Тогда же, на перемене, стало известно, что Петр Арианович временно, "по болезни", не будет продолжать занятия.
   Некоторые учителя открыто выражали ему сочувствие, другие пожимали плечами. Зато отец Фома был доволен свыше меры и не скрывал этого. Взмахивая рукавами рясы, он радостно вскрикивал:
   - Вот она, аллегория-то! Я же говорил! Неизвестные острова суть одна лишь аллегория!
   Ждали прибытия попечителя.
   12. ТРОЙКА ПО ПОВЕДЕНИЮ
   Это были томительные дни. По вечерам меня держали взаперти, а домой из училища конвоировала тетка.
   Вдруг на большой перемене пронесся слух, что попечитель уже приехал и к нему вызывают учеников.
   Я и Андрей с ужасом переглянулись.
   - Звонков Андрей! За ним Ладыгин Алексей! - провозгласил Фим Фимыч, вышагивая по коридору.
   Он торжественно препроводил нас к учительской, втолкнул Андрея первым, меня придержал за плечо. Потом взмахом руки разогнал малышей, в волнении шнырявших вокруг.
   Через стеклянную дверь я видел спину Андрея, его узенькие плечи и большую голову с торчащими вихрами.
   Он волновался. Все время оттягивал складки гимнастерки под поясом, хотя те и так торчали воробьиным хвостиком.
   Прямо против двери сидели за столом наш инспектор и осанистый старик в вицмундире, то поднимавший, то опускавший очень толстые черные брови. Отец Фома пристроился у окна, на солнышке.
   Видимо, ответы Андрея были неудовлетворительны, потому что инспектор погрозил ему пальцем.
   От гулкого окрика задребезжало стекло двери:
   - Ладыгин!
   Я очутился перед столом, рядом с Андреем.
   - Вот второй экземпляр, ваше превосходительство, - печальным голосом сказал инспектор, выворачивая ладонь в мою сторону. - Племянник уважаемого в городе чиновника, н-но...
   Отец Фома шумно вздохнул.
   Брови попечителя выжидательно поднялись.
   - Расскажи нам, Ладыгин, все, - продолжал инспектор. - Покажи товарищу пример. Товарищ твой из молчунов, язык проглотил...
   Андрей был взъерошен и больше обычного смотрел букой.
   Со своими торчащими на макушке вихрами и гимнастеркой, оттопыривающейся сзади в виде хвостика, он напоминал сейчас очень маленькую сердитую птицу.
   - Ну, что же молчишь, сыне? - вопросил отец Фома, склонив голову набок. - Чему учитель научает тебя? Молчать?..
   Допрос тянулся очень долго.
   То, взмахивая длинными рукавами рясы, с вкрадчивыми увещеваниями приступал отец Фома:
   - Нет?.. Что нет, сыне?
   - Не знаю, батюшка.
   - А почему так тряхнуло тебя, когда я спросил?
   То грозно качал указательным пальцем инспектор:
   - Ты мне тут симфонию не разводи! - И непередаваемое презрение было в слове "симфония". - Не разводи мне симфонию, а ответь: про капиталистический строй говорил он тебе?
   Черные брови попечителя продолжали то подниматься, то опускаться. Вдруг я заметил, что лицо его начинает багроветь.
   - Тройка по поведению! - неожиданно тонким голосом крикнул он, и так громко, что отец Фома поперхнулся вопросом, а любопытных приготовишек, толпившихся у стеклянной двери, кинуло в сторону, как ветром. - Тройка по поведению - вот что угрожает вам, понимаете ли, дураки?.. Что будете делать после этого? С тройкой только во второразрядное юнкерское принимают!..
   Отец Фома возвел глаза к потолку. Инспектор скорчил соболезнующее лицо. Нас вывели.
   В течение нескольких дней в учительской перебывали другие ученики. Никто не понимал, в чем дело, но молчали все, как в рот воды набрали.
   Подробности разговора Петра Ариановича с попечителем остались неизвестными. О них можно было судить по поведению дядюшки. В тот день он был оживлен более обычного и обедал с аппетитом.
   - Уволен! - сообщил он, шумно высасывая из кости мозг. - Уволили нашего Пирикукия! Вызван для объяснения в Тверь!
   Тетка взглянула на меня и перекрестилась.
   ...Вечером у нас были гости.
   Столик для лото расставили в палисаднике. Оттуда доносились веселые голоса, звон стаканов и вилок. В руках у меня был Майн Рид, но читать не хотелось.
   Быть может, в тот вечер кончилось мое детство? Выдуманное перестало увлекать. Настоящая, реальная, суровая жизнь со всеми ее радостями, горестями, опасностями подхватила и понесла куда-то в неведомое - из тихой заводи в океан...
   Я услышал, как камешек ударился в подоконник. Пауза. Дробно ударился еще один.
   Распахнув окно, выглянул наружу. Темно было, хоть глаз выколи. Спросил шепотом:
   - Ты, Андрей?
   Что-то зашуршало в кустах под окном, шмыгнуло носом, сердито сказало:
   - Не Андрей... Я, Лизка...
   - О! Лиза! Что ты, Лиза?
   - Попрощаться зовет...
   - Кто?
   - Он. Уезжает.
   Я, по существу, находился под домашним арестом, впереди маячила предсказанная попечителем тройка по поведению, но, понятно, не колебался ни минуты. Кинувшись к кровати, быстро сдернул подушки, бросил их особым образом, прикрыл одеялом. Отошел, оценивая взглядом. Уложил складки еще небрежнее.
   Лиза с удивлением следила за мной через окно.
   Да, теперь будет хорошо! Человек спит на кровати. Человек читал Майн Рида, уронил на пол, заснул.
   Я перемахнул через подоконник. Майн Рид остался лежать раскрытый на середине...
   Держась за руки, мы побежали с Лизой вдоль изгороди. За густыми кустами сирени горела лампа. Мошкара трещала крыльями вокруг нее.
   У калитки пришлось переждать, пока отойдет гость, куривший папиросу.
   Кто-то сказал за столом, подавляя зевок:
   - А без него, что ни говори, скучно будет в Весьегонске!
   Стук кубиков лото. Голос исправницы:
   - У кого тринадцать? У вас? Он революционер! И опасный!
   Дядюшка поддержал:
   - Учил, говорят, что ничего незыблемого в географии нет... Как - нет? А существующий в Российской империи государственный строй? Ага! То-то и оно!
   - Не революционер... Еще (не "еще", а по-церковнославянски "еще") не революционер, однако же закономерно идет к тому, чтобы стать таковым...
   - Вы фаталист, отец Фома!
   Гость, куривший папиросу, отошел. Мы скользнули в калитку.
   Как-то получилось, что не разняли рук: бежать по темной улице было удобнее, взявшись за руки. Бежали молча. Перепрыгивали через канавки, шарахались от возникавших силуэтов прохожих. Вечер был сырой. От Мологи медленно наползал туман, по-местному называемый мга.
   Мы миновали дом исправницы, направляясь к заставе.
   - Там, - коротко пояснила Лиза. - Велел туда.
   Андрей уже сидел на перекладине шлагбаума и вяло ответил на мое приветствие.
   Вскоре из тумана послышалось тпруканье извозчика. Железная дорога в те годы еще не доходила до Весьегонска.
   Петр Арианович сначала пожал нам руки, как взрослым, потом обнял и расцеловал, как маленьких.
   - Спасибо, ребятки. Спасибо за все!
   - За что же, Петр Арианович?
   - О! За многое! Вам не понять сейчас... За бодрость, верность, за веру в мечту!.. - Он спохватился: - А подарок? Что же подарить вам? Все вещи запакованы... Хотя...
   Он порылся в карманах. Послышался тонкий металлический хруст. Петр Арианович протянул нам на обрывке цепочки крохотный компас, служивший ему брелоком к часам.
   - Всем троим: Андрею, Леше, Лизе!
   - Но как же троим? Один компас - троим, Петр Арианович?.. Мы же разъедемся, расстанемся...
   - И-эх! Залетные! - неожиданно сказал извозчик, щелкнул кнутом.
   "Залетные" налегли и дернули. Захлюпала грязь под копытами.
   - А вы не расставайтесь! - крикнул Петр Арианович, уже отъезжая.
   И туман, как вода, сомкнулся за ним...
   От заставы возвращались молча. Лиза все чаще и чаще шмыгала носом. Наверное, она застыдилась, наконец, этого шмыганья, потому что, не попрощавшись, нырнула в переулок, который вел к дому исправницы.
   Туман наползал от реки, постепенно заполняя все улицы. Колышущаяся синеватая пелена пахла водорослями. Легко можно было вообразить, что наш Весьегонск затонул и мы бродим по дну реки.
   Эта мысль на короткое время развлекла меня. Я сообщил о ней Андрею, желая утешить, но он сердито дернул меня за рукав:
   - Тш! Слышишь?
   - Шаги!
   - От самой заставы!..
   Да, сзади мерно поскрипывал деревянный тротуар. Это не мог быть случайный прохожий, потому что стоило нам остановиться, как прекращался и скрип. Двинулись дальше - доски снова заскрипели под чьими-то осторожными, крадущимися шагами.
   - Пропустим его, - шепнул я.
   Мы юркнули во двор. Пауза.
   Настороженно прислушиваемся к тишине. Кто-то стоит там, за серой занавесью тумана, сдерживая дыхание.
   Вдруг рядом, и совсем не в той стороне, куда мы смотрели, раздался торжествующий голос Фим Фимыча:
   - Я вижу вас, не прячьтесь! Я вижу вас!..
   И тогда мы тоже увидели его, точнее, длинные его ноги. Помощник классных наставников был как бы перерезан пополам: голова и туловище терялись в тумане.
   Он шагнул к нам:
   - Провожали уволенного педагога? Очень хорошо! Похвально! Я завтра инспектору... А это что? Он дал? Покажи!
   - Пустите!
   Но помощник классных наставников ловко выхватил у меня из рук подаренный Петром Ариановичем компас, чиркнул спичкой и поднес трофей к глазам. Мы услышали дробный смех.
   Невыносимо было стоять и слушать, как он смеется. Будто что-то толкнуло нас, и мы разом, не сговариваясь, кинулись к Фим Фимычу.
   Я больно оцарапал щеку о пуговицу или запонку на его манжете. Андрей крикнул: "Отдайте!" И вот уже мы, вернув свое достояние, несемся скачками вдоль улицы. Полосы тумана бесшумно раздергиваются перед нами. Сзади грохочет деревянный тротуар.
   Но, конечно, не Фим Фимычу, даже с его длиннейшими ногами, было догнать нас. Мы безошибочно ориентировались в тумане. Кидались в переулки, в проходные дворы.
   Довольно долго, к раздражению своего преследователя, кружили на площади, среди лабазов. Ведь мы знали город так, что прошли бы по нему с завязанными глазами.
   Вскоре помощник классных наставников отстал.
   Талисман со всеми предосторожностями был спрятан в тайнике, на чердаке дома, где жил Андрей. Потом я отправился домой.
   Гости уже перешли из палисадника в столовую, и там над звоном рюмок, над звяканьем ножей и вилок, как обычно, царил ненавистный мне квакающий голос.
   Ночь я спал плохо. Снилась все та же тройка по поведению. Вначале она свернулась кольцами на коврике у моей кровати, затем стала медленно подниматься на кончике хвоста, как черная змея, пока не коснулась потолка...
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   1. НА РАССВЕТЕ
   Рассвет прекрасен и радостен под любыми географическими широтами, но лучше всего, по-моему, встречать его у нас, за Полярным кругом.
   Удивительное, восторженно праздничное настроение охватывает зимовщиков, когда на южной стороне горизонта открывается узенькая светлая щелочка (ее называют "краем дня"). Проходит некоторое время, наполненное томительным ожиданием, и "край дня" начинает увеличиваться, захватывать все большую часть неба. Впечатление такое, будто кто-то невидимый приподнимает край тяжелой черной портьеры.
   Вокруг светлеет все быстрее.
   Мы, гидрологи, метеорологи, радисты, каюры, сгрудились на пороге своего бревенчатого дома, переминаясь с ноги на ногу и хриплыми от волнения голосами унимая собак.
   На облака уже легли бледно-розовые отсветы - предвестие дня. День спешит к нам из-за торосов и айсбергов, из-за морей и материков!
   И вот - солнце!
   Нет, это еще не шар и не полушарие, даже не сегмент. Это оранжево-красный клин, что-то вроде факела или протуберанца. Таково действие рефракции на Севере, которая искажает, приподнимает край восходящего солнца над горизонтом.
   Осматриваемся с удивлением, с наивным, почти детским любопытством. За долгую зиму, проведенную в потемках, успели позабыть, каков он при дневном освещении, этот великолепный, подвластный нам заполярный край.
   Все нарастает ликующая, звенящая мелодия утра. Розовый цвет уступает место багрянцу и золоту. Остроконечные скалы разом вспыхнули на горизонте, как факелы. Пламя стремительно перекинулось дальше, стекает со склонов, заполняет ложбинки и рытвины. За нашим домом и пристанционными строениями вытянулись на снегу длинные синие тени.
   А вдали полыхает море, размахнувшееся из конца в конец, всхолмленное, с зазубринами торосов.
   Мир непривычно раздвинулся.
   Как далеко видно! Как просторно!
   Черная повязка упала с глаз...
   После первой своей зимовки я пытался подобрать достаточно сильное сравнение для утра в Арктике. Хотел, чтобы Лиза поняла меня возможно лучше. Сравнение, однако, не находилось. И вдруг я подумал о миге творческого озарения. Это было, пожалуй, единственное, что могло подойти.
   - Вообрази человека, - объяснял я Лизе, - который трудится над разгадкой чего-то непонятного. Ну пусть, к примеру, этот человек будет Андрей или буду я. Решение никак не дается. Ночь проходит за письменным столом, среди справочников, географических атласов, выкладок и наметок. На полу гора скомканных бумажек. Не то, не то! Все не то! Спину ломит от усталости, но голова необычайно легка, свежа. Мы охвачены тревожным и радостным ожиданием... Представляешь такое состояние?
   - Конечно.
   - И вот, уже на исходе ночи, в одном из закоулков мозга вдруг начинает брезжить догадка. Пока что неясная, слабенькая. Это "край дня". Догадка укрепляется, мало-помалу превращается в уверенность. Завеса над тайной приподнялась. Последнее усилие - и ослепительно яркий свет залил все вокруг! Ну как?
   - Наверное, похоже...
   Именно поэтому я решил начать эту часть с описания рассвета.
   Озарения предшествовали нашей экспедиции в северо-восточный угол Восточно-Сибирского моря, больше того - они подготовили ее!
   Ведь особенность проделанной мною и Андреем работы как раз и состояла в том, что мы вначале доказали существование Земли Ветлугина - в затянувшемся научном споре - и лишь потом отправились на ее поиски.
   Мне бы очень хотелось, чтобы читатель ощутил переход от первой части ко второй так, словно шагнул бы вместе со мной и Андреем через порог темной комнаты в светлую. За спиной остался город на болоте, дореволюционное захолустье с его сероватой мглой и скрипучими деревянными тротуарами. Перед глазами - ширь Восточно-Сибирского моря, в ярком свете солнца, торжественно поднимающегося над горизонтом. Вот она, Арктика, куда мы стремились с детских лет!
   Не задерживаться бы на "промежуточных станциях", стремительно, рывком, продвинуться вперед к цели, к смутно желтеющей на горизонте полоске, зажатой между небом и льдами! Но о многом тогда придется умолчать или пробормотать скороговоркой. В изложении, помимо спора о Земле, будет опущен и путь к одной из важнейших "промежуточных станций" - к университету на Моховой.
   Вот почему вновь возникают на этих страницах бревенчатые, строенные на века дома, а рядом начинают скрипеть надоедливые голоса, над которыми царит противный, квакающий голос.
   Хотя нет! Это же сказал не дядюшка, а отец Фома: "Еще не есть революционер, однако закономерно идет к тому, чтобы стать таковым". Фома был не так глуп. Он усмотрел внутреннюю логику в событиях. Петр Арианович не мог не стать революционером.
   И он стал им.
   Приехав в Москву из Весьегонска, Петр Арианович тотчас завязал связи с революционерами, видимо старыми своими товарищами по университету, и принял участие в подпольной работе. Впоследствии стало известно: то было большевистское подполье.
   В 1915 году Петра Ариановича арестовали и выслали - сначала в Акмолинскую губернию, потом за какую-то новую провинность еще дальше, на Крайний Север, в деревню со странным названием Последняя.
   Об изменениях в судьбе нашего учителя мы узнавали от его матери. К ней забегали украдкой, по вечерам, таясь от прохожих.
   Писал Петр Арианович почему-то не часто, но в каждом письме обязательно передавал привет "хранителям маленького компаса". Это были мы с Андреем. Зная, что корреспонденцию из ссылки проверяю" (тем более что с началом войны введена была цензура), именовал нас иносказательно, боясь подвергнуть неприятностям.
   Письма прочитывались вслух. Потом мы отправлялись в сарай пилить и колоть дрова, с рвением таскали из колодца воду, расчищали перед домом Дарьи Павловны тротуар от снега.
   Бедная старушка осталась совсем одна. Знакомые, напуганные скандалом, шарахнулись от нее в сторону.
   Не было под рукой и Лизы, нашей маленькой приятельницы: хозяйка увезла ее в другой город.
   Вдобавок здоровье Дарьи Павловны с каждым днем ухудшалось. С Севера она получила от Петра Ариановича только два письма - весной 1916 года. Больше писем не было.
   Старушка заметалась. Четыре повторных запроса по месту ссылки остались без ответа.
   Так и не дождавшись писем, она умерла в декабре, когда ночи всего длиннее, когда темнота особенно давит, кажется безысходной.
   На кладбище было совсем мало провожающих: нас двое, три или четыре старушки-богомолки из тех, кто не пропускает ни одного погребения, и неожиданно - Вероника Васильевна. Мы удивились, увидев ее здесь. Она никогда не присутствовала при чтении писем, вряд ли даже была знакома с Дарьей Павловной, хотя общее горе, говорят, сближает. И вот пришла к могиле - попрощаться.
   Она стояла в стареньком своем, обтягивавшем фигуру пальто, в меховой круглой шапочке, прижавшись щекой к стволу дерева, очень красивая, с задумчивым и строгим, чуть отчужденным выражением лица. О чем думала? Не прощалась ли одновременно и с Петром Ариановичем? Ведь молодость ее уходила. В томительном ожидании тратились годы и годы...
   После похорон мы не подошли к Веронике Васильевне. Что-то удержало нас. Что именно, не помню. Настроение ли было слишком подавленным, встревожила ли встреча с Фим Фимычем... Я увидел его у самых ворот кладбища. Он пялился на нас, стоя на тротуаре, вытянув тонкую морщинистую шею. Потом с осуждением покачал головой.
   Через несколько дней директор пригласил к себе моего дядюшку. Принял он его более чем сухо.
   - Установлено, - сказал директор с нажимом, будто припечатывая слова печатью, - установлено, что племянник ваш состоит в сношениях с политическим ссыльным, бывшим учителем нашего реального училища.
   - Позвольте... - начал удивленный дядюшка.
   - Нет, это уж вы мне позвольте! Племянник ваш не пожелал воспользоваться предоставленной ему возможностью исправиться, упорствует в своем заблуждении, которое...
   - Но ему нет еще и шестнадцати, - снова ввернул дядюшка, оправясь от потрясения.
   - Вот именно! Нет и шестнадцати! Что же будет с ним дальше?.. Он бросил вызов всему городу! Да-с! Именно вызов!.. Участие его в похоронах покойной матушки господина Ветлугина было де-мон-стра-тивным...
   Для большей выразительности он произнес последнее слово по слогам. Дядюшка привстал, желая возразить, но директор вернул его на стул мановением руки.
   - На совете, - произнес он по-прежнему с нажимом, - кое-кто предлагал снизить вашему племяннику балл по поведению. Я возразил!.. Таково мое убеждение, и я возразил! Ампутация - единственный исход! Ампутация, то есть исключение из училища! Гниющую конечность надо отсечь, и без промедления.
   Дома произошла тяжелая сцена.
   - Штрафной! Штрафной! - восклицал дядюшка, бегая взад и вперед по комнате. Тетка в изнеможении лежала на диване, повязав голову полотенцем, смоченным в уксусе. - Исключат - куда пойдешь? А? Куда, я спрашиваю? В телеграфисты? В конторщики? Или на Мологу с дружком со своим плоты гонять?
   Тетка в ужасе вскрикивала.
   Но до волчьего билета не дошло. Нас попросту не успели исключить.
   2. Я ДОГОНЯЮ СВОЙ ЭШЕЛОН
   Впрочем, весной и летом тысяча девятьсот семнадцатого года наши недоброжелатели еще бодрились, разгуливая по улицам с огромными пунцовыми розетками в петлицах. Дядюшку даже выбрали в городскую думу - быть может, в воздаяние его прошлых либеральных заслуг ("на маскараде самому исправнику бумажного чертика к фалдам прицепил, чуть до дуэли не дошло"). Только в октябре носители пунцовых розеток вдруг поблекли, съежились, пожелтели, будто осенние листья, кружившиеся и путавшиеся под ногами.
   Фим Фимыч до того отощал, что стал виден только в профиль. Он донашивал чиновничью фуражку без кокарды, с побелевшим верхом, и первым приподнимал ее при встрече с бывшими реалистами. Отца же Фому от огорчения раздуло так, что он перестал выходить из дому, только выглядывал в окно.
   Один лишь дядюшка еще кипятился и бурлил, но, так сказать, сам в себе, как чайник на плите. Он, видите ли, "не принимал революцию", хотя, вернее, революция не принимала его, и все брюзжал, брюзжал без конца, почти до беспамятства доводя мою бедную безответную тетку. Инспектор, постоянный наш гость, только горестно кивал, скрючившись в кресле.
   Они называли себя интеллигентами, эти два человека, но, боже, как невежественны, как ограниченны были оба, какими нелепыми базарными сплетнями поддерживали свое существование! Брюзжать для них означало жить.
   Они жили и брюзжали весь тысяча девятьсот восемнадцатый год. Наступил тысяча девятьсот девятнадцатый, а они держались все той же неизменной позиции: дядюшка, разглагольствуя за столом, покрытым клеенкой, инспектор, горестно сгорбившись у печки в скрипучем соломенном кресле.
   Нам с Андреем очень не хватало Петра Ариановича, особенно в эти годы.
   Что с ним? Где он? Остался ли в Сибири, партизанит в каком-нибудь отряде в тылу Колчака? Колесит ли на бронепоезде с грозным названием "Факел революции" или "Красный вихрь"?
   Вот бы к нему в отряд, а еще лучше на бронепоезд! И уж не расставаться до конца войны, а там в Арктику, к неизвестным островам!
   Мы часто толковали об этом. Мой друг кивал, озабоченно пощипывая верхнюю губу, над которой уже пробивались усики. Он был очень сосредоточенный, серьезный, на вид гораздо старше меня, хотя мы были ровесники.
   В начале весны я подхватил ангину, от которой долго не мог избавиться. Андрей навещал меня, сидел у постели, уговаривал аккуратно принимать лекарства. В последнее посещение он показался мне каким-то странным: был красен, мялся, отводил глаза, точно хотел что-то сказать и не решался. Порывисто схватив мою руку, он с силой тряхнул ее, потом, подержав, осторожно положил на одеяло. "Ну, ну, Леша! - сказал он растроганным голосом. - Не сердись! Прощай, в общем!" И стремительно выскочил из комнаты, зацепив и чуть не уронив по пути этажерку с книгами.
   Я ничего не понял.
   Неужто я так плох? Прощался со мной, будто с умирающим!
   Утром тетка подала мне записку, оставленную Андреем. Он сообщал, что с группой комсомольцев уезжает на колчаковский фронт.
   "Я бы, конечно, подождал тебя, - писал он, - да тетка твоя говорит: долго будешь болеть. Увидимся, Леша! Вместе повоюем. Ты поправляйся, в общем..."
   Записка была ласковая, хоть и нескладная, а к ней приложен подарок: собственноручно склеенная из дощечек - еще два года назад - модель ледокола "Ермак". Модель всегда нравилась мне. Видно, мой друг чувствовал себя виноватым передо мной и старался утешить, как маленького.
   Впервые мы расставались с ним, и при таких обстоятельствах! Надолго, быть может, навсегда!
   Как же это произошло: Андрей ушел на фронт, а я остался в Весьегонске?
   Я и злился на Андрея, и до слез завидовал ему, и невероятно скучал без него. А потом в голову пришла простая мысль: догнать! Сесть, не мешкая, на поезд и догнать! (В ту пору крикливые веселые "кукушки" уже бегали между Весьегонском и Москвой.)
   Воодушевленный этой идеей, я скорее обычного стряхнул с себя болезнь.
   Каждый день, якобы для моциона, я отправлялся на железнодорожную станцию. За пазухой лежали свернутая запасная пара белья и полотенце, в кармане куртки - немного припасенных денег.
   Был март, беспокойный, ветреный весенний месяц. На лужах подрагивала солнечная рябь. Протаявший снег был похож на дешевое пупырчатое стекло, на осколки стекла, сваленные за ненадобностью вдоль тротуаров.
   Но уехать было не так-то легко. Составы ходили редко, и только воинские. Пассажиров не брали.
   Я печально бродил между рундуками маленького привокзального рынка, где лежала нехитрая снедь того времени: краюхи серого, с соломой, хлеба, янтарно-желтые, будто сделанные из церковной фольги луковицы, груды дымящейся требухи в мисках. Тут же выставлены были на всеобщее обозрение старые брюки галифе, расческа, два стакана с махоркой и балалайка чрезвычайно яркой расцветки.
   Когда-то Петр Арианович выучил меня немного бренчать на струнных инструментах. От нечего делать я приценился к балалайке, повертел ее в руках, сыграл вальс "Ожидание".
   К прилавку подошли несколько красноармейцев. Выяснилось, что они выбирают хорошую балалайку, но никто из них не умеет играть. Продавец, расхваливая свой товар, сделал перебор, сфальшивил, смутился. "Вот паренек хорошо играет", - сказал он, указывая на меня.
   По просьбе "публики" я сыграл, что знал. Красноармейцы похваливали, удивлялись, а после окончательно растрогавшего их романса "Однозвучно гремит колокольчик" решили, что я должен ехать с эшелоном.
   На вокзальную платформу мы вернулись все вместе. Я шагал посредине и, не помня себя от радости, играл приличествующий случаю "маршок".
   Эшелон двигался на восток с песнями и смехом. Красноармейцы учились у меня игре на балалайке. Сдвинув в кружок стриженые и бритые головы, с напряженным вниманием следили они за движениями моих пальцев. Колеблющийся свет фонаря выхватывал из темноты сосредоточенные добрые лица, озарял их на секунду и опять погружал во мрак. Колеса аккомпанировали в быстром темпе.