Таковы все в пансионе. Встречаясь, они говорят о чем угодно, только не о себе. Остров забвения? Почему же не забыты математические теоремы, формулы химических соединений, партитуры опер? И стихи…
   «Кто я? — допытывался Безымянный. — Мыслящая машина, в которую вложили все, что можно запомнить, кроме главного, касающегося ее самой? Или все же человек — странный, безликий, не знающий родства?»
   Еще вчера он был как бы элементарной ячейкой, воспроизводящей в миниатюре структуру единого целого, именуемого человечеством. Но сегодня…
   Надевая единственный на его памяти, совсем еще новый костюм, он нашел за подкладкой клочок бумаги — записку:
   «Родной мой! Я люблю тебя. Мне очень хорошо с тобой. Твоя колдунья».
   Щемящей нежностью и теплотой поражали эти слова. Безымянный ни на миг не усомнился, что записка адресована ему. Значит, в исчезнувшем из памяти прошлом его любила женщина. Он представлял, что такое любовь, но теперь это понятие перестало быть абстракцией, приобрело смысл, несовместимый с нынешним существованием.
   Безымянный начал мысленно перебирать известных ему людей. Множество их жило в памяти, но не оказалось ни одного, о ком он мог бы сказать: мы с ним дружили, или были знакомы, или хотя бы мимолетно встречались. И конечно же, среди них он не нашел колдуньи.
   Зато явственно возникли запруженные толпами улицы — кинокадры улиц, — лавины машин, громады домов, пестрота реклам, и его впервые повлекло в скрывающийся за оградой пансиона мир. Никто не поинтересовался, куда и зачем он идет…
   Два малиновых близнеца-солнца привычно пылали в зените, пепельные облака дымились на изжелта-сером небе. Но что за странные, напоминающие колючую проволоку растения? Почему так мертво кругом?
   Безымянный быстро утомился и с трудом передвигал шестипалые ступни. Сиреневые волосы от пота стали лиловыми, широко посаженные оранжевые глаза слезились. На поцарапанной коже выступили изумрудные капли крови.
   Наконец он достиг города. Город был пустынен. Пандусы и тротуары проросли теми же колючками. Коричневой слизью покрылись остовы зданий. Насквозь проржавели и по дверцы погрузились в асфальт кузова машин.
   И снова заработала память. Вот похожий на пастора человек с безгрешным лицом говорит о гуманном оружии, которое ничего не разрушает, а только отнимает жизнь… Потом едва прошелестел женский голос: «Родной мой, я любила тебя, мне было очень хорошо с тобой…»
 
   — Наша миссия закончена, — подвел черту Ванин.
   — Думаешь, они справятся? — спросил Сервус. — Узнав, что их цивилизация погибла…
   — Она воскрешена!
   — Ты оптимист. Из нескольких миллиардов мы буквально по атому воссоздали десяток мужчин и женщин…
   — И возвратили им жизнь, память, знания!
   — Увы, можно восстановить и привести в действие механизм памяти, однако то индивидуальное, что было в нем до разрушения, утрачено навсегда. Среднестатистический человек — не личность!
   Ванин задраил люк.
   — Все, что мы могли… Остальное зависит только от них. Как видишь, один уже преодолел шок. Уверен, они справятся!
   — Жаль, что так случилось. Нам же удалось этого избежать.
   — Нам удалось… — задумчиво проговорил Ванин, садясь в стартовое кресло. — Боже мой, как я соскучился по Земле!

ДВОЙНИК

   Когда Плотников завершил свою вторую кандидатскую диссертацию, оказалось, что не так-то просто пристроить ее к защите. В то время вышло постановление о повышении требований к диссертациям; некоторые ученые советы были закрыты за либерализм и беспринципность. Другие, опасаясь такой же участи, резко сократили число защит, особенно если работу представляли со стороны. А своего совета в НИИ, где работал Алексей Федорович, не существовало.
   Куда ни тыкался Плотников с диссертацией, повсюду получал отказ. В качестве причины обычно называли несоответствие работы профилю совета.
   Однажды Плотников прочитал в «Вечерней Москве» объявление о конкурсе на замещение вакантной должности заведующего кафедрой в одном из сибирских вузов. Избранным по конкурсу предоставлялись квартиры. Алексей Федорович по-прежнему жил все в том же, что и до войны, «стандартном» доме, который еще более обветшал и отнюдь не обзавелся удобствами.
   «Чем черт не шутит, возьму и подам на конкурс, — подумал он. — Степени у меня нет, но уже немало печатных работ, несколько книг и брошюр. Жаль, конечно, расставаться и с лабораторией, и с издательством, но сколько можно жить за городом, тратить на езду по три часа в день, таскать ведрами воду из колонки, зимой топить печку. А если передумаю, то никто меня насильно в Сибирь не погонит!»
   Документы были посланы, а через месяц к Плотникову домой пришел пожилой крепкий мужчина с военной выправкой, представившийся директором (тогда еще слово «ректор» не восстановили в правах гражданства) того самого сибирского вуза.
   — Приехал в Москву по делам, дай, думаю, зайду… Да, неважнецкие у вас условия. Есть основания перебраться к нам.
   Алексей Федорович, как ни странно, был избран на должность заведующего кафедрой. Впрочем, вскоре выяснилось, что во всем институте лишь два кандидата наук и ни одного профессора.
   На этот раз Плотников проявил несвойственную ему осмотрительность и, прежде чем принять решение, поехал познакомиться с обстановкой.
   Директор принял его как родного, возил по городу на машине.
   — Вот в этом доме, видите, он уже почти готов, получите квартиру. Выбирайте этаж!
   Дом действительно вскоре был заселен. Никакого отношения к институту он не имел. Алексею Федоровичу пришлось два года прожить в студенческом общежитии, прежде чем проблема жилья оказалась решенной… Но второе свое обещание — организовать защиту в родственном московском вузе — директор выполнил.
   Защита прошла буднично. Продолжалась она меньше часа, Плотникову не задали ни одного вопроса. Было всего лишь одно вполне доброжелательное выступление. Вопреки опасениям Алексея Федоровича ВАК утвердил его в ученой степени кандидата технических наук через каких-нибудь три месяца…
   Так Плотников стал сибиряком.
   Директор НИИ, умный и утонченный Глеб Сергеевич Каневский, пытался его отговорить, даже добился у министра комнаты в коммунальной квартире, но Алексей Федорович всегда отличался упрямством и не менял принятых решений. Расстались они по-доброму, и Плотников испытал скорбь, узнав через некоторое время, что Каневский обрел вечный покой в московском колумбарии.
   Спустя несколько месяцев после переезда Плотникову переслали толстое, с ученическую тетрадь, письмо, пришедшее по его старому адресу.
   «Здравствуйте, «глубокоуважаемый» Алексей Федорович! — говорилось в письме. — Я давно собирался заполучить в свои руки адрес Вашего местожительства, но это было чрезвычайно трудно ввиду того, что я не знал года Вашего рождения! Однако мои усилия наконец увенчались успехом. Говорят, мир не без добрых людей и не без дураков. Добрые люди помогают мне в моем тяжелом положении, а дураки стараются его осложнить.
   С чем связано мое желание написать Вам письмо?
   Напомню некоторые факты. Я был на преддипломной практике, когда лаборатория, где Вы работаете, совершила пиратский поступок. Она без моего согласия, на что, конечно, не согласился бы ни один человек, а тем более нормальный, сделала меня объектом исследования работы головного мозга и нервной деятельности с помощью радиоволн.
   Я занимался физкультурой, тяжелой атлетикой, имею второй разряд по шахматам. Кроме того, я получал повышенную стипендию и ходил всегда без фуражки, что не замедлило положительно сказаться на моем здоровье.
   Усилия операторов кибернетической машины, как Вы называете (я говорю «кибернетическое устройство»), привели их к желаемому результату: пользуясь методом голосов, о котором я буду писать ниже, управляя всем моим организмом, включая и мышление, операторы в конце концов довели меня до психиатрической больницы.
   Я уже в это время знал, что нахожусь на исследовании, и решил добиться его прекращения. Я обратился к доценту Первомайскому и рассказал ему обо всем, что знал об исследовании. Однако он оказался «крупным ученым» и решил, что от ультракоротких волн можно вылечиться в больнице.
   Я подвергся самым изощренным пыткам операторов кибернетической машины: воздействие на мозг — до головной боли, воздействие на спинной мозг до потери моего равновесия, воздействие на половой орган. Чтобы описать то, что я пережил (а в будущем это станет известно всем людям: я намерен написать книгу «Я обвиняю»), надо много страниц. Только мой характер и воля спасли меня от гибели. Не один раз я отказывался от пищи, не один раз хотел покончить с собой, хотя в условиях исследования это невозможно из-за управления организмом.
   Я превратился в мученика науки, в Иисуса Христа…»
   Письмо было своеобразным читательским откликом:
   «Вы имеете прямое отношение к исследованию, об этом говорит ваша очень хорошая брошюра. Она была сдана в печать в тот самый день, когда началось исследование. Это не может быть простым совпадением. Тем более, что в Вашей брошюре есть такая фраза: «Если бы этот вопрос задал кто-нибудь 15 лет назад, его сочли бы за сумасшедшего» (имеются в виду возможности электронных машин играть в шахматы и т. д.).
   Письмо заканчивалось своего рода рефератом «Исследование работы головного мозга, нервной деятельности, работы внутренних органов»:
   «Исследование ведется с помощью радиоволн (УКВ), направляемых радиолокатором, и кибернетического устройства. В условиях исследования на расстоянии изучается мышление, производится регулирование нервной системы. Оно основано на электрических процессах, происходящих в головном мозгу и нервной системе человека… Между человеком и кибернетическим устройством существует обратная связь, в которую может вмешиваться оператор…»
   «Не зря ему дали повышенную стипендию, — подумал Плотников, прочитав письмо. — Грамотность, стилистика почти безукоризненны. Ясность мысли, последовательность изложения, наконец, логика, хотя и своеобразно деформированная, бесспорны. А человек — душевнобольной. Он страдает. Он презирает: «Я видел слабых, жестоких людей». Какое убийственно точное сочетание: слабые — жестокие! Он изверился во всех: «Я обращался в Академию наук, к Несмеянову, Бардину, Топчиеву, ученому секретарю отделения технических наук академику Благонравову, к Векслеру и Вовси, Палладину и в лабораторию управляющих систем и машин, институт высшей нервной деятельности. Много писем я написал…»
   Ему не ответил никто. И Плотников тоже не ответил. А потом, оправдывая свое молчание рассудком, не мог этого себе простить сердцем.
   Он испытывал к написавшему письмо жалость и уважение, видел в нем интеллектуала, который, сам того не сознавая, оказался «вне игры». Безобидная брошюра запустила в действие если не механизм болезни, то по крайней мере систему передач, придавшую ей образное содержание…
* * *
   Пока все… Я выключил реальность и сейчас принадлежу самому себе. Мой внутренний мир заключен в хрупкую скорлупу. По другую сторону поглотившая меня Вселенная и звездолет, пронзающий ее со скоростью, которую несведущий назвал бы сверхсветовой… Впрочем, «звездолет» всего лишь аллегория, в нем нет ни крупицы вещества. Он неотделим от меня самого.
   Кто я, имею ли право называться человеком? Строго говоря, нет. Я волновой двойник человека. Живого, реального человека. Двойник, заимствовавший у него все, кроме плоти. Не привидение — вполне материальный сгусток полей, упорядоченный и высокоорганизованный.
   У меня есть прошлое. До известного момента — прошлое прототипа, затем собственное… Как-то он там, на Земле, мое первое «я», предтеча живой волны, несущейся быстрее, чем свет в свободном пространстве: в волноводе скорость возрастает, может даже стремиться к бесконечности. А если волновод во Вселенной… Трансвселенская магистраль? Но возможно ли такое в бесконечном пространстве?
   Этот вопрос запал в головы ученых, и вот я лечу, нет, распространяюсь неведомо куда, чтобы ответить на него. Кому ответить? Как ответить? Зачем? Похоже, ученые даже не задумывались над этими «кому», «как» и «зачем»! Ученые — взрослые дети, которым подавай все новые и новые игрушки. Я — последняя из них. Интересно, что у меня внутри? Солома? Вата? Колесики?
   Всего лишь игрушка, которую разломают, заглянут внутрь и выбросят! Действительно, имею ли я право на собственное «я»? Пусть не человеком, но личностью могу считаться?
   Мой прототип… Думает ли он обо мне? Не мучает ли его совесть? Ведь ему так легко представить себя на моем месте… в полном одиночестве… в абсолютной изоляции… в неведении о будущем!
   Самое страшное для меня — будущее. Боюсь не смерти, — бессмертия. Что, если буду существовать столько же, сколько Вселенная, — вечно? Нескончаемое движение в нескончаемом пространстве… Без цели, без надежды, с сознанием, что уже нет ни прототипа, ни человечества, ни Земли, ни Солнечной системы, ни Млечного Пути… Движение среди чужих, беспрестанно сменяющихся звезд, сквозь миры и антимиры — поле может взаимосуществовать не только с веществом, но и с антивеществом…
   Мой прототип… Мы родились в один и тот же миг, в одной и той же точке. Все, что происходило с ним, происходило и со мною. Любили одну и ту же женщину, испытывали одну и ту же боль. Теперь же мы порознь…
   Обо мне они не подумали. Человек во плоти не сумеет понять человека-волну. Разве волна может страдать? Это же модель, репродукция, схема! Разве схема способна чувствовать, ее назначение — собирать, обрабатывать, анализировать информацию. И я собираю, обрабатываю, анализирую. Выполняю свой долг. Перед кем? Кому и чем я обязан? Смешно, нелепо, но я чувствую себя человеком и горжусь принадлежностью к человечеству. Если моя смерть или мое бессмертие нужны людям… Стоп! Пора включать реальность…
 
   И все же зря я поддался! Уникальная нервная система, видите ли. Повышенная восприимчивость к аш-полям и всякое такое. Другого уникума нет, и будущее науки всецело зависит от моего добровольного согласия. Добровольного! Как будто могли заставить.
   Канючили:
   — Что вам стоит, вы же ничего не теряете!
   Пришлось согласиться. На свою голову…
   Вспоминаю гулкие коридоры НИИ. Меня везут на каком-то неуклюжем катафалке, словно больного в операционную, раздетого догола, с макушки до пят облепленного датчиками, водружают на хирургический стол:
   — Сейчас мы вас на минуточку усыпим, сны будут приятные…
   Сны были совсем не приятные. Снилась моя жизнь, в таких мерзких подробностях, какие наяву и не помнил. Заставил себя забыть! Оказывается, не забыл. Снилась Вита и наш последний разговор… Но хватит! Иначе не спасет и уникальность нервной системы: «уникальная» вовсе не означает «крепкая», скорее наоборот!
   Меня выжали до отказа и с превеликой благодарностью отпустили. Я был посвящен в их замысел лишь постольку-поскольку. Нужен прототип для создания какой-то особой волны, которую пошлют в глубь Вселенной. Зачем — не моего ума дело.
   — Ну и посылайте вашу волну, какое я имею к ней отношение! — говорю главному из ученых, румяному, совсем домашнему старичку в академической ермолке.
   — Вы и есть эта волна! — отвечает тоном злодея и подмигивает. — Не бойтесь, даже не почувствуете, что летите… пардон, распространяетесь. Лично для вас все останется по-прежнему.
   Он сказал полуправду. Живу, как и прежде. Но по ночам преследуют кошмары: я один на миллиарды безлюдных парсеков и отчего-то панически боюсь… не смерти, это было бы естественно, а бессмертия. Просыпаюсь, ощупываю себя и — руки-ноги на месте — утираю холодный пот…
   Иногда же снятся колонки цифр. Бесконечные столбцы цифр, лишенных смысла. Это еще хуже. Встаю измотанный, словно каторжной работой. А цифры стоят перед глазами, будто на экране с послесвечением. Однажды я бессознательно исписал ими лист и… порвал его в клочья: не хватает свихнуться!
   Нужно позвонить румяному злодею. Заварил кашу, пусть и расхлебывает!
 
   Снова отключаю реальность. Последние периоды (чуть было не сказал «дни») творится что-то неладное. Точно фотоснимок в проявителе, проступает утраченная плоть (опять рассуждаю не как двойник, а как прототип: ведь на самом деле я никогда не обладал плотью, следовательно, в принципе не мог ее утратить… и все же временами чувствую свое тело). Недавно вдруг осознал себя на Невском, в толпе…
   Не замечал раньше, что толпа похожа на волну. В ней множество пространственных гармоник. Гармоники снуют навстречу друг другу: прямые — вперед, обратные (их меньше) — назад, а волна катится…
   Да, я побывал на столь любимом мною Невском. Адмиралтейская игла, увенчанная флюгером-корабликом… Нимфы, несущие глобус… Нептун, вручающий Петру трезубец… Строгановский дворец в стиле русского барокко… Казанский собор с девяноста шестью коринфскими колоннами… Аничков мост, украшенный великолепными скульптурами Клодта…
   Прав был Гоголь, нет ничего лучше Невского проспекта!
   Когда мне особенно грустно, я называю себя призраком. Вот уж не думал, что у призраков бывают галлюцинации! Они преследуют меня все чаще. Но почему «преследуют»? Почему не «облегчают жизнь», не «дают надежду»? Никак не отрешусь от образа мыслей прототипа. Ограниченный человек (не странно ли так думать о себе?), он бы сказал: «Галлюцинации — это плохо. Галлюцинации — результат душевного расстройства или действия наркотика»…
   Призрак-наркоман, какая глупость! Но чем бы ни порождались галлюцинации, они моя единственная связь с Землей…
 
   — Я знал, что он придет, — довольно проговорил Бенуа и, сняв ермолку, промокнул платком вспотевшую лысину. — Но, правду говоря, начал было сомневаться. Итак, эксперимент оказался удачным. Поток информации, о котором мы не смели и мечтать!
   — Скажите, Алекс, это телепатия? — поинтересовался Велецкий.
   — Под телепатией понимают мысленное общение двух людей — индуктора и реципиента. Здесь же нет ни того, ни другого. Вернее, оба в одном лице.
   — Как так? — поразился Велецкий. — Разве прототип и двойник не два… не две личности?
   Бенуа хитро рассмеялся. Румянец на его щеках заиграл еще ярче.
   — Раскрою секрет: не существует ни прототипа, ни двойника. Один и тот же человек одновременно находится и среди нас, и в толще Вселенной. В этом вся соль!
   — Но разве можно было без его согласия…
   — Конечно, нельзя! — потер руки Бенуа. — И все же я это сделал. Иначе бы… Словом, я все поставил на кон и, как видите, выиграл. А победителей, к счастью, не судят!
   — Вы считаете себя победителем?
   — Абсолютно в этом убежден, — бодро сказал Бенуа.

«ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ»

 
 
   Как-то, в начале своей научной деятельности, Плотников посетил художника-абстракциониста. Бациллы созерцательной мудрости еще не проникли в жаждущий деятельности организм Алексея Федоровича. Обо всем на свете у него было свое, бескомпромиссное, разумеется, «единственно правильное» суждение. К абстракционисту он шел с запрограммированным предубеждением, и, почувствовав это, художник начал показ с портретов, выполненных в реалистической манере. Портреты свидетельствовали о мастерстве и таланте.
   — Но это не мое амплуа, — сказал художник.
   Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали нарочитой изощренностью, фантастичностью, дерзостью. Плотников вспомнил стихи Василия Каменского, разученные им когда-то смеха ради и теперь не желавшие уходить из памяти:
 
Чаятся чайки.
Воронятся вороны.
Солнится солнце,
Заятся зайки.
По воде на солнцепути
Веселится душа
И разгульнодень
Деннится невтерпеж.
 
   — Как называется вот эта… картина?
   — А какое название дали бы вы?
   — «Разгульнодень», — в шутку сказал Плотников.
   — Знаете Каменского, — удивился художник. — Ну что ж, так оно и есть.
   — Вы это серьезно?
   — Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем, «Восход солнца на Венере» или «Кипящие страсти». Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое «я», и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества.
   — А как же с объективным отображением реальности?
   — Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: «Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?» Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, — в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.
   — Какое может быть сравнение; импрессионизм и абстракционизм?
   Художник усмехнулся.
   — Вот ведь как бывает. В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали «мазил-импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики». А сейчас, в шестидесятых годах двадцатого, не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают «мазил-абстракционистов»!
   Много лет спустя Плотников вспомнил эти слова, стоя перед фреской во всю огромную стену в парижском здании ЮНЕСКО. Изображенная на ней фигура человека, нет, глиняного колосса, вылепленного в подпитии неведомым богом, — плоская, намалеванная наспех грубой кистью и еще более грубыми красками, вызвала у него чувство удушья. И эту, с позволения сказать, вещь сотворил великий Пабло Пикассо, при жизни объявленный гением!
   «А король-то голый!» — подумал Алексей Федорович и сам ужаснулся. Скажи так вслух, и сочтут тебя, голубчика, невеждой, невосприимчивым к прекрасному!
   Однажды ему так и сказали: «Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!»
   Вскоре после получения профессорского звания Плотников был командирован на месяц в Дрезденский технический университет. На вокзале в Берлине его встретила переводчица фрау Лаура, желчная одинокая женщина лет сорока, установившая над ним тотальную опеку.
   — Герр профессор, сегодня у нас культурная программа. Куда вы предпочитаете пойти, в музей гигиены или оперетту?
   — Право же, мне безразлично, фрау Лаура.
   — Выскажите ваше пожелание!
   — Да все равно мне!
   — Я жду.
   — Хорошо, предпочитаю оперетту!
   — А я советую пойти в музей.
   — Но теперь я захотел именно в оперетту!
   — Решено, — подводит черту фрау Лаура, — идем в музей гигиены.
   Как-то в картинной галерее она привлекла внимание Плотникова к небольшому полотну:
   — Смотрите, какая прелесть, какое чудное личико!
   — А по-моему, это труп, — неосторожно сказал Плотников.
   Вот здесь-то он и услышал:
   — Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!
   Подойдя ближе, они прочитали название картины: «Камилла на смертном одре».
   Этот эпизод вспомнил Алексей Федорович, стоя у фрески Пикассо.
   «Да он издевается над нами… Или экспериментирует, как с подопытными кроликами! Шутка гения? Почему же никто не смеется? Почему у всех такие торжественно-постные лица?»
   Еще один эпизод с чувством досады вспомнил Алексей Федорович. Как-то раз в разговоре с композитором и пианистом Гозенпудом он вздумал показать себя ценителем музыки и принялся расхваливать полонез Огинского.
   — И это вы считаете музыкой? — удивился Гозенпуд.
   — Полонез Огинского вне музыки! — важно поддакнул присутствовавший при разговоре доцент консерватории.
   — Но полонез воздействует на эмоции слушателей, на их настроение, — попробовал возражать Плотников. — Понимаю, он сентиментален, может быть, даже слащав. Но доходит до сердца. Не в этом ли смысл искусства?
   Гозенпуд помолчал.
   — Войдите в комнату, окрашенную темной краской, — сказал он затем. — Уверен, что вскоре у вас испортится настроение. А в светлом помещении, напротив, улучшится, возможно, станет приподнятым. Значит ли это, что маляр создал произведение искусства? Искусство не должно приспосабливаться, искать легчайший путь к сердцу — так думают лишь дилетанты. Впрочем, вы, как инженер, можете и не разбираться в искусстве… А его сверхзадача — воспитывать вкус, приобщать к глубинам культуры.
   Вероятно, он был прав, художник с интеллектом ученого, создатель архисложных шедевров, снискавших почтение знатоков, но так и не нашедших пока дороги к сердцам тех, кому близок и доступен Огинский.
   Тогда Алексей Федорович не нашелся что ответить. И это полупрезрительное «впрочем, вы, как инженер…» осталось в его душе пожизненной метой. Но он сделал вывод: нужно, чтобы инженеры цитировали «Божественную комедию», а поэты представляли принцип действия циклотрона.
   Жизнь выдвинула новые критерии интеллигентности. Сегодня в равной мере неинтеллигентны инженер, не приемлющий искусства, и поэт, бравирующий незнанием физики. Нет конфликта между «технарями» и «гуманитариями», есть столкновение двух форм невежества.
    «Глупо противопоставлять художественное творчество научному и техническому! — возмущался Плотников. — Нет ни того, ни другого порознь, есть просто творчество, то есть вид человеческой деятельности, в результате которого возникает нечто принципиально новое, ранее не бывшее. Рамок и границ для творчества не существует и незачем искусственно их воздвигать!»