Страница:
- Я этого не знаю. Но думаю, потому, что они жалили его - после смерти. Он умел узнавать, кто скоро умрет. Я тоже умею. Хочешь, я тебя научу?
- Как это?
- Пошли. Сейчас покажу.
Она схватила его за локоть и потянула к зеркалу. Пальцы ее тряслись.
- Стань тут, - велела она. - И гляди на меня и на мое отражение. Понял? Одним глазом - сюда, одним - туда. Чтоб двоилось.
Сама она встала боком, почти вплоть к стеклу. Николинька сморщил лоб.
- Правильно. Теперь сведи их. Вместе, в одно. Свел? Гляди - гляди теперь слева, чуть вверх. Должна быть тень. Видишь?
- Нет, - признался он.
- Гляди еще! Ну?
- Кажется...
- Темное пятно, да?
Он молчал.
- Это она, - сказала Лика. - Я-то ее хорошо вижу - со вторым зеркалом. С тем. - Она вздохнула. - Значит, я скоро умру, - она отошла от трюмо, опустив голову.
- Разве ты больна?
- Для этого не надо болеть, глупый... Слушай! - Она вдруг опять схватила его за локоть. - Ведь это ты должен знать! - Она зашептала: - Возможен... скажи: возможен метемпсихоз?
- Это что, что? Это что такое? - не понял Николинька, машинально освобождая руку. Но Лика держала цепко.
- Переселение душ. В другое тело, - сказала она.
- Это из сказки?
- Нет, взаправду. Представь...
Николинька вдруг застыл, вскинув брови. То, что он знал, отнюдь не перечило такой мысли.
- А почему бы и нет, - сказал он громко и с той особенной тонкой усмешкой, какая была у него в классе, на уроках, если он раньше других находил ответ. - Спонтанный порядок частиц в зоне бифуркации... Это как матрица, и тогда...
- Стой! Понятно, - оборвала Лика. Она почти повисла на его руке. Все ясно! Ясно! я все поняла! - Слезы заблестели в ее глазах. - И времени уже не было... Ты знаешь, кто я? Я оса! Я все помню! Я помню то, что здесь было тогда! Нож разрезал мне грудь...
Она вдруг толкнула прочь его локоть и села - прямо на пол, у стенки.
- Это было вон там, - сказала она всхлипнув. - За той дверью. Еще в машине, когда отец сказал мне, мне стало как-то... Я не могла уснуть. Еще жара... И все слушала! - вскрикнула она вдруг. - Как тогда. Тогда тоже была жара. И мы ждали и слушали. Ждали... его шаги! А потом... Потом дверь распахнулась, и внесли цветы. Море цветов. На весь пол - от крови! - Она засмеялась. - Может быть, все это бредни? И мне просто приснилось? Скажи, - она встала с пола и вгляделась в него. - Ты о своей матери часто думаешь?
- Э-э... - Николинька заморгал. - А почему такой вопрос?
- Ты отвечай, а не почемучкай.
- Тогда часто. Или, вернее, не очень. Да, вот это правильно: не очень часто, - он качнул головой для пущей твердости.
- Ага. А тебя отец много заставлял заниматься?
- Отец? Раньше - да... а теперь мало, потому что я сам уже умею.
- Что ты умеешь?
- Ставить перед собой задачу.
- Как мило. А если я поставлю задачу перед тобой? Ты сумеешь решить?
- Смотря какая задача. Если из высшей математики, то...
- Причем тут она! Возьми меня на руки и отнеси в спальню - вот тебе задача.
- Ну, это-то, конечно, это нетрудно, - сказал Николинька, ухмыляясь.
Он слегка крякнул, присев, подхватил ее одной рукой под колени, другой за шею, распрямился без видимого труда и, выйдя из зала, стал медленно подниматься по лестнице вверх, стараясь не нашуметь. Лика вся как-то съежилась у него в руках и притихла, закрыв глаза. У дверей спальни он повернулся боком, толкнул плечом дверь, а потом поднес Лику к ее койке и поставил осторожно на ноги.
- Что теперь? - спросил он.
- Хорош... - сказала она как-то тонко и хрипло. И вдруг вся осела пред ним и раньше, чем он успел что-нибудь понять, стала целовать ему ноги.
- Ну это уж... Это лишнее, - забормотал он, улыбаясь и хмурясь. Отступить от нее он, однако же, не смел. Она сама затрясла головой, от него отстранившись, и провела по лбу тыльной стороной руки.
- Вот что. Ты сядь, - велела она.
Он опустился подле нее на корточки. Тогда она расстегнула ему ворот рубахи, дернула за рукав, обнажив мясистое жирное его плечо, и предупредила:
- Теперь не ори. Будет больно.
И вдруг впилась зубами у самой его шеи, сильно, но лишь на миг. Он засопел, испуганно вздрогнув, но честно не проронил ни звука.
- Ну вот, кровь, - сказала она, тронув пальцем укус. - На этом и точка. Это мой знак тебе - знак любви и братства. Это ты помни - потом, когда все поймешь. А теперь спать. И завтра ни слова. Ты понял?
Он кивнул. Потом почесал плечо.
- Ничего-ничего. Я не ядовитая, - сказала Лика. - Иди в постель. Да: и заткни, пожалуйста, эти дьявольские часы. Им здесь не место.
Ни слова не говоря, он взял часы с тумбочки, вскрыл им корпус и сломал пружину.
- Спасибо, - сказала Лика. - Все равно они врут... А так зато сверчок слышен...
Сверчок действительно стрекотал.
- Ты ведь знаешь теперь, о чем можно просить сверчков, верно? - спросила она.
- Но ведь это сказка, - сказал Николинька.
- Нужды нет: можешь попробовать. Сходи, встань на колени и сам проверь. Не хочешь?
- Н-н-ет...
- Ну, как знаешь. А я, может быть, позже пойду. Все равно у меня тень. И пока моя ночь не кончилась... Кстати: ты молишься на ночь? - Кому?
- Богу, конечно.
- Разве бог есть?
- Есть. Запомни это и каждый вечер молись. Особенно о своей маме. Она ведь теперь одна, ей грустно.
- Откуда ты знаешь?
- Я все знаю. Иди спи.
- Ладно. Покойной ночи.
- Покойной.
Уже был рассвет.
... Все вышло отлично. Зоя вернулась как раз к их отъезду. Николинька чуть не проспал. Увалень, разумеется; но тут - очень кстати. Лика лишь чмокнула его в лоб, на ходу спросив, все ли он помнит. Это про их детство, конечно. Он смутился так, что пришлось его подбодрить ("Николай! попрощайся с Лилей!"). Тогда он сказал "Прощай!", а она ответила, хмыкнув: "Прощаю. Пиши мне письмо". Дверца хлопнула, тени ветвей сползли с обтекателей. Их отражения мелькнули еще на дне ветрового стекла. Потом мотор взвыл и развернул машину. Зоя махала рукой. Николинька побрел умываться.
На обратном пути, в коридоре, он услышал за дверью голос отца.
- Вообрази себе, - говорил тот (вероятно, Зое), и голос его был высок и чист. - Она нимфоманка! Я не знал. Игнат сказал только утром. Испортила в школе все парты и стены в клозете. Стишки, рисунки, жуткий скандал. В том санатории, куда они едут, есть психиатр - знаменитость. Игнат надеется... А я тоже хорош: уложил ее к сыну.
- Ты же не знал, - сказала Зоя. - Ты думаешь, у них там что-нибудь было?
- Да вот... не думаю. Стараюсь не думать.
- Гм. Может быть, прямо его спросить?
- Зачем? Все равно теперь поздно.
Было слышно, как он расхаживал по кабинету.
- И такая уродина, - протянула Зоя негромко. - Костлявая, разные плечи... А зубы? Вот разве глаза.
- А что - глаза?
- Вот эти черточки на висках. Это кое-что значит. Это... Это иногда очень сильно действует.
- Да? Может быть. Но Игнат... Понимаешь, им просто нельзя было иметь детей. Тем более двух. Безумство! Он же женат на своей сестре, ты это знаешь? Там, правда, разница в много лет, но все равно: генетика. Страшно. Их старшая ведь совсем не в себе. А эта - вот так. Эх-х...
Николинька пошел прочь. "Что это - нимфоманка? - думал он про себя. В детской энциклопедии этого, наверное, нет. А большой словарь в кабинете. Ладно, я вечером посмотрю..." Он перестал думать и поднялся в спальню. Отец меж тем продолжал - уже другим тоном: - Ты знаешь, еще: Игнат рассказал. На этой даче, представь себе, был Сталин. Правда, всего только раз. Заночевал и уехал. Но тогда сюда провели свет, воду и все такое. Он жил там - в той части, что на замке. А после него дом был заперт. Тут вовсе никто не жил - до самой его смерти. Забавно, да?
Николинька этого уже не слышал: он был поглощен делом. Он разобрал часы и спрятал их в стол. Ныло плечо. Он оттянул рубашку и оглядел укус. Тот посинел, пунктир зубов был отчетливо виден. Николинька подумал еще, что если они с отцом, как всегда, поедут сегодня к морю, то тот обязательно это заметит и спросит, откуда. Он сел за стол. Бумага и ручка лежали сверху. Он свернул лист вдвойне и старательно вывел в углу: "Здравствуй, Лика!" Потом попробовал вспомнить, что в таких случаях пишут всегда. "У нас все хорошо". А дальше? Он просидел с час. Но ничего не придумал. Потом его позвали обедать.
Памяти Елисаветы Кульман 1992
ЛИБРЕТТО*
Дитя, сестра моя!..
Бодлер
ПРОЛОГ
Милая сестра, здравствуй.
Должен признаться, твой звонок удивил меня: после стольких лет молчания я вряд ли мог на него рассчитывать. По правде говоря, у меня не было твоего адреса, ни номера, и я полагал, что мой, в свой черед, неизвестен тебе. К счастью, оказалось, что это не так. Твои новые интересы любопытны мне - и столь же неожиданны, как и всё, связанное с тобой. Театр танца не такая уж экзотика, но я никогда не думал, что им займешься ты. Впрочем, нам было 17 лет - тебе было 17 лет - когда мы расстались. С тех пор, конечно, многое должно было произойти... Как бы там ни было, я выполнил твою просьбу, не знаю уж, удачно ли. Но об этом ты суди сама. Танцевальное либретто - новость для меня, потому я решил пойти привычным путем. Программа состоит из трех рассказов, каждый из которых - как бы эмоциональная партитура, по которой должна строиться очередная сцена спектакля. Это вроде выдуманных биографий Лопеса: все детали произвольны, важна лишь канва. Ты сама понимаешь, мне трудно решить, что именно удастся выразить средствами танца или при помощи освещения, декораций и пр. Поэтому в заключении я постарался представить себе, как бы всё это перенести на сцену. Если в целом моё "либретто" тебя устроит, частности обсудим. Ты помнишь, прежде меня занимал Борхес с его "Историей танго". Но от этой мысли пришлось отказаться; единственный отголосок ее - во втором рассказе, который можно, пожалуй, сравнить с его новеллой "Заир". Но старик ничего почти не писал о любви - вот беда! Пришлось исправить его ошибку - если только это ошибка. В любом случае замысел исполнен. Итог перед тобой.
БЕЗДЕЛУШКА
Я рантье. Мне 28 лет. Я ленив. Из России я уехал в детстве.
Малышка Мими - моя служанка. Она приходит каждый день. Это очень забавно: следить за тем, как она справляется со своей работой.
Ей очень идут чепчик и фартук: в них она готовит мне завтрак, потом обед. К ужину я оставляю себе что-нибудь впрок. Чепчик она не снимает и тогда, когда стелет постель в моей спальне или метет пол. У ней длинные ресницы, светлые серые глаза и та особая белизна кожи, которая свойственна немкам. Впрочем, немка она лишь на часть, кажется, по отцу (он погиб где-то на фронте). Я не принял участия в Сопротивлении, но мне смешно, что моя страна победила немцев даже в Европе. Мими редко говорит об отце. Мне он видится пыльным, старым, в рогатой каске. Меж двух войн он зачал Мими.
Под ее рукой безобразный ком моей пижамы распадается надвое, повторив мою тень, и, вдруг сжавшись в квадрат, ныряет под покрывало. Постель обретает торжественный вид, тут любая морщинка - обида. Мими между тем уже хозяйничает в моем шкафу, целясь ресницами в каждую вещь, брошенную в беспорядке. Вид у нее серьезный, взрослый. В это время она не любит говорить со мной, и я, взяв из ее рук полотенце, молча иду в душ.
Когда я возвращаюсь, спальня пуста, а на кухне шумит вода и что-то потрескивает на плитке. Я люблю запах домашнего чада. Это - детство, Россия. За завтраком я обмениваюсь с Мими новостями. У ней их больше, чем у меня. Это не удивительно: она живет в том мире, что за окном, а я - у себя дома. Там, я знаю, у нее есть мать и жених, и все трое они бедны. Он тоже немец. Немцам сейчас трудно в Париже. Я предлагаю Мими разделить со мной трапезу. Порой она соглашается - тогда я ухаживаю за ней, а не она за мной. Ее строгость проходит, она улыбается шуткам и рассказывает, как провела вчера вечер. Вечер - это то время, когда я не вижу ее.
После завтрака я ухожу в кабинет, а она берется за уборку. Сидя над книгами, я слышу ее шаги, возню, постукивание швабры - и вдруг бурный, как воздушный налет, вой пылесоса. Он обрывается через миг. Перед тем как войти ко мне, она всякий раз стучит согнутым пальчиком в дверь. Я притворяюсь, что занят, морщу лоб и чувствую, как она боится меня побеспокоить. Не могу выразить. как она деликатна и робка. В ее глазах смесь почтения и испуга. Она не знает темы моих трудов (история стеклодувного дела), но для нее они - табу. С обреченным видом я позволяю ей протереть мой стол, забрав бумаги и откинувшись грузно назад в кресле.
В моей позе есть доля лукавства. В свой первый день Мими навлекла на себя мой гнев. Я случайно нашел, что не вытерты рамы двух картин в углу и что на карнизе шкафа - барх(тка пыли. Я тотчас сказал ей это. Я устроил настоящий допрос.
- Вы вычистили камин?
- Да, мсье.
- Подсвечники?
- Да, конечно.
- Подвески на люстре?
- Я протерла их тряпкой.
- Гардины?
- Я выбила их.
- Ну а кресла?
- Тоже. Их я накрыла влажной марлей, как и диваны, и пуф.
- Я уверен, вы пропустили сервант.
Тут я ошибся: дверцы витрин влекли взгляд чистотой, весь мой фарфор казался живым и новым. Наши отраженья в дверцах мешались с ним. Как в зеркале, они сохранили цвет (слегка разбавленная акварель) и объем. Все же я произнес:
- Если вы не желаете потерять это место, такого больше не должно повториться.
И указал на портрет, где мой дед по отцу держал в руках двустволку и двух кровянистых птиц (по штуке на ствол). Маневр удался. Почти плача, Мими кинулась к раме с тряпкой. С тех пор она думает, что я слежу за ней. Я слежу - но мне все равно, хорошо или плохо она убирает.
Уборка окончена. Снова звуки и запахи с кухни. От обеда она всегда отказывается - верно, в предчувствии конца рабочего дня. Зато подает мне блюдо за блюдом, следит, чтоб в бокале было вино и чтобы салфетки менялись после каждой еды (ее галлицизм). Теперь Мими снова неразговорчива и строга - даже строже, чем утром. Я знаю, чем это вызвано, и улыбаюсь в душе.
Обед окончен. Я иду в спальню - и следом туда же приходит Мими. Она уже всегда голая. Иногда я прошу ее оставить чепчик. Он вскоре сбивается и падает прочь. Но вначале он бывает кстати - в самом начале, когда она склоняется надо мной. Видно, что она не одобряет происходящее. Она хмурится, пока я ласкаю ей руки и груди. Потом она вскрикивает: я овладеваю ею. Иногда после четверти часа любви она вдруг, словно забывшись, начинает взахлеб целовать меня - и тут ее ресницы вздрагивают, а глаза становятся темными, как у ребенка от сна. Затем она уходит.
Я помогаю ей в прихожей одеть ее плащ - худенький, старый. Если уже конец недели, кладу конверт с оплатой ей в карман; а в будние дни - леденец или безделушку. Я знаю, Мими любит фарфор. Она уходит, и в доме становится пусто. Я рассматриваю альбомы с мадоннами - Мими похожа на них - или те саксонские статуэтки, которые еще не отдал ей. У меня большая коллекция, отец собирал их всю свою призрачную жизнь. Девочка с гусем. Пёсик-шалун. Балерина с поднятой ножкой. Все они тоже похожи на Мими. Может быть, она - одна из них, послушно ожившая в ответ на мой зов в "Le Monde". Иногда я берусь сосчитать, сколько раз она уже была моей. Но эта бухгалтерия ни к чему не приводит. Внушительность цифр не гасит чувств. Впрочем, мне нравится, что всё у нас так, как есть. Моя жизнь мне тоже нравится. Она похожа на саксонскую безделушку. Она хрупка и ненужна. Но есть в ней свой матовый блеск, свой нежный изгиб, простодушная пухлость. И когда-нибудь она разобьется. Тем лучше, конечно: он ведь не слишком прочен, этот фарфор.
ЗАИРА
Моё имя Заира. Это арабское имя, хотя живу я в Стамбуле. Я ненавижу русских.
Не всех. Я знаю, язык существует для того, чтобы говорить о добре пусть даже молчание надежней. И в той стране, прилипшей, как красный лоскут, к глобусу, есть, конечно, много людей, таких же, как я; но не о них речь. Их не бывает здесь. Их держит железный занавес. А к нам приезжают те, кто держит его. Кто его создал. Внуки тех, кто расстрелял моего деда.
Мой дед был русский. Он был купец, его жена, моя бабка - дворянка. После Первой Войны их семья помогла спастись пленным из Турции: те умирали с голоду в поселениях на Урале. Затем они были обменяны на русских солдат. Один из них стал важным чиновником при Президенте. Он пригласил деда в гости в Турцию. Железный занавес приподнялся на миг - но это был трюк мышеловки. Когда дед вернулся домой, его обвинили в связи с турецкой разведкой. Был процесс. Всё кончилось на восточный лад: публичной казнью всей семьи на площади в К***. Когда я рассказала это кое-кому из эмигрантов, они не хотели верить. Впрочем, другие считали, что от красных можно ждать всего - и не особенно возмущались.
Моего отца - еще младенца - спас двоюродный брат деда. Ему удалось скрыться и пешком уйти в Польшу. Оттуда он уехал в Стамбул. Чиновник, друг деда, лишился власти по смерти Камаля. Все же он добился льгот для русского с ребенком и потом много лет помогал нам. Я родилась в год его смерти (отец женился на турчанке). Его звали Абу Бакр. Он скончался семидесяти шести лет от роду, я всегда его чтила и звала в молитвах "дедушка Абу".
Тот человек, о котором я хочу рассказать, приехал из России с дипломатической миссией. Мой приятель был чичероне при посольстве и познакомил нас с ним. О, я была в восторге от этого знакомства! Мне было шестнадцать лет, и я ничего лучше не могла вообразить себе в самой жаркой своей мечте. Он будто нарочно был создан для меня. Никогда не забуду, как он удивился, что я говорю по-русски.
Он выглядел крепким, подтянутым, с деловой улыбкой на пухлом лице, но когда она гасла, он гас вместе с ней. Тут сразу было видно, что он стар, или не стар, но в летах. Пот проступал у него на лбу и на голове, между редких волос, расчесанных прядками. Из-под глаз вывешивались мешочки, щеки бледнели, на шее являлись пятна. Он ненавидел Турцию. Говорил, что не встречал нигде более грязных женщин. Что не может видеть старух и их папирос. Что из стоков воняет и что он не подходит к морю, так как "вся эта дрянь" течет именно туда. Мне он делал комплименты за мой европейский вид и за убранство квартиры: я, разумеется, тотчас отвела его к себе.
Должна признать, он вел себя как джентльмен. Стороной наведался о моей цене. Я назвала цену вдвое больше уличной (ему известной), но добавила, что он может вовсе не платить: как он видит, я не нуждаюсь. Он огляделся. Мой отец преуспел в табачном деле. Кроме мебели были портреты моих предков, невесть как добытые им. Их глаза глядели со стен, чего не бывает в восточном доме. Гость кивнул. Сказал, что уезжает завтра. Я попросила задаток - любую монетку, как гадалка. Он, усмехаясь, полез в карман и достал русскую: двадцать копеек. Я назначила свиданье на вечер. Мне было нужно время, чтоб приготовиться.
Я не хочу называть состав той дьявольской смеси, которую я варила весь день, под шум улицы, не смолкавшей на ночь. На вид это было красное вино. Там и впрямь было красное вино, и моя чистая кровь, и моя грязная кровь, и кое-что из тех клоак, которые он так ненавидел. Он появился около десяти - с цветами и шоколадом, на русский лад. Он назвал меня Зизи. Я поставила столик и служила ему, словно он был мой муж. Он хвалил меня и клял Стамбул. Наконец, я подала бокал с той смесью.
Он выпил - и вдруг упал на ковер. Я думала, он умер. Но он не умер, слава аллаху. Он корчился, выпучив глаза, хватался за галстук, тряс своими брылами, хрипел. Я делала вид, что я в ужасе. Запихивала ему в рот лепешку с мятой, прыскала в лицо водой, потом помогла раздеться. Ему стало легче. Он весь был красен и мокр. Он слабо улыбался - и я смеялась от счастья, потому что знала, что это еще не все. Глаза его мутились. Он вдруг схватил меня за руку и притянул к себе. Я делала вид (недолго), что сопротивляюсь. Я-то знала, что должна через это пройти. Такова месть. Он выпил свою чашу, и мне предстояло - свою.
Она была горькой. Не могу передать, до чего развратен и гадок был он. Но я помнила, каждый миг помнила, что должна дозволить ему всё. Я сама возбуждала его, когда он терял силы. Я вновь и вновь зажигала свечу любви. Я открыла тысячу дверей там, где он знал лишь одну. Я вся была как из любовной глины. Он вспыхивал и бросался на меня, он сосал меня, как леденец. Он даже кусал меня, и мои соски кровоточили. Я стояла в немыслимых позах. Я должна была забыть стыд. Этого мало: я должна была любить его, знать, что мы листья одной ветви, части одного тела, которое сейчас еще нельзя разделить. Такова месть. Не было места внутри меня, куда бы он не прыснул своей липкой слизью. Христиане говорят, что у дьявола ледяное семя. У него оно было - как кипяток, мне казалось, я вся сгорела внутри. Но я помнила: горсть пыли и мир - одно и то же. Нужно позволить им пребывать в единстве. Это и значит отдать себя. Наконец, звезды побелели над мечетью в окне. Мне хотелось воды, я мечтала содрать с себя кожу. Но знала, что ни пить, ни мыться мне нельзя.
Утром я поняла, что мне всё удалось. Он ползал на коленях, он целовал грязь у моих ног. Он умолял ехать с ним, он готов был остаться здесь, он был согласен на всё. Я подняла его насмех. Я хохотала так, будто это я сошла с ума, а не он. Я била его по лицу и гнала прочь, но он не мог уйти. Не мог! Я знала это, я сама так сделала. Хохоча, я позвала соседей. Пришла и полиция. Его увезли почти в беспамятстве. С тех пор я больше не видела его.
Один латинский писатель собрал легенды о заире - а может быть, он их придумал сам. Из его книги следует, что это может быть любая вещь или человек. Например, прожилка в мраморе. Но тот, кто ее увидит, не сможет ее забыть. Никогда. Время будет лишь обострять память - и в конце концов он сойдет с ума. В той книге речь шла о монете, в которую превратилась женщина. Эту монету несчастный влюбленный видел в памяти всё ясней и ясней; наконец, он мог представить разом ее аверс и реверс, будто она была центром мира, а он - сферой вокруг нее. Я поступила наоборот. Я превратила монету в женщину: ту копейку, которую дал мне русский. Я знаю, что я вся в нем. Что он помнит мой каждый вершок. Что он может их видеть все разом. Что он не может видеть больше ничего. Я в восторге от этого. Если бы я могла, я бы сделала его болезнь эпидемией - там, в России. Я бы выжгла собой всю сволочь в их Кремле, и их звезды расползлись бы прочь, как крабы. Я знаю, месть достойна осуждения. Хуже того: она бесполезна. Тот, кто мстит, ничего от этого не получит. Я говорю себе это. Но я знаю и то, что поступки сильнее слов. Моя фамилия Демидова. Они уничтожили мою семью и страну. Я убила одного из них. Но мне еще мало. Я не остановлюсь. Они узн(ют - один за другим - какая моя настоящая цена! У меня есть друг - чичероне. Он влюблён в меня. Он никогда не будет со мной спать. Но он не откажет мне в помощи. И я осуществлю все свои планы.
РЕНТ*
Я должен признать, хоть мне это и неприятно, что я наклонен к излишествам. Мои средства позволяют мне быть расточительным, тем больший соблазн - аскеза. Когда я успеваю схватить себя за руки (монашеский эвфемизм), я отдаю ей дань; но, верно, главная моя страсть - та, о которой узнаёшь во сне или в миг первого порыва - совсем другая. В противном случае как объяснить мое хладнокровие (будто я угадал всё наперед) и мою готовность, то и другое вместе, когда приятный голосок в трубке с умело-бархатным переливом, излишне опытный, может быть, но эта опытность тоже была мне мила - на свой лад, конечно - спросил у меня, намерен ли я нынче весело провести ночь? В России бы я остерегся; но американский сервис исключает подвох. Ручаюсь, что у меня даже не дрогнул голос. Ни сердце. Я отвечал с улыбкой (адресованной зеркалу в ванной, из которой вышел), что да, намерен, и что так и знал (дословно), "что ваш отель это веселый дом". Впрочем, по-английски каламбур был плох. Телефон сказал "о'кей" и дал отбой.
Я как раз успел распаковать свой сак, принять душ и убедиться, что ни одна из девяти программ-кабелей местного телевиденья меня никогда не заинтересует. И тут услышал стук в дверь. Стук тоже был умелый, легкий, почти случайный, будто кто-то походя, невзначай раза три коснулся пальцем двери. Шорох крыльев ночной бабочки. Я отворил, так же всё улыбаясь в пустоту.
Что ж: зеленоглазая шатенка. Волосы собраны кверху в пушистый ком. Среднего роста, в форменной мини, ножки стройные, попка круглая, грудь... Да, глаза: она улыбалась, они нет. Так бывает в книгах, но в жизни это редкость, чаще расчет или игра. Я тотчас спросил о причине; я не люблю лишних тайн. Она перестала улыбаться.
- Ненавижу свою работу, - сообщила она.
- Хм. Ты не хочешь быть проституткой?
- Не хочу.
(Наш разговор шел по-английски и, боюсь, в переводе он выглядит угловато. К тому же нельзя передать мой акцент.)
- Так-так, - сказал я. - Почему же ты здесь?
- Из-за денег.
- У тебя нет иного способа их добывать?
- Я студентка. Летом это лучший заработок.
- Хорошо, - кивнул я.- Тогда начнем. Тебя, кстати, как зовут?
Вероятно оттого, что летняя практика и впрямь не нравилась ей, Лили разделась довольно вяло - не так, как я ожидал (смутный расчет, основанный на книгах: Сэлинджер, Сирин, Мисима...). Но результат был тот же: голая девушка с трусиками в руке. Их она робко сунула под матрац.
- Мне сказали, на всю ночь? - спросила она.
- Да, - кивнул я. - Я вряд ли смогу быстрее.
Я не стал с ней церемониться, сам разделся, сдернул прочь плед (черно-синий, колючий) и уложил Лили навзничь поверх простыней, велев ей раздвинуть ноги.
Жанр требует подробностей. Я уважаю жанр. У ней были милые, едва видные веснушки, чуть удлиненное (как это часто у белобрысых) лицо, тугие грудки с сосками в доллар, уютный живот и узкая, по моде, грядка волос между ног - она, впрочем, вскоре сбилась и стала похожа на мокрое перо. Раза два Лили хотела пригладить ее пальцами.
Кто умеет хорошо плавать (а что еще делать на курорте?), у того есть стиль. Я никогда не любил бесплодных барахтаний, взбрыков, вздрогов и прочей щенячьей возни. Через пять минут ее глаза помутились; через десять она стала стонать. Я дал ей короткий отдых - и бурно довел ее до конца. (Прошу прощения у соседей. На мой взгляд, однако, администрация отеля сама должна брать на себя ответственность за весь этот гам.) Когда, полчаса спустя, я поставил Лили раком, она заботливо спрятала рот в подушку-карамель. Раковая шейка (конфеты детства) была хороша... Боюсь, я первый в ее жизни посягнул на ее зад. Не удивительно; американцы вообще пуритане. Во время коротких перерывов я узнавал жалкие подробности ее жизни (теперь уже их не помню). Об одной из них, впрочем, я сказал, не обинуясь, что это - "коровье дерьмо" (идиома). Речь шла, кажется, о смерти - не то ее, не то ее матери. Она сделала вид, что обиделась. Трудно сказать, сколько именно раз она кончила в эту ночь.
- Как это?
- Пошли. Сейчас покажу.
Она схватила его за локоть и потянула к зеркалу. Пальцы ее тряслись.
- Стань тут, - велела она. - И гляди на меня и на мое отражение. Понял? Одним глазом - сюда, одним - туда. Чтоб двоилось.
Сама она встала боком, почти вплоть к стеклу. Николинька сморщил лоб.
- Правильно. Теперь сведи их. Вместе, в одно. Свел? Гляди - гляди теперь слева, чуть вверх. Должна быть тень. Видишь?
- Нет, - признался он.
- Гляди еще! Ну?
- Кажется...
- Темное пятно, да?
Он молчал.
- Это она, - сказала Лика. - Я-то ее хорошо вижу - со вторым зеркалом. С тем. - Она вздохнула. - Значит, я скоро умру, - она отошла от трюмо, опустив голову.
- Разве ты больна?
- Для этого не надо болеть, глупый... Слушай! - Она вдруг опять схватила его за локоть. - Ведь это ты должен знать! - Она зашептала: - Возможен... скажи: возможен метемпсихоз?
- Это что, что? Это что такое? - не понял Николинька, машинально освобождая руку. Но Лика держала цепко.
- Переселение душ. В другое тело, - сказала она.
- Это из сказки?
- Нет, взаправду. Представь...
Николинька вдруг застыл, вскинув брови. То, что он знал, отнюдь не перечило такой мысли.
- А почему бы и нет, - сказал он громко и с той особенной тонкой усмешкой, какая была у него в классе, на уроках, если он раньше других находил ответ. - Спонтанный порядок частиц в зоне бифуркации... Это как матрица, и тогда...
- Стой! Понятно, - оборвала Лика. Она почти повисла на его руке. Все ясно! Ясно! я все поняла! - Слезы заблестели в ее глазах. - И времени уже не было... Ты знаешь, кто я? Я оса! Я все помню! Я помню то, что здесь было тогда! Нож разрезал мне грудь...
Она вдруг толкнула прочь его локоть и села - прямо на пол, у стенки.
- Это было вон там, - сказала она всхлипнув. - За той дверью. Еще в машине, когда отец сказал мне, мне стало как-то... Я не могла уснуть. Еще жара... И все слушала! - вскрикнула она вдруг. - Как тогда. Тогда тоже была жара. И мы ждали и слушали. Ждали... его шаги! А потом... Потом дверь распахнулась, и внесли цветы. Море цветов. На весь пол - от крови! - Она засмеялась. - Может быть, все это бредни? И мне просто приснилось? Скажи, - она встала с пола и вгляделась в него. - Ты о своей матери часто думаешь?
- Э-э... - Николинька заморгал. - А почему такой вопрос?
- Ты отвечай, а не почемучкай.
- Тогда часто. Или, вернее, не очень. Да, вот это правильно: не очень часто, - он качнул головой для пущей твердости.
- Ага. А тебя отец много заставлял заниматься?
- Отец? Раньше - да... а теперь мало, потому что я сам уже умею.
- Что ты умеешь?
- Ставить перед собой задачу.
- Как мило. А если я поставлю задачу перед тобой? Ты сумеешь решить?
- Смотря какая задача. Если из высшей математики, то...
- Причем тут она! Возьми меня на руки и отнеси в спальню - вот тебе задача.
- Ну, это-то, конечно, это нетрудно, - сказал Николинька, ухмыляясь.
Он слегка крякнул, присев, подхватил ее одной рукой под колени, другой за шею, распрямился без видимого труда и, выйдя из зала, стал медленно подниматься по лестнице вверх, стараясь не нашуметь. Лика вся как-то съежилась у него в руках и притихла, закрыв глаза. У дверей спальни он повернулся боком, толкнул плечом дверь, а потом поднес Лику к ее койке и поставил осторожно на ноги.
- Что теперь? - спросил он.
- Хорош... - сказала она как-то тонко и хрипло. И вдруг вся осела пред ним и раньше, чем он успел что-нибудь понять, стала целовать ему ноги.
- Ну это уж... Это лишнее, - забормотал он, улыбаясь и хмурясь. Отступить от нее он, однако же, не смел. Она сама затрясла головой, от него отстранившись, и провела по лбу тыльной стороной руки.
- Вот что. Ты сядь, - велела она.
Он опустился подле нее на корточки. Тогда она расстегнула ему ворот рубахи, дернула за рукав, обнажив мясистое жирное его плечо, и предупредила:
- Теперь не ори. Будет больно.
И вдруг впилась зубами у самой его шеи, сильно, но лишь на миг. Он засопел, испуганно вздрогнув, но честно не проронил ни звука.
- Ну вот, кровь, - сказала она, тронув пальцем укус. - На этом и точка. Это мой знак тебе - знак любви и братства. Это ты помни - потом, когда все поймешь. А теперь спать. И завтра ни слова. Ты понял?
Он кивнул. Потом почесал плечо.
- Ничего-ничего. Я не ядовитая, - сказала Лика. - Иди в постель. Да: и заткни, пожалуйста, эти дьявольские часы. Им здесь не место.
Ни слова не говоря, он взял часы с тумбочки, вскрыл им корпус и сломал пружину.
- Спасибо, - сказала Лика. - Все равно они врут... А так зато сверчок слышен...
Сверчок действительно стрекотал.
- Ты ведь знаешь теперь, о чем можно просить сверчков, верно? - спросила она.
- Но ведь это сказка, - сказал Николинька.
- Нужды нет: можешь попробовать. Сходи, встань на колени и сам проверь. Не хочешь?
- Н-н-ет...
- Ну, как знаешь. А я, может быть, позже пойду. Все равно у меня тень. И пока моя ночь не кончилась... Кстати: ты молишься на ночь? - Кому?
- Богу, конечно.
- Разве бог есть?
- Есть. Запомни это и каждый вечер молись. Особенно о своей маме. Она ведь теперь одна, ей грустно.
- Откуда ты знаешь?
- Я все знаю. Иди спи.
- Ладно. Покойной ночи.
- Покойной.
Уже был рассвет.
... Все вышло отлично. Зоя вернулась как раз к их отъезду. Николинька чуть не проспал. Увалень, разумеется; но тут - очень кстати. Лика лишь чмокнула его в лоб, на ходу спросив, все ли он помнит. Это про их детство, конечно. Он смутился так, что пришлось его подбодрить ("Николай! попрощайся с Лилей!"). Тогда он сказал "Прощай!", а она ответила, хмыкнув: "Прощаю. Пиши мне письмо". Дверца хлопнула, тени ветвей сползли с обтекателей. Их отражения мелькнули еще на дне ветрового стекла. Потом мотор взвыл и развернул машину. Зоя махала рукой. Николинька побрел умываться.
На обратном пути, в коридоре, он услышал за дверью голос отца.
- Вообрази себе, - говорил тот (вероятно, Зое), и голос его был высок и чист. - Она нимфоманка! Я не знал. Игнат сказал только утром. Испортила в школе все парты и стены в клозете. Стишки, рисунки, жуткий скандал. В том санатории, куда они едут, есть психиатр - знаменитость. Игнат надеется... А я тоже хорош: уложил ее к сыну.
- Ты же не знал, - сказала Зоя. - Ты думаешь, у них там что-нибудь было?
- Да вот... не думаю. Стараюсь не думать.
- Гм. Может быть, прямо его спросить?
- Зачем? Все равно теперь поздно.
Было слышно, как он расхаживал по кабинету.
- И такая уродина, - протянула Зоя негромко. - Костлявая, разные плечи... А зубы? Вот разве глаза.
- А что - глаза?
- Вот эти черточки на висках. Это кое-что значит. Это... Это иногда очень сильно действует.
- Да? Может быть. Но Игнат... Понимаешь, им просто нельзя было иметь детей. Тем более двух. Безумство! Он же женат на своей сестре, ты это знаешь? Там, правда, разница в много лет, но все равно: генетика. Страшно. Их старшая ведь совсем не в себе. А эта - вот так. Эх-х...
Николинька пошел прочь. "Что это - нимфоманка? - думал он про себя. В детской энциклопедии этого, наверное, нет. А большой словарь в кабинете. Ладно, я вечером посмотрю..." Он перестал думать и поднялся в спальню. Отец меж тем продолжал - уже другим тоном: - Ты знаешь, еще: Игнат рассказал. На этой даче, представь себе, был Сталин. Правда, всего только раз. Заночевал и уехал. Но тогда сюда провели свет, воду и все такое. Он жил там - в той части, что на замке. А после него дом был заперт. Тут вовсе никто не жил - до самой его смерти. Забавно, да?
Николинька этого уже не слышал: он был поглощен делом. Он разобрал часы и спрятал их в стол. Ныло плечо. Он оттянул рубашку и оглядел укус. Тот посинел, пунктир зубов был отчетливо виден. Николинька подумал еще, что если они с отцом, как всегда, поедут сегодня к морю, то тот обязательно это заметит и спросит, откуда. Он сел за стол. Бумага и ручка лежали сверху. Он свернул лист вдвойне и старательно вывел в углу: "Здравствуй, Лика!" Потом попробовал вспомнить, что в таких случаях пишут всегда. "У нас все хорошо". А дальше? Он просидел с час. Но ничего не придумал. Потом его позвали обедать.
Памяти Елисаветы Кульман 1992
ЛИБРЕТТО*
Дитя, сестра моя!..
Бодлер
ПРОЛОГ
Милая сестра, здравствуй.
Должен признаться, твой звонок удивил меня: после стольких лет молчания я вряд ли мог на него рассчитывать. По правде говоря, у меня не было твоего адреса, ни номера, и я полагал, что мой, в свой черед, неизвестен тебе. К счастью, оказалось, что это не так. Твои новые интересы любопытны мне - и столь же неожиданны, как и всё, связанное с тобой. Театр танца не такая уж экзотика, но я никогда не думал, что им займешься ты. Впрочем, нам было 17 лет - тебе было 17 лет - когда мы расстались. С тех пор, конечно, многое должно было произойти... Как бы там ни было, я выполнил твою просьбу, не знаю уж, удачно ли. Но об этом ты суди сама. Танцевальное либретто - новость для меня, потому я решил пойти привычным путем. Программа состоит из трех рассказов, каждый из которых - как бы эмоциональная партитура, по которой должна строиться очередная сцена спектакля. Это вроде выдуманных биографий Лопеса: все детали произвольны, важна лишь канва. Ты сама понимаешь, мне трудно решить, что именно удастся выразить средствами танца или при помощи освещения, декораций и пр. Поэтому в заключении я постарался представить себе, как бы всё это перенести на сцену. Если в целом моё "либретто" тебя устроит, частности обсудим. Ты помнишь, прежде меня занимал Борхес с его "Историей танго". Но от этой мысли пришлось отказаться; единственный отголосок ее - во втором рассказе, который можно, пожалуй, сравнить с его новеллой "Заир". Но старик ничего почти не писал о любви - вот беда! Пришлось исправить его ошибку - если только это ошибка. В любом случае замысел исполнен. Итог перед тобой.
БЕЗДЕЛУШКА
Я рантье. Мне 28 лет. Я ленив. Из России я уехал в детстве.
Малышка Мими - моя служанка. Она приходит каждый день. Это очень забавно: следить за тем, как она справляется со своей работой.
Ей очень идут чепчик и фартук: в них она готовит мне завтрак, потом обед. К ужину я оставляю себе что-нибудь впрок. Чепчик она не снимает и тогда, когда стелет постель в моей спальне или метет пол. У ней длинные ресницы, светлые серые глаза и та особая белизна кожи, которая свойственна немкам. Впрочем, немка она лишь на часть, кажется, по отцу (он погиб где-то на фронте). Я не принял участия в Сопротивлении, но мне смешно, что моя страна победила немцев даже в Европе. Мими редко говорит об отце. Мне он видится пыльным, старым, в рогатой каске. Меж двух войн он зачал Мими.
Под ее рукой безобразный ком моей пижамы распадается надвое, повторив мою тень, и, вдруг сжавшись в квадрат, ныряет под покрывало. Постель обретает торжественный вид, тут любая морщинка - обида. Мими между тем уже хозяйничает в моем шкафу, целясь ресницами в каждую вещь, брошенную в беспорядке. Вид у нее серьезный, взрослый. В это время она не любит говорить со мной, и я, взяв из ее рук полотенце, молча иду в душ.
Когда я возвращаюсь, спальня пуста, а на кухне шумит вода и что-то потрескивает на плитке. Я люблю запах домашнего чада. Это - детство, Россия. За завтраком я обмениваюсь с Мими новостями. У ней их больше, чем у меня. Это не удивительно: она живет в том мире, что за окном, а я - у себя дома. Там, я знаю, у нее есть мать и жених, и все трое они бедны. Он тоже немец. Немцам сейчас трудно в Париже. Я предлагаю Мими разделить со мной трапезу. Порой она соглашается - тогда я ухаживаю за ней, а не она за мной. Ее строгость проходит, она улыбается шуткам и рассказывает, как провела вчера вечер. Вечер - это то время, когда я не вижу ее.
После завтрака я ухожу в кабинет, а она берется за уборку. Сидя над книгами, я слышу ее шаги, возню, постукивание швабры - и вдруг бурный, как воздушный налет, вой пылесоса. Он обрывается через миг. Перед тем как войти ко мне, она всякий раз стучит согнутым пальчиком в дверь. Я притворяюсь, что занят, морщу лоб и чувствую, как она боится меня побеспокоить. Не могу выразить. как она деликатна и робка. В ее глазах смесь почтения и испуга. Она не знает темы моих трудов (история стеклодувного дела), но для нее они - табу. С обреченным видом я позволяю ей протереть мой стол, забрав бумаги и откинувшись грузно назад в кресле.
В моей позе есть доля лукавства. В свой первый день Мими навлекла на себя мой гнев. Я случайно нашел, что не вытерты рамы двух картин в углу и что на карнизе шкафа - барх(тка пыли. Я тотчас сказал ей это. Я устроил настоящий допрос.
- Вы вычистили камин?
- Да, мсье.
- Подсвечники?
- Да, конечно.
- Подвески на люстре?
- Я протерла их тряпкой.
- Гардины?
- Я выбила их.
- Ну а кресла?
- Тоже. Их я накрыла влажной марлей, как и диваны, и пуф.
- Я уверен, вы пропустили сервант.
Тут я ошибся: дверцы витрин влекли взгляд чистотой, весь мой фарфор казался живым и новым. Наши отраженья в дверцах мешались с ним. Как в зеркале, они сохранили цвет (слегка разбавленная акварель) и объем. Все же я произнес:
- Если вы не желаете потерять это место, такого больше не должно повториться.
И указал на портрет, где мой дед по отцу держал в руках двустволку и двух кровянистых птиц (по штуке на ствол). Маневр удался. Почти плача, Мими кинулась к раме с тряпкой. С тех пор она думает, что я слежу за ней. Я слежу - но мне все равно, хорошо или плохо она убирает.
Уборка окончена. Снова звуки и запахи с кухни. От обеда она всегда отказывается - верно, в предчувствии конца рабочего дня. Зато подает мне блюдо за блюдом, следит, чтоб в бокале было вино и чтобы салфетки менялись после каждой еды (ее галлицизм). Теперь Мими снова неразговорчива и строга - даже строже, чем утром. Я знаю, чем это вызвано, и улыбаюсь в душе.
Обед окончен. Я иду в спальню - и следом туда же приходит Мими. Она уже всегда голая. Иногда я прошу ее оставить чепчик. Он вскоре сбивается и падает прочь. Но вначале он бывает кстати - в самом начале, когда она склоняется надо мной. Видно, что она не одобряет происходящее. Она хмурится, пока я ласкаю ей руки и груди. Потом она вскрикивает: я овладеваю ею. Иногда после четверти часа любви она вдруг, словно забывшись, начинает взахлеб целовать меня - и тут ее ресницы вздрагивают, а глаза становятся темными, как у ребенка от сна. Затем она уходит.
Я помогаю ей в прихожей одеть ее плащ - худенький, старый. Если уже конец недели, кладу конверт с оплатой ей в карман; а в будние дни - леденец или безделушку. Я знаю, Мими любит фарфор. Она уходит, и в доме становится пусто. Я рассматриваю альбомы с мадоннами - Мими похожа на них - или те саксонские статуэтки, которые еще не отдал ей. У меня большая коллекция, отец собирал их всю свою призрачную жизнь. Девочка с гусем. Пёсик-шалун. Балерина с поднятой ножкой. Все они тоже похожи на Мими. Может быть, она - одна из них, послушно ожившая в ответ на мой зов в "Le Monde". Иногда я берусь сосчитать, сколько раз она уже была моей. Но эта бухгалтерия ни к чему не приводит. Внушительность цифр не гасит чувств. Впрочем, мне нравится, что всё у нас так, как есть. Моя жизнь мне тоже нравится. Она похожа на саксонскую безделушку. Она хрупка и ненужна. Но есть в ней свой матовый блеск, свой нежный изгиб, простодушная пухлость. И когда-нибудь она разобьется. Тем лучше, конечно: он ведь не слишком прочен, этот фарфор.
ЗАИРА
Моё имя Заира. Это арабское имя, хотя живу я в Стамбуле. Я ненавижу русских.
Не всех. Я знаю, язык существует для того, чтобы говорить о добре пусть даже молчание надежней. И в той стране, прилипшей, как красный лоскут, к глобусу, есть, конечно, много людей, таких же, как я; но не о них речь. Их не бывает здесь. Их держит железный занавес. А к нам приезжают те, кто держит его. Кто его создал. Внуки тех, кто расстрелял моего деда.
Мой дед был русский. Он был купец, его жена, моя бабка - дворянка. После Первой Войны их семья помогла спастись пленным из Турции: те умирали с голоду в поселениях на Урале. Затем они были обменяны на русских солдат. Один из них стал важным чиновником при Президенте. Он пригласил деда в гости в Турцию. Железный занавес приподнялся на миг - но это был трюк мышеловки. Когда дед вернулся домой, его обвинили в связи с турецкой разведкой. Был процесс. Всё кончилось на восточный лад: публичной казнью всей семьи на площади в К***. Когда я рассказала это кое-кому из эмигрантов, они не хотели верить. Впрочем, другие считали, что от красных можно ждать всего - и не особенно возмущались.
Моего отца - еще младенца - спас двоюродный брат деда. Ему удалось скрыться и пешком уйти в Польшу. Оттуда он уехал в Стамбул. Чиновник, друг деда, лишился власти по смерти Камаля. Все же он добился льгот для русского с ребенком и потом много лет помогал нам. Я родилась в год его смерти (отец женился на турчанке). Его звали Абу Бакр. Он скончался семидесяти шести лет от роду, я всегда его чтила и звала в молитвах "дедушка Абу".
Тот человек, о котором я хочу рассказать, приехал из России с дипломатической миссией. Мой приятель был чичероне при посольстве и познакомил нас с ним. О, я была в восторге от этого знакомства! Мне было шестнадцать лет, и я ничего лучше не могла вообразить себе в самой жаркой своей мечте. Он будто нарочно был создан для меня. Никогда не забуду, как он удивился, что я говорю по-русски.
Он выглядел крепким, подтянутым, с деловой улыбкой на пухлом лице, но когда она гасла, он гас вместе с ней. Тут сразу было видно, что он стар, или не стар, но в летах. Пот проступал у него на лбу и на голове, между редких волос, расчесанных прядками. Из-под глаз вывешивались мешочки, щеки бледнели, на шее являлись пятна. Он ненавидел Турцию. Говорил, что не встречал нигде более грязных женщин. Что не может видеть старух и их папирос. Что из стоков воняет и что он не подходит к морю, так как "вся эта дрянь" течет именно туда. Мне он делал комплименты за мой европейский вид и за убранство квартиры: я, разумеется, тотчас отвела его к себе.
Должна признать, он вел себя как джентльмен. Стороной наведался о моей цене. Я назвала цену вдвое больше уличной (ему известной), но добавила, что он может вовсе не платить: как он видит, я не нуждаюсь. Он огляделся. Мой отец преуспел в табачном деле. Кроме мебели были портреты моих предков, невесть как добытые им. Их глаза глядели со стен, чего не бывает в восточном доме. Гость кивнул. Сказал, что уезжает завтра. Я попросила задаток - любую монетку, как гадалка. Он, усмехаясь, полез в карман и достал русскую: двадцать копеек. Я назначила свиданье на вечер. Мне было нужно время, чтоб приготовиться.
Я не хочу называть состав той дьявольской смеси, которую я варила весь день, под шум улицы, не смолкавшей на ночь. На вид это было красное вино. Там и впрямь было красное вино, и моя чистая кровь, и моя грязная кровь, и кое-что из тех клоак, которые он так ненавидел. Он появился около десяти - с цветами и шоколадом, на русский лад. Он назвал меня Зизи. Я поставила столик и служила ему, словно он был мой муж. Он хвалил меня и клял Стамбул. Наконец, я подала бокал с той смесью.
Он выпил - и вдруг упал на ковер. Я думала, он умер. Но он не умер, слава аллаху. Он корчился, выпучив глаза, хватался за галстук, тряс своими брылами, хрипел. Я делала вид, что я в ужасе. Запихивала ему в рот лепешку с мятой, прыскала в лицо водой, потом помогла раздеться. Ему стало легче. Он весь был красен и мокр. Он слабо улыбался - и я смеялась от счастья, потому что знала, что это еще не все. Глаза его мутились. Он вдруг схватил меня за руку и притянул к себе. Я делала вид (недолго), что сопротивляюсь. Я-то знала, что должна через это пройти. Такова месть. Он выпил свою чашу, и мне предстояло - свою.
Она была горькой. Не могу передать, до чего развратен и гадок был он. Но я помнила, каждый миг помнила, что должна дозволить ему всё. Я сама возбуждала его, когда он терял силы. Я вновь и вновь зажигала свечу любви. Я открыла тысячу дверей там, где он знал лишь одну. Я вся была как из любовной глины. Он вспыхивал и бросался на меня, он сосал меня, как леденец. Он даже кусал меня, и мои соски кровоточили. Я стояла в немыслимых позах. Я должна была забыть стыд. Этого мало: я должна была любить его, знать, что мы листья одной ветви, части одного тела, которое сейчас еще нельзя разделить. Такова месть. Не было места внутри меня, куда бы он не прыснул своей липкой слизью. Христиане говорят, что у дьявола ледяное семя. У него оно было - как кипяток, мне казалось, я вся сгорела внутри. Но я помнила: горсть пыли и мир - одно и то же. Нужно позволить им пребывать в единстве. Это и значит отдать себя. Наконец, звезды побелели над мечетью в окне. Мне хотелось воды, я мечтала содрать с себя кожу. Но знала, что ни пить, ни мыться мне нельзя.
Утром я поняла, что мне всё удалось. Он ползал на коленях, он целовал грязь у моих ног. Он умолял ехать с ним, он готов был остаться здесь, он был согласен на всё. Я подняла его насмех. Я хохотала так, будто это я сошла с ума, а не он. Я била его по лицу и гнала прочь, но он не мог уйти. Не мог! Я знала это, я сама так сделала. Хохоча, я позвала соседей. Пришла и полиция. Его увезли почти в беспамятстве. С тех пор я больше не видела его.
Один латинский писатель собрал легенды о заире - а может быть, он их придумал сам. Из его книги следует, что это может быть любая вещь или человек. Например, прожилка в мраморе. Но тот, кто ее увидит, не сможет ее забыть. Никогда. Время будет лишь обострять память - и в конце концов он сойдет с ума. В той книге речь шла о монете, в которую превратилась женщина. Эту монету несчастный влюбленный видел в памяти всё ясней и ясней; наконец, он мог представить разом ее аверс и реверс, будто она была центром мира, а он - сферой вокруг нее. Я поступила наоборот. Я превратила монету в женщину: ту копейку, которую дал мне русский. Я знаю, что я вся в нем. Что он помнит мой каждый вершок. Что он может их видеть все разом. Что он не может видеть больше ничего. Я в восторге от этого. Если бы я могла, я бы сделала его болезнь эпидемией - там, в России. Я бы выжгла собой всю сволочь в их Кремле, и их звезды расползлись бы прочь, как крабы. Я знаю, месть достойна осуждения. Хуже того: она бесполезна. Тот, кто мстит, ничего от этого не получит. Я говорю себе это. Но я знаю и то, что поступки сильнее слов. Моя фамилия Демидова. Они уничтожили мою семью и страну. Я убила одного из них. Но мне еще мало. Я не остановлюсь. Они узн(ют - один за другим - какая моя настоящая цена! У меня есть друг - чичероне. Он влюблён в меня. Он никогда не будет со мной спать. Но он не откажет мне в помощи. И я осуществлю все свои планы.
РЕНТ*
Я должен признать, хоть мне это и неприятно, что я наклонен к излишествам. Мои средства позволяют мне быть расточительным, тем больший соблазн - аскеза. Когда я успеваю схватить себя за руки (монашеский эвфемизм), я отдаю ей дань; но, верно, главная моя страсть - та, о которой узнаёшь во сне или в миг первого порыва - совсем другая. В противном случае как объяснить мое хладнокровие (будто я угадал всё наперед) и мою готовность, то и другое вместе, когда приятный голосок в трубке с умело-бархатным переливом, излишне опытный, может быть, но эта опытность тоже была мне мила - на свой лад, конечно - спросил у меня, намерен ли я нынче весело провести ночь? В России бы я остерегся; но американский сервис исключает подвох. Ручаюсь, что у меня даже не дрогнул голос. Ни сердце. Я отвечал с улыбкой (адресованной зеркалу в ванной, из которой вышел), что да, намерен, и что так и знал (дословно), "что ваш отель это веселый дом". Впрочем, по-английски каламбур был плох. Телефон сказал "о'кей" и дал отбой.
Я как раз успел распаковать свой сак, принять душ и убедиться, что ни одна из девяти программ-кабелей местного телевиденья меня никогда не заинтересует. И тут услышал стук в дверь. Стук тоже был умелый, легкий, почти случайный, будто кто-то походя, невзначай раза три коснулся пальцем двери. Шорох крыльев ночной бабочки. Я отворил, так же всё улыбаясь в пустоту.
Что ж: зеленоглазая шатенка. Волосы собраны кверху в пушистый ком. Среднего роста, в форменной мини, ножки стройные, попка круглая, грудь... Да, глаза: она улыбалась, они нет. Так бывает в книгах, но в жизни это редкость, чаще расчет или игра. Я тотчас спросил о причине; я не люблю лишних тайн. Она перестала улыбаться.
- Ненавижу свою работу, - сообщила она.
- Хм. Ты не хочешь быть проституткой?
- Не хочу.
(Наш разговор шел по-английски и, боюсь, в переводе он выглядит угловато. К тому же нельзя передать мой акцент.)
- Так-так, - сказал я. - Почему же ты здесь?
- Из-за денег.
- У тебя нет иного способа их добывать?
- Я студентка. Летом это лучший заработок.
- Хорошо, - кивнул я.- Тогда начнем. Тебя, кстати, как зовут?
Вероятно оттого, что летняя практика и впрямь не нравилась ей, Лили разделась довольно вяло - не так, как я ожидал (смутный расчет, основанный на книгах: Сэлинджер, Сирин, Мисима...). Но результат был тот же: голая девушка с трусиками в руке. Их она робко сунула под матрац.
- Мне сказали, на всю ночь? - спросила она.
- Да, - кивнул я. - Я вряд ли смогу быстрее.
Я не стал с ней церемониться, сам разделся, сдернул прочь плед (черно-синий, колючий) и уложил Лили навзничь поверх простыней, велев ей раздвинуть ноги.
Жанр требует подробностей. Я уважаю жанр. У ней были милые, едва видные веснушки, чуть удлиненное (как это часто у белобрысых) лицо, тугие грудки с сосками в доллар, уютный живот и узкая, по моде, грядка волос между ног - она, впрочем, вскоре сбилась и стала похожа на мокрое перо. Раза два Лили хотела пригладить ее пальцами.
Кто умеет хорошо плавать (а что еще делать на курорте?), у того есть стиль. Я никогда не любил бесплодных барахтаний, взбрыков, вздрогов и прочей щенячьей возни. Через пять минут ее глаза помутились; через десять она стала стонать. Я дал ей короткий отдых - и бурно довел ее до конца. (Прошу прощения у соседей. На мой взгляд, однако, администрация отеля сама должна брать на себя ответственность за весь этот гам.) Когда, полчаса спустя, я поставил Лили раком, она заботливо спрятала рот в подушку-карамель. Раковая шейка (конфеты детства) была хороша... Боюсь, я первый в ее жизни посягнул на ее зад. Не удивительно; американцы вообще пуритане. Во время коротких перерывов я узнавал жалкие подробности ее жизни (теперь уже их не помню). Об одной из них, впрочем, я сказал, не обинуясь, что это - "коровье дерьмо" (идиома). Речь шла, кажется, о смерти - не то ее, не то ее матери. Она сделала вид, что обиделась. Трудно сказать, сколько именно раз она кончила в эту ночь.