Страница:
Мясо же ее, распавшись на мелкие молекулы, засеяло целый гектар.
Гена-янычар…
Он был командиром атомной лодки — атомохода. Небольшого роста, толстенький, он все время прихрамывал. До конца жизни его мучил тромбофлебит. И еще у него была ишемическая болезнь сердца. Он задыхался при недостатке кислорода,
— Химик, — говорил он мне, — у тебя не двадцать процентов во втором, а девятнадцать, врет твой газоанализатор.
Я проверял, и — точно: газоанализатор врал. Это был артист своего дела. Маг и волшебник. Сейчас все еще существует категория командиров, которые только в автономках видят смысл своей жизни.
Когда он заступал на вахту, дежурным по дивизии, на разводе начинался цирк. Он инструктировал развод ровно столько, чтоб успеть изречь:
— Я прошел сложный путь от сперматозоида до капитана первого ранга и посему буду краток. Помните: чуть чего — за пицунду и на кукан!
Замов он терпеть не мог. И делал он это в лоб, открыто.
Как-то наш зам вошел в центральный и сказал:
— Вы знаете, товарищ командир, сейчас самый большой конкурс в политическое училище, по семнадцать человек на одно место.
— Конечно! — заерзал в кресле Янычар. — Каждый хочет иметь свой кусок хлеба с маслом и ни хрена не делать.
После этого в центральном наступила вакуумная пауза, когда каждый молча и тихо занимался своим делом.
Гена-янычар…
Он чувствовал корабль каждой своей клеткой. Он даже угадывал начало аварийной тревоги — перед каждым возгоранием в электросети являлся в центральный пост. Это была мистика какая-то.
А плавал он лихо. Он менял по своему капризу проливы, глубины и скорости перехода, и мы — то крались вдоль береговой черты, то — неслись напролом, на всех парах, в полосе шторма и под водой нас мотало так, как мотает только морской тральщик.
Он мог форсировать противолодочный рубеж на полном ходу, ночью, чуть ли не в надводном положении, и ему все сходило.
Он рисковал, плавал «на глазок», по наитию, на ощупь, в нарушение всего. В его решениях порой не было ни логики, ни смысла. Но он всегда выигрывал, и мы всегда приходили из автономки необнаруженными, а для лодки это даже важней, чем удачная стрельба.
После похода, на разборе, за такие тактические фокусы ему тут же ставили два шара — и он обижался.
— Да идите вы… — говорил он своим однокашникам, которые давно стали орденоносными адмиралами.
После такого «разбора полетов» он всегда приходил на корабль, устало спускался вниз, предупреждал дежурного:
— Меня ни для кого нет, будить только в случае ядерного нападения, — запирался в каюте и в одиночку напивался.
Его извлекали из недр каюты, привлекали к какой-то ответственности, наказывали или только журили; прощали в конце концов и отправляли в море.
И море все списывало…
Он здорово ходил в море, Гена-янычар…
— Штурман! Место!
Взгляд в правый иллюминатор и сразу в левый. Карандаш двумя пальчиками поднимается над картой. Пальчики разжимаются — карандаш падает — тык! — есть место.
Вася Дубасов свое дело знает. Невязка [Невязка — ошибка (морск.)] — ноль. Прокладку в Финском заливе, когда в правый иллюминатор смотрит один берег, а в левый — другой, ведут только салаги.
Вася слегка подшофе, но это со вчерашнего. В этой жизни он уже занял свое крейсерское положение: он штурман этой страхолюдины, старший лейтенант, и ему тридцать лет. Всего тридцать лет, а уже старший лейтенант. Бешеная карьера.
Вася — отличный штурман, и поэтому его кидают с корабля на корабль. У него уже все есть; отдельная каюта, штурманская рубка и желание в сорок лет уйти на пенсию. Ни жены, ни детей — в море, жаба!
Не подумайте, что Вася — алкоголик. Просто иногда до чертиков хочется напиться. Вася отлично рисует. Кроме картин (чем он, кстати, будет заниматься на пенсии) у него есть еще карта Кронштадта, на которой с большой любовью пивными кружками обозначены все пивные точки. Как-то ее обнаружил комбриг. Он с удовольствием все просмотрел, потом ткнул пальцем в середину:
— Вот здесь забыл.
До чертиков Вася напивается только на берегу, то есть крайне редко. Напившись, он всегда идет на корабль. Там он останавливается перед трапиком, тщательно примеряется и… с первого раза с разгона ударяется в правую леерную стойку, отходит, опять тщательно… — и в левую, затем он всегда принимает решение забежать на трап изо всех сил. Изо всех сил разгоняется и, обычно промахнувшись, пробегая мимо трапа, с криком «И-и-эх!» падает в шинели за борт. Вода при этом «совершенно не Ташкент».
Пьющую ОВРу все жалеют, как неразумного ребенка: поднимут, отряхнут и направят в часть. Даже патруль не берет. (Конечно, если ты не орешь в четыре утра диким образом в кустах шиповника и не плачешь на бордюре от невозможности подняться.)
Если Вася попадает в ресторан, он, накачавшись, ходит по залу и целует ручки у дам.
— Ме-дам, — говорит Вася, подойдя к даме, — ваши прекрасные лопатки перетряхнули всю мою жизнь. Белена застилает глазницы, ме-дам, но душа уже рвется по позвоночнику, а ниже ватерлинии происходит угрожающее биение метронома. Корявая рука судьбы влечет нас навстречу друг другу… Короче… прошу разрешения ручку… лобзднуть… — после чего он наклоняется и у оцепеневшей девицы, видавшей всякие виды, но все-таки не такие, целует ручку.
А однажды он выкинул вот что. Вы знаете, как ошвартованы тральщики к стенке? Попкой и форштевнями (носами то есть) связаны на всякий пожарный. Между ними семь метров провисшего каната.
Вася поспорил, что с дрыном в руках он пройдет до канату, не шепелявя, с носа на нос. На ящик красненького. Он уже был налимонениый, но чувствовал себя прекрасно.
Канат выбрали втугую, Вася взял в руки дрын — это такая тяжеленная палка, которой отпихиваются от бревен, — и пошел. Метра два он прошел, а потом, вдруг поджав одну ножку, начал раскачиваться — и-эх! и-эх! — из стороны в сторону. Дрын затяжелел, и глаза у Васи выскочили, как два крючка.
Все оцепенели, а Вася крикнул: «Мама моя!» — и упал. Но, падая, он ухитрился одной ногой зацепиться за канат и сжать его под коленкой.
Все ахнули. Вася висит вниз головой и тычет дрыном в воду: пытается найти дно и от него оттолкнуться. А дна нет. Из Васи высыпается мелочь и документы, ему кричат: «Дуб, брось дрын!», он бросает дрын и медленно (тут главное — не спешить), работая коленом, хочет забросить на канат вторую ногу. И это удается. Забросил. Теперь вспоминается молодость: он подтягивается, уже вцепился руками и ногами, а глаза все продолжают вылезать.
— Дуб! — кричат ему. — Ползи сюда! Качните его! Да посильней!
Вася, вцепившись намертво, висел целый час. Его пытались качнуть, чтоб как-то сдвинуть с места. Его так качнули однажды, что он чуть не рехнулся. Потом закинули канат на шпиль и подтянули Васю к борту. Мда-а, есть что вспомнить.
— В следующий раз, — сказал ему тогда комбриг, — за такие художества я вам вставлю в жопу ручку от патефона и проверну, а вы в это время будете исполнять мелодии Дунаевского!
— Штурман! Место!
В правый иллюминатор и быстро в левый. Карандаш над картой — тык! — есть место.
Ночь, старая чертовка, подползла и приникла к иллюминатору. Через открытую дверь железом и йодом дышал Тихий океан. В рубке распорядительного дежурного, за стеклом, выхваченный лампой из мрака, как редкое тропическое земноводное, мучился лейтенант. Два часа ночи. Лейтенанту катастрофически хотелось спать. Он терял сознание. Голова опускалась на стол, как ведро в колодец, рывками, все ниже и ниже; покидаемое мыслью тело билось в конвульсиях, стараясь устроиться поудобней. Голова добилась своего — биллиардно ударилась лбом о стол. Брызнули искры, лейтенант пришел в сознание и бешено оглянулся па дверь— Ему показалось, что в дверь кто-то лезет, черный, толстый. Футы, черт! Он остервенело помял лицо ладонями, но как только лицо осталось в покое, сознание закатилось, и голова рухнула снова.
Телефонный звонок расколол ночь.
— Да… — осипшим со сна голосом отозвался лейтенант.
— Что «да», чем вы там занимаетесь? — спросила трубка,
— Двадцать два, двадцать три, лейтенант Петренко, слушаю вас, — поправился дежурный. Сон отлетел, голова прояснела.
— Ну, то-то, — смилостивилась трубка, — где у вас командир дивизии?
— На месте… то есть дома.
— А начштаба, начпо… эти тоже по домам?
— Так точно!
— А где экипаж Петрова?
— В море.
— Когда приходят?
— Через месяц, наверное,
— Так, ладно, подождем, а экипаж Жукова, я слышал, прибыл с контрольного выхода?
— Так точно!
— Замечаний нет?
— Никак нет!
— Когда они за угол?
— Точно неизвестно, но где-то четвертого.
— Боеготовность кораблей?
Лейтенант перечислил.
— А с кем я разговариваю? — наконец-то сообразил он.
— С резидентом японской разведки, — отчеканила трубка и заморзячила многоточием.
Все! Жизнь кончилась. Лопнула в барабанных перепонках. Вокруг плыла ослепительная тишина. Черные тиски сдавили бедную человеческую душу. Все! Продано! Он продал. Всех. Позор. Позор, вонючий, липкий, как лужа под себя.
Лейтенант рванул ворот, он тонул в испарине, китель противно лип к телу, руки дрожали, пальцы выплясывали. Лейтенант расстегнул кобуру, вытащил пистолет и, положив его на стол, ошалело уставился перед собой. Холодное дуло коснулось виска, подбородок затрясся. Сейчас, сейчас… В горле царапался колючий язык. Сейчас… Главное, с предохранителя… с предохранителя, главное… Он… сейчас… Он сделает… сможет…
Кто-то ворвался в рубку, схватил его за руку, за плечи и закричал. Он не слышал, не видел, не понимал. Наконец он узнал его. А-а, однокашник. Да, вместе учились.
Как сквозь пелену, до него донеслись крики:
— …Ты что? Это ж я был… это я был сверху… с верхней палубы… там есть телефон… ты что?
Лейтенант затрясся плечами, его колотило, било беззвучно.
Потом он плакал; мокрый, маленький, жалкий… Он все время тянул носом. Слезы оставляли грязные полосы…
Таяла ночь.
Равнодушный рассвет гнал в открытую дверь сырость.
Было серо и холодно, дышалось с трудом, и на дне каждого вдоха собиралась усталость.
«Горбатая» ["Горбатая" — ракетная подводная лодка] только что отстрелялась малышами и теперь всплыла, продув среднюю.
Малыши — это такие небольшие торпедки-шумелки. Подводная лодка в стрессовой ситуации выбрасывает их и, пока они гремят на всю Атлантику, тихо смывается. Так, во всяком случае, по теории.
После стрельбы нужно всплыть и найти этих малышей. Потеряв ход, они торчат из воды оранжевыми головами. Вылавливают их торпедоловы — специальные катера, сокращенно — те-элы.
— Начать поиск торпеды! — передали на те-элы приказ командующего. Его вывозили в море на «горбатой».
Лодка дала средний ход, и катера вслед за ней запрыгали по волнам,
Самый страшный зверь на таком катере — мичман, поэтому при выходе на торпедные стрельбы для устрашения на него подсаживают какого-нибудь старпома с лодки и пару «веников» — вахтенных офицеров, лейтенантов как правило.
Группы были посажены в 24.00, За ночь не спали ни капли.
Старпом двести шестнадцатой, усиливший собой те-эл 1124, капитан второго ранга Гаврилов, пребывал в засученном состоянии. Он раскатисто зевнул, снабдив остатки мозга кусочком кислорода, мотанул головой и осоловело уставился в волны.
От ботинок до заломленной на ухо фуражки все говорило о том, что он прожил биографию, полную мата и романтики, а умеренный алкоголизм плюс карьера с перебитым хребтом, волочившая бесполезные задние ноги, сформировали его отношение к жизни, протяжное, как плевок под ноги.
Оттопырив губы и уши, насквозь сырой, взъерошенный, Гаврилыч пристроился за спиной у рулевого, с ненавистью наблюдая проклятые голубые просторы: видимость двадцать миль, чтоб ее черви съели.
На горизонте показалась точка. Точка стремительно вырастала.
Прямо на нас. Кто это к нам так чешет? Двадцать восемь узлов, не меньше. Где у нас бинокль?
Получив бинокль, Гаврилыч привинтил его к глазницам.
Двадцать восемь узлов за несколько минут сделают из точки корабль. Так и случилось: из точки получился корабль.
Дистанция сто тридцать пять кабельтов. Крейсер УРО [УРО — управляемое ракетное оружие]. Атомный. Типа «Миссисипи». Америкосы пожаловали. Посмотреть нас приехали.
Примчались, курвята!
Крейсер сбросил ход и на инерции вывесил флаги.
Международный свод. Вот, черт!
Гаврилыч мгновенно проснулся. На обоих те-элах и на «горбатой» лихорадочно читали американские флажки и не могли прочитать. Даже в дрейф легли, чтоб не мешать процессу. Тяжкое это дело для подводника — флажки.
Гаврилыч наконец расшифровал, напополам с грехом: «Застопорил ход. Прошу соблюдать осторожность».
Всего-то? Чтоб вы подохли. Ну и что же мы будем иметь дальше с вашей осторожностью?
Крейсер-то покрупнее наших будет. Широкий, гад. У наших нос острее. А эти утюги утюгами. Но скорость хорошая. Вон как налетел. Соблюдает он осторожность. Как же. Негров на палубе много. Что-то почернел флот Соединенных Штатов, почернел. Блестит чего-то. А-а, фотоаппараты. Щелкать нас сейчас будут, чтоб вас похоронило.
— Петров!
Гаврилыч подозвал лейтенанта; лейтенант вовсю укачивался.
— Ну-ка, оторвись, еще накашляешься.
— На, — вручил он лейтенанту бинокль, — чем блевать без толку, лучше изучай врага.
От крейсера отделилась точка и на всех парах помчалась к подводной лодке.
— Резиновая шлюпка, — доложил лейтенант, — навесной мотор. В шлюпке двое. Рулевой и еще один хрен в жилете. Чешут прямо на нас. Нет, они к лодке пошли. Анатолий Иванович, по-моему, они с ней скоро поцелуются.
— Дай сюда, — Гаврилыч вырвал у лейтенанта бинокль. — Так, глиссер, значит. Прямо на командующего дует. Взрывать, что ли, нас едут? А, Петров? Ну и что же наши командиры? Да, они сейчас какают во все глаза. Принимают решение. Что-то долго они там ботинок жуют. Ну! Рожайте!
— Приказ командующего! — крикнули в рубку. — Те-элам отогнать шлюпку!
— Ну наконец-то, родили. Полный вперед!
На-а! Выстрелили двигатели; винты вспороли воду; катера дрогнули, рявкнули по-собачьи и рванули. Пошла травля!
Шлюпка удирала, как заяц от гончих; катера летели, настигали: вот-вот сейчас догонят, навалятся, возьмут в клещи, разнесут на клочки.
Шлюпка дразнилась, сбрасывала ход, крутилась на месте. С нее что-то кричал тот, в жилете.
Давай, давай, смотри не захлебнись!
Катера проскакивали, начинали сначала, догоняли, чуть не сшибались: вот-вот кто-то врежется, а шлюпка — та только квакнет. Дрожал корпус, и люди дрожали от злости, скачки, нетерпенья.
У Гаврилыча пропал весь его алкоголизм. Красный, потный, полный жизни, сразу молодой, азартный, с выпученными глазами, широко растопырив ноги, он вцепился в плечо рулевому и кричал ему:
— Дай! Дай ему! Дай!
Матроса не надо было взбадривать. Он все равно ничего не слышал. Он видел только шлюпку: вот она!
— Ррраз-дав-лю! — рычал рулевой, — Ррраз-дав-лю, сука, раздавлю!
Рывок — и шлюпка, намного обставив те-элы, бросилась к малышам.
Уволочь хотят! Вот вам херушки!
— Стреляй! — крикнул Гаврилыч лейтенантам, стоявшим в состоянии «на-товсь».
Лейтенанты действовали как автоматы: грохнули из ракетниц. Две ракеты с шипеньем прошли над шлюпкой и шлепнулись в воду: промазали. А жаль.
В шлюпке сильно пригнулись, распластались и, проходя мимо малыша, торопливо треснули его молотком по голове и бросились к крейсеру.
Рулевых оттаскивали силой: иначе они бы таранили крейсер.
Шлюпка спряталась под бортом крейсера. Играть ей расхотелось.
Малыши не пострадали: наше железо ни в какое сравнение не идет с их пластмассой.
Гаврилыча потом долго таскали: Рейган прислал ноту — «нападение на беззащитную шлюпку» и еще там чего-то.
Гаврилыча называли «личным врагом фюрера». Он написал кучу объяснительных: как стрелял, чем стрелял, зачем стрелял, где ваша прокладка? покажите ваши курсы!
Какие курсы? Крутились, как жопа на помеле.
Гаврилыч заперся в каюте и напился. Он долго сидел пьяненький, в распахнутом кителе, обиженный и сам себе говорил:
— …от флот, едрена мама. Ведь собака на цепи. А зачем собаку держать на цепи? Чтоб гавкала? Пугала народ? Символизировала? Лизала себя? Так они ж знают прекрасно, что ты ее с цепи никогда не спустишь. Слаб подгузничек-то, слаб. Эх вы, писеньки! Объяснительные ему пиши. Не желаю я! Я! Старпом Гаврилов! Атомного! Ракетного! Подводного! Советского! Флота! Пь-янь бе-зо-браз-на-я! Не желаю! Никому и ничего объяснять! Я им по морде дать желаю! По мор-де! Мне плюют в мою государственную харю, и я же еще и извиняюсь? Да я их распетушу так, что они у меня маму вспомнят. Изуродую, как Бог черепаху! Курвы тыловые! Учить меня вздумали. Суки. Курс ему проложи. Воткни карандаш в жопу и проложи. Курсы. От, едрена мама…
Гаврилыч сидел взъерошенный и злой.
Но скоро спирт, этот великий успокоитель, начал действовать, и Гаврилыч ослаб, осел, раздался, осоловел, но все еще, бедняга, говорил, говорил и говорил…
Крейсер лежал на рейде, как большое серое привязанное животное. День догорал. На крейсере сдавалась вахта. Старый лейтенант сдавал молодому лейтенанту. Впереди было воскресенье, и капитан улыбался. Его ждали любовь и жаркое.
— Ну, салага, — сказал он лейтенанту, направляясь к последнему на сегодня катеру, — смотри, не позорь меня, служи, как пудель. Тебе служить еще, как медному котелку. Ох, — капитан закатил глаза и вздохнул, — если бы все сначала и я опять лейтенант, повесился бы.
— Да, совсем забыл, — вспомнил он уже на трапе, — завтра не забудь организовать встречу «маршала Чойбалсана».
«Маршалом Чойбалсаном» на Тихоокеанском флоте называли баранину из Монголии. Ее подвозила портовая шаланда. Молодой лейтенант о таком названии баранины не знал,
— Не беспокойтесь, — кричал он капитану па отходящий катер, — все будет нормально.
После того как катер отошел, лейтенант прозрел.
— Чего ж я стою? Скоро ж драть начнут. Надо начальство завязать на это дело, маршал прибывает.
К счастью, лейтенант был начисто лишен изнеженности и впечатлительности. Это был крепкий троечник, только что из училища и сразу же сдавший на самостоятельное управление. Его не жрал с хвоста комплекс неполноценности. Наоборот, в компенсацию за такие условные потери, как изнеженность и впечатлительность, он был с избытком награжден решительностью. Такие нужны на флоте: суровые и решительные, творцы нового тактического опыта, влюбленные в железо и море.
Именно решительность избавила лейтенанта от разбрасывания фекалий пропеллерными движениями копчика в первый же момент поступления такой лихой вводной о маршале Чойбалсане. Вводную нужно было отдать, и лейтенант отправился к старпому.
— Разрешите? — втиснулся он в дверь,
— Да, — старпом был, как ни странно, трезв. — Ну? — воззрился он на мнущегося лейтенанта.
Услышав о завтрашнем посещении корабля маршалом Чойбалсаном, старпом на мгновение почувствовал во рту запах горького миндаля.
— Лейтенант, — скривился он, — ты когда говоришь что-нибудь, ты думай, о чем ты только что сказал. У меня такое чувство… что ты когда-нибудь укараулишь меня со спущенными штанами в районе унитаза и объявишь, вот с такой же счастливой рожей, войну Японии. Я укакаюсь когда-нибудь от ваших вводных, товарищ лейтенант.
— Товарищ капитан второго ранга, — заспешил лейтенант, — я здесь ни при чем, по вахте передали, с берега передали, — присочинил он.
— Кто передал?
— По вахте…
— Кто с берега передал?
Притертый к стенке лейтенант мечтал уйти невредимым.
— Командир… видимо… — выдавил он.
— Хе, — видимо, — хмыкнул старпом.
«Вот командир, — подумал он, — салага, сынок с мохнатой лапой, вот так всегда: исподтишка позвонит, и на крыло. Все я, все везде я. А награды? Одних выговоров семь штук. Так, ладно».
Старпом сидел в старпомах уже семь лет и был по крайней мере на пять лет старше командира.
«Чойбалсан же умер», — подумал старпом.
«Черт их знает в этой Монголии, — подумал он еще. — сколько у них там этих Чойбалсанов».
— Так, ладно, — принял он волевое решение, — большая приборка по подготовке к встрече. Завтра на подъеме флага форма два. Офицеры в белых манишках и с кортиками. Всех наших «албанцев» сейчас расставить, понял? Кровь из носа! Я сейчас буду. Красить, красить, красить, понял? Если что найду, размножалки оборву.
Дежурный исчез, а старпом отправился обрадовать зама. Он представил себе физиономию зама и улыбнулся. Старпом любил нагадить заму прямо на праздничное настроение.
«Сейчас он у меня лозунг родит», — радовался старпом. Собственные мучения представлялись ему теперь мелочью по сравнению с муками зама. Старпом толкнул дверь, зам сидел спиной к двери и писал.
«Бумагу пачкает, речью исходит, — с удовольствием отметил старпом, — сейчас он у меня напряжется».
— Сергеич, — начал он прямо в острый замовский затылок, — дышите глубже, вы взволнованы. Сейчас я тебя обрадую. Только что с берега передали. К нам завтра на борт прибывает маршал Чойбалсан со своей сворой. Так что пишите лозунги о дружбе между нашими флотами. Кстати, твои «козлы» умеют играть монгольский гимн?
«Козлами» старпом называл корабельный духовой оркестр.
С лица зама немедленно сползло вдохновение, уступив место обычному выражению. Оп вскочил, заметался, засуетился и опрокинул стул. Старпом физически ощущал, как на его незаживающие раны каплет бальзам.
— Я в политотдел, — попал наконец в дверь зам. — Михалыч, — кричал он уже па бегу, — собери этих «козлов», пусть гимн вспоминают.
Зам прыгнул в катер и уплыл, помогая руками.
Через несколько минут взъерошенный оркестр на юте уже пытался сыграть монгольский гимн на память. Выходило плохо, что-то среднее между вальсом «Амурские волны» и «На сопках Маньчжурии». На корабле тем временем поднялась кутерьма. Мыли, драили, прятали грязь и сверху красили, красили, красили. Старпом был везде. Он ходил, нагибался, нюхал воздух, обещал всем все оборвать, выгребал мусор крючком из труднодоступных мест и тыкал носом.
Зам вернулся с лозунгами и гимном. Всю ночь оркестр разучивал его. Утром корабль сиял. За одну ночь сделали то, что не могли сделать за месяц.
На подъем флага построились в белых форменках. Офицеры — в кортиках. Вошедший на палубу командир не узнал свою палубу,
— Товарищ командир, — доложил старпом, маскируя торжество равнодушием, — корабль к встрече маршала Чойбалсана готов.
Старпом застыл с таким видом, будто он через день встречает какого-нибудь Чойбалсана. Командир, с поднятой кверху рукой, секунд десять изучал довольное лицо старпома.
— Старпом, какой к такой-то матери Чойбалсан? Вы что, совсем уже, что ли? Распустить всех, и по распорядку дня.
В эту минуту на корабль прибыли два представителя из политуправления для оказания помощи по встрече маршала Чойбалсана. У командира вмиг отпали все сомнения. Он бросился в катер и умчался к командующему.
— Товарищ командующий, — ворвался он к начальству, — ну что я всегда последним узнаю? Сейчас ко мне прибывает Чойбалсан со своей сворой, а я вообще как белый лист бумаги. Эти… из политуправления уже прискакали… Что же это такое, товарищ командующий?
— Не волнуйся, сейчас разберемся… Какой Чойбалсан? — подскочил в кресле командующий.
Через пять минут белый катер командующего, задрав нос, уже мчался на всех парах к крейсеру. По дороге он обогнал шлепающую пьяным галсом в том же направлении портовую шаланду.
Старпом увидел подлетающий катер и оглянулся вокруг с плакатным лицом. Вот едут, наступил его час,
«Все время я, — застонал он про себя, — вот где этот недоносок? Кто сейчас этого члена монгольского встречать будет? Опять я?»
— Играй, — махнул он «козлам», и «козлы» задудели.
Вместо «захождения» они сыграли подходящему катеру командующего гимн Монголии.
— Что это? — спросил командующий у командира крейсера.
— А… Чойбалсан уже на борту… видимо, — обреченно ответил тот.
Винтом по трапу, и командующий на палубе.
— Где Чойбалсан?
Шагнувший к нему дрожащий от нетерпения старпом едва сдержался, чтобы не сказать что-нибудь монгольское.
Недоумение еще висело над палубой, когда из-за борта послышалось тоном, равняющим испанского гранда с портовой сукой:
— Эй, на крейсере, принимай «Чойбалсана». И на помытое тело крейсера полетели куски потной баранины. Шаланда встала под разгрузку.
…Под дверью:
— Товарищ Батонкин!!!
— Да я не Батонкин, а Буханкин!
— Вот я и говорю, товарищ Батонкин, это безобразие!..
…
Дима Буханкин был здоров и годен только на подводную лодку. Только туда и больше никуда, и подводная лодка, вцепившись в него, как любовница в оступившегося мужа, как мышеловка в шакала, всегда висела на хвосте. Можно было бежать, бежать целый день, но она всегда оставалась. Не хотела его отпускать. Уже десять лет. Какое глупое железо! Но однажды хочется сказать: «Нет! Хватит!» — хочется сказать! А что делает подводник, если его не пускают, а ему хочется сказать? Он пишет в рапорте все, что ему хочется.
ГЕНА-ЯНЫЧАР
Гена-янычар…
Он был командиром атомной лодки — атомохода. Небольшого роста, толстенький, он все время прихрамывал. До конца жизни его мучил тромбофлебит. И еще у него была ишемическая болезнь сердца. Он задыхался при недостатке кислорода,
— Химик, — говорил он мне, — у тебя не двадцать процентов во втором, а девятнадцать, врет твой газоанализатор.
Я проверял, и — точно: газоанализатор врал. Это был артист своего дела. Маг и волшебник. Сейчас все еще существует категория командиров, которые только в автономках видят смысл своей жизни.
Когда он заступал на вахту, дежурным по дивизии, на разводе начинался цирк. Он инструктировал развод ровно столько, чтоб успеть изречь:
— Я прошел сложный путь от сперматозоида до капитана первого ранга и посему буду краток. Помните: чуть чего — за пицунду и на кукан!
Замов он терпеть не мог. И делал он это в лоб, открыто.
Как-то наш зам вошел в центральный и сказал:
— Вы знаете, товарищ командир, сейчас самый большой конкурс в политическое училище, по семнадцать человек на одно место.
— Конечно! — заерзал в кресле Янычар. — Каждый хочет иметь свой кусок хлеба с маслом и ни хрена не делать.
После этого в центральном наступила вакуумная пауза, когда каждый молча и тихо занимался своим делом.
Гена-янычар…
Он чувствовал корабль каждой своей клеткой. Он даже угадывал начало аварийной тревоги — перед каждым возгоранием в электросети являлся в центральный пост. Это была мистика какая-то.
А плавал он лихо. Он менял по своему капризу проливы, глубины и скорости перехода, и мы — то крались вдоль береговой черты, то — неслись напролом, на всех парах, в полосе шторма и под водой нас мотало так, как мотает только морской тральщик.
Он мог форсировать противолодочный рубеж на полном ходу, ночью, чуть ли не в надводном положении, и ему все сходило.
Он рисковал, плавал «на глазок», по наитию, на ощупь, в нарушение всего. В его решениях порой не было ни логики, ни смысла. Но он всегда выигрывал, и мы всегда приходили из автономки необнаруженными, а для лодки это даже важней, чем удачная стрельба.
После похода, на разборе, за такие тактические фокусы ему тут же ставили два шара — и он обижался.
— Да идите вы… — говорил он своим однокашникам, которые давно стали орденоносными адмиралами.
После такого «разбора полетов» он всегда приходил на корабль, устало спускался вниз, предупреждал дежурного:
— Меня ни для кого нет, будить только в случае ядерного нападения, — запирался в каюте и в одиночку напивался.
Его извлекали из недр каюты, привлекали к какой-то ответственности, наказывали или только журили; прощали в конце концов и отправляли в море.
И море все списывало…
Он здорово ходил в море, Гена-янычар…
ШТУРМАН! МЕСТО!
— Штурман! Место!
Взгляд в правый иллюминатор и сразу в левый. Карандаш двумя пальчиками поднимается над картой. Пальчики разжимаются — карандаш падает — тык! — есть место.
Вася Дубасов свое дело знает. Невязка [Невязка — ошибка (морск.)] — ноль. Прокладку в Финском заливе, когда в правый иллюминатор смотрит один берег, а в левый — другой, ведут только салаги.
Вася слегка подшофе, но это со вчерашнего. В этой жизни он уже занял свое крейсерское положение: он штурман этой страхолюдины, старший лейтенант, и ему тридцать лет. Всего тридцать лет, а уже старший лейтенант. Бешеная карьера.
Вася — отличный штурман, и поэтому его кидают с корабля на корабль. У него уже все есть; отдельная каюта, штурманская рубка и желание в сорок лет уйти на пенсию. Ни жены, ни детей — в море, жаба!
Не подумайте, что Вася — алкоголик. Просто иногда до чертиков хочется напиться. Вася отлично рисует. Кроме картин (чем он, кстати, будет заниматься на пенсии) у него есть еще карта Кронштадта, на которой с большой любовью пивными кружками обозначены все пивные точки. Как-то ее обнаружил комбриг. Он с удовольствием все просмотрел, потом ткнул пальцем в середину:
— Вот здесь забыл.
До чертиков Вася напивается только на берегу, то есть крайне редко. Напившись, он всегда идет на корабль. Там он останавливается перед трапиком, тщательно примеряется и… с первого раза с разгона ударяется в правую леерную стойку, отходит, опять тщательно… — и в левую, затем он всегда принимает решение забежать на трап изо всех сил. Изо всех сил разгоняется и, обычно промахнувшись, пробегая мимо трапа, с криком «И-и-эх!» падает в шинели за борт. Вода при этом «совершенно не Ташкент».
Пьющую ОВРу все жалеют, как неразумного ребенка: поднимут, отряхнут и направят в часть. Даже патруль не берет. (Конечно, если ты не орешь в четыре утра диким образом в кустах шиповника и не плачешь на бордюре от невозможности подняться.)
Если Вася попадает в ресторан, он, накачавшись, ходит по залу и целует ручки у дам.
— Ме-дам, — говорит Вася, подойдя к даме, — ваши прекрасные лопатки перетряхнули всю мою жизнь. Белена застилает глазницы, ме-дам, но душа уже рвется по позвоночнику, а ниже ватерлинии происходит угрожающее биение метронома. Корявая рука судьбы влечет нас навстречу друг другу… Короче… прошу разрешения ручку… лобзднуть… — после чего он наклоняется и у оцепеневшей девицы, видавшей всякие виды, но все-таки не такие, целует ручку.
А однажды он выкинул вот что. Вы знаете, как ошвартованы тральщики к стенке? Попкой и форштевнями (носами то есть) связаны на всякий пожарный. Между ними семь метров провисшего каната.
Вася поспорил, что с дрыном в руках он пройдет до канату, не шепелявя, с носа на нос. На ящик красненького. Он уже был налимонениый, но чувствовал себя прекрасно.
Канат выбрали втугую, Вася взял в руки дрын — это такая тяжеленная палка, которой отпихиваются от бревен, — и пошел. Метра два он прошел, а потом, вдруг поджав одну ножку, начал раскачиваться — и-эх! и-эх! — из стороны в сторону. Дрын затяжелел, и глаза у Васи выскочили, как два крючка.
Все оцепенели, а Вася крикнул: «Мама моя!» — и упал. Но, падая, он ухитрился одной ногой зацепиться за канат и сжать его под коленкой.
Все ахнули. Вася висит вниз головой и тычет дрыном в воду: пытается найти дно и от него оттолкнуться. А дна нет. Из Васи высыпается мелочь и документы, ему кричат: «Дуб, брось дрын!», он бросает дрын и медленно (тут главное — не спешить), работая коленом, хочет забросить на канат вторую ногу. И это удается. Забросил. Теперь вспоминается молодость: он подтягивается, уже вцепился руками и ногами, а глаза все продолжают вылезать.
— Дуб! — кричат ему. — Ползи сюда! Качните его! Да посильней!
Вася, вцепившись намертво, висел целый час. Его пытались качнуть, чтоб как-то сдвинуть с места. Его так качнули однажды, что он чуть не рехнулся. Потом закинули канат на шпиль и подтянули Васю к борту. Мда-а, есть что вспомнить.
— В следующий раз, — сказал ему тогда комбриг, — за такие художества я вам вставлю в жопу ручку от патефона и проверну, а вы в это время будете исполнять мелодии Дунаевского!
— Штурман! Место!
В правый иллюминатор и быстро в левый. Карандаш над картой — тык! — есть место.
НОЧЬ
Ночь, старая чертовка, подползла и приникла к иллюминатору. Через открытую дверь железом и йодом дышал Тихий океан. В рубке распорядительного дежурного, за стеклом, выхваченный лампой из мрака, как редкое тропическое земноводное, мучился лейтенант. Два часа ночи. Лейтенанту катастрофически хотелось спать. Он терял сознание. Голова опускалась на стол, как ведро в колодец, рывками, все ниже и ниже; покидаемое мыслью тело билось в конвульсиях, стараясь устроиться поудобней. Голова добилась своего — биллиардно ударилась лбом о стол. Брызнули искры, лейтенант пришел в сознание и бешено оглянулся па дверь— Ему показалось, что в дверь кто-то лезет, черный, толстый. Футы, черт! Он остервенело помял лицо ладонями, но как только лицо осталось в покое, сознание закатилось, и голова рухнула снова.
Телефонный звонок расколол ночь.
— Да… — осипшим со сна голосом отозвался лейтенант.
— Что «да», чем вы там занимаетесь? — спросила трубка,
— Двадцать два, двадцать три, лейтенант Петренко, слушаю вас, — поправился дежурный. Сон отлетел, голова прояснела.
— Ну, то-то, — смилостивилась трубка, — где у вас командир дивизии?
— На месте… то есть дома.
— А начштаба, начпо… эти тоже по домам?
— Так точно!
— А где экипаж Петрова?
— В море.
— Когда приходят?
— Через месяц, наверное,
— Так, ладно, подождем, а экипаж Жукова, я слышал, прибыл с контрольного выхода?
— Так точно!
— Замечаний нет?
— Никак нет!
— Когда они за угол?
— Точно неизвестно, но где-то четвертого.
— Боеготовность кораблей?
Лейтенант перечислил.
— А с кем я разговариваю? — наконец-то сообразил он.
— С резидентом японской разведки, — отчеканила трубка и заморзячила многоточием.
Все! Жизнь кончилась. Лопнула в барабанных перепонках. Вокруг плыла ослепительная тишина. Черные тиски сдавили бедную человеческую душу. Все! Продано! Он продал. Всех. Позор. Позор, вонючий, липкий, как лужа под себя.
Лейтенант рванул ворот, он тонул в испарине, китель противно лип к телу, руки дрожали, пальцы выплясывали. Лейтенант расстегнул кобуру, вытащил пистолет и, положив его на стол, ошалело уставился перед собой. Холодное дуло коснулось виска, подбородок затрясся. Сейчас, сейчас… В горле царапался колючий язык. Сейчас… Главное, с предохранителя… с предохранителя, главное… Он… сейчас… Он сделает… сможет…
Кто-то ворвался в рубку, схватил его за руку, за плечи и закричал. Он не слышал, не видел, не понимал. Наконец он узнал его. А-а, однокашник. Да, вместе учились.
Как сквозь пелену, до него донеслись крики:
— …Ты что? Это ж я был… это я был сверху… с верхней палубы… там есть телефон… ты что?
Лейтенант затрясся плечами, его колотило, било беззвучно.
Потом он плакал; мокрый, маленький, жалкий… Он все время тянул носом. Слезы оставляли грязные полосы…
Таяла ночь.
Равнодушный рассвет гнал в открытую дверь сырость.
Было серо и холодно, дышалось с трудом, и на дне каждого вдоха собиралась усталость.
ЛИЧНЫЙ ВРАГ ФЮРЕРА
«Горбатая» ["Горбатая" — ракетная подводная лодка] только что отстрелялась малышами и теперь всплыла, продув среднюю.
Малыши — это такие небольшие торпедки-шумелки. Подводная лодка в стрессовой ситуации выбрасывает их и, пока они гремят на всю Атлантику, тихо смывается. Так, во всяком случае, по теории.
После стрельбы нужно всплыть и найти этих малышей. Потеряв ход, они торчат из воды оранжевыми головами. Вылавливают их торпедоловы — специальные катера, сокращенно — те-элы.
— Начать поиск торпеды! — передали на те-элы приказ командующего. Его вывозили в море на «горбатой».
Лодка дала средний ход, и катера вслед за ней запрыгали по волнам,
Самый страшный зверь на таком катере — мичман, поэтому при выходе на торпедные стрельбы для устрашения на него подсаживают какого-нибудь старпома с лодки и пару «веников» — вахтенных офицеров, лейтенантов как правило.
Группы были посажены в 24.00, За ночь не спали ни капли.
Старпом двести шестнадцатой, усиливший собой те-эл 1124, капитан второго ранга Гаврилов, пребывал в засученном состоянии. Он раскатисто зевнул, снабдив остатки мозга кусочком кислорода, мотанул головой и осоловело уставился в волны.
От ботинок до заломленной на ухо фуражки все говорило о том, что он прожил биографию, полную мата и романтики, а умеренный алкоголизм плюс карьера с перебитым хребтом, волочившая бесполезные задние ноги, сформировали его отношение к жизни, протяжное, как плевок под ноги.
Оттопырив губы и уши, насквозь сырой, взъерошенный, Гаврилыч пристроился за спиной у рулевого, с ненавистью наблюдая проклятые голубые просторы: видимость двадцать миль, чтоб ее черви съели.
На горизонте показалась точка. Точка стремительно вырастала.
Прямо на нас. Кто это к нам так чешет? Двадцать восемь узлов, не меньше. Где у нас бинокль?
Получив бинокль, Гаврилыч привинтил его к глазницам.
Двадцать восемь узлов за несколько минут сделают из точки корабль. Так и случилось: из точки получился корабль.
Дистанция сто тридцать пять кабельтов. Крейсер УРО [УРО — управляемое ракетное оружие]. Атомный. Типа «Миссисипи». Америкосы пожаловали. Посмотреть нас приехали.
Примчались, курвята!
Крейсер сбросил ход и на инерции вывесил флаги.
Международный свод. Вот, черт!
Гаврилыч мгновенно проснулся. На обоих те-элах и на «горбатой» лихорадочно читали американские флажки и не могли прочитать. Даже в дрейф легли, чтоб не мешать процессу. Тяжкое это дело для подводника — флажки.
Гаврилыч наконец расшифровал, напополам с грехом: «Застопорил ход. Прошу соблюдать осторожность».
Всего-то? Чтоб вы подохли. Ну и что же мы будем иметь дальше с вашей осторожностью?
Крейсер-то покрупнее наших будет. Широкий, гад. У наших нос острее. А эти утюги утюгами. Но скорость хорошая. Вон как налетел. Соблюдает он осторожность. Как же. Негров на палубе много. Что-то почернел флот Соединенных Штатов, почернел. Блестит чего-то. А-а, фотоаппараты. Щелкать нас сейчас будут, чтоб вас похоронило.
— Петров!
Гаврилыч подозвал лейтенанта; лейтенант вовсю укачивался.
— Ну-ка, оторвись, еще накашляешься.
— На, — вручил он лейтенанту бинокль, — чем блевать без толку, лучше изучай врага.
От крейсера отделилась точка и на всех парах помчалась к подводной лодке.
— Резиновая шлюпка, — доложил лейтенант, — навесной мотор. В шлюпке двое. Рулевой и еще один хрен в жилете. Чешут прямо на нас. Нет, они к лодке пошли. Анатолий Иванович, по-моему, они с ней скоро поцелуются.
— Дай сюда, — Гаврилыч вырвал у лейтенанта бинокль. — Так, глиссер, значит. Прямо на командующего дует. Взрывать, что ли, нас едут? А, Петров? Ну и что же наши командиры? Да, они сейчас какают во все глаза. Принимают решение. Что-то долго они там ботинок жуют. Ну! Рожайте!
— Приказ командующего! — крикнули в рубку. — Те-элам отогнать шлюпку!
— Ну наконец-то, родили. Полный вперед!
На-а! Выстрелили двигатели; винты вспороли воду; катера дрогнули, рявкнули по-собачьи и рванули. Пошла травля!
Шлюпка удирала, как заяц от гончих; катера летели, настигали: вот-вот сейчас догонят, навалятся, возьмут в клещи, разнесут на клочки.
Шлюпка дразнилась, сбрасывала ход, крутилась на месте. С нее что-то кричал тот, в жилете.
Давай, давай, смотри не захлебнись!
Катера проскакивали, начинали сначала, догоняли, чуть не сшибались: вот-вот кто-то врежется, а шлюпка — та только квакнет. Дрожал корпус, и люди дрожали от злости, скачки, нетерпенья.
У Гаврилыча пропал весь его алкоголизм. Красный, потный, полный жизни, сразу молодой, азартный, с выпученными глазами, широко растопырив ноги, он вцепился в плечо рулевому и кричал ему:
— Дай! Дай ему! Дай!
Матроса не надо было взбадривать. Он все равно ничего не слышал. Он видел только шлюпку: вот она!
— Ррраз-дав-лю! — рычал рулевой, — Ррраз-дав-лю, сука, раздавлю!
Рывок — и шлюпка, намного обставив те-элы, бросилась к малышам.
Уволочь хотят! Вот вам херушки!
— Стреляй! — крикнул Гаврилыч лейтенантам, стоявшим в состоянии «на-товсь».
Лейтенанты действовали как автоматы: грохнули из ракетниц. Две ракеты с шипеньем прошли над шлюпкой и шлепнулись в воду: промазали. А жаль.
В шлюпке сильно пригнулись, распластались и, проходя мимо малыша, торопливо треснули его молотком по голове и бросились к крейсеру.
Рулевых оттаскивали силой: иначе они бы таранили крейсер.
Шлюпка спряталась под бортом крейсера. Играть ей расхотелось.
Малыши не пострадали: наше железо ни в какое сравнение не идет с их пластмассой.
Гаврилыча потом долго таскали: Рейган прислал ноту — «нападение на беззащитную шлюпку» и еще там чего-то.
Гаврилыча называли «личным врагом фюрера». Он написал кучу объяснительных: как стрелял, чем стрелял, зачем стрелял, где ваша прокладка? покажите ваши курсы!
Какие курсы? Крутились, как жопа на помеле.
Гаврилыч заперся в каюте и напился. Он долго сидел пьяненький, в распахнутом кителе, обиженный и сам себе говорил:
— …от флот, едрена мама. Ведь собака на цепи. А зачем собаку держать на цепи? Чтоб гавкала? Пугала народ? Символизировала? Лизала себя? Так они ж знают прекрасно, что ты ее с цепи никогда не спустишь. Слаб подгузничек-то, слаб. Эх вы, писеньки! Объяснительные ему пиши. Не желаю я! Я! Старпом Гаврилов! Атомного! Ракетного! Подводного! Советского! Флота! Пь-янь бе-зо-браз-на-я! Не желаю! Никому и ничего объяснять! Я им по морде дать желаю! По мор-де! Мне плюют в мою государственную харю, и я же еще и извиняюсь? Да я их распетушу так, что они у меня маму вспомнят. Изуродую, как Бог черепаху! Курвы тыловые! Учить меня вздумали. Суки. Курс ему проложи. Воткни карандаш в жопу и проложи. Курсы. От, едрена мама…
Гаврилыч сидел взъерошенный и злой.
Но скоро спирт, этот великий успокоитель, начал действовать, и Гаврилыч ослаб, осел, раздался, осоловел, но все еще, бедняга, говорил, говорил и говорил…
«МАРШАЛ ЧОЙБАЛСАН»
Крейсер лежал на рейде, как большое серое привязанное животное. День догорал. На крейсере сдавалась вахта. Старый лейтенант сдавал молодому лейтенанту. Впереди было воскресенье, и капитан улыбался. Его ждали любовь и жаркое.
— Ну, салага, — сказал он лейтенанту, направляясь к последнему на сегодня катеру, — смотри, не позорь меня, служи, как пудель. Тебе служить еще, как медному котелку. Ох, — капитан закатил глаза и вздохнул, — если бы все сначала и я опять лейтенант, повесился бы.
— Да, совсем забыл, — вспомнил он уже на трапе, — завтра не забудь организовать встречу «маршала Чойбалсана».
«Маршалом Чойбалсаном» на Тихоокеанском флоте называли баранину из Монголии. Ее подвозила портовая шаланда. Молодой лейтенант о таком названии баранины не знал,
— Не беспокойтесь, — кричал он капитану па отходящий катер, — все будет нормально.
После того как катер отошел, лейтенант прозрел.
— Чего ж я стою? Скоро ж драть начнут. Надо начальство завязать на это дело, маршал прибывает.
К счастью, лейтенант был начисто лишен изнеженности и впечатлительности. Это был крепкий троечник, только что из училища и сразу же сдавший на самостоятельное управление. Его не жрал с хвоста комплекс неполноценности. Наоборот, в компенсацию за такие условные потери, как изнеженность и впечатлительность, он был с избытком награжден решительностью. Такие нужны на флоте: суровые и решительные, творцы нового тактического опыта, влюбленные в железо и море.
Именно решительность избавила лейтенанта от разбрасывания фекалий пропеллерными движениями копчика в первый же момент поступления такой лихой вводной о маршале Чойбалсане. Вводную нужно было отдать, и лейтенант отправился к старпому.
— Разрешите? — втиснулся он в дверь,
— Да, — старпом был, как ни странно, трезв. — Ну? — воззрился он на мнущегося лейтенанта.
Услышав о завтрашнем посещении корабля маршалом Чойбалсаном, старпом на мгновение почувствовал во рту запах горького миндаля.
— Лейтенант, — скривился он, — ты когда говоришь что-нибудь, ты думай, о чем ты только что сказал. У меня такое чувство… что ты когда-нибудь укараулишь меня со спущенными штанами в районе унитаза и объявишь, вот с такой же счастливой рожей, войну Японии. Я укакаюсь когда-нибудь от ваших вводных, товарищ лейтенант.
— Товарищ капитан второго ранга, — заспешил лейтенант, — я здесь ни при чем, по вахте передали, с берега передали, — присочинил он.
— Кто передал?
— По вахте…
— Кто с берега передал?
Притертый к стенке лейтенант мечтал уйти невредимым.
— Командир… видимо… — выдавил он.
— Хе, — видимо, — хмыкнул старпом.
«Вот командир, — подумал он, — салага, сынок с мохнатой лапой, вот так всегда: исподтишка позвонит, и на крыло. Все я, все везде я. А награды? Одних выговоров семь штук. Так, ладно».
Старпом сидел в старпомах уже семь лет и был по крайней мере на пять лет старше командира.
«Чойбалсан же умер», — подумал старпом.
«Черт их знает в этой Монголии, — подумал он еще. — сколько у них там этих Чойбалсанов».
— Так, ладно, — принял он волевое решение, — большая приборка по подготовке к встрече. Завтра на подъеме флага форма два. Офицеры в белых манишках и с кортиками. Всех наших «албанцев» сейчас расставить, понял? Кровь из носа! Я сейчас буду. Красить, красить, красить, понял? Если что найду, размножалки оборву.
Дежурный исчез, а старпом отправился обрадовать зама. Он представил себе физиономию зама и улыбнулся. Старпом любил нагадить заму прямо на праздничное настроение.
«Сейчас он у меня лозунг родит», — радовался старпом. Собственные мучения представлялись ему теперь мелочью по сравнению с муками зама. Старпом толкнул дверь, зам сидел спиной к двери и писал.
«Бумагу пачкает, речью исходит, — с удовольствием отметил старпом, — сейчас он у меня напряжется».
— Сергеич, — начал он прямо в острый замовский затылок, — дышите глубже, вы взволнованы. Сейчас я тебя обрадую. Только что с берега передали. К нам завтра на борт прибывает маршал Чойбалсан со своей сворой. Так что пишите лозунги о дружбе между нашими флотами. Кстати, твои «козлы» умеют играть монгольский гимн?
«Козлами» старпом называл корабельный духовой оркестр.
С лица зама немедленно сползло вдохновение, уступив место обычному выражению. Оп вскочил, заметался, засуетился и опрокинул стул. Старпом физически ощущал, как на его незаживающие раны каплет бальзам.
— Я в политотдел, — попал наконец в дверь зам. — Михалыч, — кричал он уже па бегу, — собери этих «козлов», пусть гимн вспоминают.
Зам прыгнул в катер и уплыл, помогая руками.
Через несколько минут взъерошенный оркестр на юте уже пытался сыграть монгольский гимн на память. Выходило плохо, что-то среднее между вальсом «Амурские волны» и «На сопках Маньчжурии». На корабле тем временем поднялась кутерьма. Мыли, драили, прятали грязь и сверху красили, красили, красили. Старпом был везде. Он ходил, нагибался, нюхал воздух, обещал всем все оборвать, выгребал мусор крючком из труднодоступных мест и тыкал носом.
Зам вернулся с лозунгами и гимном. Всю ночь оркестр разучивал его. Утром корабль сиял. За одну ночь сделали то, что не могли сделать за месяц.
На подъем флага построились в белых форменках. Офицеры — в кортиках. Вошедший на палубу командир не узнал свою палубу,
— Товарищ командир, — доложил старпом, маскируя торжество равнодушием, — корабль к встрече маршала Чойбалсана готов.
Старпом застыл с таким видом, будто он через день встречает какого-нибудь Чойбалсана. Командир, с поднятой кверху рукой, секунд десять изучал довольное лицо старпома.
— Старпом, какой к такой-то матери Чойбалсан? Вы что, совсем уже, что ли? Распустить всех, и по распорядку дня.
В эту минуту на корабль прибыли два представителя из политуправления для оказания помощи по встрече маршала Чойбалсана. У командира вмиг отпали все сомнения. Он бросился в катер и умчался к командующему.
— Товарищ командующий, — ворвался он к начальству, — ну что я всегда последним узнаю? Сейчас ко мне прибывает Чойбалсан со своей сворой, а я вообще как белый лист бумаги. Эти… из политуправления уже прискакали… Что же это такое, товарищ командующий?
— Не волнуйся, сейчас разберемся… Какой Чойбалсан? — подскочил в кресле командующий.
Через пять минут белый катер командующего, задрав нос, уже мчался на всех парах к крейсеру. По дороге он обогнал шлепающую пьяным галсом в том же направлении портовую шаланду.
Старпом увидел подлетающий катер и оглянулся вокруг с плакатным лицом. Вот едут, наступил его час,
«Все время я, — застонал он про себя, — вот где этот недоносок? Кто сейчас этого члена монгольского встречать будет? Опять я?»
— Играй, — махнул он «козлам», и «козлы» задудели.
Вместо «захождения» они сыграли подходящему катеру командующего гимн Монголии.
— Что это? — спросил командующий у командира крейсера.
— А… Чойбалсан уже на борту… видимо, — обреченно ответил тот.
Винтом по трапу, и командующий на палубе.
— Где Чойбалсан?
Шагнувший к нему дрожащий от нетерпения старпом едва сдержался, чтобы не сказать что-нибудь монгольское.
Недоумение еще висело над палубой, когда из-за борта послышалось тоном, равняющим испанского гранда с портовой сукой:
— Эй, на крейсере, принимай «Чойбалсана». И на помытое тело крейсера полетели куски потной баранины. Шаланда встала под разгрузку.
ФОКУС
…Под дверью:
— Товарищ Батонкин!!!
— Да я не Батонкин, а Буханкин!
— Вот я и говорю, товарищ Батонкин, это безобразие!..
…
Дима Буханкин был здоров и годен только на подводную лодку. Только туда и больше никуда, и подводная лодка, вцепившись в него, как любовница в оступившегося мужа, как мышеловка в шакала, всегда висела на хвосте. Можно было бежать, бежать целый день, но она всегда оставалась. Не хотела его отпускать. Уже десять лет. Какое глупое железо! Но однажды хочется сказать: «Нет! Хватит!» — хочется сказать! А что делает подводник, если его не пускают, а ему хочется сказать? Он пишет в рапорте все, что ему хочется.