Страница:
– Хех! В гору!
И побежали нымыланы в гору.
Как-то враз поняли, что морская вода не насовсем отошла, скоро вернется. А когда вернется, то доброй не будет. Взмутят ее морские бабы-пужанки, сама тинная бабушка отомстит за то, что многие люди вдруг увидели ее неприбранный подводный дом – дно морское, и рыб беспомощных. Разъяренная тинная бабушка все снесет.
Когда взбежали на гору, недосчитались Кенилля.
Всех детей сообща несли, стариков, баб слабых вели под руки, никого не потеряли, а Кенилля потеряли. Он, Айга, хотел побежать навстречу ревущей, вставшей на горизонте стене воде, только родимцы удержали.
Страшно было на мысу Атвалык!
Ветер с моря бьет, сбивает с ног, воют перепуганные собачки, рыдают младенцы, а снизу, с берега, несется ужасный шум – может, из-под земли, может, из-под моря. Вода давно опомнилась, вернулась сердитая, одним ударом смела камни с земли, изломала нижний лес, выкинула бревна на скалы. Такого ни один нымылан не помнит.
А потом дождь пошел.
Дождем волну немного успокоило.
А нымылане сидели на террасе тихо, пятна от побоев сводили с тел морской травой – падали, когда бежали. Дивились, что нет с ними Кенилля… Отстала, наверное, мышеловка, смело Кенилля волной… Дивились: вот как сразу большой мир умаляется. когда исчезает даже один человек. Всего-то там какой-то птичкин голос, а жалко…
– Смыло? – засопев, спросил Похабин.
Айга кивнул.
Бормотал, спрятав лицо в ладони: смыло Кенилля, смыло малую шишигу… Взяла девку к себе тинная бабушка, сделает со временем бабу-пужанку… Ему, Айге, от этого не хочется жить… Объяснял, пряча лицо, что вот несет в море статки Кенилля, всякую одежонку. Сейчас бросит одежонку в море. Тут хорошая одежонка. Кенилля не в самом худшем придет к богу Кутхе. Он, Айга, думает, что бог Кутха, увидев Кенилля, обрадуется и заберет шишигу у тинной бабушки. Таму Кутхи все хорошо – птицы кричат негромко, трава по пояс. Пряча лицо, объяснял странным голосом: вот он, Айга, совсем не жаден. Сейчас бросит статки в воду, бог Кутха то увидит, и когда придет к нему когда-нибудь сам нымылан Айга, скажет: ты молодец, Айга, ты тогда ничего не пожалел для своей шишиги, хорошей одежды не пожалел для нее! – а потому бог Кутха и к нему, к нымылану Айге, хорошо отнесется, притеснять не станет, даст тамтеплую полуземлянку.
Отнял ладони от лица.
Лицо серое, взгляд нездешний.
Вздрогнул нымылан, с тоской подумал Похабин. Есть у камчадалов такая болезнь, называют – вздрогнул. Живет себе человек здоровый, веселый. Носит дрова, гоняет олешков, ловит рыбу. Вот смеется, вот жадно шарит ложкой в котле, вылавливая самые крупные куски мяса, зажигает его на живое, и вдруг в один миг что-то делается с таким человеком. Его лицо стареет, а взгляд становится нездешним. Встает он задумчиво и уходит прочь от котла, уходит глубоко в лес или к морю, неважно куда, там садится на камень или на старый пень и начинает горько плакать. Если спросить такого – почему плачешь? – он не ответит. Будет, плача, сидеть, пока не замерзнет или не умрет с голоду. А то станет добычей какого зверя.
2
VIII. Дресвяная река
1
2
3
Часть V. Черный монах
Глава I. Ночной посланец
1
2
И побежали нымыланы в гору.
Как-то враз поняли, что морская вода не насовсем отошла, скоро вернется. А когда вернется, то доброй не будет. Взмутят ее морские бабы-пужанки, сама тинная бабушка отомстит за то, что многие люди вдруг увидели ее неприбранный подводный дом – дно морское, и рыб беспомощных. Разъяренная тинная бабушка все снесет.
Когда взбежали на гору, недосчитались Кенилля.
Всех детей сообща несли, стариков, баб слабых вели под руки, никого не потеряли, а Кенилля потеряли. Он, Айга, хотел побежать навстречу ревущей, вставшей на горизонте стене воде, только родимцы удержали.
Страшно было на мысу Атвалык!
Ветер с моря бьет, сбивает с ног, воют перепуганные собачки, рыдают младенцы, а снизу, с берега, несется ужасный шум – может, из-под земли, может, из-под моря. Вода давно опомнилась, вернулась сердитая, одним ударом смела камни с земли, изломала нижний лес, выкинула бревна на скалы. Такого ни один нымылан не помнит.
А потом дождь пошел.
Дождем волну немного успокоило.
А нымылане сидели на террасе тихо, пятна от побоев сводили с тел морской травой – падали, когда бежали. Дивились, что нет с ними Кенилля… Отстала, наверное, мышеловка, смело Кенилля волной… Дивились: вот как сразу большой мир умаляется. когда исчезает даже один человек. Всего-то там какой-то птичкин голос, а жалко…
– Смыло? – засопев, спросил Похабин.
Айга кивнул.
Бормотал, спрятав лицо в ладони: смыло Кенилля, смыло малую шишигу… Взяла девку к себе тинная бабушка, сделает со временем бабу-пужанку… Ему, Айге, от этого не хочется жить… Объяснял, пряча лицо, что вот несет в море статки Кенилля, всякую одежонку. Сейчас бросит одежонку в море. Тут хорошая одежонка. Кенилля не в самом худшем придет к богу Кутхе. Он, Айга, думает, что бог Кутха, увидев Кенилля, обрадуется и заберет шишигу у тинной бабушки. Таму Кутхи все хорошо – птицы кричат негромко, трава по пояс. Пряча лицо, объяснял странным голосом: вот он, Айга, совсем не жаден. Сейчас бросит статки в воду, бог Кутха то увидит, и когда придет к нему когда-нибудь сам нымылан Айга, скажет: ты молодец, Айга, ты тогда ничего не пожалел для своей шишиги, хорошей одежды не пожалел для нее! – а потому бог Кутха и к нему, к нымылану Айге, хорошо отнесется, притеснять не станет, даст тамтеплую полуземлянку.
Отнял ладони от лица.
Лицо серое, взгляд нездешний.
Вздрогнул нымылан, с тоской подумал Похабин. Есть у камчадалов такая болезнь, называют – вздрогнул. Живет себе человек здоровый, веселый. Носит дрова, гоняет олешков, ловит рыбу. Вот смеется, вот жадно шарит ложкой в котле, вылавливая самые крупные куски мяса, зажигает его на живое, и вдруг в один миг что-то делается с таким человеком. Его лицо стареет, а взгляд становится нездешним. Встает он задумчиво и уходит прочь от котла, уходит глубоко в лес или к морю, неважно куда, там садится на камень или на старый пень и начинает горько плакать. Если спросить такого – почему плачешь? – он не ответит. Будет, плача, сидеть, пока не замерзнет или не умрет с голоду. А то станет добычей какого зверя.
2
– А дитя, Айга? Чье там дитя? – негромко спросил маиор. – Чье дитя носят нымыланы у балаганов?
– То Кенилля опросталась дитем.
– Кенилля?!
Айга сумеречно кивнул:
– Она…
Пояснил сумеречно:
– Когда бежали, отдельно несли дитя… А Кенилля потерялась… Отдельно принесли дитя, а Кенилля нет…
Маиор перекрестился:
– Что будете делать с дитем?
– Девки присмотрят.
– А Иван? Нашел тебя Аймаклау? – негромко, но истово спросил маиор, даже рукой потянул на себя Айгу.
– Нашел… – сумеречно кивнул Айга, почти не видя маиора. – Пришел Аймаклау… Сразу после волны пришел…Он чюхоч первый заметил, шли чюхчи грабить нымыланские балаганы. Аймаклау вовремя нымыланам крикнул, тех чюхоч немного было, испугались крика, ушли… Решили, наверное, что здесь русские с огненным боем… Теперь говорим Аймаклау: с нами живи, всегда живи, тебя чюхчи сильно боятся. Твое дитя вырастим, будешь нашим родимцем. Ясак принесем твоему царю…
– Нашему, – строго поправил маиор.
– И вашему принесем… – не понял маиора Айга. И погрозил в сторону полночи: -Чюхчи как волки… Ходят вокруг, всех хотят свести…
Встал, подошел к обрыву, побросал вниз борошнишко Кенилля. Что-то там сразу утонуло, что-то понесло волной. На это не смотрел. Бог Кутха да тинная бабушка, они все приберут.
– Идем, – негромко сказал маиор, вставая. -Идем, Похабин.
И крикнул:
– Айга, не тронут нас твои родимцы?… Идем!…
– То Кенилля опросталась дитем.
– Кенилля?!
Айга сумеречно кивнул:
– Она…
Пояснил сумеречно:
– Когда бежали, отдельно несли дитя… А Кенилля потерялась… Отдельно принесли дитя, а Кенилля нет…
Маиор перекрестился:
– Что будете делать с дитем?
– Девки присмотрят.
– А Иван? Нашел тебя Аймаклау? – негромко, но истово спросил маиор, даже рукой потянул на себя Айгу.
– Нашел… – сумеречно кивнул Айга, почти не видя маиора. – Пришел Аймаклау… Сразу после волны пришел…Он чюхоч первый заметил, шли чюхчи грабить нымыланские балаганы. Аймаклау вовремя нымыланам крикнул, тех чюхоч немного было, испугались крика, ушли… Решили, наверное, что здесь русские с огненным боем… Теперь говорим Аймаклау: с нами живи, всегда живи, тебя чюхчи сильно боятся. Твое дитя вырастим, будешь нашим родимцем. Ясак принесем твоему царю…
– Нашему, – строго поправил маиор.
– И вашему принесем… – не понял маиора Айга. И погрозил в сторону полночи: -Чюхчи как волки… Ходят вокруг, всех хотят свести…
Встал, подошел к обрыву, побросал вниз борошнишко Кенилля. Что-то там сразу утонуло, что-то понесло волной. На это не смотрел. Бог Кутха да тинная бабушка, они все приберут.
– Идем, – негромко сказал маиор, вставая. -Идем, Похабин.
И крикнул:
– Айга, не тронут нас твои родимцы?… Идем!…
VIII. Дресвяная река
1
Смеркалось.
Северный ветер, подув с обеда, снес последние обрывки тумана, прочистил смутное небо. Вкусно пахло дымом. Низкая звезда Ичваламак, отразившись в тяжелой переваливающейся волне, выпустила колеблющийся лучик. Волна переливалась, лучик изгибался, а то совсем гас. Зато от тяжелых ударов о берег неожиданно вспыхивала вся волна.
И вдали что-то вспыхивало. Может, призраки.
Скользнет что-то в сумерках, дохнет тоской. Плывут, наверное, на байдарах сумеречные ламуты. Вот переселились за море, а снедает ламутов тоска. Как сумерки, так пытаются плыть домой. Совсем безвредные ламуты, тихие, от долгого пребывания на воде наросли между пальцами перепонки.
Смещение теней, времени дым.
Вот, Иван, сказал себе горько. Вниманием царствующей особы был отмечен. До края света дошел. Даже дикующую полюбил. А вот сидишь один на краю света…
Вот, Иван, сказал себе, ты шел, думал, правда думал, что впереди – край земли, что ничего уже и нет за тем краем. А за тем краем оказались новые острова, а с тех островов еще что-то можно увидеть…
А плывут сумеречные ламуты. Да дым стелется.
Все – дым, подумал.
Где чугунный господин Чепесюк, никогда не произносивший слов? Где хитрые хорошие мужики? Где монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька? Где верные гренадеры братья Агеевы? Где гренадер Семен Паламошный с его ложным провидческим даром? Где черный монах брат Игнатий?…
А Волотька Атласов, государев прикащик, присоединивший к России новый край? Кто помнит Волотьку? Может, только думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев в Санкт-Петербурхе и помнит, если жив… Или добрая соломенная вдова Саплина, видевшая Волотьку в своем малолетстве…
Все – дым.
Откинувшись спиной на теплый, еще не остывший в сумерках камень, Крестинин видел перед собой смутное море, раскачивающееся тяжело. Закинув голову, видел небо – все в звездных веселых россыпях, как знаки на птичьей камлейке Кенилля… Вон, видел, красная стрела – звезда Ичиваламак, ярко стреляющая красным светом… А там олень – Елуе-Кыинг. Вечный олень, бежит по вечному кругу…
Все дым.
Дым шелковый, темный, как апонские ткани… Беспрерывно текущий в ночи, как Млечный путь…
Чигей-вай. Река дресвяная.
Как бы услышал высокий голосок Кенилля.
Как страшно, подумал, как широко распространился мир… В детстве знал – есть Якуцк, есть плоская сендуха, в плоской сендухе кочуют дикующие и прячутся страшные люди-убивцы. Потом знал – есть Санкт-Петербурх, сырой плоский город, весь в дымах, плывущих над черепичными и деревянными крышами, машущий крыльями ветряных мельниц. Потом…
А потом ссорились в дымных острожках, умирали в море.
Все дым.
Северный ветер, подув с обеда, снес последние обрывки тумана, прочистил смутное небо. Вкусно пахло дымом. Низкая звезда Ичваламак, отразившись в тяжелой переваливающейся волне, выпустила колеблющийся лучик. Волна переливалась, лучик изгибался, а то совсем гас. Зато от тяжелых ударов о берег неожиданно вспыхивала вся волна.
И вдали что-то вспыхивало. Может, призраки.
Скользнет что-то в сумерках, дохнет тоской. Плывут, наверное, на байдарах сумеречные ламуты. Вот переселились за море, а снедает ламутов тоска. Как сумерки, так пытаются плыть домой. Совсем безвредные ламуты, тихие, от долгого пребывания на воде наросли между пальцами перепонки.
Смещение теней, времени дым.
Вот, Иван, сказал себе горько. Вниманием царствующей особы был отмечен. До края света дошел. Даже дикующую полюбил. А вот сидишь один на краю света…
Вот, Иван, сказал себе, ты шел, думал, правда думал, что впереди – край земли, что ничего уже и нет за тем краем. А за тем краем оказались новые острова, а с тех островов еще что-то можно увидеть…
А плывут сумеречные ламуты. Да дым стелется.
Все – дым, подумал.
Где чугунный господин Чепесюк, никогда не произносивший слов? Где хитрые хорошие мужики? Где монстр бывший якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька? Где верные гренадеры братья Агеевы? Где гренадер Семен Паламошный с его ложным провидческим даром? Где черный монах брат Игнатий?…
А Волотька Атласов, государев прикащик, присоединивший к России новый край? Кто помнит Волотьку? Может, только думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев в Санкт-Петербурхе и помнит, если жив… Или добрая соломенная вдова Саплина, видевшая Волотьку в своем малолетстве…
Все – дым.
Откинувшись спиной на теплый, еще не остывший в сумерках камень, Крестинин видел перед собой смутное море, раскачивающееся тяжело. Закинув голову, видел небо – все в звездных веселых россыпях, как знаки на птичьей камлейке Кенилля… Вон, видел, красная стрела – звезда Ичиваламак, ярко стреляющая красным светом… А там олень – Елуе-Кыинг. Вечный олень, бежит по вечному кругу…
Все дым.
Дым шелковый, темный, как апонские ткани… Беспрерывно текущий в ночи, как Млечный путь…
Чигей-вай. Река дресвяная.
Как бы услышал высокий голосок Кенилля.
Как страшно, подумал, как широко распространился мир… В детстве знал – есть Якуцк, есть плоская сендуха, в плоской сендухе кочуют дикующие и прячутся страшные люди-убивцы. Потом знал – есть Санкт-Петербурх, сырой плоский город, весь в дымах, плывущих над черепичными и деревянными крышами, машущий крыльями ветряных мельниц. Потом…
А потом ссорились в дымных острожках, умирали в море.
Все дым.
2
Чего ж ты, Иван? – сказал себе. Чего ж ты один? Ведь многое нашел, первым вышел на острова. Многих иноземцев подвел под шерть, они поклялись на стволе пищали…
Задохнулся: Кенилля!…
Дым, дым.
Море в дыму, в сумеречности, небо в звездном дыму. Дресвяная река, Чигей-вай, как дым, течет через небо. Светлая, долгая, тайная, как река Уйелен, несущая долгие воды в море.
Кенилля…
Вот ты, Иван, жил. Вот ты шумно шел в сторону большой воды, не глядя тыкал ножом в человека, которого считал врагом, жадно пил травное вино, грех за тобой над всеми дорогами стоял витыми столбами пыли, а сидишь вот один – на краю земли… Почему?… И почему так сердце сосет?… Получается, ты идешь, ты ищешь, ты, осердясь, бежишь от державы, а тем только распространяешь ее… Бежишь от державы, сердишься на державу, отмахиваешься, а отмахнуться нельзя, потому что держава заключена в тебе…
Как такое понять?
Вот ты, Иван, жил. Ты в пургу ходил по сендухе, в безвестности сплавлялся по безымянным рекам, бил всякого зверя, плыл по воде, широкой как небо, сияющей, как Млечный путь, Чигей-вай, скорбел сердцем и ел нечистое, терпел раны и кровь, забывал чтить святых, а сидишь один на краю света…
Смирись, сказал себе. Что потеряно, то взял Господь. Ты же знаешь теперь, что ничего не надо просить у Господа. Он лучше знает, в чем мы нуждаемся. Смирись. Раз взял Господь, значит, надо.
Но Кенилля… Голос птичкин…
Все равно смирись! Обязательно смирись. Ведь все равно, как мог жить с некрещеной?…
Волны медленно шли к берегу, замедлялись на отмелях, начинали вспухать, расти. Совсем сердитые подгребали под себя воду, вдруг обнажая дно. Краб, тоже сердясь, мотал тяжелой клешней, сердитая рыба, завалившись на бок, била хвостом по камню, а волны уже поднимались – над крабом, над рыбой, над камнями. Росли, росли и, наконец, взрывалась чудовищными фонтанами.
Почему так? Вот встает вода, видишь воду. Вот падает вода, опять видишь воду. Кенилля…
Сердце сосало.
Зачем новые земли, новые острова, зачем казенка, в которой аманат стонет, зачем жирный олешек, сендуха, пузатая буса, диковинная трава бамбук, колючая соль на камне, зачем берега Апонии? Зачем Селебен – гора из чистого серебра? Зачем толстые рыбы, пугливый зверь, шорох дождя, звезды в небе, сумеречные ламуты на воде?
Ах, Кенилля… Может, тут бежала – от балаганов… Руки вытянув, бежала, птичкиным высоким голосом окрикивала дитё… «Явалет!» – окрикивала, зная уже: слаба, никак не добежит, ужасная волна встает за спиною. «Явалет! – окрикивала. – Дите!.». И, оборачиваясь, видела встающую за спиной ужасную волну, видела камни бывшего дна, краб сердито помавал клешнями, рыба, смутившись, хвостом колотила по дну, а за спиной – эта огромная, выше неба, выше туч, все затмевающая ужасная волна…
Так не бежать, может? Не в беге, может, дело? Не в рвущемся дыхании, не в неистовом нетерпении, не в новых звездах над головой?…
А в чем тогда?
Дым.
Задохнулся: Кенилля!…
Дым, дым.
Море в дыму, в сумеречности, небо в звездном дыму. Дресвяная река, Чигей-вай, как дым, течет через небо. Светлая, долгая, тайная, как река Уйелен, несущая долгие воды в море.
Кенилля…
Вот ты, Иван, жил. Вот ты шумно шел в сторону большой воды, не глядя тыкал ножом в человека, которого считал врагом, жадно пил травное вино, грех за тобой над всеми дорогами стоял витыми столбами пыли, а сидишь вот один – на краю земли… Почему?… И почему так сердце сосет?… Получается, ты идешь, ты ищешь, ты, осердясь, бежишь от державы, а тем только распространяешь ее… Бежишь от державы, сердишься на державу, отмахиваешься, а отмахнуться нельзя, потому что держава заключена в тебе…
Как такое понять?
Вот ты, Иван, жил. Ты в пургу ходил по сендухе, в безвестности сплавлялся по безымянным рекам, бил всякого зверя, плыл по воде, широкой как небо, сияющей, как Млечный путь, Чигей-вай, скорбел сердцем и ел нечистое, терпел раны и кровь, забывал чтить святых, а сидишь один на краю света…
Смирись, сказал себе. Что потеряно, то взял Господь. Ты же знаешь теперь, что ничего не надо просить у Господа. Он лучше знает, в чем мы нуждаемся. Смирись. Раз взял Господь, значит, надо.
Но Кенилля… Голос птичкин…
Все равно смирись! Обязательно смирись. Ведь все равно, как мог жить с некрещеной?…
Волны медленно шли к берегу, замедлялись на отмелях, начинали вспухать, расти. Совсем сердитые подгребали под себя воду, вдруг обнажая дно. Краб, тоже сердясь, мотал тяжелой клешней, сердитая рыба, завалившись на бок, била хвостом по камню, а волны уже поднимались – над крабом, над рыбой, над камнями. Росли, росли и, наконец, взрывалась чудовищными фонтанами.
Почему так? Вот встает вода, видишь воду. Вот падает вода, опять видишь воду. Кенилля…
Сердце сосало.
Зачем новые земли, новые острова, зачем казенка, в которой аманат стонет, зачем жирный олешек, сендуха, пузатая буса, диковинная трава бамбук, колючая соль на камне, зачем берега Апонии? Зачем Селебен – гора из чистого серебра? Зачем толстые рыбы, пугливый зверь, шорох дождя, звезды в небе, сумеречные ламуты на воде?
Ах, Кенилля… Может, тут бежала – от балаганов… Руки вытянув, бежала, птичкиным высоким голосом окрикивала дитё… «Явалет!» – окрикивала, зная уже: слаба, никак не добежит, ужасная волна встает за спиною. «Явалет! – окрикивала. – Дите!.». И, оборачиваясь, видела встающую за спиной ужасную волну, видела камни бывшего дна, краб сердито помавал клешнями, рыба, смутившись, хвостом колотила по дну, а за спиной – эта огромная, выше неба, выше туч, все затмевающая ужасная волна…
Так не бежать, может? Не в беге, может, дело? Не в рвущемся дыхании, не в неистовом нетерпении, не в новых звездах над головой?…
А в чем тогда?
Дым.
3
Посыпались камешки. Кто-то подошел, тяжело опустился рядом на камень. Глазом косо без удивления увидел – Похабин. Перекрестился, и вдруг, не узнавая себя, выдохнул:
– Похабин!… Как тамузнаю Кенилля?… Ведь не крещена, не знакома с Богом!…
Похабин пожал круглым плечом, подтвердил:
– Наверное, не узнаешь.
Еще кто-то подошел. Голос неукротимый:
– Неверие – зло. После шведа, может, главное. Захочешь – узнаешь, Иван. Я своих денщиков всех узнаю. – Подумав, маиор добавил утешительно: – Военным артикулам научу тебя.
Иван не ответил.
Сердце сосет, море под ногами, дым, сумерки, звезды в небе.
Спросил:
– Как вы здесь?
– За тебя боялись.
– Хотели же уйти в Россию?
– Только с тобой уйдем.
Вздохнув странно, Похабин наклонился к Ивану. Так близко, что пахнуло на Похабина от Ивана жаром.
– Ты весь пылаешь, – сказал.
Иван не расслышал. И не мог расслышать. Ткнувшись пылающим лбом в плечо Похабина, в отчаянии спросил:
– А вдруг узнаю?…
Ответа не ждал.
Какой ответ, если всюду ночь? Но Похабин ответил:
– Ты, барин, встань. Пойдем с нами. Это в тебе сейчас жар говорит. Ты болен, и не спал сколько! А нам еще в Россию идти.
Ничего как бы особенного и не сказал, но прозвучало значительно. Чего, дескать, барин? – прозвучало. Ну, чего теперь? Кто, дескать, такоеможет знать, кроме Господа? Но уж если сошлись в этом миру, то в том, может, и не такое случится.
– Похабин!… Как тамузнаю Кенилля?… Ведь не крещена, не знакома с Богом!…
Похабин пожал круглым плечом, подтвердил:
– Наверное, не узнаешь.
Еще кто-то подошел. Голос неукротимый:
– Неверие – зло. После шведа, может, главное. Захочешь – узнаешь, Иван. Я своих денщиков всех узнаю. – Подумав, маиор добавил утешительно: – Военным артикулам научу тебя.
Иван не ответил.
Сердце сосет, море под ногами, дым, сумерки, звезды в небе.
Спросил:
– Как вы здесь?
– За тебя боялись.
– Хотели же уйти в Россию?
– Только с тобой уйдем.
Вздохнув странно, Похабин наклонился к Ивану. Так близко, что пахнуло на Похабина от Ивана жаром.
– Ты весь пылаешь, – сказал.
Иван не расслышал. И не мог расслышать. Ткнувшись пылающим лбом в плечо Похабина, в отчаянии спросил:
– А вдруг узнаю?…
Ответа не ждал.
Какой ответ, если всюду ночь? Но Похабин ответил:
– Ты, барин, встань. Пойдем с нами. Это в тебе сейчас жар говорит. Ты болен, и не спал сколько! А нам еще в Россию идти.
Ничего как бы особенного и не сказал, но прозвучало значительно. Чего, дескать, барин? – прозвучало. Ну, чего теперь? Кто, дескать, такоеможет знать, кроме Господа? Но уж если сошлись в этом миру, то в том, может, и не такое случится.
Часть V. Черный монах
Январь 1731 – ноябрь 1742 гг.
Река времен в своем стремленье
уносит все дела людей
и топит в пропасти забвенья
народы, царства и царей.
А если что и остается
чрез звуки лиры и трубы,
то вечности жерлом пожрется
и общей не уйдет судьбы.
Г. Державин
Глава I. Ночной посланец
1
Человек думного дьяка Матвеева прискакал в Крестиновку ночью.
Ржали лошади, злобились тощие кобели, в метельной мгле метались огни фонарей. Подойдя к окну, Иван продышал туманное пятно во льду, волшебно утолстившем стекло, сонно поежился.
Зима.
Глухо, как на Камчатке.
С тех пор, как указом императрицы Анны Иоанновны за трудный поход, учиненный еще по приказу покойного императора Петра Великого к островам, лежащим в некоторой близости от России, Крестинину-младшему были возвращены некоторые деревеньки, отобранные когда-то у его отца, он жил в Крестиновке, в небольшой деревеньке, совсем утонувшей в снегах. Речку сковало льдом, сугробы нанесло выше крыш. Деревенский дурачок, обычно ночевавший по дворам, теперь облюбовал новое место – при крошечной церкви. Дурачка не гнали. Сходясь на расчистке дорог, крепостные не мало дивились тому, как много выпало в Крестиновке снегу! Но еще больше дивились хозяину, сыскавшемуся неожиданно для всех.
Раньше про хозяина ходили всякие слухи.
Одни говорили, что еще малолетним умер несчастный барин Ванька Крестинин в Сибири, жестоко высланный туда вместе с родителями, другие говорили, что барин не умер, а просто слетел с ума, сильно спивается, и даже не в Сибири, а в сыром Санкт-Петербурхе. А кто-то наоборот видел барина Ивана живым и веселым, но только в Москве – якобы услужает большому дьяку. Но все равно говорили, что если и жив несчастный барин, то весь в беспутстве, в пьянстве, весь в нищете.
И вдруг – на!
Приехал осенью с целым обозом, приехал не пьяным Ванькой, а совсем не пьющим барином господином Крестининым в богатой бобровой шубе, рядом шагал плечистый слуга рыжий Похабин с варначьей рожей и с ножом на поясе; в санках валялась медвежья полость ровного белого цвета. Значит, поняли, увидев полость, есть на свете и такие медведи – шкура истинно оказалась белой, не перекрашенной. И еще странно: хоть держался хозяин строго и ни разу не был замечен ни в каком, даже в самом малом подпитии, крепостные, увидев белую медвежью полость и варначью рожу Похабина, все равно почему-то сошлись на том, что проюрдонит барин свои деревеньки.
Ну, обязательно проюрдонит.
Вот зачем, спрашивается, везти в затерянную в лесах усадьбу несколько сундуков книг да кучу бумаг, которые барин называл маппами? Не в канцелярию же приехал, в самом деле! Нет, нет, шептались, теперь дело ясное, проюрдонит барин свои деревеньки.
– Федька! – крикнул в темноту Иван. – Кто там?
– Человек от думного дьяка Кузьмы Петровича, – зевая в кулак, выступил из темноты, спал за стеной, сонный Похабин. Вот сонный не сонный, а успел перекликнуться с конюхом. Переминаясь босиком на холодном полу, прижал большие руки к теплому обогревателю изразцовой печи, потом поправил свечу на светце, железном треножнике, поставленном у дверей, объяснил подробнее: – Человек с личным пакетом от думного дьяка Кузьмы Петровича. Сил нет, как замерз. Отправили его во флигель, он с ног валится. Что пытать полумертвого?
Добавил рассудительно:
– Если уж прибыл, никуда не денется. Назад из Крестиновки не ускачет, все дороги густо перемело, а умереть не дадим. Даже не знаю, как доскакал до нас человек, в наши-то апеннины.
– В апеннины? – вытаращил глаза Иван, но вовремя вспомнил, что любопытный не в меру Похабин все схватывает на лету. Чаще неверно, зато крепко. Иван однажды и такое видел: стоит Похабин перед столом и водит толстым пальцем по разостланной по столу маппе – никак не может поверить, что мелкие точки на бумаге и есть острова, по которым сам ходил.
И сейчас вот.
Услышал ненароком непонятное слово пенаты, вот и употребил – по своему.
– В Камчатку сошлю, – сказал Иван сурово. – Не в Апеннинах живешь, на родине!
– Да какая ж Крестиновка родина? – изумился Похабин, часто моргая и, наверное, по-своему понимая и это слово. – Деревенька как деревенька, как многие другие. Мхи да болота, ну еще лес.
– Мхи да болота, – передразнил Иван. – Это и есть родина, дурак. Разве не щемит сердце?
Накинул сюртук, набил трубку. Выдохнул:
– Человека думного дьяка, как обогреется, приведи в гостиную. Горячий пунш приготовь. Горячие закуски. А мне подай воды клюквенной.
Не спеша умылся под рукомойником, потер лоб ладонью.
Сны замучали. В последнее время часто просыпался с криком: «Поть-поть!» Снилось, что гонит мохнатых собак по заснеженным берегам тихой реки Уйулен. Горячо билось сердце. А то снился друг сердешный нымылан Айга сразу со всеми своими шишигами. А то так и ужасная водная волна, идущая на берег, все сметающая перед собой…
К чему такое?
Вздохнул.
Долго не был в России.
Так долго не был в России, что успели за это время почить в бозе два императора и одна императрица. Сама жизнь стала другой. Сумрачно подумал: если высота башни измеряется собственной тенью, то величие людей – прежде всего их завистниками. Император Петр Алексеевич, пусть Усатый, многих научил понимать, что все люди – люди. Строг был, жесток, но умел отыскивать помощников. Не гнушался никакими простыми людьми, имели бы голову. Говорят, например, что господин Девиер, бывший генерал-полицмейстер Санкт-Петербурха, прибыл в Россию не как-нибудь, а обыкновенным юнгой на португальском корабле; а первый генерал-прокурор Сената господин Ягужинский в свое время пас в Литве свиней; а бывший вице-канцлер Шафиров вырос не в роскоши, а проводил дни в лавке простым сидельцем… И одни разве они?
Вздохнул, прислонясь лбом к промороженному окну.
Вернувшись с Камчатки, действительно как в другую страну попал.
Где многие люди, которые отбрасывали такие густые тени? Один жестоко казнен, другой выслан, третьего вообще след простыл. В возрожденном Тайном приказе не ведут никаких бумаг. Все стоит на доносах. На какого человека укажут, того человека и берут. Поговорили с человеком и исчезает человек, будто его никогда и не было.
Новиков, казенный офицер, возвращавшийся в Москву с Камчатки, куда был послан еще Усатым для исполнения специальной комиссии, касавшейся секретной экспедиции капитана-командора Витеза Беринга, по секрету рассказал думному дьяку Матвееву странное и ужасное. Он, офицер Новиков, в юные годы служил при светлейшем князе Александре Даниловиче Меншикове, столь отличившимся во времена Усатого. Возвращаясь с Камчатки, на каком-то сибирском постоялом дворе, Новиков обратил внимание на человека в простом мужицком платье, с бородой, сильно тронутой сивыми прядями. Войдя в избу, приучив глаза к потемкам, странный мужик долго и внимательно смотрел на Новикова. Но мало ли как кто на кого смотрит в дороге? Каждому интересно встретить знакомое лицо. Спасаясь от любопытства, Новиков даже отвернулся, но мужик показал характер. Он сперва окликнул офицера, а потом назвал Новикова по имени.
«По какому случаю знаешь мое имя, мужик?»
«А ты не узнаешь меня?»
«Да как мне узнать? Вижу тебя впервые. Имя скажи».
«Да Александр я».
«Ну, Александр, – рассердился Новиков. – Мало ли какие Александры есть на свете! Вот Македонский был, ходил в Индию… – И пригрозил усмехнувшемуся мужику: – Ты не балуй! Я человек государев, еду по служебному делу».
«Да Александр я… Должен ты меня помнить, – все с той же странной усмешкой повторил сивобородый мужик. – Александр Данилович… Меншиков… Неужто не помнишь, Новиков, светлейшего князя?…»
«Молчи, мужик! – испугался, оглядываясь, Новиков. – Как могу не помнить светлейшего?… Только он – не ты…»
«Нет, я!»
Новиков опечалился.
Ночь. Сибирь. Край дикий.
Полумрак на постоялом дворе.
Из тряпья, грудой лежавшего на скамье, вынырнула чья-то сонная взлохмаченная голова, широко зевнула и снова исчезла. Много в мире непонятного. Может, болен мужик, дерзко назвавший себя Александром Даниловичем Меншиковым? Может, специально оговорился?…
Но что-то смутило Новикова.
Взяв сивобородого за руку, подвел к маленькому окну, в которое проникал слабый свет. Мужик не спорил, не сопротивлялся, не стал вырывать руку, нисколько не отвернулся, а смотрел на Новикова все с тою же непонятной усмешкой. Потом смиренно сказал:
«Ну, вглядись в меня хорошенько, Новиков… Припомни черты твоего прежнего генерала…»
«Князь! – в ужасе ахнул Новиков, медленно узнавая. – Как подверглись вы, ваша светлость, столь печальному состоянию?»
«Оставим князя и светлость в покое, – смиренно, но вовсе не униженно ответил опальный князь. – Порядочного человека, Новиков, выделяет не чин, а опала. Я теперь простой мужик, каким когда-то родился… Господь, возведший меня на высоту суетного величия, передумал, наверное, и сам низверг меня в мое прежнее первобытное состояние…»
Вот как верить такому?…
Ржали лошади, злобились тощие кобели, в метельной мгле метались огни фонарей. Подойдя к окну, Иван продышал туманное пятно во льду, волшебно утолстившем стекло, сонно поежился.
Зима.
Глухо, как на Камчатке.
С тех пор, как указом императрицы Анны Иоанновны за трудный поход, учиненный еще по приказу покойного императора Петра Великого к островам, лежащим в некоторой близости от России, Крестинину-младшему были возвращены некоторые деревеньки, отобранные когда-то у его отца, он жил в Крестиновке, в небольшой деревеньке, совсем утонувшей в снегах. Речку сковало льдом, сугробы нанесло выше крыш. Деревенский дурачок, обычно ночевавший по дворам, теперь облюбовал новое место – при крошечной церкви. Дурачка не гнали. Сходясь на расчистке дорог, крепостные не мало дивились тому, как много выпало в Крестиновке снегу! Но еще больше дивились хозяину, сыскавшемуся неожиданно для всех.
Раньше про хозяина ходили всякие слухи.
Одни говорили, что еще малолетним умер несчастный барин Ванька Крестинин в Сибири, жестоко высланный туда вместе с родителями, другие говорили, что барин не умер, а просто слетел с ума, сильно спивается, и даже не в Сибири, а в сыром Санкт-Петербурхе. А кто-то наоборот видел барина Ивана живым и веселым, но только в Москве – якобы услужает большому дьяку. Но все равно говорили, что если и жив несчастный барин, то весь в беспутстве, в пьянстве, весь в нищете.
И вдруг – на!
Приехал осенью с целым обозом, приехал не пьяным Ванькой, а совсем не пьющим барином господином Крестининым в богатой бобровой шубе, рядом шагал плечистый слуга рыжий Похабин с варначьей рожей и с ножом на поясе; в санках валялась медвежья полость ровного белого цвета. Значит, поняли, увидев полость, есть на свете и такие медведи – шкура истинно оказалась белой, не перекрашенной. И еще странно: хоть держался хозяин строго и ни разу не был замечен ни в каком, даже в самом малом подпитии, крепостные, увидев белую медвежью полость и варначью рожу Похабина, все равно почему-то сошлись на том, что проюрдонит барин свои деревеньки.
Ну, обязательно проюрдонит.
Вот зачем, спрашивается, везти в затерянную в лесах усадьбу несколько сундуков книг да кучу бумаг, которые барин называл маппами? Не в канцелярию же приехал, в самом деле! Нет, нет, шептались, теперь дело ясное, проюрдонит барин свои деревеньки.
– Федька! – крикнул в темноту Иван. – Кто там?
– Человек от думного дьяка Кузьмы Петровича, – зевая в кулак, выступил из темноты, спал за стеной, сонный Похабин. Вот сонный не сонный, а успел перекликнуться с конюхом. Переминаясь босиком на холодном полу, прижал большие руки к теплому обогревателю изразцовой печи, потом поправил свечу на светце, железном треножнике, поставленном у дверей, объяснил подробнее: – Человек с личным пакетом от думного дьяка Кузьмы Петровича. Сил нет, как замерз. Отправили его во флигель, он с ног валится. Что пытать полумертвого?
Добавил рассудительно:
– Если уж прибыл, никуда не денется. Назад из Крестиновки не ускачет, все дороги густо перемело, а умереть не дадим. Даже не знаю, как доскакал до нас человек, в наши-то апеннины.
– В апеннины? – вытаращил глаза Иван, но вовремя вспомнил, что любопытный не в меру Похабин все схватывает на лету. Чаще неверно, зато крепко. Иван однажды и такое видел: стоит Похабин перед столом и водит толстым пальцем по разостланной по столу маппе – никак не может поверить, что мелкие точки на бумаге и есть острова, по которым сам ходил.
И сейчас вот.
Услышал ненароком непонятное слово пенаты, вот и употребил – по своему.
– В Камчатку сошлю, – сказал Иван сурово. – Не в Апеннинах живешь, на родине!
– Да какая ж Крестиновка родина? – изумился Похабин, часто моргая и, наверное, по-своему понимая и это слово. – Деревенька как деревенька, как многие другие. Мхи да болота, ну еще лес.
– Мхи да болота, – передразнил Иван. – Это и есть родина, дурак. Разве не щемит сердце?
Накинул сюртук, набил трубку. Выдохнул:
– Человека думного дьяка, как обогреется, приведи в гостиную. Горячий пунш приготовь. Горячие закуски. А мне подай воды клюквенной.
Не спеша умылся под рукомойником, потер лоб ладонью.
Сны замучали. В последнее время часто просыпался с криком: «Поть-поть!» Снилось, что гонит мохнатых собак по заснеженным берегам тихой реки Уйулен. Горячо билось сердце. А то снился друг сердешный нымылан Айга сразу со всеми своими шишигами. А то так и ужасная водная волна, идущая на берег, все сметающая перед собой…
К чему такое?
Вздохнул.
Долго не был в России.
Так долго не был в России, что успели за это время почить в бозе два императора и одна императрица. Сама жизнь стала другой. Сумрачно подумал: если высота башни измеряется собственной тенью, то величие людей – прежде всего их завистниками. Император Петр Алексеевич, пусть Усатый, многих научил понимать, что все люди – люди. Строг был, жесток, но умел отыскивать помощников. Не гнушался никакими простыми людьми, имели бы голову. Говорят, например, что господин Девиер, бывший генерал-полицмейстер Санкт-Петербурха, прибыл в Россию не как-нибудь, а обыкновенным юнгой на португальском корабле; а первый генерал-прокурор Сената господин Ягужинский в свое время пас в Литве свиней; а бывший вице-канцлер Шафиров вырос не в роскоши, а проводил дни в лавке простым сидельцем… И одни разве они?
Вздохнул, прислонясь лбом к промороженному окну.
Вернувшись с Камчатки, действительно как в другую страну попал.
Где многие люди, которые отбрасывали такие густые тени? Один жестоко казнен, другой выслан, третьего вообще след простыл. В возрожденном Тайном приказе не ведут никаких бумаг. Все стоит на доносах. На какого человека укажут, того человека и берут. Поговорили с человеком и исчезает человек, будто его никогда и не было.
Новиков, казенный офицер, возвращавшийся в Москву с Камчатки, куда был послан еще Усатым для исполнения специальной комиссии, касавшейся секретной экспедиции капитана-командора Витеза Беринга, по секрету рассказал думному дьяку Матвееву странное и ужасное. Он, офицер Новиков, в юные годы служил при светлейшем князе Александре Даниловиче Меншикове, столь отличившимся во времена Усатого. Возвращаясь с Камчатки, на каком-то сибирском постоялом дворе, Новиков обратил внимание на человека в простом мужицком платье, с бородой, сильно тронутой сивыми прядями. Войдя в избу, приучив глаза к потемкам, странный мужик долго и внимательно смотрел на Новикова. Но мало ли как кто на кого смотрит в дороге? Каждому интересно встретить знакомое лицо. Спасаясь от любопытства, Новиков даже отвернулся, но мужик показал характер. Он сперва окликнул офицера, а потом назвал Новикова по имени.
«По какому случаю знаешь мое имя, мужик?»
«А ты не узнаешь меня?»
«Да как мне узнать? Вижу тебя впервые. Имя скажи».
«Да Александр я».
«Ну, Александр, – рассердился Новиков. – Мало ли какие Александры есть на свете! Вот Македонский был, ходил в Индию… – И пригрозил усмехнувшемуся мужику: – Ты не балуй! Я человек государев, еду по служебному делу».
«Да Александр я… Должен ты меня помнить, – все с той же странной усмешкой повторил сивобородый мужик. – Александр Данилович… Меншиков… Неужто не помнишь, Новиков, светлейшего князя?…»
«Молчи, мужик! – испугался, оглядываясь, Новиков. – Как могу не помнить светлейшего?… Только он – не ты…»
«Нет, я!»
Новиков опечалился.
Ночь. Сибирь. Край дикий.
Полумрак на постоялом дворе.
Из тряпья, грудой лежавшего на скамье, вынырнула чья-то сонная взлохмаченная голова, широко зевнула и снова исчезла. Много в мире непонятного. Может, болен мужик, дерзко назвавший себя Александром Даниловичем Меншиковым? Может, специально оговорился?…
Но что-то смутило Новикова.
Взяв сивобородого за руку, подвел к маленькому окну, в которое проникал слабый свет. Мужик не спорил, не сопротивлялся, не стал вырывать руку, нисколько не отвернулся, а смотрел на Новикова все с тою же непонятной усмешкой. Потом смиренно сказал:
«Ну, вглядись в меня хорошенько, Новиков… Припомни черты твоего прежнего генерала…»
«Князь! – в ужасе ахнул Новиков, медленно узнавая. – Как подверглись вы, ваша светлость, столь печальному состоянию?»
«Оставим князя и светлость в покое, – смиренно, но вовсе не униженно ответил опальный князь. – Порядочного человека, Новиков, выделяет не чин, а опала. Я теперь простой мужик, каким когда-то родился… Господь, возведший меня на высоту суетного величия, передумал, наверное, и сам низверг меня в мое прежнее первобытное состояние…»
Вот как верить такому?…
2
Иван вздохнул.
В такое время вернулся, все не так в России.
Из прежних людей – почти никого, а те, кто живы – повержены.
Только и слышно из испуганных шепотков, что тот совсем пропал, и тот пропал, и этот… Только и слышно об особенной жестокости господина Ушакова, заведующего московской Канцелярией тайных розыскных дел… Шепчутся по углам о жестоких казнях и пытках. Причин для казней и пыток столько, что уже ничего и не надо придумывать: сказал нечто непочтительное о немцах, этого достаточно, а другой просто дурак… А и те, кто лукаво попрятались в дальних деревеньках, не могут слышать без трепета звона колокольчиков. А вдруг как выдергивают в Парадиз хмурый?…
Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, страшась, рассказал по секрету.
Во время коронации новая государыня Анна Иоанновна, когда все перешли из Успенского собора в Грановитую палату, с самим князем Василием Лукичом Долгоруковым обошлась просто. Никто не ждал, а она поднялась с трона и сошла с важностию по ступеням. Все изумились: никто прежде в церемониале такого не знал. А государыня с улыбкой доверчивой подошла к князю Василию Лукичу Долгорукому, человеку столь древнего рода, что и подумать страшно, сам Усатый не отучил к таким родам относиться без уважения… Государыня подошла к князю Василию Лукичу и белыми пальчиками взяла его за хрящеватый нос и так повела родовитого князя вокруг среднего столба, которым поддерживаются своды. В полном изумлении присутствующих обвела кругом столба и остановилась против портрета Иоанна Грозного.
«Князь Василий Лукич, знаешь ли ты, чей это портрет?»
«Знаю, матушка-государыня», – гнусаво, но смиренно ответил князь Василий Лукич.
«Да чей же?»
«Великого государя Иоанна Васильевича, матушка».
«Ну, так знай, старый дурак, что хоть и баба, но буду строгой, как он, – грозно произнесла новая государыня. – Ты вот хотел править с родственниками страной вместо меня, законной наследницы, ты мои права хотел ограничить, а я вот всех провела. – И отпустив хрящеватый нос князя, сказала: – Езжай в свои деревеньки, князь. Мне в Москве Долгоруковых совсем не нужно».
Вот в какое время вернулся Иван с Камчатки.
Вспомнил с тоской кликушу тетю Нютю, проводившую когда-то целые дни во дворе доброй соломенной вдовы Саплиной. Бывшая вдова прятала кликушу от думного дьяка, от стражников и от солдат, очень ценила слова о последнем времени, хотя и страшилась. «Се уж глаголю тебе, чадо, вот приидут дни, когда рассыпати примутся христиане книги святые… И не будет священников по церквям, и изсякнет любовь от многих, и будет скорбь не мала… И будут игумени презирающе свое спасение и стадо, усердни вси и дерзки на трапези, и лениви на молитвы, и готови на всякое оклеветание…»
Права, права оказалась кликуша.
В Санкт-Петербурхе, в той же Москве, куда ни шагни, на каждом углу тайные глаза, тайные уши. Не успел обмолвиться, не успел поговорить со встречным человеком, как крикнут на тебя слово и дело государево. А жизнь при дворе – сплошной политес. Пусть в страхе и волнении, но все равно политес. При государыне Анне Иоанновне все стали выговорить друг другу. На роскошных куртагах фаворита герцога Бирона кудрявые дамы обсуждают наряды, ни о чем больше не говорят, боятся. Жалуются испуганно, что новые наряды так дороги, что хоть нагой ходи.
И ходили бы, дай волю.
А что касается всяких орденов…
Ну, с орденами вообще стало все просто.
Про недавнего кавалера ордена святого Андрея, про некоего малого фаворита дворянина С., даже осторожный думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев выразился изумленно: вот, дескать, дали орден малому фавориту за некоторые его морские службы. «Да какие морские? – удивился Иван. – Разве подымался тот С. хоть на какое судно?» – «А он с него никогда не сходил, – сердито хмыкнул думный дьяк. – Он всю жизнь просидел на судне».
В такое время вернулся, все не так в России.
Из прежних людей – почти никого, а те, кто живы – повержены.
Только и слышно из испуганных шепотков, что тот совсем пропал, и тот пропал, и этот… Только и слышно об особенной жестокости господина Ушакова, заведующего московской Канцелярией тайных розыскных дел… Шепчутся по углам о жестоких казнях и пытках. Причин для казней и пыток столько, что уже ничего и не надо придумывать: сказал нечто непочтительное о немцах, этого достаточно, а другой просто дурак… А и те, кто лукаво попрятались в дальних деревеньках, не могут слышать без трепета звона колокольчиков. А вдруг как выдергивают в Парадиз хмурый?…
Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, страшась, рассказал по секрету.
Во время коронации новая государыня Анна Иоанновна, когда все перешли из Успенского собора в Грановитую палату, с самим князем Василием Лукичом Долгоруковым обошлась просто. Никто не ждал, а она поднялась с трона и сошла с важностию по ступеням. Все изумились: никто прежде в церемониале такого не знал. А государыня с улыбкой доверчивой подошла к князю Василию Лукичу Долгорукому, человеку столь древнего рода, что и подумать страшно, сам Усатый не отучил к таким родам относиться без уважения… Государыня подошла к князю Василию Лукичу и белыми пальчиками взяла его за хрящеватый нос и так повела родовитого князя вокруг среднего столба, которым поддерживаются своды. В полном изумлении присутствующих обвела кругом столба и остановилась против портрета Иоанна Грозного.
«Князь Василий Лукич, знаешь ли ты, чей это портрет?»
«Знаю, матушка-государыня», – гнусаво, но смиренно ответил князь Василий Лукич.
«Да чей же?»
«Великого государя Иоанна Васильевича, матушка».
«Ну, так знай, старый дурак, что хоть и баба, но буду строгой, как он, – грозно произнесла новая государыня. – Ты вот хотел править с родственниками страной вместо меня, законной наследницы, ты мои права хотел ограничить, а я вот всех провела. – И отпустив хрящеватый нос князя, сказала: – Езжай в свои деревеньки, князь. Мне в Москве Долгоруковых совсем не нужно».
Вот в какое время вернулся Иван с Камчатки.
Вспомнил с тоской кликушу тетю Нютю, проводившую когда-то целые дни во дворе доброй соломенной вдовы Саплиной. Бывшая вдова прятала кликушу от думного дьяка, от стражников и от солдат, очень ценила слова о последнем времени, хотя и страшилась. «Се уж глаголю тебе, чадо, вот приидут дни, когда рассыпати примутся христиане книги святые… И не будет священников по церквям, и изсякнет любовь от многих, и будет скорбь не мала… И будут игумени презирающе свое спасение и стадо, усердни вси и дерзки на трапези, и лениви на молитвы, и готови на всякое оклеветание…»
Права, права оказалась кликуша.
В Санкт-Петербурхе, в той же Москве, куда ни шагни, на каждом углу тайные глаза, тайные уши. Не успел обмолвиться, не успел поговорить со встречным человеком, как крикнут на тебя слово и дело государево. А жизнь при дворе – сплошной политес. Пусть в страхе и волнении, но все равно политес. При государыне Анне Иоанновне все стали выговорить друг другу. На роскошных куртагах фаворита герцога Бирона кудрявые дамы обсуждают наряды, ни о чем больше не говорят, боятся. Жалуются испуганно, что новые наряды так дороги, что хоть нагой ходи.
И ходили бы, дай волю.
А что касается всяких орденов…
Ну, с орденами вообще стало все просто.
Про недавнего кавалера ордена святого Андрея, про некоего малого фаворита дворянина С., даже осторожный думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев выразился изумленно: вот, дескать, дали орден малому фавориту за некоторые его морские службы. «Да какие морские? – удивился Иван. – Разве подымался тот С. хоть на какое судно?» – «А он с него никогда не сходил, – сердито хмыкнул думный дьяк. – Он всю жизнь просидел на судне».