, хотя был уверен в том, что тот «взбесится и, пожалуй, задумает мне отомстить, будучи в полном смысле слова длинноусым французским сукиным сыном». Поскольку о книге говорил весь Париж, генералу нужно было как-то спасать свою репутацию; для начала он обозвал Скотта лгуном, а затем пригрозил ему дуэлью. Скотт выразил полную готовность драться и попросил Вильяма Клерка быть его секундантом. Уразумев, что так ему никогда не оправдаться, Гурго опубликовал заявление, в котором объявил Скотта в сговоре с британским правительством, чтобы его, Гурго, опорочить. «Удивляюсь, что он не заявился сюда собственной персоной, чтобы по-мужски доказать свою правоту, — записал Скотт. — Я бы уж не удрал ни от него, ни от любого другого француза из тех, кто вылизывал Бонапартову задницу». Скотт направил в «Эдинбургский еженедельник» большое письмо с изложением всей фактической стороны дела; из письма явствовало, что, приводя документальные свидетельства, Скотт со всей тщательностью избегал страниц, способных еще безнадежнее дискредитировать Гурго, который в своих тайных доносах оклеветал не только императора, но и нескольких человек из наполеоновской свиты. Многие английские газеты и журналы перепечатали текст письма. Гурго ответил памфлетом, где поносил Скотта, правительство Кэстлери и всех прочих, кто имел наглость считать, будто французский воин времен Империи способен навлечь на себя бесчестье. Скотт не стал отвечать. Доказательства были налицо и подкреплены многочисленными свидетелями, чья правдивость в отличие от генеральской чести не нуждалась в подпорках. Французские газеты отказались поместить объяснение Скотта: свобода печати предполагает и свободу не печатать. У Скотта же не было времени на словесную пикировку, и он выбросил это дело из головы.