Страница:
Сейчас, мне думается, что я так охотно пишу о Паше, потому что был он чем-то похож на моего старшего брата. Он был смешной и костисто-нескладный. Но он никогда не рассматривал предмет сзади, не рассмотрев его сначала как следует спереди, в лицо, так сказать. Тогда эта мысль о сходстве Паши с моим братом показалась бы мне кощунственной, но все же и тогда я ловил себя на каком-то необъяснимом теплом чувстве к нему. И хотя все над Пашей подтрунивали, вскоре он стал необходим всем нам, как некая точка опоры, а может быть, как глас Божий.
Влюбился он в эту Ульхен-Эльзе, ну, как последний дурак. Впрочем, мы все тайно ему завидовали, не допуская даже мысли, что эта любовь приведет к чему-нибудь путному. Но, может быть, это была не зависть, может быть, греза.
Озеро начиналось прямо у асфальтовой дороги, переходящей в улицу. В окнах первого этажа висели фарфоровые медальоны. Паша поглазел на эти медальоны, на них были головки женщин в шляпках и кружевах. Поговаривали, что в этом доме тайный публичный дом. "Вряд ли, - подумал Паша, комендатура давно бы это ихнее дело накрыла". Паша покатил по выцветшему от жары асфальту. Торцы домов, с которых начинался город, заросли плющом густо. В озере ребятишки купаются - пищат, визжат, брызгаются. Паша ездил на мотоцикле за клеем для стенгазеты.
Мы с Писателем Пе еще играли в футбол, в роте не бывали, о Пашиных шашнях узнали последними, когда футбольная катастрофа ввергла нас в охоту на молодую лань.
Пашины плечи даже под гимнастеркой так раскалились, казалось, вот-вот вздуются пузырями.
Паша закатил мотоцикл на пляж. Решительно гимнастерку снял. И майку снял. Войне конец - ребятишки на пляже все загорелые, орут по-немецки, а Паша их понимает. Он в своей деревне отличником был и сейчас пожинал плоды.
Ребятишки на Пашу никакого внимания - вот мотоцикл расковырять пожалуйста. Паша отогнал мальчишек от мотоцикла. И улыбнулся сконфуженно девушке, сидевшей неподалеку на махровом широком полотенце в синюю и белую полосу.
- Цербрюхен, - сказал он. - Как пить дать.
Девушка не ответила на его улыбку, даже чуть носом дернула. "Ну и ладно, - подумал Паша. - Чего она мне улыбаться будет?" Он снял ботинки, штаны-галифе и, подвернув широкие солдатские сатиновые трусы, сделал стойку на руках. Ему хотелось в воду, но он себя сдерживал, нужно еще как следует прокалиться, чтобы прохладная вода стала от перекала еще прохладнее, чтобы захотелось кричать: "Ух ты! О-го-го!"
Мальчишки тоже принялись делать стойки. Они тыкались головами в песок, не удерживая тело слабыми руками. Но им было весело. Они хохотали.
Паша заметил, как девушка глянула на него исподлобья, встала и пошла к воде. На вид ей было лет семнадцать. У девушки шапочка резиновая голубая и резиновые тапочки голубые.
Она упала в воду, чуть подпрыгнув, и красивым кролем прошла первые метры, потом поплыла брассом. Ее приныривающая голубая голова затерялась в оголтелой мешанине купающихся ребят.
Постояв еще немного, Паша тоже побежал в воду, шумно упал в нее и шумно поплыл. Как все деревенские, не обученные кролю, любил он, купаясь, ощущать веселье и шум воды, иногда он даже позволял себе крикнуть - "Ух ты!" - что, конечно, не свидетельствовало в его пользу.
Проплыв до середины озера, он повернул обратно и чуть не врезался лбом в плотик. Плотик стоял на якоре, по-видимому, для того, чтобы пловцы могли отдохнуть. Паша уцепился за край и вымахнул на него, отметив, что черные сатиновые трусы облепляют его ноги почти до колен. Паша, приплясывая, пустился трусы подворачивать, чтобы они выглядели спортивнее, - на плотике сидела та самая девушка в белом купальнике, голубой шапочке и голубых резиновых туфлях.
Паша не отличался развязностью, но тут ему показалось вдруг, что девушку эту он знает с детства, что они вместе учились и между ними самые лучшие дружеские отношения, просто она рассердилась на него за какую-то его глупую выходку; он сел рядом с ней, взял ее руку и крепко пожал.
- Ентшульдиген, - сказал.
Девушка отодвинулась от него, но не прыгнула в воду, а как-то жалко, по-ребячьи, сползла и поплыла на спине, торопливо загребая воду и глядя на Пашу растерянно и жалобно. Потом она повернулась и поплыла кролем. Паша полюбовался немного ее ходом и поплыл вслед саженками.
На берегу Паша глянул на свой мотоцикл и обомлел. На мотоцикле, широко расставив ноги, с сигаретой во рту сидел начальник строевой части, майор Рубцов.
Девушка держала свое бело-голубое полотенце возле лица, прикусив уголок зубами. Она смотрела то на майора, то на Пашу, что-то там соображая в своей замилитаризованной голове.
- Здравия желаю, товарищ майор. Рядовой Перевесов. Возвращаюсь из командировки в город за клеем.
- Как я понимаю, ты не возвращаешься, Перевесов, а прохлаждаешься. И как тебе?
- Так жарко же, товарищ майор. Сил нет. Выкупайтесь тоже. Вода что надо.
Майор расстегнул пуговицу на гимнастерке, покосился на девушку, а она, скомкав полотенце, вдруг шагнула к Паше и спряталась за его спину. Майор гимнастерку застегнул.
- Нет, - сказал он. - Не могу позориться перед населением, купаясь в таких дурацких трусах. И ты бы, рядовой Перевесов, не позорился.
Девушка вдруг засмеялась за Пашиной спиной, а когда он к ней обернулся, вытерла ему лицо полотенцем.
- Рядовой Перевесов! - крикнул майор. Но, поняв, что крик его в данной ситуации неуместен и политически вреден, сказал растерянно: Перевесов, сейчас же оденься. Не стой голяком перед новой немецкой молодежью. Черт бы тебя побрал... Короче, я беру мотоцикл, а ты пешком пойдешь. И немедленно.
Паша достал из кармана часы, показал их девушке.
- Морген. Цвай ур. - И топнул пяткой, мол, здесь, на этом месте.
Девушка ничего не ответила. Сняла резиновую шапочку, тряхнула стрижеными светлыми волосами.
- Перевесов, - сказал майор. - Ты посмотри на нее. Она же дите. Мне баб не жаль - подстрекатели и психопатки. Но от детей - руки прочь!
- Вы правы, товарищ майор. - Паша подошел к девушке, пожал ей руку. Сказал: - Ауф видерзеен, комрад фройлен. - Залез в галифе, ботинки. Морген. Цвай ур. - И пошел в сторону части, на ходу надевая гимнастерку.
Майор догнал его на мотоцикле, притормозил и спросил:
- Думаешь, придет?
- Не знаю. Хорошая девушка.
- Перевесов, ты понимаешь, о чем я? Может, мне тебя на губу упечь, на пятнадцать суток?.. Смотри, Перевесов, влюбишься - отчислю в спецподразделение. - Майор нажал на газ и с таким треском рванул к части, что Паша должен был бы почувствовать свою полную беззащитность перед уставом, порядком и еще чем-то таинственным и неумолимым.
На следующий день Паша пришел к старшине Зотову за увольнительной.
- Не дам, - сказал старшина. - Меня уже майор Рубцов вызывал... Думаешь, она придет?
- Придет, - сказал Паша. - Я не думаю. Я сердцем чувствую. Сердце мне говорит.
- У тебя сердце, а у меня майор, - сказал старшина. - Правда, он оговорку сделал, сказал, если очень уж просить будет - дай... На. Старшина вынул из стола уже заготовленную увольнительную. - Деньги есть?
- А зачем? - спросил Паша.
- Там на штрассе немцы что-то вроде кафе открыли. Ликер продают мятный. Зеленый, как болотная херня. Кофе свекольный - тоже херня. И пирожные вот - с ноготь. Подворотничок пришей чистый.
- Есть у меня в мешке деньги, - сказал Паша. - Каждый месяц давали...
- И чтобы в лучшем виде! - сказал старшина, повысив голос. - Без рук! Если патруль спросит, куда увольнительная, скажешь - отпуск за отличную службу... А может, за клеем?
- За клеем я вчера ездил.
Сейчас те приятели, что помладше, говорят Писателю Пе, задетые за живое его свободным характером и независимым способом жить, - мол, ты старше нас на войну. Но эта фраза по сути своей лишь фигура для украшения речи над гробом усопшего. А на самом деле каждый солдат на войну моложе, потому что недолюбил, и, если он понимает это и если он не глуп, он умрет молодым. Посмотрите на тех, кто прибавил войну к своему возрасту - они быстро состарились, превратив свою жизнь в служение прошлому и ничего не ожидая от будущего, кроме признания в непомерной прогрессии их заслуг перед Родиной, считая уже само собой пребывание в армии актом беспримерного подвига.
Красивая бесподобная студентка милая Мария передернет плечами: мол, все это липа и яблоневый цвет - на войне барышень волокут в кусты, а не купаются с ними в светлых струях теплого озера. Студентка Мария знает. Она все знает. Знает, что и любви, как таковой, нет, есть только желание барыша.
В небе над теплой землей шла своя непредсказуемая деятельность. Туча, брюхатая и одинокая, наползала на озеро.
Паша глядел на нее без злости: дождь - явление преходящее, он же, Паша, шел к вечному.
Когда Паша вбежал на пляж, там было пустынно. Лишь одна фигурка боролась с ветром. Она была в синем платье с белыми пуговицами и белым воротником. В белых туфлях на низком каблуке и с зонтиком. Зонт был широкий мужской, даже стариковский. Наверно, она схватила его впопыхах.
Они стояли друг против друга и как бы боялись один другого, и как бы один у другого просили прощения, и оба чувствовали одну и ту же боль в переносице. Ветер толкнул их друг к другу. Она протянула Паше зонт, предлагая укрыться под зонтом от дождя и как бы отдавая себя тем самым в объятия Паши, поскольку под зонтом, не прижавшись друг к другу, укрыться от дождя невозможно.
Паша взял зонт, но встать к девчонке близко не смог. Тогда он воткнул зонт ручкой в песок глубоко, чтобы ветер не вырвал. Прокопал каблуком вокруг зонта канавку и стащил гимнастерку.
- "Анна унд Марта баден!" - заорал он запомнившуюся на всю жизнь фразу из учебника немецкого языка. Быстро раздевшись, он запихал под зонт всю одежду.
И девушка, вдруг поняв, что их спасение в озере, сбросила платье, туфли. Надела резиновую шапочку, но тут же и ее сбросила. Паша сложил все под зонт.
Стихия низринулась на них. И они с криком спрятались от нее в воде.
Когда они подплыли к плоту, дождь уже перестал. Они вылезли на плот и упали на мокрые теплые доски, уже начавшие куриться паром. На них снизошла та минута, которая отключает от сердца все заботы бытия, которая растягивается в щемящую бесконечность, которая впоследствии будет освещать долгое одиночество памятью соприкосновения со счастьем.
Солнце вышло из похудевшей тучи.
Паша ткнул себя в грудь и сказал:
- Паша. - Взял девушкину руку и поцеловал.
- Эльзе, - девушка сползла с плота в воду и обрызгала Пашу, и поплыла, засмеявшись.
Паша тут же поплыл вслед за ней.
На пляже уже появились ребятишки. Они возились в мокром песке, строили неприступные крепости и замки, шпили которых обваливались, подсыхая на солнце.
Паша чуть было не опоздал на свидание - он разведывал путь в кафе.
Немцы, сидевшие за чашкой свекольного кофе, смотрели на Пашу и Эльзе неодобрительно. Паша спиной ощущал их взгляды, как падающие за ворот ледяные капли. Ему казалось, что Эльзе сейчас не выдержит и заплачет. Она, собственно, ребенок. Какое у нее мужество?
Паша посадил ее за столик, подошел к стойке, вынул из кармана пачку марок и попросил цвай кофе и фюр аллес кекс. Получилось немного. Он поставил тарелку перед девушкой и поцеловал ее в маковку, как целуют сестренок.
Немцы, казалось, перестали дышать. Но когда он это проделал в полном соответствии с болью своей стесненной души, они, не увидав в его поведении фальши, улыбнулись. В их улыбках не было одобрения, но уже была задумчивость.
Из-за стола в углу поднялся однорукий инвалид, подошел к Паше, в руке у него была рюмка зеленого ликера.
- Жизнь идет, - сказал он.
Паша встал, они чокнулись - Паша свекольным кофе - и выпили стоя.
В этот момент, как в театре, отворилась дверь - вошел патруль. Старший лейтенант и два автоматчика. Офицер подошел к Паше, спросил увольнительную. Паша подал.
- Вам увольнительную дали не для того, чтобы вы сидели в пивной.
- Мы кофе пьем, - ответил Паша.
Старший лейтенант посмотрел на испуганную Эльзе равнодушным усталым взглядом, даже не посмотрел, а как бы размазал ее.
- Доложите своему командиру, что я наложил на вас трое суток ареста.
- Слушаюсь, - сказал Паша.
Однорукий инвалид придвинулся к офицеру боком, как птица.
- Нехорошо, - сказал он. - Война нет. Жизнь! Цветы...
Старший лейтенант похлопал инвалида по плечу.
- Все правильно, - сказал он по-немецки. - Мы еще просто не знаем, как нужно вести себя в такой ситуации.
"Ну чего тут знать? - подумал Паша. - Ну чего тут знать?" - Ему стало весело.
- Товарищ старший лейтенант, разрешите допить кофе и проводить девушку до дому?
Старший лейтенант задумался. Автоматчики смотрели на него с нескрываемым интересом.
- Разрешаю, - наконец сказал он.
Паша щелкнул каблуками, чего сам от себя никак не ждал, сел и принялся небольшими глотками интеллигентно пить кофе, глядя на Эльзе и улыбаясь.
Про интеллигентность я с его слов пишу, хотя Паша это мог, была у него какая-то сдержанность в движениях и в выражении чувств.
В глазах у старшего лейтенанта и автоматчиков появилась тоска. Когда они выходили, лица их были суровы и слепы.
Это все, что Паша рассказал нам о девушке Эльзе. Больше он не рассказал ничего. Но начал он пропадать.
Тут и случилась наша охота.
Мертвый Егор лежал, улыбался. Он был охотник, мечтал об охоте, и на охоте умер. Косуля даже не убежала. Она смотрела на нас с холма, наклонив голову. Видимо, до сих пор бог оберегал ее для каких-то своих интриг.
И мы не знали, что наше положение было усугублено тем, что буквально за день до злополучной охоты Паша подал командиру роты рапорт: "Прошу полагать меня женатым..." Формулировку ему, матерясь и размахивая кулаками, подсказал старшина Зотов.
Когда Паша умер, мы с Писателем Пе уже больше месяца числились в музвзводе. Писатель Пе бухал на барабане, я пумкал на теноре "эс-та-та... эс-та-та... па-па..."
После тихих похорон Егора нам совсем тоскливо стало в разведроте. Демобилизовались старики, пришла молодежь, которая, как мундирчик, надела на себя славу нашего подразделения и чувствовала себя в нем ловко, как в своем. Нам, увы, этот мундирчик жал.
И вот лежим мы с Писателем Пе на стадионе. Где военные остановились, там сразу: стадион, сортир и кухня. Мимо нас идет какой-то бледный, высокий незнакомый старшина.
- Это капельмейстер. Врубайся, - прошептал мне Писатель Пе и громко так: - Не знаю, не знаю. Симфонизм тебе не горох. Тебе бы только пальцы. Ты не прав. Я виртуозности не отрицаю, но тема и звучание должны развиваться вширь.
- А я чихал, - говорю я наобум. - Я полагаю музыку в себе. Она во мне всегда. Лишь смена ритмов. Я виртуоз...
И как это ловко у меня получилось. Незнакомый старшина остановился, как будто влетел лицом в паутину. Помахал руками перед носом, повернулся и говорит нам:
- Вы музыканты?
- А вы гуляйте, - отвечаем. - Мало ли кем мы были - может, даже кондитерами. Ауф вам видерзеен с большим приветом.
- Нет, - говорит. - Я серьезно. Я командир музвзвода.
Мы в смех - мол, не слышали о таком.
- Нет, - говорит. - Я не шучу. Теперь в подразделении есть музвзвод и я занимаюсь его доукомплектацией. Ищу музыкантов. Вы музыканты. Я слышал ваш разговор. Ваши фамилии.
Мы неохотно сообщаем. Ломаемся; мол, мы только еще учились в музучилище и школе при консерватории. Мол, где нам...
Но он уже пошел. Высокий и сухой. Он был репатриант, и музыкантов набрал из репатриированных ребят, преимущественно из западных областей. Ему с ними было легче чувствовать себя командиром. И кой черт внушил ему поверить нам. Но именно с этого момента началась его реальная жизнь, полная тревоги, забот и даже музыки - он был отличный трубач.
На следующий день нас вызвали к начальнику строевой части, майору Рубцову.
- Старшина-капельмейстер попросил перевести вас в музвзвод, - сказал майор. - Я не спрашиваю, как вы ему мозги закрутили. Я перевел. Но указал ему, чтобы ваших фамилий я от него больше не слышал. Я ему, конечно, дал понять, кто вы такие есть на самом деле, но он не понял. Пускай пеняет на себя.
- Пускай пеняет, - согласились мы с майором. - Он глупый.
- А вот ваш Перевесов!.. Штучка! - Майор положил перед нами рапорт Паши Сливухи: "Прошу полагать меня женатым..." - Ему я тоже намекал...
- Перевесова на губу! - закричали мы. - Или в тыл. В Сибирь! - Мы были совершенно искренне возмущены желанием Паши жениться на немке Ульхен. Умом мы понимаем, что такая житейская ситуация возможна. Но куда он ее повезет? К себе в деревню под соломенную крышу? В колхозе даже картошки не вдоволь. Или, скажем, в Ленинград в общагу, если ему удастся устроиться учеником-токарем или слесарем на какой-нибудь завод? Ну, а чтобы остаться здесь в Германии, у нее, наверно, и квартира есть, и работа Паше нашлась бы, - такое нам и в голову не приходило, о таком и язык-то повернуться не мог.
- Может, она беременная? - спросил майор.
- Не знаем, - сказали мы удрученно и тут же развеселились: - У нашего Паши дите будет - Адольф Павлович.
- Он же ваш друг, - урезонил нас майор. - Идите. Играйте музыку. - В интонациях его голоса мы уловили презрение к нам и сочувствие к Паше.
Старшина нашей роты уже получил предписание о нашем переводе в музвзвод.
- Очень рад с вами расстаться, - сказал он.
- Старшина, почему ты нас так не любишь?
- Нет, я люблю вас и так сильно люблю, что боюсь загреметь вместе с вами когда-нибудь под трибунал.
Мы обиделись. Мы были честные советские воины. Без склонности к воровству, мародерству, насилию и спекуляции - просто нам было скучно. Спидометр, запущенный в нас наступлением и победой, работал, но отсчитывал он уже не мили, а миллиметры. Ну не нравился нам наш бег на месте, и накапливающаяся в нас нервозность могла, конечно, толкнуть нас на поступки в высшей степени безрассудные.
- Я бы вас демобилизовал в первую очередь - как контуженых, - сказал старшина.
Мы поклали вещи в мешок, долго вертели в руках старую краснощекую хромку. Вместе с Толей Сивашкиным ушла гармонь, аккордеон "Хонер", старушка хромка осталась при нас.
- Взять хотите? - спросил старшина. - Берите. В музвзводе ей и место. А тут без вас писарь ее узаконит. Он себя демобилизует по состоянию здоровья, харя.
Старшина писаря не любил. Да и никто его не жаловал, кроме командира роты. Командир до самого конца войны и еще немного после надеялся на писарев литературный дар - очень ему хотелось называться Героем Советского Союза. А у самого писаря, мы знали, в мешке лежало штук восемь медалей "За отвагу" и "Боевые заслуги". Он вписывал свою фамилию почти во все представления к наградам.
Так мы и пришли в музвзвод с нашей старенькой хромкой.
Встретили нас более чем почтительно, даже с испугом. Испуг этот вырос в страх, когда мы, бросив гармошку на койку, вынули из-за пазух по парабеллуму и засунули их под матрацы. Чудики-музыканты в необмятых гимнастерочках вымелись из комнаты, как будто и не присутствовали. Мы спрятали парабеллумы обратно за пазуху и принялись приклеивать к стене девушек в купальниках и без купальников, вырезанных из немецких журналов.
Мы полежали немножко, положив ноги в ботинках на спинки коек. Потом взяли хромку и пошли разыскивать среди музыкантов, кто ею владеет. Владел маленький мордастенький тромбонист. Но куда ему было до Толи Сивашкина семь верст по грязи и все на карачках.
Мордастенький поразвлекал нас музыкой. Мы слушали с каменными лицами. Он вернул нам гармошку и, как нам показалось, всхлипнул.
Мы направились к капельмейстеру. Мы ему сказали:
- Дарим. Запишите в реестр, чтобы никакая сволочь не сперла. Прославленная в боях хроматическая гармошка. Мы под ее звуки в атаку ходили.
Капельмейстер, поблагодарил вежливо. Спросил, какие инструменты из медных мы предпочитаем. Он понимает, конечно, что мы, пианисты, выше. Но нам не трудно будет освоить медные и почувствовать красоту их звучания.
Мы уставились на него как на слабоумного.
В его комнате стояла узкая койка. На небольшом узком столике лежала сверкающая труба. А на стене висело манто под котик. Оно было в чехле из прозрачной пленки. Мы пощупали в комнате все - и манто тоже - и молча вышли.
Внизу нас ждал Шаляпин. Пришел в гости. И красовался перед музыкантами. В ордене и при двух медалях: "За взятие Берлина" и "За победу над Германией".
- Я бы, - говорит он, - спел бы охотно. Но это же музыкальная шпана лабухи. Они в вокале не понимают ни черта.
- А ты спой, Федя, - попросили мы. - Для нас. Вокализ.
Шаляпин стал в позу, и домик музыкальный, двухэтажный, розовый затрясся в ознобе.
Музыканты выбежали на лестницу. Кто-то из них хотел что-то сострить, но, различив на наших лицах почтение и трепет, подавился своей дилетантской иронией. А мы с Писателем Пе похлопали в ладоши и провели Шаляпина по всему домику. Даже капельмейстера ему показали. Открыли дверь в его комнату и объяснили:
- Это маэстро!
Капельмейстер пытался запихать котиковую шубку в солдатский мешок.
Ну, потом мы легли спать, великодушно объявив соседям: мол, если кто боится храпа, пускай идет спать на крышу. Окромя храпа, мы ночью кричим и по комнате бегаем, можем даже пальнуть.
Но в итоге не спали мы. Сытые музыканты храпели, сопели, хрюкали, блеяли. А разведчик спит неслышно.
Мы выходили на улицу, сидели у домика на скамеечке. Честно говоря, нам хотелось обратно в роту, но мы боялись, что там мы сорвемся по-крупному. Уснули мы под утро, когда музыканты устали храпеть. Их хождение по комнате нас не раздражало, но когда они стали дудеть в свои дудки, мы, не разлепляя глаз, запустили башмаками в их светлые выспавшиеся хари.
- Обжоры! Тунеядцы! Идите дудеть на улицу, - крикнули мы.
Музыканты вымелись. Нас накрыл благодатный сон. Во сне мы увидели, что мы все живы. И Толя Сивашкин играет на "Ла Паломе".
Опухнуть от сна в армии можно только во время войны - скажем, в окопах. Всем известно: когда спишь - не так хочется есть. В мирное время в армии не поспишь. Для командиров спящий солдат хуже, чем черт для попа. Над нами раздался голос негромкий, но неприятный:
- Встать!
Мы повернулись на другой бок, пробурчав:
- Уймитесь, маэстро...
- Встать! - раздалось громче. Мы узнали голос майора Рубцова.
Мы вскочили. В комнате почти весь музвзвод. И капельмейстер красный, наверно, от гнева. И майор Рубцов играет желваками скул.
- Почему спите в такое время?
- Товарищ майор, они храпят, как скотный двор. Ни дисциплины, ни гигиены. Темные они.
- А это что? - майор показал на стену, обклеенную девушками.
- Наглядное пособие. Готовимся к демобилизации.
Мы были уверены, что майор нам подыгрывает, но тут не хватило у майора выдержки. Он закашлялся и сквозь кашель прорычал:
- Смыть! Привести стену в порядок. Через три минуты быть у командира взвода.
Майор поспешно вышел. Капельмейстер выскочил за ним. Майор тут же вернулся, откинул матрацы на наших койках. Там ничего не было. Майор глянул на капельмейстера. Тот руку поднес ко лбу, но тут же опустил ее и вздохнул. Жителей западных районов мы узнавали по этому неистребимому желанию перекреститься.
Мы уже были одеты в наши выцветшие, почти белые гимнастерки, ели начальство глазами, готовые чуть что выполнять.
- Я командира взвода предупреждал, что вы негодяи, - сказал майор. Вы хоть на чем-нибудь можете? Хоть на гитаре?
- Никак нет, - ответили мы. - У нас музыкальный слух недоразвитый.
- Я позабочусь - вам его разовьют, - майор наставил свой крепкий указательный палец капельмейстеру в грудь.
- Будете их учить. Сдерите с них три шкуры. Этого на барабане, - он ткнул пальцем в Писателя Пе. - А этого... - он оглядел комнату в поисках подходящего инструмента, остановил свой орлиный взгляд на геликоне и вдруг, подскочив к нему, запустил руку в раструб.
Мы вытянулись в струну и животы поджали до невозможности.
- Ладно, - сказал он. - Оружие сами сдадите. Вам оружие сейчас опасно иметь. Этого... - он ткнул пальцем в меня, - на чем-нибудь поплоше. На ложках, на сковородках. Какая у вас труба самая захудалая?
Мордастенький тромбонист сунулся:
- Тенор. У тенора совсем не бывает соло. На нем легко.
- А вы! - Майор осмотрел нас бессердечным взором. - Чтобы я о вас больше не слышал. Учитесь. Учение - свет.
Мы крикнули с благодарностью:
- Так точно. Будем стараться.
Когда майор ушел, мы заправили койки, смыли со стены девушек и пошли к капельмейстеру.
Он сидел на кровати. Когда мы вошли - встал.
- Накапал, - сказали мы. Достали из-под его матраца свои парабеллумы и почесались. Почесывание сильно действует на интеллигента. Интеллигент это враг действия. Интеллигенты вырастают из неудачливых романтиков. Так мы считали. Капельмейстер попятился, схватил со столика свою трубу изумительно красивую, внутри позолоченную, снаружи матовую, как морозный узор с золотыми опоясочками.
Был он уже не молодой, к сорока. Но поджарый, с горящими глазами.
- Вы верующий? - спросил я.
- А что?
- В концлагере были?
Он пожал плечами, давая тем самым понять, что вопрос наш дурацкий, если он из репатриированных, то не на курорте же он обретался.
- И ничего не боитесь, - сказали мы.
Он кивнул и как-то неуклюже выставил перед собой трубу.
- Ничего. Я свое отбоялся.
- Врешь ты, - Писатель Пе выволок из-под кровати мешок с шубкой под котик. - Ты действительно ничего не боялся, пока не приобрел вот это. Мы не спрашиваем тебя, где ты взял. Но сейчас ты боишься за этот вот хлам.
Влюбился он в эту Ульхен-Эльзе, ну, как последний дурак. Впрочем, мы все тайно ему завидовали, не допуская даже мысли, что эта любовь приведет к чему-нибудь путному. Но, может быть, это была не зависть, может быть, греза.
Озеро начиналось прямо у асфальтовой дороги, переходящей в улицу. В окнах первого этажа висели фарфоровые медальоны. Паша поглазел на эти медальоны, на них были головки женщин в шляпках и кружевах. Поговаривали, что в этом доме тайный публичный дом. "Вряд ли, - подумал Паша, комендатура давно бы это ихнее дело накрыла". Паша покатил по выцветшему от жары асфальту. Торцы домов, с которых начинался город, заросли плющом густо. В озере ребятишки купаются - пищат, визжат, брызгаются. Паша ездил на мотоцикле за клеем для стенгазеты.
Мы с Писателем Пе еще играли в футбол, в роте не бывали, о Пашиных шашнях узнали последними, когда футбольная катастрофа ввергла нас в охоту на молодую лань.
Пашины плечи даже под гимнастеркой так раскалились, казалось, вот-вот вздуются пузырями.
Паша закатил мотоцикл на пляж. Решительно гимнастерку снял. И майку снял. Войне конец - ребятишки на пляже все загорелые, орут по-немецки, а Паша их понимает. Он в своей деревне отличником был и сейчас пожинал плоды.
Ребятишки на Пашу никакого внимания - вот мотоцикл расковырять пожалуйста. Паша отогнал мальчишек от мотоцикла. И улыбнулся сконфуженно девушке, сидевшей неподалеку на махровом широком полотенце в синюю и белую полосу.
- Цербрюхен, - сказал он. - Как пить дать.
Девушка не ответила на его улыбку, даже чуть носом дернула. "Ну и ладно, - подумал Паша. - Чего она мне улыбаться будет?" Он снял ботинки, штаны-галифе и, подвернув широкие солдатские сатиновые трусы, сделал стойку на руках. Ему хотелось в воду, но он себя сдерживал, нужно еще как следует прокалиться, чтобы прохладная вода стала от перекала еще прохладнее, чтобы захотелось кричать: "Ух ты! О-го-го!"
Мальчишки тоже принялись делать стойки. Они тыкались головами в песок, не удерживая тело слабыми руками. Но им было весело. Они хохотали.
Паша заметил, как девушка глянула на него исподлобья, встала и пошла к воде. На вид ей было лет семнадцать. У девушки шапочка резиновая голубая и резиновые тапочки голубые.
Она упала в воду, чуть подпрыгнув, и красивым кролем прошла первые метры, потом поплыла брассом. Ее приныривающая голубая голова затерялась в оголтелой мешанине купающихся ребят.
Постояв еще немного, Паша тоже побежал в воду, шумно упал в нее и шумно поплыл. Как все деревенские, не обученные кролю, любил он, купаясь, ощущать веселье и шум воды, иногда он даже позволял себе крикнуть - "Ух ты!" - что, конечно, не свидетельствовало в его пользу.
Проплыв до середины озера, он повернул обратно и чуть не врезался лбом в плотик. Плотик стоял на якоре, по-видимому, для того, чтобы пловцы могли отдохнуть. Паша уцепился за край и вымахнул на него, отметив, что черные сатиновые трусы облепляют его ноги почти до колен. Паша, приплясывая, пустился трусы подворачивать, чтобы они выглядели спортивнее, - на плотике сидела та самая девушка в белом купальнике, голубой шапочке и голубых резиновых туфлях.
Паша не отличался развязностью, но тут ему показалось вдруг, что девушку эту он знает с детства, что они вместе учились и между ними самые лучшие дружеские отношения, просто она рассердилась на него за какую-то его глупую выходку; он сел рядом с ней, взял ее руку и крепко пожал.
- Ентшульдиген, - сказал.
Девушка отодвинулась от него, но не прыгнула в воду, а как-то жалко, по-ребячьи, сползла и поплыла на спине, торопливо загребая воду и глядя на Пашу растерянно и жалобно. Потом она повернулась и поплыла кролем. Паша полюбовался немного ее ходом и поплыл вслед саженками.
На берегу Паша глянул на свой мотоцикл и обомлел. На мотоцикле, широко расставив ноги, с сигаретой во рту сидел начальник строевой части, майор Рубцов.
Девушка держала свое бело-голубое полотенце возле лица, прикусив уголок зубами. Она смотрела то на майора, то на Пашу, что-то там соображая в своей замилитаризованной голове.
- Здравия желаю, товарищ майор. Рядовой Перевесов. Возвращаюсь из командировки в город за клеем.
- Как я понимаю, ты не возвращаешься, Перевесов, а прохлаждаешься. И как тебе?
- Так жарко же, товарищ майор. Сил нет. Выкупайтесь тоже. Вода что надо.
Майор расстегнул пуговицу на гимнастерке, покосился на девушку, а она, скомкав полотенце, вдруг шагнула к Паше и спряталась за его спину. Майор гимнастерку застегнул.
- Нет, - сказал он. - Не могу позориться перед населением, купаясь в таких дурацких трусах. И ты бы, рядовой Перевесов, не позорился.
Девушка вдруг засмеялась за Пашиной спиной, а когда он к ней обернулся, вытерла ему лицо полотенцем.
- Рядовой Перевесов! - крикнул майор. Но, поняв, что крик его в данной ситуации неуместен и политически вреден, сказал растерянно: Перевесов, сейчас же оденься. Не стой голяком перед новой немецкой молодежью. Черт бы тебя побрал... Короче, я беру мотоцикл, а ты пешком пойдешь. И немедленно.
Паша достал из кармана часы, показал их девушке.
- Морген. Цвай ур. - И топнул пяткой, мол, здесь, на этом месте.
Девушка ничего не ответила. Сняла резиновую шапочку, тряхнула стрижеными светлыми волосами.
- Перевесов, - сказал майор. - Ты посмотри на нее. Она же дите. Мне баб не жаль - подстрекатели и психопатки. Но от детей - руки прочь!
- Вы правы, товарищ майор. - Паша подошел к девушке, пожал ей руку. Сказал: - Ауф видерзеен, комрад фройлен. - Залез в галифе, ботинки. Морген. Цвай ур. - И пошел в сторону части, на ходу надевая гимнастерку.
Майор догнал его на мотоцикле, притормозил и спросил:
- Думаешь, придет?
- Не знаю. Хорошая девушка.
- Перевесов, ты понимаешь, о чем я? Может, мне тебя на губу упечь, на пятнадцать суток?.. Смотри, Перевесов, влюбишься - отчислю в спецподразделение. - Майор нажал на газ и с таким треском рванул к части, что Паша должен был бы почувствовать свою полную беззащитность перед уставом, порядком и еще чем-то таинственным и неумолимым.
На следующий день Паша пришел к старшине Зотову за увольнительной.
- Не дам, - сказал старшина. - Меня уже майор Рубцов вызывал... Думаешь, она придет?
- Придет, - сказал Паша. - Я не думаю. Я сердцем чувствую. Сердце мне говорит.
- У тебя сердце, а у меня майор, - сказал старшина. - Правда, он оговорку сделал, сказал, если очень уж просить будет - дай... На. Старшина вынул из стола уже заготовленную увольнительную. - Деньги есть?
- А зачем? - спросил Паша.
- Там на штрассе немцы что-то вроде кафе открыли. Ликер продают мятный. Зеленый, как болотная херня. Кофе свекольный - тоже херня. И пирожные вот - с ноготь. Подворотничок пришей чистый.
- Есть у меня в мешке деньги, - сказал Паша. - Каждый месяц давали...
- И чтобы в лучшем виде! - сказал старшина, повысив голос. - Без рук! Если патруль спросит, куда увольнительная, скажешь - отпуск за отличную службу... А может, за клеем?
- За клеем я вчера ездил.
Сейчас те приятели, что помладше, говорят Писателю Пе, задетые за живое его свободным характером и независимым способом жить, - мол, ты старше нас на войну. Но эта фраза по сути своей лишь фигура для украшения речи над гробом усопшего. А на самом деле каждый солдат на войну моложе, потому что недолюбил, и, если он понимает это и если он не глуп, он умрет молодым. Посмотрите на тех, кто прибавил войну к своему возрасту - они быстро состарились, превратив свою жизнь в служение прошлому и ничего не ожидая от будущего, кроме признания в непомерной прогрессии их заслуг перед Родиной, считая уже само собой пребывание в армии актом беспримерного подвига.
Красивая бесподобная студентка милая Мария передернет плечами: мол, все это липа и яблоневый цвет - на войне барышень волокут в кусты, а не купаются с ними в светлых струях теплого озера. Студентка Мария знает. Она все знает. Знает, что и любви, как таковой, нет, есть только желание барыша.
В небе над теплой землей шла своя непредсказуемая деятельность. Туча, брюхатая и одинокая, наползала на озеро.
Паша глядел на нее без злости: дождь - явление преходящее, он же, Паша, шел к вечному.
Когда Паша вбежал на пляж, там было пустынно. Лишь одна фигурка боролась с ветром. Она была в синем платье с белыми пуговицами и белым воротником. В белых туфлях на низком каблуке и с зонтиком. Зонт был широкий мужской, даже стариковский. Наверно, она схватила его впопыхах.
Они стояли друг против друга и как бы боялись один другого, и как бы один у другого просили прощения, и оба чувствовали одну и ту же боль в переносице. Ветер толкнул их друг к другу. Она протянула Паше зонт, предлагая укрыться под зонтом от дождя и как бы отдавая себя тем самым в объятия Паши, поскольку под зонтом, не прижавшись друг к другу, укрыться от дождя невозможно.
Паша взял зонт, но встать к девчонке близко не смог. Тогда он воткнул зонт ручкой в песок глубоко, чтобы ветер не вырвал. Прокопал каблуком вокруг зонта канавку и стащил гимнастерку.
- "Анна унд Марта баден!" - заорал он запомнившуюся на всю жизнь фразу из учебника немецкого языка. Быстро раздевшись, он запихал под зонт всю одежду.
И девушка, вдруг поняв, что их спасение в озере, сбросила платье, туфли. Надела резиновую шапочку, но тут же и ее сбросила. Паша сложил все под зонт.
Стихия низринулась на них. И они с криком спрятались от нее в воде.
Когда они подплыли к плоту, дождь уже перестал. Они вылезли на плот и упали на мокрые теплые доски, уже начавшие куриться паром. На них снизошла та минута, которая отключает от сердца все заботы бытия, которая растягивается в щемящую бесконечность, которая впоследствии будет освещать долгое одиночество памятью соприкосновения со счастьем.
Солнце вышло из похудевшей тучи.
Паша ткнул себя в грудь и сказал:
- Паша. - Взял девушкину руку и поцеловал.
- Эльзе, - девушка сползла с плота в воду и обрызгала Пашу, и поплыла, засмеявшись.
Паша тут же поплыл вслед за ней.
На пляже уже появились ребятишки. Они возились в мокром песке, строили неприступные крепости и замки, шпили которых обваливались, подсыхая на солнце.
Паша чуть было не опоздал на свидание - он разведывал путь в кафе.
Немцы, сидевшие за чашкой свекольного кофе, смотрели на Пашу и Эльзе неодобрительно. Паша спиной ощущал их взгляды, как падающие за ворот ледяные капли. Ему казалось, что Эльзе сейчас не выдержит и заплачет. Она, собственно, ребенок. Какое у нее мужество?
Паша посадил ее за столик, подошел к стойке, вынул из кармана пачку марок и попросил цвай кофе и фюр аллес кекс. Получилось немного. Он поставил тарелку перед девушкой и поцеловал ее в маковку, как целуют сестренок.
Немцы, казалось, перестали дышать. Но когда он это проделал в полном соответствии с болью своей стесненной души, они, не увидав в его поведении фальши, улыбнулись. В их улыбках не было одобрения, но уже была задумчивость.
Из-за стола в углу поднялся однорукий инвалид, подошел к Паше, в руке у него была рюмка зеленого ликера.
- Жизнь идет, - сказал он.
Паша встал, они чокнулись - Паша свекольным кофе - и выпили стоя.
В этот момент, как в театре, отворилась дверь - вошел патруль. Старший лейтенант и два автоматчика. Офицер подошел к Паше, спросил увольнительную. Паша подал.
- Вам увольнительную дали не для того, чтобы вы сидели в пивной.
- Мы кофе пьем, - ответил Паша.
Старший лейтенант посмотрел на испуганную Эльзе равнодушным усталым взглядом, даже не посмотрел, а как бы размазал ее.
- Доложите своему командиру, что я наложил на вас трое суток ареста.
- Слушаюсь, - сказал Паша.
Однорукий инвалид придвинулся к офицеру боком, как птица.
- Нехорошо, - сказал он. - Война нет. Жизнь! Цветы...
Старший лейтенант похлопал инвалида по плечу.
- Все правильно, - сказал он по-немецки. - Мы еще просто не знаем, как нужно вести себя в такой ситуации.
"Ну чего тут знать? - подумал Паша. - Ну чего тут знать?" - Ему стало весело.
- Товарищ старший лейтенант, разрешите допить кофе и проводить девушку до дому?
Старший лейтенант задумался. Автоматчики смотрели на него с нескрываемым интересом.
- Разрешаю, - наконец сказал он.
Паша щелкнул каблуками, чего сам от себя никак не ждал, сел и принялся небольшими глотками интеллигентно пить кофе, глядя на Эльзе и улыбаясь.
Про интеллигентность я с его слов пишу, хотя Паша это мог, была у него какая-то сдержанность в движениях и в выражении чувств.
В глазах у старшего лейтенанта и автоматчиков появилась тоска. Когда они выходили, лица их были суровы и слепы.
Это все, что Паша рассказал нам о девушке Эльзе. Больше он не рассказал ничего. Но начал он пропадать.
Тут и случилась наша охота.
Мертвый Егор лежал, улыбался. Он был охотник, мечтал об охоте, и на охоте умер. Косуля даже не убежала. Она смотрела на нас с холма, наклонив голову. Видимо, до сих пор бог оберегал ее для каких-то своих интриг.
И мы не знали, что наше положение было усугублено тем, что буквально за день до злополучной охоты Паша подал командиру роты рапорт: "Прошу полагать меня женатым..." Формулировку ему, матерясь и размахивая кулаками, подсказал старшина Зотов.
Когда Паша умер, мы с Писателем Пе уже больше месяца числились в музвзводе. Писатель Пе бухал на барабане, я пумкал на теноре "эс-та-та... эс-та-та... па-па..."
После тихих похорон Егора нам совсем тоскливо стало в разведроте. Демобилизовались старики, пришла молодежь, которая, как мундирчик, надела на себя славу нашего подразделения и чувствовала себя в нем ловко, как в своем. Нам, увы, этот мундирчик жал.
И вот лежим мы с Писателем Пе на стадионе. Где военные остановились, там сразу: стадион, сортир и кухня. Мимо нас идет какой-то бледный, высокий незнакомый старшина.
- Это капельмейстер. Врубайся, - прошептал мне Писатель Пе и громко так: - Не знаю, не знаю. Симфонизм тебе не горох. Тебе бы только пальцы. Ты не прав. Я виртуозности не отрицаю, но тема и звучание должны развиваться вширь.
- А я чихал, - говорю я наобум. - Я полагаю музыку в себе. Она во мне всегда. Лишь смена ритмов. Я виртуоз...
И как это ловко у меня получилось. Незнакомый старшина остановился, как будто влетел лицом в паутину. Помахал руками перед носом, повернулся и говорит нам:
- Вы музыканты?
- А вы гуляйте, - отвечаем. - Мало ли кем мы были - может, даже кондитерами. Ауф вам видерзеен с большим приветом.
- Нет, - говорит. - Я серьезно. Я командир музвзвода.
Мы в смех - мол, не слышали о таком.
- Нет, - говорит. - Я не шучу. Теперь в подразделении есть музвзвод и я занимаюсь его доукомплектацией. Ищу музыкантов. Вы музыканты. Я слышал ваш разговор. Ваши фамилии.
Мы неохотно сообщаем. Ломаемся; мол, мы только еще учились в музучилище и школе при консерватории. Мол, где нам...
Но он уже пошел. Высокий и сухой. Он был репатриант, и музыкантов набрал из репатриированных ребят, преимущественно из западных областей. Ему с ними было легче чувствовать себя командиром. И кой черт внушил ему поверить нам. Но именно с этого момента началась его реальная жизнь, полная тревоги, забот и даже музыки - он был отличный трубач.
На следующий день нас вызвали к начальнику строевой части, майору Рубцову.
- Старшина-капельмейстер попросил перевести вас в музвзвод, - сказал майор. - Я не спрашиваю, как вы ему мозги закрутили. Я перевел. Но указал ему, чтобы ваших фамилий я от него больше не слышал. Я ему, конечно, дал понять, кто вы такие есть на самом деле, но он не понял. Пускай пеняет на себя.
- Пускай пеняет, - согласились мы с майором. - Он глупый.
- А вот ваш Перевесов!.. Штучка! - Майор положил перед нами рапорт Паши Сливухи: "Прошу полагать меня женатым..." - Ему я тоже намекал...
- Перевесова на губу! - закричали мы. - Или в тыл. В Сибирь! - Мы были совершенно искренне возмущены желанием Паши жениться на немке Ульхен. Умом мы понимаем, что такая житейская ситуация возможна. Но куда он ее повезет? К себе в деревню под соломенную крышу? В колхозе даже картошки не вдоволь. Или, скажем, в Ленинград в общагу, если ему удастся устроиться учеником-токарем или слесарем на какой-нибудь завод? Ну, а чтобы остаться здесь в Германии, у нее, наверно, и квартира есть, и работа Паше нашлась бы, - такое нам и в голову не приходило, о таком и язык-то повернуться не мог.
- Может, она беременная? - спросил майор.
- Не знаем, - сказали мы удрученно и тут же развеселились: - У нашего Паши дите будет - Адольф Павлович.
- Он же ваш друг, - урезонил нас майор. - Идите. Играйте музыку. - В интонациях его голоса мы уловили презрение к нам и сочувствие к Паше.
Старшина нашей роты уже получил предписание о нашем переводе в музвзвод.
- Очень рад с вами расстаться, - сказал он.
- Старшина, почему ты нас так не любишь?
- Нет, я люблю вас и так сильно люблю, что боюсь загреметь вместе с вами когда-нибудь под трибунал.
Мы обиделись. Мы были честные советские воины. Без склонности к воровству, мародерству, насилию и спекуляции - просто нам было скучно. Спидометр, запущенный в нас наступлением и победой, работал, но отсчитывал он уже не мили, а миллиметры. Ну не нравился нам наш бег на месте, и накапливающаяся в нас нервозность могла, конечно, толкнуть нас на поступки в высшей степени безрассудные.
- Я бы вас демобилизовал в первую очередь - как контуженых, - сказал старшина.
Мы поклали вещи в мешок, долго вертели в руках старую краснощекую хромку. Вместе с Толей Сивашкиным ушла гармонь, аккордеон "Хонер", старушка хромка осталась при нас.
- Взять хотите? - спросил старшина. - Берите. В музвзводе ей и место. А тут без вас писарь ее узаконит. Он себя демобилизует по состоянию здоровья, харя.
Старшина писаря не любил. Да и никто его не жаловал, кроме командира роты. Командир до самого конца войны и еще немного после надеялся на писарев литературный дар - очень ему хотелось называться Героем Советского Союза. А у самого писаря, мы знали, в мешке лежало штук восемь медалей "За отвагу" и "Боевые заслуги". Он вписывал свою фамилию почти во все представления к наградам.
Так мы и пришли в музвзвод с нашей старенькой хромкой.
Встретили нас более чем почтительно, даже с испугом. Испуг этот вырос в страх, когда мы, бросив гармошку на койку, вынули из-за пазух по парабеллуму и засунули их под матрацы. Чудики-музыканты в необмятых гимнастерочках вымелись из комнаты, как будто и не присутствовали. Мы спрятали парабеллумы обратно за пазуху и принялись приклеивать к стене девушек в купальниках и без купальников, вырезанных из немецких журналов.
Мы полежали немножко, положив ноги в ботинках на спинки коек. Потом взяли хромку и пошли разыскивать среди музыкантов, кто ею владеет. Владел маленький мордастенький тромбонист. Но куда ему было до Толи Сивашкина семь верст по грязи и все на карачках.
Мордастенький поразвлекал нас музыкой. Мы слушали с каменными лицами. Он вернул нам гармошку и, как нам показалось, всхлипнул.
Мы направились к капельмейстеру. Мы ему сказали:
- Дарим. Запишите в реестр, чтобы никакая сволочь не сперла. Прославленная в боях хроматическая гармошка. Мы под ее звуки в атаку ходили.
Капельмейстер, поблагодарил вежливо. Спросил, какие инструменты из медных мы предпочитаем. Он понимает, конечно, что мы, пианисты, выше. Но нам не трудно будет освоить медные и почувствовать красоту их звучания.
Мы уставились на него как на слабоумного.
В его комнате стояла узкая койка. На небольшом узком столике лежала сверкающая труба. А на стене висело манто под котик. Оно было в чехле из прозрачной пленки. Мы пощупали в комнате все - и манто тоже - и молча вышли.
Внизу нас ждал Шаляпин. Пришел в гости. И красовался перед музыкантами. В ордене и при двух медалях: "За взятие Берлина" и "За победу над Германией".
- Я бы, - говорит он, - спел бы охотно. Но это же музыкальная шпана лабухи. Они в вокале не понимают ни черта.
- А ты спой, Федя, - попросили мы. - Для нас. Вокализ.
Шаляпин стал в позу, и домик музыкальный, двухэтажный, розовый затрясся в ознобе.
Музыканты выбежали на лестницу. Кто-то из них хотел что-то сострить, но, различив на наших лицах почтение и трепет, подавился своей дилетантской иронией. А мы с Писателем Пе похлопали в ладоши и провели Шаляпина по всему домику. Даже капельмейстера ему показали. Открыли дверь в его комнату и объяснили:
- Это маэстро!
Капельмейстер пытался запихать котиковую шубку в солдатский мешок.
Ну, потом мы легли спать, великодушно объявив соседям: мол, если кто боится храпа, пускай идет спать на крышу. Окромя храпа, мы ночью кричим и по комнате бегаем, можем даже пальнуть.
Но в итоге не спали мы. Сытые музыканты храпели, сопели, хрюкали, блеяли. А разведчик спит неслышно.
Мы выходили на улицу, сидели у домика на скамеечке. Честно говоря, нам хотелось обратно в роту, но мы боялись, что там мы сорвемся по-крупному. Уснули мы под утро, когда музыканты устали храпеть. Их хождение по комнате нас не раздражало, но когда они стали дудеть в свои дудки, мы, не разлепляя глаз, запустили башмаками в их светлые выспавшиеся хари.
- Обжоры! Тунеядцы! Идите дудеть на улицу, - крикнули мы.
Музыканты вымелись. Нас накрыл благодатный сон. Во сне мы увидели, что мы все живы. И Толя Сивашкин играет на "Ла Паломе".
Опухнуть от сна в армии можно только во время войны - скажем, в окопах. Всем известно: когда спишь - не так хочется есть. В мирное время в армии не поспишь. Для командиров спящий солдат хуже, чем черт для попа. Над нами раздался голос негромкий, но неприятный:
- Встать!
Мы повернулись на другой бок, пробурчав:
- Уймитесь, маэстро...
- Встать! - раздалось громче. Мы узнали голос майора Рубцова.
Мы вскочили. В комнате почти весь музвзвод. И капельмейстер красный, наверно, от гнева. И майор Рубцов играет желваками скул.
- Почему спите в такое время?
- Товарищ майор, они храпят, как скотный двор. Ни дисциплины, ни гигиены. Темные они.
- А это что? - майор показал на стену, обклеенную девушками.
- Наглядное пособие. Готовимся к демобилизации.
Мы были уверены, что майор нам подыгрывает, но тут не хватило у майора выдержки. Он закашлялся и сквозь кашель прорычал:
- Смыть! Привести стену в порядок. Через три минуты быть у командира взвода.
Майор поспешно вышел. Капельмейстер выскочил за ним. Майор тут же вернулся, откинул матрацы на наших койках. Там ничего не было. Майор глянул на капельмейстера. Тот руку поднес ко лбу, но тут же опустил ее и вздохнул. Жителей западных районов мы узнавали по этому неистребимому желанию перекреститься.
Мы уже были одеты в наши выцветшие, почти белые гимнастерки, ели начальство глазами, готовые чуть что выполнять.
- Я командира взвода предупреждал, что вы негодяи, - сказал майор. Вы хоть на чем-нибудь можете? Хоть на гитаре?
- Никак нет, - ответили мы. - У нас музыкальный слух недоразвитый.
- Я позабочусь - вам его разовьют, - майор наставил свой крепкий указательный палец капельмейстеру в грудь.
- Будете их учить. Сдерите с них три шкуры. Этого на барабане, - он ткнул пальцем в Писателя Пе. - А этого... - он оглядел комнату в поисках подходящего инструмента, остановил свой орлиный взгляд на геликоне и вдруг, подскочив к нему, запустил руку в раструб.
Мы вытянулись в струну и животы поджали до невозможности.
- Ладно, - сказал он. - Оружие сами сдадите. Вам оружие сейчас опасно иметь. Этого... - он ткнул пальцем в меня, - на чем-нибудь поплоше. На ложках, на сковородках. Какая у вас труба самая захудалая?
Мордастенький тромбонист сунулся:
- Тенор. У тенора совсем не бывает соло. На нем легко.
- А вы! - Майор осмотрел нас бессердечным взором. - Чтобы я о вас больше не слышал. Учитесь. Учение - свет.
Мы крикнули с благодарностью:
- Так точно. Будем стараться.
Когда майор ушел, мы заправили койки, смыли со стены девушек и пошли к капельмейстеру.
Он сидел на кровати. Когда мы вошли - встал.
- Накапал, - сказали мы. Достали из-под его матраца свои парабеллумы и почесались. Почесывание сильно действует на интеллигента. Интеллигент это враг действия. Интеллигенты вырастают из неудачливых романтиков. Так мы считали. Капельмейстер попятился, схватил со столика свою трубу изумительно красивую, внутри позолоченную, снаружи матовую, как морозный узор с золотыми опоясочками.
Был он уже не молодой, к сорока. Но поджарый, с горящими глазами.
- Вы верующий? - спросил я.
- А что?
- В концлагере были?
Он пожал плечами, давая тем самым понять, что вопрос наш дурацкий, если он из репатриированных, то не на курорте же он обретался.
- И ничего не боитесь, - сказали мы.
Он кивнул и как-то неуклюже выставил перед собой трубу.
- Ничего. Я свое отбоялся.
- Врешь ты, - Писатель Пе выволок из-под кровати мешок с шубкой под котик. - Ты действительно ничего не боялся, пока не приобрел вот это. Мы не спрашиваем тебя, где ты взял. Но сейчас ты боишься за этот вот хлам.