Страница:
В этот период он, как всегда, помогал своим друзьям и знакомым удержаться на поверхности и — опять же, как всегда, — председательствовал на обедах, учинявшихся с той или иной филантропической целью. («Мне смешно слышать: „Не больше одного дела за раз“. Всю свою жизнь я за раз занимался доброй их дюжиной».) На одном из этих благотворительных банкетов случилось нечто такое, о чем газеты поспешили раструбить по всему миру. 23 февраля 1827 года Скотт открывал обед членов-жертвователей Фонда помощи театрам. После банкротства Констебла ни для кого не было секретом, что все сочинения «автора „Уэверли“ написаны Скоттом, но тут он впервые открыто в этом признался. Перед самым началом обеда лорд Мидоубэнк, которому выпало произносить тост за здоровье председателя, спросил, не станет ли Скотт возражать, если он упомянет про его авторство. „Как вам будет угодно, только не очень ворошите эту древнюю историю“, — ответил сэр Вальтер. У него, верно, звенело в ушах от панегирика, который произнес достойный судья, заверивший на прощанье всех присутствующих, что Скотт „снискал Шотландии нетленную славу уже одним тем, что она его породила“. Обедавшие, числом в триста человек, взгромоздились на стулья и бурно изъявили свое согласие. Скромно признав себя ответственным за романы целиком и полностью, Скотт поднял бокал за здоровье актера Чарльза Маккея, который доставил ему огромное наслаждение в роли бальи Никола Джарви. Когда Скотт сел, Маккей воскликнул, подражая голосу и интонациям своего персонажа: „Вот те на! Моему почтенному батюшке-декану и во сне не привиделось бы, что его сынок сподобился эдакого комплимента от самого Великого Инкогнито!“ На что Скотт в тон ему ответствовал: „Ныне же малого и всем известного, господин бальи!“ Вечер прошел очень весело: председательствуя, Скотт опирался на несколько простых заповедей, которые неизменно помогали ему создать нужную атмосферу. Первая заповедь гласила: „Никогда не позволяй ни себе, ни кому другому морить людей речами, пока скоренько не пустишь бутылку по кругу раз пять или шесть. Легкое опьянение располагает к благодушию и снимает робость, которая мешает людям разговориться, — одним словом, склоняет к тому, чтобы развлекать других и самому развлекаться“.
Несмотря на публичное признание, избавиться от крепко укоренившейся привычки к анонимности или псевдонимам было для Скотта не так-то легко: единоборствуя с Наполеоном, он одновременно писал цикл повестей под общим названием «Хроники Кэннонгейта», которые якобы собрал и подготовил к печати некто Кристел Крофтэнгри. Длинное вступление, посвященное упомянутому Крофтэнгри, и три произведения — «Вдова горца», «Два гуртовщика» и «Дочь врача» — были изданы в двух томах в конце 1827 года и встречены довольно прохладно. Они представляют интерес в основном с биографической точки зрения, поскольку раскрывают непосредственное воздействие катастрофы на умонастроение автора. Раньше Скотта занимали характеры, теперь же в первую очередь его интересуют психологические состояния персонажей. «Два гуртовщика» — блестящая новелла, одна из лучших в англоязычных литературах; два других произведения слишком затянуты, но все три примечательны как свидетельство нового психологического подхода к искусству прозы. Видимо, «Хроники Кэннонгейта» нравились Скотту; когда Баллантайн критически отозвался о «Двух гуртовщиках», он ответил: «Вообще-то я не очень упрям, но в этом случае хочу проявить упрямство». А в «Дневнике» появилась решительная запись: «Мои „Гуртовщики“ не понравились Джеймсу Баллантайну. Но они пойдут в печать. Пусть иногда будет по-моему!» Любопытно, что эту историю Скотту в свое время рассказал Джордж Констебл, прототип Монкбарнсаиз «Антиквария», научивший мальчика понимать Шекспира.
Для всякого другого человека повседневная жизнь, которой жил Скотт в 1827 году, была бы перенасыщенной событиями; для Скотта же это был спокойный год, главными вехами которого стали: письмо от Гёте (тот неизменно откладывал все дела, стоило прийти новому роману «автора „Уэверли“), поездка в Дарем для встречи с великим Веллингтоном, вспышка воспоминаний о чувствах юности после встречи с матерью Вильямины и смерть кота, о котором он в последний раз написал Чарльзу в апреле. Хинце, как звали кота, многие годы держал его псов в узде, прибегая к ряду уловок. Одна из них заключалась в том, что кот прыгал на стул и, когда псы следом за хозяином гуськом выбегали из комнаты, давал им, если удавалось дотянуться, крепкого шлепка лапой. В большинстве своем собаки относились к коту с должным почтением, но юный Нимрод, воспользовавшись преклонным возрастом Хинце, рассчитался за всю свою породу и предал смерти „друга пятнадцати лет жизни“ Скотта. Для последнего, как он заявил, это было невосполнимой потерей, не меньшей, чем смерть кошки для Робинзона Крузо, и Скотту хотелось сказать псу те же слова, какие один знаменитый француз сказал другому, убившему на дуэли его друга: «Ah, топ grand ami, vous avez tuè топ autre grand ami»[85].
Осенью 1827 года все указывало на то, что в ближайшем будущем герцог Веллингтон станет премьер-министром. Во время своей поездки по северным графствам Англии герцог был гостем лорда и леди Рэйвенсворт, проживавших близ Дарема, и Скотт, которого попросили участвовать в приеме герцога, 2 октября отбыл в их замок. Епископ Даремский устроил в зале старого замка роскошный обед. Скотт встретился с несколькими друзьями юных лет и «не без труда связал имена — с лицами, а лица — с именами». Епископ Даремский поднял бокал за его здоровье, а будущий епископ Экстерский сказал, что поэта чествовали так же, как и военачальника. Потратив следующий день на буйное застолье в Сандерленде, а третий — снова в Рэйвенсворте, где он «веселился сам и веселил других», Скотт на субботу и воскресенье отправился в Алник к герцогу Нортумберлендскому. Как и следовало ожидать, домой он возвратился с сильным расстройством желудка.
Однако свои преходящие недуги и дурное расположение Скотт обычно скрывал от домашних и окружающих. «В кругу семьи я делаю вид, что пребываю в хорошем настроении, даже тогда, когда это далеко от истины. Слишком жестоко омрачать другим их невинную радость, выказывая признаки беспричинной хандры. Такая сдержанность служит, подобно добродетели, сама себе наградой, ибо хорошее настроение, если его долго изображать, в конце концов становится настоящим». Вторую половину дня в Абботсфорде он спокойно, а то и, напротив, весьма энергично проводил в компании Тома Парди или какого-нибудь гостя. Либо он несколько часов кряду рубил деревья, либо помогал в ремонтных работах по поместью, либо занимался реставрацией каскада в долине Охотничьего Ручья. «Тоже мне каскад! Не при дамах будь сказано, но водопад, что я пускаю из собственной персоны, и то внушительней!» — отметил он в «Дневнике», куда внес и такую исповедальную запись: «Два или три последних дня у меня что-то пошаливают нервы — я прихожу в сильное возбуждение по самому ничтожному поводу; красота сумерек, дуновение летнего ветерка вызывают у меня слезы благоговения. Следует больше гулять и укрепиться духом — бессмысленно давать волю таким чувствам. Мы живем по другим законам». Для верховых прогулок у него теперь был весьма вялый пони по кличке Почтеннейший Дэви, ленивая рысца которого не заставляла всадника поминутно вспоминать о своем ревматизме. Скотт ездил на Дэви до тex пор, пока однажды, перебираясь через мелкий ручей, не позволил ему остановиться и попить. То ли со скуки, то ли, наоборот, разрезвившись, Почтеннейший Дэви взял да и улегся посредине потока. Скотт, которому Том Парди помог выбраться из ручья, прочитал неблагодарной твари нотацию: «До сего дня ты, несомненно, был мне верным слугою, и даже сейчас я не прокляну тебя на муки вечные; но пусть на тебя отныне садится, кто хочет, — я больше не сяду. Так что ступай домой и пытай судьбу, чтобы тебе достался лучший хозяин».
Ревматизм не позволял Скотту участвовать в требующих физического напряжения прогулках и забавах, которые он некогда любил. Он отметил день, когда ему в первый раз пришлось сознательно, хотя и неохотно, примириться с этим лишением, — во время очередной встречи членов клуба Блэр-Эдама. Их было человек девять-десять, и каждое лето, с 1816 года до смерти Скотта, они собирались в Кинроссе у верховного уполномоченного Вильяма Эдама. Встреча длилась с пятницы до вторника, причем два дня уделялось осмотру близлежащих памятников старины. Описание местности вокруг озера Лох-Ливен в романе «Аббат» своим происхождением обязано подобным экскурсиям. В июне 1827 года компания побывала в замке Сент-Эндрюс, и, когда все полезли на башню Сент-Рул, Скотт решил остаться внизу: «Я сел на чье-то надгробие и обратился мыслями к моему первому посещению Сент-Эндрюса — тридцать четыре года тому назад. Как изменились с тех пор и мои чувства, и моя судьба! — порой к лучшему, но больше к худшему. Я вспомнил имя, что вырезал тогда на дерне у замковых ворот, и спросил себя, почему оно все еще заставляет мое сердце лихорадочно биться».
По воле обстоятельств этому имени, вырезанному на дерне столько лет тому назад, предстояло ожить в его мыслях и чувствах осенью 1827 года. Он получил дружеское письмо от леди Джейн Стюарт — матери Вильямины, предмета его юношеской и самой глубокой любви; сама Вильямина вот уже много лет как покоилась на кладбище. Скотт решил навестить леди Джейн в ноябре, когда будет в Эдинбурге. Он попросил Кейделла подыскать ему приличное жилье, от которого требовалось только наличие ватерклозета и отсутствие клопов. Кейделл договорился об аренде дома № 6 по Шэндвик Плейс, где в свое время проживала миссис Джобсон, мать снохи Скотта. Дом был снят на четыре месяца за 100 фунтов и так понравился Скотту, что впредь он останавливался там каждый раз, когда дела Высшего суда призывали его в столицу Шотландии.
Скотт навестил мать Вильямины. В результате и он и она принялись лить слезы. Он пошел к ней снова и, «вспоминая минувшее, размяк, как старый дурень, и оказался пригоден лишь на то, чтобы рыдать да повторять стихи всю ночь напролет. Грустное это занятие. Земля отдает своих мертвых, и само время возвращается вспять на тридцать лет, чтобы окончательно сбить меня с толку. Ну и ладно. Я начинаю слишком ожесточаться; как у загнанного оленя, мой нрав, от природы кроткий, становится лютым и опасным. И все же — какую романтическую повесть можно об этом поведать, и, боюсь, она когда-нибудь будет поведана. Вот когда начнут составлять хронику трех лет моих сладких грез и двух лет пробуждения. Но мертвым не больно». Он еще раз дал старой даме возможность поупиваться печалью: «В полдень отправился к несчастной леди Д. С. поговорить о былом. Не уверен, что ворошить прошлые горести — дело хорошее или полезное, но, видимо, это позволяет выговориться ее потаенному горю, то есть служит духовным кровопусканием. Для меня же теперь то, что было, — отрешенное и святое воспоминание: забыть — не забудешь, но память об этом едва ли вызовет боль».
К счастью, Скотт был слишком погружен в иные заботы, чтобы лелеять мрачные мысли о былом несчастье. Успех его книги о Наполеоне породил в каждом семействе, имевшем основания похваляться в своей родословной великим именем, острое желание, чтобы Скотт это имя увековечил своим пером. Ему приходилось отклонять одно за другим предложения составить жизнеописание самых различных деятелей, от лорда Кэстлери до Дэвида Гаррика. Он вполне допускал, что его литературная слава закатится так же быстро, как в свое время взошла, но это его не беспокоило. «Я по натуре настолько равнодушен к мирской хвале или хуле, что, ни разу не позволив себе предаться самодовольству, которое мой великий успех был призван во мне породить, я способен встретить это (утрату популярности. — X. П.) не моргнув глазом... Им не забыть, что я носил корону». Все это он поведал «Дневнику» в тот момент, когда его славу историка предстояло упрочить другому сочинению, которое не только разошлось лучше любого из его последних романов, но и было встречено публикой с восторгом, какой не выпадал на долю ни одной книги Скотта после «Айвенго». В декабре 1827 года появился первый выпуск «Рассказов дедушки».
Эти «Рассказы», снискавшие такую широкую популярность; что второй их выпуск увидел свет в 1828-м, третий — в 1829-м, а четвертый, посвященный истории Франции, — в 1830 году, Скотт писал для развлечения и просвещения своего маленького внука Джонни Локхарта, чье слабое здоровье постоянно внушало родителям и деду самые серьезные опасения. Летом 1827 года Локхарты Жили в Портобелло; Скотт навещал их через день, обедал с семьей и гулял с Джонни по берегу; пребывание на свежем воздухе вроде бы шло мальчику на пользу. Когда закончилась очередная судебная сессия, все семейство перебралось в Абботсфорд, где Джонни, страдавший от болей в позвоночнике, смог ездить верхом на пони. Дедушка ежедневно выезжал с ним в лес на прогулку. Тогда-то он и рассказывал внуку про историю Шотландии. Скотту было интересно, много ли из рассказанного мальчик сможет усвоить. Прежде чем приступить к этому опыту, он записал: «Я убежден, что дети, как и самые малообразованные слои читателей, ненавидят книги, в которых автор снисходит до их уровня». И еще: «Ошибка — считать, что, когда пишешь для ребенка, нужно обязательно лепетать по-детски». Этой ошибки он избежал, и в результате взрослые дети до сих пор предпочитают его «Рассказы» любому более наукообразному изложению истории Шотландии; образчиком последнего может служить статья самого Скотта, написанная для энциклопедии в период работы над «Рассказами». Малыш, которому мы обязаны этим самым увлекательным из всех исторических курсов и которому Скотт посвятил свое сочинение, объявил деду, что ему понравилось все, кроме главы о цивилизации, а эта глава совсем-совсем не понравилась. Скотту «Рассказы» тоже нравились: «Пусть хоть весь свет об этом узнает, но я о них высокого мнения. Больше того, в области истории я готов потягаться с кем угодно». Об успехе «Рассказов» он узнал незадолго перед тем, как получить известие, что первое издание жизнеописания Наполеона почти распродано; вместе взятые, обе новости расстроили ему пищеварение: «Не могу понять загадочной связи между тем, что я чувствую, и тем, как ведет себя мой желудок, но все, что меня возбуждает, вызывает разлитие желчи, и мне становится худо». Живи он в наши дни, врачи прочитали бы ему мрачную лекцию о состоянии его двенадцатиперстной кишки. Между тем широкий успех «Рассказов», казалось бы, должен был сказаться на состоянии его здоровья исключительно благотворно: опекуны в восхищении от полученных дивидендов разрешили ему оставить всю прибыль «на текущие расходы».
Записи в «Дневнике» за 1827 год кончаются на оптимистической ноте: Скотт не только утвердил свой успех историка, но за двенадцать месяцев принес кредиторам около 40 тысяч фунтов, так что опекуны согласились приобрести авторские права на его романы. Права были проданы в пользу кредиторов Констебла, причем половину суммы обязался уплатить сам Скотт, за которым сохранялась половина авторских прав, а другую половину — 8500 фунтов — уплатил Кейделл. Это означало, что наконец можно было приступить к осуществлению грандиозного проекта Констебла — к перепечатке в иллюстрированном библиотечном издании всех романов и поэтических сочинений Скотта с приложением автобиографических предисловий и исторических примечаний, написанных самим автором. Констебл умер в июле 1827 года, так что вся прибыль от его замысла пошла в карман Кейделлу и кредиторам «Джеймса Баллантайна и К°»; с «Искусником», таким образом, обошлись довольно сурово, но выхода не было; его бывший компаньон оказался еще искусней. Скотт же начал ощущать последствия своих невероятных трудов и на исходе года писал Морриту: «Мы — паломники на жизненном пути, и вечер, по необходимости, — самый мрачный и тягостный его отрезок; но пока цель ясна, а воля тверда, этот путь нам по силам, и, с Божьей помощью, мы в положенное время придем к его концу, — возможно, с натруженным сердцем и натруженными ногами, но не утратив ни мужества, ни чести».
Глава 23
Несмотря на публичное признание, избавиться от крепко укоренившейся привычки к анонимности или псевдонимам было для Скотта не так-то легко: единоборствуя с Наполеоном, он одновременно писал цикл повестей под общим названием «Хроники Кэннонгейта», которые якобы собрал и подготовил к печати некто Кристел Крофтэнгри. Длинное вступление, посвященное упомянутому Крофтэнгри, и три произведения — «Вдова горца», «Два гуртовщика» и «Дочь врача» — были изданы в двух томах в конце 1827 года и встречены довольно прохладно. Они представляют интерес в основном с биографической точки зрения, поскольку раскрывают непосредственное воздействие катастрофы на умонастроение автора. Раньше Скотта занимали характеры, теперь же в первую очередь его интересуют психологические состояния персонажей. «Два гуртовщика» — блестящая новелла, одна из лучших в англоязычных литературах; два других произведения слишком затянуты, но все три примечательны как свидетельство нового психологического подхода к искусству прозы. Видимо, «Хроники Кэннонгейта» нравились Скотту; когда Баллантайн критически отозвался о «Двух гуртовщиках», он ответил: «Вообще-то я не очень упрям, но в этом случае хочу проявить упрямство». А в «Дневнике» появилась решительная запись: «Мои „Гуртовщики“ не понравились Джеймсу Баллантайну. Но они пойдут в печать. Пусть иногда будет по-моему!» Любопытно, что эту историю Скотту в свое время рассказал Джордж Констебл, прототип Монкбарнсаиз «Антиквария», научивший мальчика понимать Шекспира.
Для всякого другого человека повседневная жизнь, которой жил Скотт в 1827 году, была бы перенасыщенной событиями; для Скотта же это был спокойный год, главными вехами которого стали: письмо от Гёте (тот неизменно откладывал все дела, стоило прийти новому роману «автора „Уэверли“), поездка в Дарем для встречи с великим Веллингтоном, вспышка воспоминаний о чувствах юности после встречи с матерью Вильямины и смерть кота, о котором он в последний раз написал Чарльзу в апреле. Хинце, как звали кота, многие годы держал его псов в узде, прибегая к ряду уловок. Одна из них заключалась в том, что кот прыгал на стул и, когда псы следом за хозяином гуськом выбегали из комнаты, давал им, если удавалось дотянуться, крепкого шлепка лапой. В большинстве своем собаки относились к коту с должным почтением, но юный Нимрод, воспользовавшись преклонным возрастом Хинце, рассчитался за всю свою породу и предал смерти „друга пятнадцати лет жизни“ Скотта. Для последнего, как он заявил, это было невосполнимой потерей, не меньшей, чем смерть кошки для Робинзона Крузо, и Скотту хотелось сказать псу те же слова, какие один знаменитый француз сказал другому, убившему на дуэли его друга: «Ah, топ grand ami, vous avez tuè топ autre grand ami»[85].
Осенью 1827 года все указывало на то, что в ближайшем будущем герцог Веллингтон станет премьер-министром. Во время своей поездки по северным графствам Англии герцог был гостем лорда и леди Рэйвенсворт, проживавших близ Дарема, и Скотт, которого попросили участвовать в приеме герцога, 2 октября отбыл в их замок. Епископ Даремский устроил в зале старого замка роскошный обед. Скотт встретился с несколькими друзьями юных лет и «не без труда связал имена — с лицами, а лица — с именами». Епископ Даремский поднял бокал за его здоровье, а будущий епископ Экстерский сказал, что поэта чествовали так же, как и военачальника. Потратив следующий день на буйное застолье в Сандерленде, а третий — снова в Рэйвенсворте, где он «веселился сам и веселил других», Скотт на субботу и воскресенье отправился в Алник к герцогу Нортумберлендскому. Как и следовало ожидать, домой он возвратился с сильным расстройством желудка.
Однако свои преходящие недуги и дурное расположение Скотт обычно скрывал от домашних и окружающих. «В кругу семьи я делаю вид, что пребываю в хорошем настроении, даже тогда, когда это далеко от истины. Слишком жестоко омрачать другим их невинную радость, выказывая признаки беспричинной хандры. Такая сдержанность служит, подобно добродетели, сама себе наградой, ибо хорошее настроение, если его долго изображать, в конце концов становится настоящим». Вторую половину дня в Абботсфорде он спокойно, а то и, напротив, весьма энергично проводил в компании Тома Парди или какого-нибудь гостя. Либо он несколько часов кряду рубил деревья, либо помогал в ремонтных работах по поместью, либо занимался реставрацией каскада в долине Охотничьего Ручья. «Тоже мне каскад! Не при дамах будь сказано, но водопад, что я пускаю из собственной персоны, и то внушительней!» — отметил он в «Дневнике», куда внес и такую исповедальную запись: «Два или три последних дня у меня что-то пошаливают нервы — я прихожу в сильное возбуждение по самому ничтожному поводу; красота сумерек, дуновение летнего ветерка вызывают у меня слезы благоговения. Следует больше гулять и укрепиться духом — бессмысленно давать волю таким чувствам. Мы живем по другим законам». Для верховых прогулок у него теперь был весьма вялый пони по кличке Почтеннейший Дэви, ленивая рысца которого не заставляла всадника поминутно вспоминать о своем ревматизме. Скотт ездил на Дэви до тex пор, пока однажды, перебираясь через мелкий ручей, не позволил ему остановиться и попить. То ли со скуки, то ли, наоборот, разрезвившись, Почтеннейший Дэви взял да и улегся посредине потока. Скотт, которому Том Парди помог выбраться из ручья, прочитал неблагодарной твари нотацию: «До сего дня ты, несомненно, был мне верным слугою, и даже сейчас я не прокляну тебя на муки вечные; но пусть на тебя отныне садится, кто хочет, — я больше не сяду. Так что ступай домой и пытай судьбу, чтобы тебе достался лучший хозяин».
Ревматизм не позволял Скотту участвовать в требующих физического напряжения прогулках и забавах, которые он некогда любил. Он отметил день, когда ему в первый раз пришлось сознательно, хотя и неохотно, примириться с этим лишением, — во время очередной встречи членов клуба Блэр-Эдама. Их было человек девять-десять, и каждое лето, с 1816 года до смерти Скотта, они собирались в Кинроссе у верховного уполномоченного Вильяма Эдама. Встреча длилась с пятницы до вторника, причем два дня уделялось осмотру близлежащих памятников старины. Описание местности вокруг озера Лох-Ливен в романе «Аббат» своим происхождением обязано подобным экскурсиям. В июне 1827 года компания побывала в замке Сент-Эндрюс, и, когда все полезли на башню Сент-Рул, Скотт решил остаться внизу: «Я сел на чье-то надгробие и обратился мыслями к моему первому посещению Сент-Эндрюса — тридцать четыре года тому назад. Как изменились с тех пор и мои чувства, и моя судьба! — порой к лучшему, но больше к худшему. Я вспомнил имя, что вырезал тогда на дерне у замковых ворот, и спросил себя, почему оно все еще заставляет мое сердце лихорадочно биться».
По воле обстоятельств этому имени, вырезанному на дерне столько лет тому назад, предстояло ожить в его мыслях и чувствах осенью 1827 года. Он получил дружеское письмо от леди Джейн Стюарт — матери Вильямины, предмета его юношеской и самой глубокой любви; сама Вильямина вот уже много лет как покоилась на кладбище. Скотт решил навестить леди Джейн в ноябре, когда будет в Эдинбурге. Он попросил Кейделла подыскать ему приличное жилье, от которого требовалось только наличие ватерклозета и отсутствие клопов. Кейделл договорился об аренде дома № 6 по Шэндвик Плейс, где в свое время проживала миссис Джобсон, мать снохи Скотта. Дом был снят на четыре месяца за 100 фунтов и так понравился Скотту, что впредь он останавливался там каждый раз, когда дела Высшего суда призывали его в столицу Шотландии.
Скотт навестил мать Вильямины. В результате и он и она принялись лить слезы. Он пошел к ней снова и, «вспоминая минувшее, размяк, как старый дурень, и оказался пригоден лишь на то, чтобы рыдать да повторять стихи всю ночь напролет. Грустное это занятие. Земля отдает своих мертвых, и само время возвращается вспять на тридцать лет, чтобы окончательно сбить меня с толку. Ну и ладно. Я начинаю слишком ожесточаться; как у загнанного оленя, мой нрав, от природы кроткий, становится лютым и опасным. И все же — какую романтическую повесть можно об этом поведать, и, боюсь, она когда-нибудь будет поведана. Вот когда начнут составлять хронику трех лет моих сладких грез и двух лет пробуждения. Но мертвым не больно». Он еще раз дал старой даме возможность поупиваться печалью: «В полдень отправился к несчастной леди Д. С. поговорить о былом. Не уверен, что ворошить прошлые горести — дело хорошее или полезное, но, видимо, это позволяет выговориться ее потаенному горю, то есть служит духовным кровопусканием. Для меня же теперь то, что было, — отрешенное и святое воспоминание: забыть — не забудешь, но память об этом едва ли вызовет боль».
К счастью, Скотт был слишком погружен в иные заботы, чтобы лелеять мрачные мысли о былом несчастье. Успех его книги о Наполеоне породил в каждом семействе, имевшем основания похваляться в своей родословной великим именем, острое желание, чтобы Скотт это имя увековечил своим пером. Ему приходилось отклонять одно за другим предложения составить жизнеописание самых различных деятелей, от лорда Кэстлери до Дэвида Гаррика. Он вполне допускал, что его литературная слава закатится так же быстро, как в свое время взошла, но это его не беспокоило. «Я по натуре настолько равнодушен к мирской хвале или хуле, что, ни разу не позволив себе предаться самодовольству, которое мой великий успех был призван во мне породить, я способен встретить это (утрату популярности. — X. П.) не моргнув глазом... Им не забыть, что я носил корону». Все это он поведал «Дневнику» в тот момент, когда его славу историка предстояло упрочить другому сочинению, которое не только разошлось лучше любого из его последних романов, но и было встречено публикой с восторгом, какой не выпадал на долю ни одной книги Скотта после «Айвенго». В декабре 1827 года появился первый выпуск «Рассказов дедушки».
Эти «Рассказы», снискавшие такую широкую популярность; что второй их выпуск увидел свет в 1828-м, третий — в 1829-м, а четвертый, посвященный истории Франции, — в 1830 году, Скотт писал для развлечения и просвещения своего маленького внука Джонни Локхарта, чье слабое здоровье постоянно внушало родителям и деду самые серьезные опасения. Летом 1827 года Локхарты Жили в Портобелло; Скотт навещал их через день, обедал с семьей и гулял с Джонни по берегу; пребывание на свежем воздухе вроде бы шло мальчику на пользу. Когда закончилась очередная судебная сессия, все семейство перебралось в Абботсфорд, где Джонни, страдавший от болей в позвоночнике, смог ездить верхом на пони. Дедушка ежедневно выезжал с ним в лес на прогулку. Тогда-то он и рассказывал внуку про историю Шотландии. Скотту было интересно, много ли из рассказанного мальчик сможет усвоить. Прежде чем приступить к этому опыту, он записал: «Я убежден, что дети, как и самые малообразованные слои читателей, ненавидят книги, в которых автор снисходит до их уровня». И еще: «Ошибка — считать, что, когда пишешь для ребенка, нужно обязательно лепетать по-детски». Этой ошибки он избежал, и в результате взрослые дети до сих пор предпочитают его «Рассказы» любому более наукообразному изложению истории Шотландии; образчиком последнего может служить статья самого Скотта, написанная для энциклопедии в период работы над «Рассказами». Малыш, которому мы обязаны этим самым увлекательным из всех исторических курсов и которому Скотт посвятил свое сочинение, объявил деду, что ему понравилось все, кроме главы о цивилизации, а эта глава совсем-совсем не понравилась. Скотту «Рассказы» тоже нравились: «Пусть хоть весь свет об этом узнает, но я о них высокого мнения. Больше того, в области истории я готов потягаться с кем угодно». Об успехе «Рассказов» он узнал незадолго перед тем, как получить известие, что первое издание жизнеописания Наполеона почти распродано; вместе взятые, обе новости расстроили ему пищеварение: «Не могу понять загадочной связи между тем, что я чувствую, и тем, как ведет себя мой желудок, но все, что меня возбуждает, вызывает разлитие желчи, и мне становится худо». Живи он в наши дни, врачи прочитали бы ему мрачную лекцию о состоянии его двенадцатиперстной кишки. Между тем широкий успех «Рассказов», казалось бы, должен был сказаться на состоянии его здоровья исключительно благотворно: опекуны в восхищении от полученных дивидендов разрешили ему оставить всю прибыль «на текущие расходы».
Записи в «Дневнике» за 1827 год кончаются на оптимистической ноте: Скотт не только утвердил свой успех историка, но за двенадцать месяцев принес кредиторам около 40 тысяч фунтов, так что опекуны согласились приобрести авторские права на его романы. Права были проданы в пользу кредиторов Констебла, причем половину суммы обязался уплатить сам Скотт, за которым сохранялась половина авторских прав, а другую половину — 8500 фунтов — уплатил Кейделл. Это означало, что наконец можно было приступить к осуществлению грандиозного проекта Констебла — к перепечатке в иллюстрированном библиотечном издании всех романов и поэтических сочинений Скотта с приложением автобиографических предисловий и исторических примечаний, написанных самим автором. Констебл умер в июле 1827 года, так что вся прибыль от его замысла пошла в карман Кейделлу и кредиторам «Джеймса Баллантайна и К°»; с «Искусником», таким образом, обошлись довольно сурово, но выхода не было; его бывший компаньон оказался еще искусней. Скотт же начал ощущать последствия своих невероятных трудов и на исходе года писал Морриту: «Мы — паломники на жизненном пути, и вечер, по необходимости, — самый мрачный и тягостный его отрезок; но пока цель ясна, а воля тверда, этот путь нам по силам, и, с Божьей помощью, мы в положенное время придем к его концу, — возможно, с натруженным сердцем и натруженными ногами, но не утратив ни мужества, ни чести».
Глава 23
Opus Magnum[86]
Те, кто приятельствовал со Скоттом, как, впрочем, и те, кто знал его только по романам «уэверлеевского» цикла, были удивлены, услышав в самом начале 1828 года о том, что будут напечатаны две его проповеди. Читатели просто не могли представить его в роли проповедника. Приезжавшие к нему в Абботсфорд знали, конечно, о том, что утром по воскресеньям он читает перед домашними и гостями англиканскую службу, но знали они и другое: к священникам как таковым он не питал никакого почтения и многих из них считал самыми обычными мошенниками. Тем не менее его привязанность к Джорджу Томсону оставалась неизменной, и в 1828 году он все еще упорно пытался раздобыть приход для учителя своих детей. Был и другой молодой священник, в ком Скотт принимал участие и который, подобно Томсону, был отчасти непригоден на должность главы приходской церкви.
Джордж Хантли Гордон, дипломированный священнослужитель из пресвитерианцев, отличался столь полной глухотой, что не решался взять на себя ответственность за приход. Скотт познакомился с ним, полюбил его и проникся к нему сочувствием; когда же Джон Баллантайн не смог переписывать для издателя рукописи «уэверлеевских» романов, эта работа перешла к Гордону. Важные гости Абботсфорда удивленно взирали на то, как хозяин, усевшись рядом с молодым пастором, повторяет тому в слуховую трубу наиболее интересные из застольных разговоров. Между прочим, Скотт не имел привычки восседать в кресле во главе стола, но по образцу Макбета, играя роль почтительного хозяина, любил затеряться среди присутствующих и усесться где заблагорассудится.
Когда в 1824 году Гордон жил в Абботсфорде, где был занят перепиской «Редгонтлета», он узнал, что ему, возможно, пожалуют приход, и сильно расстроился: надо было написать пару проповедей, чтобы прочитать их перед Эбердинской пресвитерией[87], а он опасался, что не справится с этим. Скотт тут же взялся написать проповеди за него. Однако совесть не позволила Гордону выдать их за собственное сочинение, так что их никто не услышал. Позже финансовые трудности заставили Скотта отказаться от услуг переписчиков, и он употребил свое влияние, чтобы устроить Гордона на государственную службу. Гордон же тем временем задолжал 180 фунтов и, чтобы расплатиться, надумал опубликовать все еще находившиеся у него Скоттовы проповеди. Скотт куда охотнее выложил бы эту сумму из собственного кармана, но не позволяли возможности, и он согласился. Издатель Колберн дал за проповеди 250 фунтов, у Скотта же остался на душе неприятный осадок: «Этот субъект — надутый шарлатан. И все-таки, хоть и жаль, что моя писанина попала именно к нему, а того более жаль, что она вообще к кому-то попала. Ну, да черт с ним! В конце-то концов, если это поможет несчастному малому, стоит ли так переживать? Невелика заслуга творить добро, когда это обходится без неудобств и огорчений».
Другим огорчением стали для Скотта мелочные придирки, с какими Джеймс Баллантайн обрушился на его новый роман, очередную «Хронику Кэннонгейта», — Скотт трудился над ней в первые месяцы 1828 года. Согласись он с Джеймсом, что не следует убивать одно из действующих лиц в самом начале романа, жаловался Скотт, ему пришлось бы выбросить добрую половину книги; чем пойти на такое, он уже лучше порешит всех остальных персонажей, а заодно и автора с печатником. «Я, как всегда, дорожу твоей критикой; хуже всего, однако, то, что самому мне мои промахи видней, чем тебе, — писал он Баллантайну. — Скажи юной красотке, что она носит платье, которое ей не идет, или вульгарные украшения, или говорит слишком громко, или допускает иную оплошность, которую легко исправить, — она и исправит, если не дура и полагается на твой вкус. Но заяви перезрелой красотке, что она начинает седеть, что морщин ей уже не скрыть, что она грузно ступает и что в бальной зале ей нечего делать, разве что торчать где-нибудь в уголке вместо вечнозеленого деревца, — и ты повергнешь старую даму в отчаяние, не оказав ей никакой услуги. Она-то знает про все это лучше тебя. Поверь, старая дама, о которой у нас идет речь, не забывает следить за своим туалетом и еще причинит тебе, ее верному suivante[88], достаточно хлопот». Постоянное напряжение, в каком его держала работа, вызвало у Скотта своеобразную галлюцинацию, многим знакомую по собственному опыту, хотя, вероятно, и вызываемую в каждом случае своими причинами. 16 февраля Скотт присутствовал на обеде: «Меня охватило тревожное чувство — я бы назвал его чувством пред-существования; иными словами, мне показалось, что все происходящее случается не в первый раз, что мы уже обсуждали те же самые предметы и те же самые люди точно так же об этих предметах высказывались... Все, что я говорил и делал, было словно во сне — мерзкое ощущение... Думаю, тут сыграло роль дурное пищеварение...»
Роман, так не понравившийся печатнику, был завершен в конце марта 1828 года и вскоре опубликован. Скотт озаглавил его «Пертская красавица». Образ Конахара показывает, что проблема различных психологических состояний человека продолжала живо интересовать автора; сам он, однако, возвращался к свойственному ему душевному равновесию, о чем недвусмысленно говорят другие персонажи книги, обрисованные в обычной для Скотта манере и достаточно правдоподобно, чтобы сделать произведение достаточно занимательным. Это лучший роман из всех, написанных после «Редгонтлета»: при всем своем многословии он отличается вполне добротной фабулой, и, когда бы не сама «Красавица», в которой нет ничего ни от обитателей Перта, ни вообще от существа из плоти а крови, книга могла стать в один ряд с «Гаем Мэннерингом» и «Кенилвортом», чуть-чуть не дотягивающими до шедевра.
Едва закончив роман, Скотт повез Анну в Лондон, где у него было много дел, в том числе — потопить парламентский законопроект о строительстве новой дороги, которая грозила нарушить уединенность и испоганить красоты Абботсфорда и соседней деревеньки Дарник. В этом, как и в ходатайстве о том, чтобы сыновей его друга зачислили кандидатами в офицеры, а также в других своих благотворительных хлопотах он полностью преуспел. Он еще не знал, что это его последняя приятная поездка в Лондон, но все равно наслаждался ею как мог. Они остановились у Локхартов, которые обитали теперь по новому адресу — Риджентс Парк, Сассекс Плейс, дом 24, где жил и его сын Чарльз; часто виделся Скотт и с Вальтером, чей полк квартировался в Хэмптон-Корте. По пути Скотт и Анна заночевали в Карлайле. Он повел Анну в собор, заявив, что хочет еще раз побывать там, где венчался с ее матерью. «Ты жил и любил — а это многое значит», — вздохнул он. В замке Кенилворт он с удовольствием отметил, что после выхода его романа развалины взяты под бережную охрану. Они пообедали в замке Варвик, «по-прежнему благороднейшей английской твердыне», переночевали в Стратфорде-на-Эйвоне и утром «побывали на могиле великого Чародея. Надгробие — в дурном вкусе Иакова I, но каким волшебством проникнуто все окрест! Гордо высятся памятники позабытых семейств, однако, взглянув на могилу Шекспира, на прочее не обращаешь внимания... Все здесь принадлежит Шекспиру — и только ему». Путешественники осмотрели и Чарлкот[89]; обитавший там джентльмен из рода Льюси угостил их завтраком, показал дом и объяснил, что парк, в котором Шекспир некогда подстрелил оленя, принадлежит к поместью за несколько миль от этих мест, где проживал тогда сэр Томас Льюси.
Джордж Хантли Гордон, дипломированный священнослужитель из пресвитерианцев, отличался столь полной глухотой, что не решался взять на себя ответственность за приход. Скотт познакомился с ним, полюбил его и проникся к нему сочувствием; когда же Джон Баллантайн не смог переписывать для издателя рукописи «уэверлеевских» романов, эта работа перешла к Гордону. Важные гости Абботсфорда удивленно взирали на то, как хозяин, усевшись рядом с молодым пастором, повторяет тому в слуховую трубу наиболее интересные из застольных разговоров. Между прочим, Скотт не имел привычки восседать в кресле во главе стола, но по образцу Макбета, играя роль почтительного хозяина, любил затеряться среди присутствующих и усесться где заблагорассудится.
Когда в 1824 году Гордон жил в Абботсфорде, где был занят перепиской «Редгонтлета», он узнал, что ему, возможно, пожалуют приход, и сильно расстроился: надо было написать пару проповедей, чтобы прочитать их перед Эбердинской пресвитерией[87], а он опасался, что не справится с этим. Скотт тут же взялся написать проповеди за него. Однако совесть не позволила Гордону выдать их за собственное сочинение, так что их никто не услышал. Позже финансовые трудности заставили Скотта отказаться от услуг переписчиков, и он употребил свое влияние, чтобы устроить Гордона на государственную службу. Гордон же тем временем задолжал 180 фунтов и, чтобы расплатиться, надумал опубликовать все еще находившиеся у него Скоттовы проповеди. Скотт куда охотнее выложил бы эту сумму из собственного кармана, но не позволяли возможности, и он согласился. Издатель Колберн дал за проповеди 250 фунтов, у Скотта же остался на душе неприятный осадок: «Этот субъект — надутый шарлатан. И все-таки, хоть и жаль, что моя писанина попала именно к нему, а того более жаль, что она вообще к кому-то попала. Ну, да черт с ним! В конце-то концов, если это поможет несчастному малому, стоит ли так переживать? Невелика заслуга творить добро, когда это обходится без неудобств и огорчений».
Другим огорчением стали для Скотта мелочные придирки, с какими Джеймс Баллантайн обрушился на его новый роман, очередную «Хронику Кэннонгейта», — Скотт трудился над ней в первые месяцы 1828 года. Согласись он с Джеймсом, что не следует убивать одно из действующих лиц в самом начале романа, жаловался Скотт, ему пришлось бы выбросить добрую половину книги; чем пойти на такое, он уже лучше порешит всех остальных персонажей, а заодно и автора с печатником. «Я, как всегда, дорожу твоей критикой; хуже всего, однако, то, что самому мне мои промахи видней, чем тебе, — писал он Баллантайну. — Скажи юной красотке, что она носит платье, которое ей не идет, или вульгарные украшения, или говорит слишком громко, или допускает иную оплошность, которую легко исправить, — она и исправит, если не дура и полагается на твой вкус. Но заяви перезрелой красотке, что она начинает седеть, что морщин ей уже не скрыть, что она грузно ступает и что в бальной зале ей нечего делать, разве что торчать где-нибудь в уголке вместо вечнозеленого деревца, — и ты повергнешь старую даму в отчаяние, не оказав ей никакой услуги. Она-то знает про все это лучше тебя. Поверь, старая дама, о которой у нас идет речь, не забывает следить за своим туалетом и еще причинит тебе, ее верному suivante[88], достаточно хлопот». Постоянное напряжение, в каком его держала работа, вызвало у Скотта своеобразную галлюцинацию, многим знакомую по собственному опыту, хотя, вероятно, и вызываемую в каждом случае своими причинами. 16 февраля Скотт присутствовал на обеде: «Меня охватило тревожное чувство — я бы назвал его чувством пред-существования; иными словами, мне показалось, что все происходящее случается не в первый раз, что мы уже обсуждали те же самые предметы и те же самые люди точно так же об этих предметах высказывались... Все, что я говорил и делал, было словно во сне — мерзкое ощущение... Думаю, тут сыграло роль дурное пищеварение...»
Роман, так не понравившийся печатнику, был завершен в конце марта 1828 года и вскоре опубликован. Скотт озаглавил его «Пертская красавица». Образ Конахара показывает, что проблема различных психологических состояний человека продолжала живо интересовать автора; сам он, однако, возвращался к свойственному ему душевному равновесию, о чем недвусмысленно говорят другие персонажи книги, обрисованные в обычной для Скотта манере и достаточно правдоподобно, чтобы сделать произведение достаточно занимательным. Это лучший роман из всех, написанных после «Редгонтлета»: при всем своем многословии он отличается вполне добротной фабулой, и, когда бы не сама «Красавица», в которой нет ничего ни от обитателей Перта, ни вообще от существа из плоти а крови, книга могла стать в один ряд с «Гаем Мэннерингом» и «Кенилвортом», чуть-чуть не дотягивающими до шедевра.
Едва закончив роман, Скотт повез Анну в Лондон, где у него было много дел, в том числе — потопить парламентский законопроект о строительстве новой дороги, которая грозила нарушить уединенность и испоганить красоты Абботсфорда и соседней деревеньки Дарник. В этом, как и в ходатайстве о том, чтобы сыновей его друга зачислили кандидатами в офицеры, а также в других своих благотворительных хлопотах он полностью преуспел. Он еще не знал, что это его последняя приятная поездка в Лондон, но все равно наслаждался ею как мог. Они остановились у Локхартов, которые обитали теперь по новому адресу — Риджентс Парк, Сассекс Плейс, дом 24, где жил и его сын Чарльз; часто виделся Скотт и с Вальтером, чей полк квартировался в Хэмптон-Корте. По пути Скотт и Анна заночевали в Карлайле. Он повел Анну в собор, заявив, что хочет еще раз побывать там, где венчался с ее матерью. «Ты жил и любил — а это многое значит», — вздохнул он. В замке Кенилворт он с удовольствием отметил, что после выхода его романа развалины взяты под бережную охрану. Они пообедали в замке Варвик, «по-прежнему благороднейшей английской твердыне», переночевали в Стратфорде-на-Эйвоне и утром «побывали на могиле великого Чародея. Надгробие — в дурном вкусе Иакова I, но каким волшебством проникнуто все окрест! Гордо высятся памятники позабытых семейств, однако, взглянув на могилу Шекспира, на прочее не обращаешь внимания... Все здесь принадлежит Шекспиру — и только ему». Путешественники осмотрели и Чарлкот[89]; обитавший там джентльмен из рода Льюси угостил их завтраком, показал дом и объяснил, что парк, в котором Шекспир некогда подстрелил оленя, принадлежит к поместью за несколько миль от этих мест, где проживал тогда сэр Томас Льюси.