Как хватало растениям света в полутемной каморке, не пойму поныне. Разве что заменяло его тепло, которым окружил своих зеленых друзей неугомонный старик?
Кем он был? Отставным преподавателем ботаники? Страстным любителем природы? Просто одиноким человеком, не знающим, на что израсходовать душевную щедрость? Какую неброскую, ненавязчивую власть имел он над нами, детьми, если мы тянулись к нему, как ростки к солнцу, приходили в его убогое жилище с неизменным замиранием сердца, словно в Сезам, раскрывший перед нами сказочные сокровища?
Меня упрекнут в повествовательности, в пренебрежении канонами беллетристики. Все верно. Это не рассказ, а жгучие угольки воспоминаний. Я перебрасываю их с руки на руку, рискуя обжечься, раздуваю огонь взволнованным дыханием…
Как сейчас, слышу глухой, неторопливый, слегка надтреснутый голос, вижу — нет, не лицо, а руки, старческие, жесткие, в коричневых пятнах, изъеденные морщинами, точно мореный дуб — древоточцем. Вижу изуродованные подагрой пальцы, а в них проросшую горошину…
— Это таинство жизни, — говорил он нам. — Из крошечного зернышка пшеницы вырастает колос, из желудя — могучий дуб, способный пережить человека. Вы только что заглянули в микроскоп и рассмотрели клетку. Это основа всего сущего. Клетка может делиться, размножаться. От клетки к семени, от семени к организму, от организма к природе — вот что такое жизнь. Берегите же зернышко, без него не будет и жизни, а значит, и нас с вами. А его так легко погубить!
Он показывал, как проращивать семена, сажать их, поливать землю и радоваться каждой веточке, каждому листику…
Но я так и не стал ботаником. Однажды, когда мы, после каникул, пришли к старику, дверь его комнаты оказалась запертой. Запертой навсегда. Потому что когда она открылась, это уже была дверь совсем другой комнаты.
Да, я не стал ботаником и, к стыду своему, почти не разбираюсь в растениях. Но семена прорастают не только в земле, но и в душах. Я сохранил бережность ко всему живому, будь то травинка или муравей, красавец-олень или захудалая дворняжка, никогда не взял в руки охотничье ружье либо удочку.
Былинка, которую так легко, походя, раздавить, ассоциируется у меня с самой природой. Мы слишком долго добивались властвовать над ней и в то же время были уверены в ее неуязвимости, «Не ждать милостей от природы!» — как часто раздавался этот воинственный клич. Но вдруг оказалось, что природа — та же былинка, и растоптать ее совместными усилиями просвещенного человечества совсем не трудно…
Таинство жизни, о котором поведал старик, все еще остается таинством. Мы готовимся осуществить искусственный интеллект, но по-прежнему не способны создать простейшую живую клетку…
Со вторым стариком судьба свела меня вскоре после окончания института. Я выполнял поручение научно-технического общества. Надо было навестить ученого, прикованного болезнью к дому, и вручить ему приглашение на конференцию, которым он при всем желании не мог воспользоваться.
Поручение не радовало: запахи лекарств, спертый воздух непроветриваемого помещения, хождение на цыпочках, постные лица родственников — вот что представил я себе, нажимая кнопку звонка.
Дверь открыл одетый в теплую венгерскую пижаму, отделанную витым шнуром, старик с прозрачным приветливым лицом и белыми, без малейшего оттенка, волосами. Такую седину называют благородной.
Даже не спросив, кто я, откуда и зачем пожаловал, он провел меня в кабинет, не позволив снять ботинки.
Я собирался произнести подобающие случаю слова, вручить пригласительный билет и откланяться.
— Подождите, — остановил меня старик. — Надеюсь, вы располагаете временем?
Я смущенно кивнул.
— Вот и отлично… Сейчас попьем чайку, а потом — к делу. Терпеть не могу спешки!
Он вышел нетвердой, семенящей походкой, точно боялся упасть, оторвав ногу от пола.
Это я подумал, глядя ему вслед. А затем от нечего делать начал разглядывать кабинет и почувствовал себя так, словно, сам того не ожидая, очутился в музее.
Именно таким я представлял обиталище ученого начала века. Массивные книжные шкафы с вычурной резьбой под темным лаком, с тусклыми стеклами, за которыми, будто гвардейцы на плацу, выстроились в шеренги тисненные золотом корешки старинных книг… Почти черный, необъятных размеров письменный стол, впору министру… Стеллаж с допотопными физическими приборами — один из них, электрофорную машину, я узнал по картинке в старом учебнике…
На стенах — литографированные портреты: Яблочков, Якоби, Попов.
Словно и не поднимался я полчаса назад по эскалатору метро, не перебегал поток «Москвичей» и «Побед» под свист возмущенного такой дерзостью регулировщика.
…Возвратился старик, шатко балансируя с подносом. Поставил на край стола стаканы в серебряных подстаканниках, печенье, тарелку с бутербродами, придвинул кресла.
Настенные часы отбили два удара. Я вздрогнул в предчувствии чего-то необыкновенного: на меня подействовала непривычная обстановка. Казалось, воздух наэлектризован так, будто день и ночь безостановочно работала сошедшая со страниц дореволюционного учебника электрофорная машина…
«Мистика!» — подосадовал я.
— Не стесняйтесь, — мягко проговорил старик. — Пейте, остывает.
Он принялся объяснять, как надо заваривать чай, чтобы напиток имел приятный вкус, оказывал тонизирующее действие и не вызывал сердцебиения.
Пожилые часто словоохотливы. Не каждому по душе выслушивать стариковскую исповедь. И дело вовсе не в равнодушии к чужой жизни, не в душевной черствости. Нужно быть Ираклием Андрониковым, чтобы завладеть вниманием слушателей не на минуты — на часы. Большинство же из нас рассказывают скорее для самих себя. Слушатели нужны в качестве катализатора, и только.
Рассказывая, старики воскрешают прошлое. Молодые живут настоящим. Разговор идет как бы на разных языках, и это отталкивает…
Угощавший меня ученый не пытался вспоминать «случаи из жизни» и тем более читать нравоучения. Но ушел я от него около полуночи в приподнятом настроении и не с пустыми руками. Как жаль, что только теперь я смог оценить его подарок!
И снова память фокусирует взгляд на руках — бескровные пальцы, узкая кисть. А рядом целлофан с наклеенными кусочками слюды, пара фотопластинок со смытой эмульсией, иначе говоря, обыкновенных стекол, столько же листочков тонкой прозрачной серой пленки.
Руки старика накладывают листок на листок, поворачивают один относительно другого, воспроизводя солнечное затмение в миниатюре: сложенная в два слоя пленка становится на просвет темнее, как бы наливается чернотой.
Я снисходительно улыбаюсь: так и должна вести себя поляроидная пленка. Но вот на стол ложится стеклянная пластинка, на нее листок поляроида, затем целлофан со слюдой, снова поляроид и сверху вторая пластинка.
Старческие пальцы с минуту примериваются, потом цепко берут стекла за ребра и подносят к свету. Я вскрикиваю как от удара: красавица-бабочка распростерла крылья, сверкающие чистой воды рубинами, изумрудами, голубыми сапфирами…
Да, это и был удар. Удар по воображению, сорвавший лавину эмоций. Удар, умело подготовленный и мастерски выполненный. Неторопливые, кажущиеся неумелыми манипуляции со стеклышками и пленками загипнотизировали меня. А ведь я должен был предвидеть результат!
— Показать еще? — спросил старик, наслаждаясь моей растерянностью. — У меня много этого добра, впору устроить выставку: народный умелец, талантливый самоучка!
— Еще бы! — воскликнул я восторженно.
Передо мной возникали изысканные витражи. Подобных я не видел и не увижу. Ни в средневековых соборах, ни в музеях. Неописуемо чистые цвета, то плавно переходящие один в другой, то сталкивающиеся в непримиримом контрасте.
Это было что-то, несомненно, новое, если не в науке, то в искусстве. Затрудняюсь определить его жанр. Приходит на ум прикладное искусство, но отнести к нему увиденное мною значило бы допустить непростительное упрощенчество. Изящество формы и чистота цвета образовали гармоничное единство, которому хотелось поклоняться словно языческому божеству.
Но главное ждало меня впереди. Старик снял с полки стеллажа какой-то, по виду не менее допотопный, чем остальные, прибор, включил вилку в розетку осветительной сети, отключив предварительно настольную лампу. Вспыхнул свет, и витражи обрели объем, насытились пространством, вписались в бесконечность!
Напомню, что в то время еще не существовало ни лазеров, ни голографии.
— Вашей коллекции место не на выставке самодеятельного творчества, а в Эрмитаже! — сказал я убежденно. — Вы великий художник!
Старик улыбнулся. Странная это была улыбка…
— Я всего лишь ученый. Но если бы на моем месте действительно оказался художник… — он запнулся и, помолчав, продолжил: — Нет, пустяки вс»! Не могу без дела, вот и придумал забаву.
— Какая же это забава?! — задохнулся я от возмущения. — Это… Это…
— Знаете что? — неожиданно предложил старик. — Забирайте. Дарю!
— Нет, нет! Только в музей! — запротестовал я. — Такое богатство…
— Как знаете, — поскучнел старик. — Тогда вот вам поляроид, его не сразу достанешь. А стекло и слюда — не проблема. Займитесь на досуге, может, получится еще лучше. И возьмите бабочку. Не возражайте, обижусь… Ну что ж… Прощайте, молодой человек. При случае заходите, буду рад.
— Приду. Обязательно приду!
Долго возился я с поляроидом. Но то, что получалось, напоминало грубый лубок. Бабочка оставалась эталоном, к которому я лишь отдаленно приблизился. Видимо, не все было так просто, как мне вначале показалось. Стекла, поляроидная пленка, слюда… Нет, наверное, старый ученый утаил от меня какой-то секрет. Возможно, хотел, чтобы я додумался самостоятельно. А допотопный аппарат, придающий витражам пространственную глубину, почему я не спросил об его устройстве?
Время шло. Бабочка по-прежнему сверкала самоцветами, переливалась перламутром. Я страдал самолюбием, не хотелось признать себя бездарью.
Наконец, сдавшись, я пошел к старику за помощью. Но и эта дверь уже была заперта навсегда.
Мне неизвестна судьба уникальной коллекции. Я даже не сумел сохранить бабочку. Но отсвет волшебных витражей остался в моей душе, как и доброе семя старого ботаника.
Я вспоминаю двух моих стариков со щемящим, острым чувством благодарности и непроизвольно сравниваю их с профессором Н.
О нет, ему я тоже глубоко благодарен, но по-иному. Я пошел по его стопам: у меня уже тысячи учеников. И пока не раскладываю листочков на кафедре, как и он в моем возрасте. Но что будет через десять-пятнадцать лет?
Профессор Н. к старости растратил душевный потенциал. А те два таких разных и вместе с тем похожих старика сохранили. Интересно, как я — сохраню или растрачу?
Я по праву считаю себя учеником профессора Н. в самом возвышенном смысле этого слова. Он сделал меня специалистом, передал мне знания, был примером высочайшего профессионального мастерства. С двумя же стариками я был едва знаком, лишь соприкоснулся на мгновенье — душа с душой. Но как обогатило меня это соприкосновение, какими гигантами духа остались они в моей памяти!
Нет, я, к сожалению, не их ученик. Но больше, чем ученик, — духовный наследник. Хороший или нет — не знаю…
А есть ли наследники у профессора Н. и будут ли они у меня?
Недавно вздумалось мне потревожить семейный архив. Я вытащил из глубины антресолей тяжелую картонную коробку и с трудом развязал узел, затянутый лет тридцать назад.
Вот пачки военных писем отца. Клеенчатая тетрадь с моими юношескими стихами. Какие-то брошюры, почетные грамоты. Несколько альбомов. В одном, самом тонком, коллекция марок — собирал еще в школе. Британская Гвиана, Бельгийское Конго — нет их теперь на географической карте…
Со страниц другого альбома удивленно смотрит голенький лупоглазый малыш — как часто меня фотографировали!
Третий альбом ветхий, с золотым обрезам и металлической застежкой. В овале — дед и бабушка, еще молодые. На следующем снимке девочка, которой суждено стать моей матерью.
Завернутая в тряпицу фарфоровая голова куклы с ангельскими голубыми глазами — память о младенчестве прабабушки… И среди всех этих в общем-то никому уже не нужных вещей — спичечный коробок. На этикетке изображен значок «Будь готов к ПВХО!» (ПВХО — противохимическая оборона).
Вспомнилось, как мы, сдавая нормы на этот значок, натягивали рогатые противогазы, вынюхивали из пробирок чесночный запах иприта…
Я машинально потряс коробок — в нем что-то перекатывалось. Открыл и замер: в памяти проявились (и до чего же явственно!) заскорузлые пальцы с горошиной… Каждый из нас, детей, получил тогда по горошинке. Неужели…
Да, та самая горошина… Как она попала в спичечный коробок и вместе с ним в архив — теперь уже не узнать. Во всяком случае, не я сберег ее… Она сморщилась и потемнела, ведь прошло полвека! И, конечно же, из нее уже ничего не вырастет…
Захотелось воскресить детство. Я не поленился накопать земли, посадил в консервную банку горошину и обильно полил. А потом неделю ждал: когда взойдет? Не дождался, махнул рукой.
Заново перевязанный веревкой архив вернулся на антресоли. Про банку же я забыл, даже не убрал с подоконника, она так и стояла за шторой, не бросаясь в глаза.
И вот, проснувшись вчера утром, почувствовал благоухание. Оно струилось по комнате, проникало с дыханием в кровь, освежало мозг. Словно возвратилась молодость и с нею давно забытое ощущение полноты бытия.
Я запел, чего никогда не делаю по утрам (правильнее оказать, вообще не делаю). И вдруг до меня дошло, что происходит необыкновенное. Но что именно?
Отодвинул штору и увидел цветок. Он пламенел, переливался перламутром. Его лепестки были как крылья диковинной бабочки. Такие цветы я видел на витражах старого ученого. Но этот цветок жил, источал тончайший аромат, приносил бодрость…
А сегодня цветок завял, и благоухание сменилось слабым запахом тлена.
«Все проходит», — грустно подумал я и провел рукой по сморщенным лепесткам.
Лепестки осыпались. Но под ними оказалась горошина, похожая, как две капли воды, на ту, что я получил в подарок полвека назад.
ИСПОВЕДЬ
Кем он был? Отставным преподавателем ботаники? Страстным любителем природы? Просто одиноким человеком, не знающим, на что израсходовать душевную щедрость? Какую неброскую, ненавязчивую власть имел он над нами, детьми, если мы тянулись к нему, как ростки к солнцу, приходили в его убогое жилище с неизменным замиранием сердца, словно в Сезам, раскрывший перед нами сказочные сокровища?
Меня упрекнут в повествовательности, в пренебрежении канонами беллетристики. Все верно. Это не рассказ, а жгучие угольки воспоминаний. Я перебрасываю их с руки на руку, рискуя обжечься, раздуваю огонь взволнованным дыханием…
Как сейчас, слышу глухой, неторопливый, слегка надтреснутый голос, вижу — нет, не лицо, а руки, старческие, жесткие, в коричневых пятнах, изъеденные морщинами, точно мореный дуб — древоточцем. Вижу изуродованные подагрой пальцы, а в них проросшую горошину…
— Это таинство жизни, — говорил он нам. — Из крошечного зернышка пшеницы вырастает колос, из желудя — могучий дуб, способный пережить человека. Вы только что заглянули в микроскоп и рассмотрели клетку. Это основа всего сущего. Клетка может делиться, размножаться. От клетки к семени, от семени к организму, от организма к природе — вот что такое жизнь. Берегите же зернышко, без него не будет и жизни, а значит, и нас с вами. А его так легко погубить!
Он показывал, как проращивать семена, сажать их, поливать землю и радоваться каждой веточке, каждому листику…
Но я так и не стал ботаником. Однажды, когда мы, после каникул, пришли к старику, дверь его комнаты оказалась запертой. Запертой навсегда. Потому что когда она открылась, это уже была дверь совсем другой комнаты.
Да, я не стал ботаником и, к стыду своему, почти не разбираюсь в растениях. Но семена прорастают не только в земле, но и в душах. Я сохранил бережность ко всему живому, будь то травинка или муравей, красавец-олень или захудалая дворняжка, никогда не взял в руки охотничье ружье либо удочку.
Былинка, которую так легко, походя, раздавить, ассоциируется у меня с самой природой. Мы слишком долго добивались властвовать над ней и в то же время были уверены в ее неуязвимости, «Не ждать милостей от природы!» — как часто раздавался этот воинственный клич. Но вдруг оказалось, что природа — та же былинка, и растоптать ее совместными усилиями просвещенного человечества совсем не трудно…
Таинство жизни, о котором поведал старик, все еще остается таинством. Мы готовимся осуществить искусственный интеллект, но по-прежнему не способны создать простейшую живую клетку…
Со вторым стариком судьба свела меня вскоре после окончания института. Я выполнял поручение научно-технического общества. Надо было навестить ученого, прикованного болезнью к дому, и вручить ему приглашение на конференцию, которым он при всем желании не мог воспользоваться.
Поручение не радовало: запахи лекарств, спертый воздух непроветриваемого помещения, хождение на цыпочках, постные лица родственников — вот что представил я себе, нажимая кнопку звонка.
Дверь открыл одетый в теплую венгерскую пижаму, отделанную витым шнуром, старик с прозрачным приветливым лицом и белыми, без малейшего оттенка, волосами. Такую седину называют благородной.
Даже не спросив, кто я, откуда и зачем пожаловал, он провел меня в кабинет, не позволив снять ботинки.
Я собирался произнести подобающие случаю слова, вручить пригласительный билет и откланяться.
— Подождите, — остановил меня старик. — Надеюсь, вы располагаете временем?
Я смущенно кивнул.
— Вот и отлично… Сейчас попьем чайку, а потом — к делу. Терпеть не могу спешки!
Он вышел нетвердой, семенящей походкой, точно боялся упасть, оторвав ногу от пола.
Это я подумал, глядя ему вслед. А затем от нечего делать начал разглядывать кабинет и почувствовал себя так, словно, сам того не ожидая, очутился в музее.
Именно таким я представлял обиталище ученого начала века. Массивные книжные шкафы с вычурной резьбой под темным лаком, с тусклыми стеклами, за которыми, будто гвардейцы на плацу, выстроились в шеренги тисненные золотом корешки старинных книг… Почти черный, необъятных размеров письменный стол, впору министру… Стеллаж с допотопными физическими приборами — один из них, электрофорную машину, я узнал по картинке в старом учебнике…
На стенах — литографированные портреты: Яблочков, Якоби, Попов.
Словно и не поднимался я полчаса назад по эскалатору метро, не перебегал поток «Москвичей» и «Побед» под свист возмущенного такой дерзостью регулировщика.
…Возвратился старик, шатко балансируя с подносом. Поставил на край стола стаканы в серебряных подстаканниках, печенье, тарелку с бутербродами, придвинул кресла.
Настенные часы отбили два удара. Я вздрогнул в предчувствии чего-то необыкновенного: на меня подействовала непривычная обстановка. Казалось, воздух наэлектризован так, будто день и ночь безостановочно работала сошедшая со страниц дореволюционного учебника электрофорная машина…
«Мистика!» — подосадовал я.
— Не стесняйтесь, — мягко проговорил старик. — Пейте, остывает.
Он принялся объяснять, как надо заваривать чай, чтобы напиток имел приятный вкус, оказывал тонизирующее действие и не вызывал сердцебиения.
Пожилые часто словоохотливы. Не каждому по душе выслушивать стариковскую исповедь. И дело вовсе не в равнодушии к чужой жизни, не в душевной черствости. Нужно быть Ираклием Андрониковым, чтобы завладеть вниманием слушателей не на минуты — на часы. Большинство же из нас рассказывают скорее для самих себя. Слушатели нужны в качестве катализатора, и только.
Рассказывая, старики воскрешают прошлое. Молодые живут настоящим. Разговор идет как бы на разных языках, и это отталкивает…
Угощавший меня ученый не пытался вспоминать «случаи из жизни» и тем более читать нравоучения. Но ушел я от него около полуночи в приподнятом настроении и не с пустыми руками. Как жаль, что только теперь я смог оценить его подарок!
И снова память фокусирует взгляд на руках — бескровные пальцы, узкая кисть. А рядом целлофан с наклеенными кусочками слюды, пара фотопластинок со смытой эмульсией, иначе говоря, обыкновенных стекол, столько же листочков тонкой прозрачной серой пленки.
Руки старика накладывают листок на листок, поворачивают один относительно другого, воспроизводя солнечное затмение в миниатюре: сложенная в два слоя пленка становится на просвет темнее, как бы наливается чернотой.
Я снисходительно улыбаюсь: так и должна вести себя поляроидная пленка. Но вот на стол ложится стеклянная пластинка, на нее листок поляроида, затем целлофан со слюдой, снова поляроид и сверху вторая пластинка.
Старческие пальцы с минуту примериваются, потом цепко берут стекла за ребра и подносят к свету. Я вскрикиваю как от удара: красавица-бабочка распростерла крылья, сверкающие чистой воды рубинами, изумрудами, голубыми сапфирами…
Да, это и был удар. Удар по воображению, сорвавший лавину эмоций. Удар, умело подготовленный и мастерски выполненный. Неторопливые, кажущиеся неумелыми манипуляции со стеклышками и пленками загипнотизировали меня. А ведь я должен был предвидеть результат!
— Показать еще? — спросил старик, наслаждаясь моей растерянностью. — У меня много этого добра, впору устроить выставку: народный умелец, талантливый самоучка!
— Еще бы! — воскликнул я восторженно.
Передо мной возникали изысканные витражи. Подобных я не видел и не увижу. Ни в средневековых соборах, ни в музеях. Неописуемо чистые цвета, то плавно переходящие один в другой, то сталкивающиеся в непримиримом контрасте.
Это было что-то, несомненно, новое, если не в науке, то в искусстве. Затрудняюсь определить его жанр. Приходит на ум прикладное искусство, но отнести к нему увиденное мною значило бы допустить непростительное упрощенчество. Изящество формы и чистота цвета образовали гармоничное единство, которому хотелось поклоняться словно языческому божеству.
Но главное ждало меня впереди. Старик снял с полки стеллажа какой-то, по виду не менее допотопный, чем остальные, прибор, включил вилку в розетку осветительной сети, отключив предварительно настольную лампу. Вспыхнул свет, и витражи обрели объем, насытились пространством, вписались в бесконечность!
Напомню, что в то время еще не существовало ни лазеров, ни голографии.
— Вашей коллекции место не на выставке самодеятельного творчества, а в Эрмитаже! — сказал я убежденно. — Вы великий художник!
Старик улыбнулся. Странная это была улыбка…
— Я всего лишь ученый. Но если бы на моем месте действительно оказался художник… — он запнулся и, помолчав, продолжил: — Нет, пустяки вс»! Не могу без дела, вот и придумал забаву.
— Какая же это забава?! — задохнулся я от возмущения. — Это… Это…
— Знаете что? — неожиданно предложил старик. — Забирайте. Дарю!
— Нет, нет! Только в музей! — запротестовал я. — Такое богатство…
— Как знаете, — поскучнел старик. — Тогда вот вам поляроид, его не сразу достанешь. А стекло и слюда — не проблема. Займитесь на досуге, может, получится еще лучше. И возьмите бабочку. Не возражайте, обижусь… Ну что ж… Прощайте, молодой человек. При случае заходите, буду рад.
— Приду. Обязательно приду!
Долго возился я с поляроидом. Но то, что получалось, напоминало грубый лубок. Бабочка оставалась эталоном, к которому я лишь отдаленно приблизился. Видимо, не все было так просто, как мне вначале показалось. Стекла, поляроидная пленка, слюда… Нет, наверное, старый ученый утаил от меня какой-то секрет. Возможно, хотел, чтобы я додумался самостоятельно. А допотопный аппарат, придающий витражам пространственную глубину, почему я не спросил об его устройстве?
Время шло. Бабочка по-прежнему сверкала самоцветами, переливалась перламутром. Я страдал самолюбием, не хотелось признать себя бездарью.
Наконец, сдавшись, я пошел к старику за помощью. Но и эта дверь уже была заперта навсегда.
Мне неизвестна судьба уникальной коллекции. Я даже не сумел сохранить бабочку. Но отсвет волшебных витражей остался в моей душе, как и доброе семя старого ботаника.
Я вспоминаю двух моих стариков со щемящим, острым чувством благодарности и непроизвольно сравниваю их с профессором Н.
О нет, ему я тоже глубоко благодарен, но по-иному. Я пошел по его стопам: у меня уже тысячи учеников. И пока не раскладываю листочков на кафедре, как и он в моем возрасте. Но что будет через десять-пятнадцать лет?
Профессор Н. к старости растратил душевный потенциал. А те два таких разных и вместе с тем похожих старика сохранили. Интересно, как я — сохраню или растрачу?
Я по праву считаю себя учеником профессора Н. в самом возвышенном смысле этого слова. Он сделал меня специалистом, передал мне знания, был примером высочайшего профессионального мастерства. С двумя же стариками я был едва знаком, лишь соприкоснулся на мгновенье — душа с душой. Но как обогатило меня это соприкосновение, какими гигантами духа остались они в моей памяти!
Нет, я, к сожалению, не их ученик. Но больше, чем ученик, — духовный наследник. Хороший или нет — не знаю…
А есть ли наследники у профессора Н. и будут ли они у меня?
Недавно вздумалось мне потревожить семейный архив. Я вытащил из глубины антресолей тяжелую картонную коробку и с трудом развязал узел, затянутый лет тридцать назад.
Вот пачки военных писем отца. Клеенчатая тетрадь с моими юношескими стихами. Какие-то брошюры, почетные грамоты. Несколько альбомов. В одном, самом тонком, коллекция марок — собирал еще в школе. Британская Гвиана, Бельгийское Конго — нет их теперь на географической карте…
Со страниц другого альбома удивленно смотрит голенький лупоглазый малыш — как часто меня фотографировали!
Третий альбом ветхий, с золотым обрезам и металлической застежкой. В овале — дед и бабушка, еще молодые. На следующем снимке девочка, которой суждено стать моей матерью.
Завернутая в тряпицу фарфоровая голова куклы с ангельскими голубыми глазами — память о младенчестве прабабушки… И среди всех этих в общем-то никому уже не нужных вещей — спичечный коробок. На этикетке изображен значок «Будь готов к ПВХО!» (ПВХО — противохимическая оборона).
Вспомнилось, как мы, сдавая нормы на этот значок, натягивали рогатые противогазы, вынюхивали из пробирок чесночный запах иприта…
Я машинально потряс коробок — в нем что-то перекатывалось. Открыл и замер: в памяти проявились (и до чего же явственно!) заскорузлые пальцы с горошиной… Каждый из нас, детей, получил тогда по горошинке. Неужели…
Да, та самая горошина… Как она попала в спичечный коробок и вместе с ним в архив — теперь уже не узнать. Во всяком случае, не я сберег ее… Она сморщилась и потемнела, ведь прошло полвека! И, конечно же, из нее уже ничего не вырастет…
Захотелось воскресить детство. Я не поленился накопать земли, посадил в консервную банку горошину и обильно полил. А потом неделю ждал: когда взойдет? Не дождался, махнул рукой.
Заново перевязанный веревкой архив вернулся на антресоли. Про банку же я забыл, даже не убрал с подоконника, она так и стояла за шторой, не бросаясь в глаза.
И вот, проснувшись вчера утром, почувствовал благоухание. Оно струилось по комнате, проникало с дыханием в кровь, освежало мозг. Словно возвратилась молодость и с нею давно забытое ощущение полноты бытия.
Я запел, чего никогда не делаю по утрам (правильнее оказать, вообще не делаю). И вдруг до меня дошло, что происходит необыкновенное. Но что именно?
Отодвинул штору и увидел цветок. Он пламенел, переливался перламутром. Его лепестки были как крылья диковинной бабочки. Такие цветы я видел на витражах старого ученого. Но этот цветок жил, источал тончайший аромат, приносил бодрость…
А сегодня цветок завял, и благоухание сменилось слабым запахом тлена.
«Все проходит», — грустно подумал я и провел рукой по сморщенным лепесткам.
Лепестки осыпались. Но под ними оказалась горошина, похожая, как две капли воды, на ту, что я получил в подарок полвека назад.
ИСПОВЕДЬ
В индустриально-педагогическом техникуме существовала традиция: раз в год там проводили диспуты. Собственно, это не были диспуты в полном смысле слова; актовый зал заполняли юноши и девушки с молоточками на петлицах форменных курток, в президиуме рассаживались гости — человек шесть профессоров и доцентов; ученые высказывали свое кредо, по нескольку минут каждый, а затем распределяли между собой переданные из зала записки и отвечали на вопросы. Этим «диспут» обычно и заканчивался.
На сей раз Плотников нарушил привычный ритуал, сыграв роль возмутителя спокойствия.
В одной из записок спрашивалось:
«Продолжается ли эволюция человека?»
Ответить взялся профессор-биолог из педагогического института, степенный, холеный мужчина в модном костюме, с шелковым шарфиком вместо галстука.
— Да, продолжается, — молвил он звучным баритоном («ему бы в оперу», — неприязненно подумал Плотников). — Об этом свидетельствует наблюдаемая повсеместно акселерация. Известно, что доспехи средневекового рыцаря сегодня впору лишь подростку…
Плотников не стерпел и нарушил профессиональную этику.
— Помилуйте, коллега, — сказал он, нарочито гнусавя, — средневековье сравнительно близкая к нашему времени эпоха. Какого же, по вашему просвещенному мнению, роста был человек, отделенный от нас не веками, а тысячелетиями? С мой мизинец?
— Здесь не место для научных дискуссий! — негодующе запротестовал биолог.
— Это диспут, коллега, — напомнил Плотников. — Антрополог Бунак свидетельствует, что средний рост мужчин за сорок лет стал больше на три сантиметра. Проделаем простой арифметический расчет… Вы позволите?
Биолог оскорбленно молчал.
— Итак, за двести лет мы подросли… на пятнадцать сантиметров. Ну да, в пять раз! А за две тысячи лет сделались выше на…
— Полтора метра, — подсказали из зала.
— Правильно. А ведь история человечества продолжается не менее шестисот тысячелетий! Выходит, наши пращуры были ростом с нынешних муравьев…
— А муравьи тоже продолжают эволю-ци… эволюционизировать? — крикнул паренек в синем халате, видимо, пришедший на диспут прямо из мастерской.
— Насчет муравьев не уверен, — продолжал Алексей Федорович, — а вот мы с вами уже перестали. Я нарочно привел абсурдный пример, чтобы стало ясно: акселерация — процесс временный, микроэволюционный, не более того. И опасаться, что наши потомки станут гигантами, не следует.
— Значит, по-вашему, эволюция закончилась?
— Применительно к человеку, да. Что поделаешь, природа уже давно сняла спецовку и, умыв руки, предоставила человека самому себе. Но не будем путать понятия «человек» и «человечество». Если эволюция человека, как высшей ступени живых организмов на Земле, завершилась, то развитие человечества, напротив, все убыстряет темпы. Я, кажется, увлекся?
— Продолжайте, товарищ профессор!
— Рассказывайте дальше, — зашумела аудитария.
— Тогда представьте себе перегруженный самолет. Он долго бежит по земле, затем, с трудом оторвавшись, продолжает движение над самой ее поверхностью, не в силах начать взлет, пока не наберет достаточную для этого скорость, и только потом круто уходит ввысь. Так и человечество. Оно медленно, по крупицам, накапливало знания, но несколько десятилетий назад началась научно-техническая революция, и за эти десятилетия добыто столько же знаний, сколько за все предшествующие тысячелетия. Человечество пошло на взлет!
— Но как же так, — растерянно воскликнул паренек в синей спецовке, — человечество взлетает все выше, а я остаюсь на месте?!
Сидящие в зале засмеялись, зашумели. Улыбнулся и Плотников, но тотчас согнал улыбку. Аудитория притихла.
— Это вопрос, который серьезно тревожит ученых. Техника резко взвинтила темп жизни, увеличила силу и число раздражителей, воздействующих на нервную систему человека. Его привычки, обычаи, пристрастия инерционны, психика хронически не поспевает за временем. Знаете, что писал в «Правде» лауреат Ленинской и Нобелевской премий академик Басов? Я запомнил, слушайте: «Еще никогда научно-технический прогресс не опережал духовное развитие человека так, как в наш век». Могу лишь присоединиться к этим словам.
— «Решительно не согласен с таким подходом! Нужно сохранять исторический оптимизм! — пришел наконец в себя после нокдауна профессор-биолог.
— Дорогие наши гости-ученые! — счел за благо вмешаться в спор председательствовавший на диспуте директор техникума. — Позвольте от лица присутствующих горячо поблагодарить вас за участие в сегодняшней встрече. Будем рады встретиться с вами в следующем году!
…Придя домой, Плотников мысленно продолжил дискуссию. Он как бы играл в шахматы сам с собой, делая ходы то за себя, то, перейдя по другую сторону доски, за противника.
«Допустим, эволюция продолжается. Ну и что?»
«Как это — ну и что? Человек будет совершенствоваться и далее».
«Или совершенствовать себя сам?»
«То есть сам продолжит свою эволюцию? Пожалуйста!»
«А к чему это приведет?»
«К росту нашего биологического могущества!»
«А если наоборот?»
«Как это — наоборот?»
«Да вот так…»
И Плотников, словно заправский шахматный композитор, придумал этюд, в котором человечество, играя за белых, начинает и… проигрывает.
— А стоит ли? — с усилием произнес Ивари. — Это всего лишь формальность. Ну что изменится, если я вытряхну перед вами душу? Легче мне станет? Возможно… Но дело ведь не в минутном настроении!
— Вот именно. Уйти никогда не поздно. Однако вспомните, скольких уставших, изверившихся, опустошенных вернула к жизни исповедь. Значит, это не такая уж формальность, как считаете вы. После вашего возникновения еще не ушел никто. Ведь вас синтезировали двадцать четыре года назад?
— Да, 6 марта 20019 года, — кивнул Ивари. — Тогда последний раз образовались вакансии за счет добровольно ушедших…
— Вот видите, — мягко сказал Исповедник. — Их было трое. И, между прочим, младшему перевалило за триста. Да и то они ушли не от жизненной усталости, а от неудовлетворенности творческим потенциалом, исчерпав все резервы его развития. С тех пор человечество пополняется сверхнормативно. А вы собираетесь уйти. Уйти в двадцать четыре года!
Ивари горько усмехнулся.
— С меня хватит и двадцати четырех. Жизнь не принесла мне ничего, кроме боли. Боль невыносима. Не могу и не хочу дольше терпеть. Отпустите меня…
— Я не собираюсь препятствовать вам. Да и как бы я мог это сделать? Прошу лишь уделить мне немного времени. И попробуем вместе разобраться, что же с вами произошло. Согласны?
— Пусть будет по-вашему, — склонил голову Ивари.
— Итак, ваш генетический код?
— Регулярная триада.
— Мужчина и две женщины?
— Наоборот, двое мужчин и женщина: триада не просто регулярная, но и перевернутая.
Исповедник задумался.
— И кто ваши доноры?
— Мыслелетчик Дженд, астральный поэт Никунаджис и абстрактная женщина…
— Конкурсный вариант? А кто абстрагировал женщину?
— Генный абстрактор Гударс.
— Не знаете, ее уравнение было трансцендентным или нашелся гарант?
— Ни то и ни другое.
— Значит, прототип? И какой же?
— Обобщение трех женщин, изображенных на одноименной картине Ле Корбюзье.
— Но ведь это…
— Чудовищно? Я тоже так думаю, — с горечью проговорил Ивари.
— Вы меня неверно поняли, — смутился Исповедник. — Я потрясен смелостью замысла.
— Жюри было такого же мнения. Золотая медаль и лавровый венок — вершина успехов Гударса. А я… С детства мне известно, что чувственные отношения между мужчиной и женщиной порочны, безнравственны, а главное, лишены смысла. От беспорядочного размножения давно отказались, оно вело к деградации и вырождению человечества. Единственно оправданный способ воспроизводства — это генный синтез. И все же… Помните всеобщую дискуссию, стоит ли сохранять деление человечества на два пола? Я был уверен, что оно скорее традиция, чем необходимость, и высказался за слияние полов. А на следующий день…
— Вы встретили женщину и поняли, что дело не в традициях, — перебил Исповедник. — Кто она?
— Велена, созерцательный палеоритмолог. Мы обсуждали проблемы космоэнергетики, делились впечатлениями о нашумевшей сверхзвуковой симфонии Лапидуса. «Хотите сделаться моим постоянным раутпартнером?» — спросила она. Не находя слов, я несколько раз кивнул. «Тогда запросите Эль-матрицу и закодируйте согласование интересов…»
— И что было дальше?
— Я взял ее руку и почувствовал… Нет, не могу. Стыдно!
— А потом?
— Вероятно, я потерял рассудок…
— Вы ее… поцеловали?
— Да… Кажется, так называли это древние…
— А Велена?
— Сказала, что я первобытный человек или даже маньяк. И вот я больше для нее не существую. Зато она… Она здесь, — Ивари стукнул себя в грудь, — ни на миг не покидает, душит своим презрением. Я ничтожество, правда ведь?
— О нет, совсем нет… — ответил Исповедник, не пытаясь скрыть замешательство.
— Что означает слово «Исповедник»? — спросила Дамура.
— Это сокращенное название «Исследователь поведения нейронно-импульсный компьютерный», — расшифровал Булиш.
— Ясно… Так что с ним случилось, с этим… Исповедником?
— Не могу понять: ни с того, ни с сего сгорел!
— Вы же консультант-регулировщик мыслящих компьютеров!
— А вы, насколько мне известно, интеллектолог? — обиделся Булиш. — И, конечно, знаете, почему одновременно с самоуничтожением Исповедника, да-да, самоуничтожением, ушел Ивари?
— Я не занимаюсь патологическими состояниями, — сухо ответила Дамура. — Сантименты не мое амплуа, это по части машин. Коэффициент интеллектуальности Ивари превышал норму. Ненамного, но превышал. Остальное меня не касается.
— Еще бы… Копаться в человеческих душах способны только компьютеры. Их терпение безгранично. Не так ли?
— А в памяти Исповедника что-нибудь сохранилось?
— Не думаю. Тайна исповеди соблюдается строго.
— Предки передали компьютерам свои предрассудки. И все же проверьте блок памяти.
— Хорошо, — согласился Булиш. — Гм-м, странно… На сей раз компьютер стер не все. И думаю, сделал это сознательно.
— Скажите еще, в назидание нам с вами!
— Возможно.
— Ерунда! Ну-ка, дайте взглянуть! Поцелуй… Любовь… Странные слова, никогда не слышала. Видимо, архаизмы, язык отторгает все отжившее!
— Сейчас включу энциклодешифратор.
Бросив взгляд на дисплей, Дамура отшатнулась.
— Какой ужас! Наверное, это очень противно…
Странная мысль пришла в голову Булиша.
— Вы так думаете? — сказал он, растягивая слоги. — Давайте убедимся!
Он шагнул к Дамуре, привлек ее к себе и неумело, но очень старательно, словно исполняя урок, поцеловал в губы. Дамура не шелохнулась.
— Простите меня, — опомнившись, пробормотал Булиш. — Сам не знаю, как это получилось…
— Машинные штучки… — с неожиданной нежностью проговорила Дамура. — Ах вы, негодник этакий, научились у своих компьютеров!
На сей раз Плотников нарушил привычный ритуал, сыграв роль возмутителя спокойствия.
В одной из записок спрашивалось:
«Продолжается ли эволюция человека?»
Ответить взялся профессор-биолог из педагогического института, степенный, холеный мужчина в модном костюме, с шелковым шарфиком вместо галстука.
— Да, продолжается, — молвил он звучным баритоном («ему бы в оперу», — неприязненно подумал Плотников). — Об этом свидетельствует наблюдаемая повсеместно акселерация. Известно, что доспехи средневекового рыцаря сегодня впору лишь подростку…
Плотников не стерпел и нарушил профессиональную этику.
— Помилуйте, коллега, — сказал он, нарочито гнусавя, — средневековье сравнительно близкая к нашему времени эпоха. Какого же, по вашему просвещенному мнению, роста был человек, отделенный от нас не веками, а тысячелетиями? С мой мизинец?
— Здесь не место для научных дискуссий! — негодующе запротестовал биолог.
— Это диспут, коллега, — напомнил Плотников. — Антрополог Бунак свидетельствует, что средний рост мужчин за сорок лет стал больше на три сантиметра. Проделаем простой арифметический расчет… Вы позволите?
Биолог оскорбленно молчал.
— Итак, за двести лет мы подросли… на пятнадцать сантиметров. Ну да, в пять раз! А за две тысячи лет сделались выше на…
— Полтора метра, — подсказали из зала.
— Правильно. А ведь история человечества продолжается не менее шестисот тысячелетий! Выходит, наши пращуры были ростом с нынешних муравьев…
— А муравьи тоже продолжают эволю-ци… эволюционизировать? — крикнул паренек в синем халате, видимо, пришедший на диспут прямо из мастерской.
— Насчет муравьев не уверен, — продолжал Алексей Федорович, — а вот мы с вами уже перестали. Я нарочно привел абсурдный пример, чтобы стало ясно: акселерация — процесс временный, микроэволюционный, не более того. И опасаться, что наши потомки станут гигантами, не следует.
— Значит, по-вашему, эволюция закончилась?
— Применительно к человеку, да. Что поделаешь, природа уже давно сняла спецовку и, умыв руки, предоставила человека самому себе. Но не будем путать понятия «человек» и «человечество». Если эволюция человека, как высшей ступени живых организмов на Земле, завершилась, то развитие человечества, напротив, все убыстряет темпы. Я, кажется, увлекся?
— Продолжайте, товарищ профессор!
— Рассказывайте дальше, — зашумела аудитария.
— Тогда представьте себе перегруженный самолет. Он долго бежит по земле, затем, с трудом оторвавшись, продолжает движение над самой ее поверхностью, не в силах начать взлет, пока не наберет достаточную для этого скорость, и только потом круто уходит ввысь. Так и человечество. Оно медленно, по крупицам, накапливало знания, но несколько десятилетий назад началась научно-техническая революция, и за эти десятилетия добыто столько же знаний, сколько за все предшествующие тысячелетия. Человечество пошло на взлет!
— Но как же так, — растерянно воскликнул паренек в синей спецовке, — человечество взлетает все выше, а я остаюсь на месте?!
Сидящие в зале засмеялись, зашумели. Улыбнулся и Плотников, но тотчас согнал улыбку. Аудитория притихла.
— Это вопрос, который серьезно тревожит ученых. Техника резко взвинтила темп жизни, увеличила силу и число раздражителей, воздействующих на нервную систему человека. Его привычки, обычаи, пристрастия инерционны, психика хронически не поспевает за временем. Знаете, что писал в «Правде» лауреат Ленинской и Нобелевской премий академик Басов? Я запомнил, слушайте: «Еще никогда научно-технический прогресс не опережал духовное развитие человека так, как в наш век». Могу лишь присоединиться к этим словам.
— «Решительно не согласен с таким подходом! Нужно сохранять исторический оптимизм! — пришел наконец в себя после нокдауна профессор-биолог.
— Дорогие наши гости-ученые! — счел за благо вмешаться в спор председательствовавший на диспуте директор техникума. — Позвольте от лица присутствующих горячо поблагодарить вас за участие в сегодняшней встрече. Будем рады встретиться с вами в следующем году!
…Придя домой, Плотников мысленно продолжил дискуссию. Он как бы играл в шахматы сам с собой, делая ходы то за себя, то, перейдя по другую сторону доски, за противника.
«Допустим, эволюция продолжается. Ну и что?»
«Как это — ну и что? Человек будет совершенствоваться и далее».
«Или совершенствовать себя сам?»
«То есть сам продолжит свою эволюцию? Пожалуйста!»
«А к чему это приведет?»
«К росту нашего биологического могущества!»
«А если наоборот?»
«Как это — наоборот?»
«Да вот так…»
И Плотников, словно заправский шахматный композитор, придумал этюд, в котором человечество, играя за белых, начинает и… проигрывает.
* * *
— Говорите, — нарушил молчание Исповедник.— А стоит ли? — с усилием произнес Ивари. — Это всего лишь формальность. Ну что изменится, если я вытряхну перед вами душу? Легче мне станет? Возможно… Но дело ведь не в минутном настроении!
— Вот именно. Уйти никогда не поздно. Однако вспомните, скольких уставших, изверившихся, опустошенных вернула к жизни исповедь. Значит, это не такая уж формальность, как считаете вы. После вашего возникновения еще не ушел никто. Ведь вас синтезировали двадцать четыре года назад?
— Да, 6 марта 20019 года, — кивнул Ивари. — Тогда последний раз образовались вакансии за счет добровольно ушедших…
— Вот видите, — мягко сказал Исповедник. — Их было трое. И, между прочим, младшему перевалило за триста. Да и то они ушли не от жизненной усталости, а от неудовлетворенности творческим потенциалом, исчерпав все резервы его развития. С тех пор человечество пополняется сверхнормативно. А вы собираетесь уйти. Уйти в двадцать четыре года!
Ивари горько усмехнулся.
— С меня хватит и двадцати четырех. Жизнь не принесла мне ничего, кроме боли. Боль невыносима. Не могу и не хочу дольше терпеть. Отпустите меня…
— Я не собираюсь препятствовать вам. Да и как бы я мог это сделать? Прошу лишь уделить мне немного времени. И попробуем вместе разобраться, что же с вами произошло. Согласны?
— Пусть будет по-вашему, — склонил голову Ивари.
— Итак, ваш генетический код?
— Регулярная триада.
— Мужчина и две женщины?
— Наоборот, двое мужчин и женщина: триада не просто регулярная, но и перевернутая.
Исповедник задумался.
— И кто ваши доноры?
— Мыслелетчик Дженд, астральный поэт Никунаджис и абстрактная женщина…
— Конкурсный вариант? А кто абстрагировал женщину?
— Генный абстрактор Гударс.
— Не знаете, ее уравнение было трансцендентным или нашелся гарант?
— Ни то и ни другое.
— Значит, прототип? И какой же?
— Обобщение трех женщин, изображенных на одноименной картине Ле Корбюзье.
— Но ведь это…
— Чудовищно? Я тоже так думаю, — с горечью проговорил Ивари.
— Вы меня неверно поняли, — смутился Исповедник. — Я потрясен смелостью замысла.
— Жюри было такого же мнения. Золотая медаль и лавровый венок — вершина успехов Гударса. А я… С детства мне известно, что чувственные отношения между мужчиной и женщиной порочны, безнравственны, а главное, лишены смысла. От беспорядочного размножения давно отказались, оно вело к деградации и вырождению человечества. Единственно оправданный способ воспроизводства — это генный синтез. И все же… Помните всеобщую дискуссию, стоит ли сохранять деление человечества на два пола? Я был уверен, что оно скорее традиция, чем необходимость, и высказался за слияние полов. А на следующий день…
— Вы встретили женщину и поняли, что дело не в традициях, — перебил Исповедник. — Кто она?
— Велена, созерцательный палеоритмолог. Мы обсуждали проблемы космоэнергетики, делились впечатлениями о нашумевшей сверхзвуковой симфонии Лапидуса. «Хотите сделаться моим постоянным раутпартнером?» — спросила она. Не находя слов, я несколько раз кивнул. «Тогда запросите Эль-матрицу и закодируйте согласование интересов…»
— И что было дальше?
— Я взял ее руку и почувствовал… Нет, не могу. Стыдно!
— А потом?
— Вероятно, я потерял рассудок…
— Вы ее… поцеловали?
— Да… Кажется, так называли это древние…
— А Велена?
— Сказала, что я первобытный человек или даже маньяк. И вот я больше для нее не существую. Зато она… Она здесь, — Ивари стукнул себя в грудь, — ни на миг не покидает, душит своим презрением. Я ничтожество, правда ведь?
— О нет, совсем нет… — ответил Исповедник, не пытаясь скрыть замешательство.
— Что означает слово «Исповедник»? — спросила Дамура.
— Это сокращенное название «Исследователь поведения нейронно-импульсный компьютерный», — расшифровал Булиш.
— Ясно… Так что с ним случилось, с этим… Исповедником?
— Не могу понять: ни с того, ни с сего сгорел!
— Вы же консультант-регулировщик мыслящих компьютеров!
— А вы, насколько мне известно, интеллектолог? — обиделся Булиш. — И, конечно, знаете, почему одновременно с самоуничтожением Исповедника, да-да, самоуничтожением, ушел Ивари?
— Я не занимаюсь патологическими состояниями, — сухо ответила Дамура. — Сантименты не мое амплуа, это по части машин. Коэффициент интеллектуальности Ивари превышал норму. Ненамного, но превышал. Остальное меня не касается.
— Еще бы… Копаться в человеческих душах способны только компьютеры. Их терпение безгранично. Не так ли?
— А в памяти Исповедника что-нибудь сохранилось?
— Не думаю. Тайна исповеди соблюдается строго.
— Предки передали компьютерам свои предрассудки. И все же проверьте блок памяти.
— Хорошо, — согласился Булиш. — Гм-м, странно… На сей раз компьютер стер не все. И думаю, сделал это сознательно.
— Скажите еще, в назидание нам с вами!
— Возможно.
— Ерунда! Ну-ка, дайте взглянуть! Поцелуй… Любовь… Странные слова, никогда не слышала. Видимо, архаизмы, язык отторгает все отжившее!
— Сейчас включу энциклодешифратор.
Бросив взгляд на дисплей, Дамура отшатнулась.
— Какой ужас! Наверное, это очень противно…
Странная мысль пришла в голову Булиша.
— Вы так думаете? — сказал он, растягивая слоги. — Давайте убедимся!
Он шагнул к Дамуре, привлек ее к себе и неумело, но очень старательно, словно исполняя урок, поцеловал в губы. Дамура не шелохнулась.
— Простите меня, — опомнившись, пробормотал Булиш. — Сам не знаю, как это получилось…
— Машинные штучки… — с неожиданной нежностью проговорила Дамура. — Ах вы, негодник этакий, научились у своих компьютеров!