Страница:
Думный дьяк пригубил рюмку.
Он близко стоял к царю, способствовал Волотьке. Например, он сразу осознал, что анадырский прикащик говорит о значительном. Когда снимали скаски с прикащика в Сибирском приказе, сразу осознал, что грубый, но широкий прикащик говорит о совсем особенном крае. Там, на Камчатке, куда Волотька водил казаков, и климат совсем другой – снежный, но теплый. Там рыбы другие, сытные, их из рек берут прямо руками. И горы как огненные стога, из них искры сыплются, дым идет. Совсем новый край, богатый, а потому нуждающийся в крепкой хозяйской руке. А то все воровать горазды. Пошлешь честного человека в богатое место, а он там как заболеет: все под себя гребет, и жалуется беспрестанно, что вот де это не он виноват, это дикующие обоз разбили, это бурей затопило нагруженный коч, это заблудились в глухомани глупые служилые. А сам жирует, как пес, потеряв честность.
Вспомнил, как вызвали Атласова в Москву.
За свои тяжкие службы, за покорение новой страны Камчатки Волотька бил царю челом – просил пожаловать быть в Якуцке у казаков козачьим головою. И был пожалован. Никому тогда в голову не приходило, что окажется будущий голова дерзок более, чем казался.
На новый одна тысяча семьсот второй год все видные ворота в Москве были густо оплетены праздничными царскими вензелями из можжевельника и еловых лап. Пальба, шум, фейерверки. Заодно отметили победу под Ересфером, где Борис Петрович Шереметев крепко побил шведов, забрал в плен артиллерию и обозы. Правда, звонницы молчали, подавал голос только Иван Великий. По совету мудрого думного дьяка Виниуса все колокола с церквей были сняты и свезены к литейщикам, чтобы быть перелитыми на пушки. Волотька Атласов, бывший анадырский прикащик, пятидесятник с Камчатки, всему дивился – отвык. Увидел солдат – стройно шли в треуголках, в кафтанах по колено, к ружьям привинчены багинеты, аж побледнел от волнения: ему бы на Камчатку таких. Там все дикующие попадали бы с деревьев.
Рядом с Атласовым, еще сильнее дивясь на никогда прежде невиданное, прихрамывал маленький иноземец по кличке Денбей. Волотька подобрал того иноземца на реке Иче на новой земле Камчатке, и был тот иноземец не с Камчатки, а откуда-то еще дальше: сам, например, объявил, что он из далекого Узакинского княжества. Может, так и было. Плыл куда-то, а бусу, судно его, выбросило бурей на Камчатку.
– Мне бы таких… – вслух завидовал пятидесятник, глядя на новых русских солдат.
– Не говори так, – строго предупредил Матвеев. – То люди государевы.
– А мы разве нет?…
За смелость и дерзость вызвали Атласова в Преображенское.
Думный дьяк хорошо запомнил тот день. Снег кружило, морозец. Тесный двор в Преображенском забит возками, санями. У ворот почему-то стояла карета. Смеялись драгуны у коновязи, ласково похлопывали лошадей. Все по-простому, все как бы не по-царски. Атласова и иноземца думный дьяк провел в дворец особым путем – через заднее крыльцо прямо в государевы апартаменты. Дубовый паркет, степенные люди ходят, а в пустой комнате у окна – военный великан в форме бомбардира.
Атласов, увидев государя, смутился, но государь оказался прост – приказал водки выпить с дороги. Закусывали пастилой – кислой, терпкой. Пришел краснощекий толстяк в седом парике – Иоганн Тессинг, печатник. Он по особому разрешению царя продавал в России беспошлинно напечатанные в Амстердаме книги и карты; услышав о походах Атласова, очень просил о встрече.
– Это кто ж? – удивился государь, увидев маленького японца. – Несоразмерен по виду, наверное, в бедной стране растет?
– Индеец из Узакинского государства, – смело объяснил Атласов и непонятно добавил, чтобы, наверное, лишнего не сказать: – Пагаяро!
Выпуклые глаза царя остановились на Атласове:
– Что за слово?
Пятидесятник смело тряхнул светлыми кудрями, но думный дьяк вовремя вмешался:
– Это по-апонски. Так говорят в Узакинском государстве. Для народа слова. Совсем простое.
Царь понял, засмеялся.
На мгновение круглую, как яблоко (и с румянцем) щеку передернуло судорогой, дернулась родинка на той же правой щеке. Матвеев, предупреждая нетерпение государя, заговорил:
– Сего узакинского индейца сей пятидесятник, – указал на Атласова, – силой отбил у дикующих на Камчатке. Был апонец слаб, сильно заскорбел ногами от недоедания и холодов. Дикующие держали его у себя как полоненника. Индеец, увидев казаков, пал в ноги пятидесятнику, заплакал горюче. Вот де он есть Денбей, сын Диаса, важный барин из Нагасаки. А Нагасаки, сказал, город апонский, иначе нифонский. А в Апонии царь есть, сказал, звать Кубо-Сама, живет в Ендо, и еще у них есть царь, зовут Дайре-Сама, тот живет в Миаке. Умный оказался апонец, даже книжка при нем была – хитрые знаки на каждой странице, будто птицы лапками наследили…
– Денбей, индеец указанный, плыл на бусе из города Осаки в город Иеддо того же нифонского царства, – объяснил Матвеев государю. – Была нагружена его буса рисом, сарацинским пшеном, водкой рисовой, а еще сахаром и сандаловым деревом. Буря носила бусу по морю несколько недель, вышла из запасов пресная вода, рис варили на водке, камку дорогую пустили на парус, известно, за свой живот ничего не жалко. В тумане пригнало бусу к острову, там в тумане апонцев полонили дикующие. Самого Денбея ранили в руку стрелой, других убили, полотно и железо отобрали. Рис, сарацинское пшено, дикующие попробовали на зуб, не понравилось, выбросили в воду, совсем глупые. Туда же водку вылили, чтобы бочки под рыбу взять. Вот остался Денбей один, всех убили, а буса его, наверное, и сейчас лежит на отмели.
– Ну, врешь! Апонец? – царь взглядом измерил иноземца, как мелкого зверька. Щека от интереса страшно дрогнула, опять прыгнула взад-вперед темная родинка, ощетинились усы. Смотрел на апонца, как кот на хорька, потом спросил сладко: -Сосед, значит?
Приценился к ростику апонца, раздумчиво спросил, уже у Атласова:
– Грозен сосед?
Атласов усмехнулся:
– Мал да сморщен, там все такие. Видя кровь, стенают отчаянно, пагаяро. И заплаканные глаза широким рукавом закрывают. И падают на землю без чувств. Мне бы суденышко, государь, да пару пушек, да зелья порохового, я б ту Апонию за полгода насквозь прошел.
– Ну? Насквозь? – удивился царь, но поверил. – Богат сосед? – переспросил.
– Живут на разных островах, – задумался. Прикинул про себя Атласов. – Возят на продажу сахар да рис, платья шелковые, лаковую посуду. Везут золото.
– Врешь!
– Да ей Богу! – Атласов размашисто перекрестился. – Апонское золото, оно в пластинках. А на пластинках всякие значки. Как в книгах. Денбей говорит, у него на бусе было два ящика золотых пластинок.
– Где ж они?
– Дикующие отобрали.
– Дикующим они зачем?
– Малым детям отдают. Для игрушек.
– А путь? Как лежит путь в Апонию? Далеко?
Атласов усмехнулся:
– От Москвы, может, далеко.
Царь перебил гневно:
– Думай, дурак! И Сибирь – мои земли!
– Воистину так.
– Пушки дам, людей дам, отобьешь острова, возьмешь золото?
– Возьму, – быстро ответил Атласов. – С мыса Лопатка видел в море острова. Они гористы, в дымке лежат. Наверное, Апония за островами.
– Что за Лопатка?
– А нос камчатский. С него в ясную погоду далеко видно. Но те острова еще не Апония. Апония дальше. Может, три перехода.
– И золото есть? – повторил государь Петр Алексеевич, раздувая усы, въедливо рассматривая апонца.
– Говорят, много.
– Государь!… – вдруг плачуще упал в ноги апонец, запричитал по-русски: – Вели отпустить домой!…
Улыбка слетела с круглого лица царя.
Долго смотрел на распростершегося у его ног маленького человечка, потом сказал, отворачиваясь:
– Ишь, научился…
И приказал:
– Окрестить апонца. Пусть научит своему языку трех-четырех наших русских робят. Тогда отпустим.
А на Волотьку глянул с одобрением.
Преодолев смущение, Атласов отвечал царю смело, часто по давней привычке вставлял в разговор не русское слово пагаяро. Потом в Сибирском приказе все сказанное еще раз повторил, только уже подробнее. Государь милостиво отпустил пятидесятника, позволил вернуться в Якуцк уже головой казачьим – со всеми правами, и Волотька на радостях не сдержался. Душа пела, силы играли. А край ведь огромный, пустой, людей мало, кураж над зверем не выкажешь. А у Волотьки было теперь право – получить в Сибири за счет правительства товаров разных на сто рублей в награду за присоединение Камчатки к России. Чем тащить товары на себе по всей Сибири, лучше было взять ближе к месту. На Верхней Тунгуске встретили судно богатого купца Логина Добрынина. «А ну, перегружай к нам товары!» – «Не буду. Это мои товары!» – «Ах, твои!» Свистнули люди Атласова, по-разбойничьему прыгнули на судно, побросали людей в воду. Все товары забрали вместе с судном. Из купеческих людей повезло только Фролу Есихину. Он, брошенный за борт, волею Провидения жив остался. Добравшись до Якуцка, пошел к воеводе Дорофею Афанасьевичу Трауернихту, бритому недоброму немцу. Дорофей Афанасьевич, дождавшись разбойников, посадил всех в железы, а сам новоприбылый казачий голова был пытан и брошен в тюрьму. Тогда же на Камчатку вместо Атласова отправили прикащиком Зиновьев – из казаков.
Лучше бы сидел Волотька в железах, подумал Матвеев печально. Из железа вытащить можно, из могилы не вытащишь. А Волотька нет, он все время рвался на Камчатку, любил силу, богатство, волю, а где же делают богатство, где проявляют силу, как не в новых краях? Когда, наконец, в седьмом году, по прощению вновь отправили Атласова на Камчатку, он там не пожил много. Зарезали Волотьку собственные казаки…
А в семьсот втором, в январе, в царском селе Преображенском кто мог угадать, какая у кого судьба впереди? Кто вообще в мире может это знать – у кого что впереди? Государю Петру Алексеевичу Атласов понравился, государь смеялся, слушая рассказы пятидесятника, жадно задавал вопросы. Рыба породистая, на семгу похожа, идет нереститься, а в море не возвращается? Да почему?… Соболь на Камчатке плох, тепло ему на Камчатке? Да почему?… Может, хлеб сажать можно на Камчатке, раз там не знают хлеба?… Ну, и все такое… Раздраженно дергалась царская щека: вот как велика собственная страна, никогда ее самолично не объедешь, не оглядишь!
Дергалась щека царя: море!
С Камчатки, наверное, можно пройти на Ламу, а с Ламы прямой путь в Китай. И с Камчатки же, наверное, нужно приискивать путь в Апонию. А то и в Индию. А то и в другие страны. Захлебывался от нетерпения: дальше что?…
Но об этом и Атласов сказать не мог.
Прощаясь, государь спросил:
– А вера? Есть на Камчатке вера?
– Нет, веры там никакой. Одне шаманы.
4
Глава IV. Путь в Апонию
1
Он близко стоял к царю, способствовал Волотьке. Например, он сразу осознал, что анадырский прикащик говорит о значительном. Когда снимали скаски с прикащика в Сибирском приказе, сразу осознал, что грубый, но широкий прикащик говорит о совсем особенном крае. Там, на Камчатке, куда Волотька водил казаков, и климат совсем другой – снежный, но теплый. Там рыбы другие, сытные, их из рек берут прямо руками. И горы как огненные стога, из них искры сыплются, дым идет. Совсем новый край, богатый, а потому нуждающийся в крепкой хозяйской руке. А то все воровать горазды. Пошлешь честного человека в богатое место, а он там как заболеет: все под себя гребет, и жалуется беспрестанно, что вот де это не он виноват, это дикующие обоз разбили, это бурей затопило нагруженный коч, это заблудились в глухомани глупые служилые. А сам жирует, как пес, потеряв честность.
Вспомнил, как вызвали Атласова в Москву.
За свои тяжкие службы, за покорение новой страны Камчатки Волотька бил царю челом – просил пожаловать быть в Якуцке у казаков козачьим головою. И был пожалован. Никому тогда в голову не приходило, что окажется будущий голова дерзок более, чем казался.
На новый одна тысяча семьсот второй год все видные ворота в Москве были густо оплетены праздничными царскими вензелями из можжевельника и еловых лап. Пальба, шум, фейерверки. Заодно отметили победу под Ересфером, где Борис Петрович Шереметев крепко побил шведов, забрал в плен артиллерию и обозы. Правда, звонницы молчали, подавал голос только Иван Великий. По совету мудрого думного дьяка Виниуса все колокола с церквей были сняты и свезены к литейщикам, чтобы быть перелитыми на пушки. Волотька Атласов, бывший анадырский прикащик, пятидесятник с Камчатки, всему дивился – отвык. Увидел солдат – стройно шли в треуголках, в кафтанах по колено, к ружьям привинчены багинеты, аж побледнел от волнения: ему бы на Камчатку таких. Там все дикующие попадали бы с деревьев.
Рядом с Атласовым, еще сильнее дивясь на никогда прежде невиданное, прихрамывал маленький иноземец по кличке Денбей. Волотька подобрал того иноземца на реке Иче на новой земле Камчатке, и был тот иноземец не с Камчатки, а откуда-то еще дальше: сам, например, объявил, что он из далекого Узакинского княжества. Может, так и было. Плыл куда-то, а бусу, судно его, выбросило бурей на Камчатку.
– Мне бы таких… – вслух завидовал пятидесятник, глядя на новых русских солдат.
– Не говори так, – строго предупредил Матвеев. – То люди государевы.
– А мы разве нет?…
За смелость и дерзость вызвали Атласова в Преображенское.
Думный дьяк хорошо запомнил тот день. Снег кружило, морозец. Тесный двор в Преображенском забит возками, санями. У ворот почему-то стояла карета. Смеялись драгуны у коновязи, ласково похлопывали лошадей. Все по-простому, все как бы не по-царски. Атласова и иноземца думный дьяк провел в дворец особым путем – через заднее крыльцо прямо в государевы апартаменты. Дубовый паркет, степенные люди ходят, а в пустой комнате у окна – военный великан в форме бомбардира.
Атласов, увидев государя, смутился, но государь оказался прост – приказал водки выпить с дороги. Закусывали пастилой – кислой, терпкой. Пришел краснощекий толстяк в седом парике – Иоганн Тессинг, печатник. Он по особому разрешению царя продавал в России беспошлинно напечатанные в Амстердаме книги и карты; услышав о походах Атласова, очень просил о встрече.
– Это кто ж? – удивился государь, увидев маленького японца. – Несоразмерен по виду, наверное, в бедной стране растет?
– Индеец из Узакинского государства, – смело объяснил Атласов и непонятно добавил, чтобы, наверное, лишнего не сказать: – Пагаяро!
Выпуклые глаза царя остановились на Атласове:
– Что за слово?
Пятидесятник смело тряхнул светлыми кудрями, но думный дьяк вовремя вмешался:
– Это по-апонски. Так говорят в Узакинском государстве. Для народа слова. Совсем простое.
Царь понял, засмеялся.
На мгновение круглую, как яблоко (и с румянцем) щеку передернуло судорогой, дернулась родинка на той же правой щеке. Матвеев, предупреждая нетерпение государя, заговорил:
– Сего узакинского индейца сей пятидесятник, – указал на Атласова, – силой отбил у дикующих на Камчатке. Был апонец слаб, сильно заскорбел ногами от недоедания и холодов. Дикующие держали его у себя как полоненника. Индеец, увидев казаков, пал в ноги пятидесятнику, заплакал горюче. Вот де он есть Денбей, сын Диаса, важный барин из Нагасаки. А Нагасаки, сказал, город апонский, иначе нифонский. А в Апонии царь есть, сказал, звать Кубо-Сама, живет в Ендо, и еще у них есть царь, зовут Дайре-Сама, тот живет в Миаке. Умный оказался апонец, даже книжка при нем была – хитрые знаки на каждой странице, будто птицы лапками наследили…
– Денбей, индеец указанный, плыл на бусе из города Осаки в город Иеддо того же нифонского царства, – объяснил Матвеев государю. – Была нагружена его буса рисом, сарацинским пшеном, водкой рисовой, а еще сахаром и сандаловым деревом. Буря носила бусу по морю несколько недель, вышла из запасов пресная вода, рис варили на водке, камку дорогую пустили на парус, известно, за свой живот ничего не жалко. В тумане пригнало бусу к острову, там в тумане апонцев полонили дикующие. Самого Денбея ранили в руку стрелой, других убили, полотно и железо отобрали. Рис, сарацинское пшено, дикующие попробовали на зуб, не понравилось, выбросили в воду, совсем глупые. Туда же водку вылили, чтобы бочки под рыбу взять. Вот остался Денбей один, всех убили, а буса его, наверное, и сейчас лежит на отмели.
– Ну, врешь! Апонец? – царь взглядом измерил иноземца, как мелкого зверька. Щека от интереса страшно дрогнула, опять прыгнула взад-вперед темная родинка, ощетинились усы. Смотрел на апонца, как кот на хорька, потом спросил сладко: -Сосед, значит?
Приценился к ростику апонца, раздумчиво спросил, уже у Атласова:
– Грозен сосед?
Атласов усмехнулся:
– Мал да сморщен, там все такие. Видя кровь, стенают отчаянно, пагаяро. И заплаканные глаза широким рукавом закрывают. И падают на землю без чувств. Мне бы суденышко, государь, да пару пушек, да зелья порохового, я б ту Апонию за полгода насквозь прошел.
– Ну? Насквозь? – удивился царь, но поверил. – Богат сосед? – переспросил.
– Живут на разных островах, – задумался. Прикинул про себя Атласов. – Возят на продажу сахар да рис, платья шелковые, лаковую посуду. Везут золото.
– Врешь!
– Да ей Богу! – Атласов размашисто перекрестился. – Апонское золото, оно в пластинках. А на пластинках всякие значки. Как в книгах. Денбей говорит, у него на бусе было два ящика золотых пластинок.
– Где ж они?
– Дикующие отобрали.
– Дикующим они зачем?
– Малым детям отдают. Для игрушек.
– А путь? Как лежит путь в Апонию? Далеко?
Атласов усмехнулся:
– От Москвы, может, далеко.
Царь перебил гневно:
– Думай, дурак! И Сибирь – мои земли!
– Воистину так.
– Пушки дам, людей дам, отобьешь острова, возьмешь золото?
– Возьму, – быстро ответил Атласов. – С мыса Лопатка видел в море острова. Они гористы, в дымке лежат. Наверное, Апония за островами.
– Что за Лопатка?
– А нос камчатский. С него в ясную погоду далеко видно. Но те острова еще не Апония. Апония дальше. Может, три перехода.
– И золото есть? – повторил государь Петр Алексеевич, раздувая усы, въедливо рассматривая апонца.
– Говорят, много.
– Государь!… – вдруг плачуще упал в ноги апонец, запричитал по-русски: – Вели отпустить домой!…
Улыбка слетела с круглого лица царя.
Долго смотрел на распростершегося у его ног маленького человечка, потом сказал, отворачиваясь:
– Ишь, научился…
И приказал:
– Окрестить апонца. Пусть научит своему языку трех-четырех наших русских робят. Тогда отпустим.
А на Волотьку глянул с одобрением.
Преодолев смущение, Атласов отвечал царю смело, часто по давней привычке вставлял в разговор не русское слово пагаяро. Потом в Сибирском приказе все сказанное еще раз повторил, только уже подробнее. Государь милостиво отпустил пятидесятника, позволил вернуться в Якуцк уже головой казачьим – со всеми правами, и Волотька на радостях не сдержался. Душа пела, силы играли. А край ведь огромный, пустой, людей мало, кураж над зверем не выкажешь. А у Волотьки было теперь право – получить в Сибири за счет правительства товаров разных на сто рублей в награду за присоединение Камчатки к России. Чем тащить товары на себе по всей Сибири, лучше было взять ближе к месту. На Верхней Тунгуске встретили судно богатого купца Логина Добрынина. «А ну, перегружай к нам товары!» – «Не буду. Это мои товары!» – «Ах, твои!» Свистнули люди Атласова, по-разбойничьему прыгнули на судно, побросали людей в воду. Все товары забрали вместе с судном. Из купеческих людей повезло только Фролу Есихину. Он, брошенный за борт, волею Провидения жив остался. Добравшись до Якуцка, пошел к воеводе Дорофею Афанасьевичу Трауернихту, бритому недоброму немцу. Дорофей Афанасьевич, дождавшись разбойников, посадил всех в железы, а сам новоприбылый казачий голова был пытан и брошен в тюрьму. Тогда же на Камчатку вместо Атласова отправили прикащиком Зиновьев – из казаков.
Лучше бы сидел Волотька в железах, подумал Матвеев печально. Из железа вытащить можно, из могилы не вытащишь. А Волотька нет, он все время рвался на Камчатку, любил силу, богатство, волю, а где же делают богатство, где проявляют силу, как не в новых краях? Когда, наконец, в седьмом году, по прощению вновь отправили Атласова на Камчатку, он там не пожил много. Зарезали Волотьку собственные казаки…
А в семьсот втором, в январе, в царском селе Преображенском кто мог угадать, какая у кого судьба впереди? Кто вообще в мире может это знать – у кого что впереди? Государю Петру Алексеевичу Атласов понравился, государь смеялся, слушая рассказы пятидесятника, жадно задавал вопросы. Рыба породистая, на семгу похожа, идет нереститься, а в море не возвращается? Да почему?… Соболь на Камчатке плох, тепло ему на Камчатке? Да почему?… Может, хлеб сажать можно на Камчатке, раз там не знают хлеба?… Ну, и все такое… Раздраженно дергалась царская щека: вот как велика собственная страна, никогда ее самолично не объедешь, не оглядишь!
Дергалась щека царя: море!
С Камчатки, наверное, можно пройти на Ламу, а с Ламы прямой путь в Китай. И с Камчатки же, наверное, нужно приискивать путь в Апонию. А то и в Индию. А то и в другие страны. Захлебывался от нетерпения: дальше что?…
Но об этом и Атласов сказать не мог.
Прощаясь, государь спросил:
– А вера? Есть на Камчатке вера?
– Нет, веры там никакой. Одне шаманы.
4
Пагаяро!
Думный дьяк прислушался к лепету вдовы.
– Ох, Волотька! – лепетала вдова. – Маменька-покойница все спускала Волотьке. Старинного склада был человек. А я боялась Волотьку, по младости лет думала – вдруг укусит! Зубы у него были большие, по краям выщерблены, будто впрямь грызся с кем-то. И пахло от него необычно… Как точно – сказать не могу, но пахло. Может, зверем… И взгляд – чистый дьявол… Я все присматривалась к Волотьке, может есть у него и рожки? Только зачем рожки к такой медвежьей силе? Боязно было мне, а вот тянуло меня к Волотьке. Он даже знамение шире, чем другие, от души клал… – Со значением глянула на Ивана: – Вот только на язык был не сдержан…
– И то, матушка, – подсказал Матвеев. – Ты тоже попридержи язык.
И пожалел Ивана.
Хорошо помнил гадание старика-шептуна (о том гадании знали все Саплины, да Матвеевы, да выжившие Крестинины), только давно перестал верить в то гадание – племянник поднялся слабым. Только в канцелярии и хорош, хоть там прозвали его Пробиркой. По настоящему ему бы сабелькой махать, шагать по жизни рядом с неукротимым маиором Саплиным, а он…
Слаб, слаб.
Особенно на винцо.
В самом нутре Ивана прячется слабость. Русская, вечная. Никогда такому не дойти до края земли, не обратить на себя внимание царствующей особы, даже дикующую не полюбить. А государь, вздохнул, как никогда, нуждается в умных людях. Жадно присматривается к каждому человеку. Сын плененного крестившегося еврея? Служил при дворе боярина Хитрова? Сидел в лавке московского купца? Да какое кому до этого дело, если это сам умный Шафиров?… Сын выехавшего из Литвы органиста лютеранской церкви? В детстве свиней пас? Да какое кому до этого дело, если это сам деловитый Ягужинский!… Сын вестфальского пастора? Начинал толмачом в Посольском приказе? Да какое кому до этого дело, если это сам мудрый Остерман?…
О графе Остермане Андрее Ивановиче Матвеев думал особо.
Оракул– так прозвали графа.
И было за что.
Умел Андрей Иванович предугадывать большие события, умел быть осторожным. Особо отмечен был государем во время Прутского похода – на многое уговорил турков. Если надо, строго круглил бровки, внимательно всматривался в человека карими глазами, совсем как сова. А может, лисица… Некоторые так и звали его – лисица-немец. Зато понимающие жизнь называли Андрея Ивановича – Оракул! Судьба не раз сводила думного дьяка с графом Андреем Ивановичем, особенно по секретным делам, всегда встречались с приязнью.
Ладно, не о том речь…
Вздохнув, взглянул на Ивана.
Вот тоже способен. Ко многому способен. Но слаб, слаб. Всегда может перетолмачить немецкую книгу, учинить любую самую сложную ландкарту, но слаб, слаб. Не чета маиору Саплину.
Невольно мыслями перекинулся на маиора.
Где сейчас маиор?
Сибирь велика.
Два года назад под величайшим секретом государь Петр Алексеевич послал к Камчатке специальный наряд – геодезистов Евреинова да Лужина. Дал им задание, о котором не знали даже в Сенате: без шума прибыть в Охотск, там служивый человек Кузьма Соколов, отправленный еще ранее, довершит строительство большого судна. На указанном судне плыть через Ламское море к югу, приглядываясь к каждому новому берегу. Государь хоть и раздражается необъятными пространствами собственного отечества, но распространять пространства всегда готов. А для этого люди нужны. Уверенные сильные люди. Теперь, когда шведы не висят на загривке, можно подумать о многом, о чем раньше и мечтать не смели… Та же Апония… Вдруг даст серебро, золото? Вдруг начнется с Апонией хороший торг?… А лаской не дадутся, пушкой пугнуть…
Вздохнул, еще выпил рюмку.
Кириллов Иван Кириллович, сенатский секретарь, открыл недавно по секрету, что в бумагах царя уже несколько лет лежит проект о разыскании свободного морского пути от Двины-реки до самого Амурского устья и до Китая. Не зря, не зря приглядывается государь к востоку. Твердолобую Европу не обхитришь, к большому океану сквозь нее не проскочишь. Значит, остается Сибирь.
Заныло сердце.
Боялся, ткнет однажды государь прокуренным желтым пальцем: а ты, дескать, почему здесь, Матвеев? Почему тебе не сходить в Сибирь?… Знал: если ткнет пальцем, не откажешься. Это ведь только Волотька Атласов ничего не боялся, скор был на ногу. Сегодня здесь, завтра там. Пушку на санки и пошел до края земли. Где остановился, там и окружил себя стенами. А где остановился, там ему и добыча… Любил добычу… За то и был зарезан своими же казаками… Жалко Волотьку Атласова, он, Матвеев, большие виды имел на него. Знать бы, кто зарезал казачьего голову?
Вздохнул.
Сказал, поднимаясь:
– Готовь, матушка, письмо маиору. Кажется мне, что скоро будем иметь оказию.
Сказал, будто грех какой отпустил сестре.
Думный дьяк прислушался к лепету вдовы.
– Ох, Волотька! – лепетала вдова. – Маменька-покойница все спускала Волотьке. Старинного склада был человек. А я боялась Волотьку, по младости лет думала – вдруг укусит! Зубы у него были большие, по краям выщерблены, будто впрямь грызся с кем-то. И пахло от него необычно… Как точно – сказать не могу, но пахло. Может, зверем… И взгляд – чистый дьявол… Я все присматривалась к Волотьке, может есть у него и рожки? Только зачем рожки к такой медвежьей силе? Боязно было мне, а вот тянуло меня к Волотьке. Он даже знамение шире, чем другие, от души клал… – Со значением глянула на Ивана: – Вот только на язык был не сдержан…
– И то, матушка, – подсказал Матвеев. – Ты тоже попридержи язык.
И пожалел Ивана.
Хорошо помнил гадание старика-шептуна (о том гадании знали все Саплины, да Матвеевы, да выжившие Крестинины), только давно перестал верить в то гадание – племянник поднялся слабым. Только в канцелярии и хорош, хоть там прозвали его Пробиркой. По настоящему ему бы сабелькой махать, шагать по жизни рядом с неукротимым маиором Саплиным, а он…
Слаб, слаб.
Особенно на винцо.
В самом нутре Ивана прячется слабость. Русская, вечная. Никогда такому не дойти до края земли, не обратить на себя внимание царствующей особы, даже дикующую не полюбить. А государь, вздохнул, как никогда, нуждается в умных людях. Жадно присматривается к каждому человеку. Сын плененного крестившегося еврея? Служил при дворе боярина Хитрова? Сидел в лавке московского купца? Да какое кому до этого дело, если это сам умный Шафиров?… Сын выехавшего из Литвы органиста лютеранской церкви? В детстве свиней пас? Да какое кому до этого дело, если это сам деловитый Ягужинский!… Сын вестфальского пастора? Начинал толмачом в Посольском приказе? Да какое кому до этого дело, если это сам мудрый Остерман?…
О графе Остермане Андрее Ивановиче Матвеев думал особо.
Оракул– так прозвали графа.
И было за что.
Умел Андрей Иванович предугадывать большие события, умел быть осторожным. Особо отмечен был государем во время Прутского похода – на многое уговорил турков. Если надо, строго круглил бровки, внимательно всматривался в человека карими глазами, совсем как сова. А может, лисица… Некоторые так и звали его – лисица-немец. Зато понимающие жизнь называли Андрея Ивановича – Оракул! Судьба не раз сводила думного дьяка с графом Андреем Ивановичем, особенно по секретным делам, всегда встречались с приязнью.
Ладно, не о том речь…
Вздохнув, взглянул на Ивана.
Вот тоже способен. Ко многому способен. Но слаб, слаб. Всегда может перетолмачить немецкую книгу, учинить любую самую сложную ландкарту, но слаб, слаб. Не чета маиору Саплину.
Невольно мыслями перекинулся на маиора.
Где сейчас маиор?
Сибирь велика.
Два года назад под величайшим секретом государь Петр Алексеевич послал к Камчатке специальный наряд – геодезистов Евреинова да Лужина. Дал им задание, о котором не знали даже в Сенате: без шума прибыть в Охотск, там служивый человек Кузьма Соколов, отправленный еще ранее, довершит строительство большого судна. На указанном судне плыть через Ламское море к югу, приглядываясь к каждому новому берегу. Государь хоть и раздражается необъятными пространствами собственного отечества, но распространять пространства всегда готов. А для этого люди нужны. Уверенные сильные люди. Теперь, когда шведы не висят на загривке, можно подумать о многом, о чем раньше и мечтать не смели… Та же Апония… Вдруг даст серебро, золото? Вдруг начнется с Апонией хороший торг?… А лаской не дадутся, пушкой пугнуть…
Вздохнул, еще выпил рюмку.
Кириллов Иван Кириллович, сенатский секретарь, открыл недавно по секрету, что в бумагах царя уже несколько лет лежит проект о разыскании свободного морского пути от Двины-реки до самого Амурского устья и до Китая. Не зря, не зря приглядывается государь к востоку. Твердолобую Европу не обхитришь, к большому океану сквозь нее не проскочишь. Значит, остается Сибирь.
Заныло сердце.
Боялся, ткнет однажды государь прокуренным желтым пальцем: а ты, дескать, почему здесь, Матвеев? Почему тебе не сходить в Сибирь?… Знал: если ткнет пальцем, не откажешься. Это ведь только Волотька Атласов ничего не боялся, скор был на ногу. Сегодня здесь, завтра там. Пушку на санки и пошел до края земли. Где остановился, там и окружил себя стенами. А где остановился, там ему и добыча… Любил добычу… За то и был зарезан своими же казаками… Жалко Волотьку Атласова, он, Матвеев, большие виды имел на него. Знать бы, кто зарезал казачьего голову?
Вздохнул.
Сказал, поднимаясь:
– Готовь, матушка, письмо маиору. Кажется мне, что скоро будем иметь оказию.
Сказал, будто грех какой отпустил сестре.
Глава IV. Путь в Апонию
1
И появилась в жизни Ивана тайна.
Ветра вой, стужа в ночи, зимний Санкт-Петербурх занесен снегом, ветром просвистан, отпет воем собак, а в доме соломенной вдовы тепло, в свете свечей изразцы печные мерцают, как сахарные, в печи угольки потрескивают. Может, к гостю…
Впрочем, откуда бы поздний гость?
Соломенная вдова Саплина, уютно укутав ноги в меховую полость, рассеянно слушала чтение Ивана. Письмо маиору давно было сочинено и отдано думному дьяку, он о нем больше не говорил. Оставалось ждать, что и делала терпеливая вдова, рассеянно прислушиваясь к легкому всхрапыванию девки Нюшки, подремывающей за тонкой стеной – вдруг что понадобится барыне?
– «Изобильно в том Сибирском царстве зверей всяких. Соболи дорогие, лисицы черные, красные, и иного зверья бесчисленно…»
Читал Иван вдумчиво.
– «И в том же Сибирском царстве люди разноязычии. Первыи – татары, потом вогуличи, остяки, самоядь всякая, лопане, тунгусы, киргизы, колмаки, якуты, мундуки, шиляги, гаритили, имбаты, зеншаки, сымцы, аринцы, моторцы, точинцы, саянцы, чаландасцы, камасирцы…» И иных много, – сокращал чтение Иван.
– Придумываешь!… – корила, дивясь, вдова. – Какие такие имбаты? Такое вслух произнести стыдно. Какие сымцы? Лопане какие? Зачем так не по-людски?
Задумывалась:
– Татар, тех знаю. И слышала, сколько сгибло татар, когда каналы вели! Государь велел в срок сделать все тяжелые работы, их и сделали в срок. Татары, они ведь жилистые. Все что-то лопочут, вроде как сердятся, но грузы всякие таскали как лошади.
Вдова непонятно вздохнула.
– «Сии же люди, – как бы объяснял Иван, – хоть и подобны образом человеку, но нравом и житием больше звери, ибо не имут никаких законов. А кланяются каменьям, кланяются медведям или деревьям, а то так и птицам. Сотворят из дерева птицу или зверя, вот им и кланяются…»
Вдова мелко крестила грешный рот, прислушивалась к Ивану и к вою ветра за ставнями. Представляла: такая, значит, страшная Сибирь… Пугалась: да, наверное, еще страшнее… Тут, в Санкт-Петербурхе, изразцовые печи, свои людишки; тут рядом Иван-голубчик; где-то вдали колотушка сторожа, а в страшной Сибири – только ледяная пустыня, пурга, волки… Это как же, думала, выжить неукротимому маиору в таких условиях?…
– «Имеет еще Сибирское царство реки великие и езера. В тех реках и езерах – рыб множество. Например, обретается в том царстве зверь, нареченный мамант, а по татарскому языку – кытр. Зело велик. Сего зверя не встречают почти, обретают только его кости на брегах речных. Сам видел голову младаго маманта весом на десять пуд. Рыло как у свиньи, над устами бивни долгие, а зубов ровно восемь. И рог на главе…»
– Свят! Свят! – крестилась вдова. – А коли маиор встретит такого?
Даже Нюшка во сне за стеной стихала от таких ужасных предположений.
– «В том же царстве Сибирском птиц много. Есть такие, у коих ноги подобны журавлиным, даже длиннее, а перья на телах алые, а в хвостах черные, а клюв вовсе черен, питаются всякой рыбой. На самом конце ног – лапы, как гусиные. Коль голову поднимет, так выше высокого человека…»
– Вот ясно вижу маиора среди алых птиц, – опечаленно вздыхала вдова. – Вот вижу маиора среди белых снегов. Мыслимое ли дело, выжить в таком краю? То зверь, то птица, то плохой человек! – И неожиданно, с острым интересом, прижав руки к груди, с глазами вспыхнувшими спрашивала: – Добрался ли дорогой маиор до той горы серебра? А, голубчик? Хранит ли маиор гору?
Иван кивал: конечно, добрался. Неукротим маиор. Никто ни кусочка не отщипнет от той горы.
Так кивал, а сам видел другое.
Не зверя маманта, который по-татарски кытр, и с рылом, как у свиньи; не птиц, ростом с высокого человека, с ногами, на которых лапы, как гусиные; даже не рыб разных; даже не дикующих; а видел совсем другую страну, открывшуюся ему нежданно-негаданно с помощью случайного казачьего десятника, так нелепо затеявшего дерзкую драку в австерии, куда с собой никакие вещи носить и не надобно.
Собственно, бумаг в кожаном мешке оказалось мало: челобитная, написанная уверенным быстрым почерком, рукой человека, явно привыкшего к письму, и чертеж вида маппы, учиненный весьма умело.
В первый раз заглянув в мешок Иван сгоряча хотел все сжечь – после встречи с думным дьяком Матвеевым померанцевая все еще кружила голову. Потом испугался, а вдруг сыщется тот казачий десятник? Вдруг он дал показания под пыткой, и теперь ищут его, Ивана?
Смутно припомнил десятника.
Вроде щеки обветрены. И кафтан простой. Человек с носом-рулем срезал с того кафтана медные пуговки… Будто приезжал десятник в Санкт-Петербурх жаловаться… Оно и понятно, поскольку нашлась в мешке челобитная… Еще вспомнил, что будто бы говорили казаки о каком-то человеке, высаженном на остров, но это могло Ивану и привидеться… А вот драка не привиделась, драка точно была. Дерзко махался казачий десятник сорванным со стены портретом Усатого…
Вспомнив про драку, Иван пожалел десятника. Ну, правда, можно ли покушаться на честь государя? Сгинет теперь на каторге несчастный десятник, или пойдет строить каналы, а это даже похуже, чем сразу на плаху лечь.
Ни денежек, ни рухляди мяхкой в мешке нисколько не завалялось.
Иван перещупал каждую складку.
Ничего.
Челобитная да чертежик-маппа, на котором чюдные острова с чюдными названиями, а поперек тех островов (у берегов их) теснились краткие пояснения. Аккуратная работа: ни разу не капнуто на чертеж орешковыми чернилами, нигде не помято, лист свернут в трубку. Сразу видно, что маппу хранили бережно, в целости хотели доставить в Санкт-Петербурх.
А вдруг самому государю?…
Ведь говорил думный дьяк: нынче государь внимательно смотрит в сторону востока. Усатый, наверное, ждет таких мапп.
Иван чуть не вынюхал тот мешок.
Получалось так.
Жил некий казачий десятник, совсем простой человек, вот как он, Иван. И так жил, что выпало ему необычное. В челобитной сам признался, что «… в 1713 году до монашества своего посылан был за проливы против Камчатского носа для проведывания островов Апонского государства, а также землиц всяких других народов».
Да так ли уж вольно жил? – начинал сомневаться Иван. Почему – до монашества?… Или посылан за проливы был вовсе не тот казачий десятник, на которого в кабаке крикнули государево слово? Или был все же монахом, да расстрижен за какие грехи?
Дух захватывало.
Проведывание Апонского государства… Землицы всяких народов…
Получалось, что доходил тот десятник чуть не до самого до края земли… Но почему – до монашества? На брата во Христе казачий десятник в австерии нисколько не походил. Если даже перерядился, взор никак не выдавал смирения, и хлебное винцо с жадностью пил… Может, специально скинул рясу, чтобы войти в кружало? Монахи ведь тоже разные попадаются, а этот, смотри, посылан был в свое время для проведывания новых островов, Апонского государства, а также разных незнакомых землиц!…
Иван опять напомнил себе – до монашества!
Может, подумал, в плаванье том сей нескромный монах допустил какой великий грех, а потом дал строгий обет господу? С трепетом вчитывался в челобитную.
Почему так?
Или вот думный дьяк Кузьма Петрович рассказывает: пятидесятник, а потом казачий голова Волотька Атласов, расширивший Россию Камчаткой, всю жизнь догадывался о пути в Апонию, о чем даже говорил Усатому, а все равно куда-то совсем далеко прошел не Атласов, а какой-то неизвестный десятник. А бумаги десятника попали в руки Ивана Крестинина, секретного дьяка, прозябающего в Санкт-Петербурхе.
Правда, почему так?
Не знак ли это?
Сладко и страшно вздрагивало сердце: а вдруг сбудется гадание старика-шептуна, вдруг вправду дойду до края земли?
Еще раз глянул на подпись под челобитной.
Имя Иван. Совсем как у него. А вот фамилию не разобрать. Может, Кози… Или Козы… Может, Козырь, кто знает?… Только все же длинней… Жалко, подумал. Такая знатная бумага должна была попасть в руки людей знающих.
Вспомнил – пагаяро!
Что бы значило это? Почему говорил казачий десятник – пагаяро? Вдруг почувствовал: да мало ли, что он, Иван, простой дьяк, мало ли, что он выпивает. Он бы тоже мог плыть через бурные перелевы, жечь костры, отбиваться от дикующих, открывать новые острова… Явственно увидел: накатывается на берег высокая волна, зеленая в изломе, бросается на камни, шумят долгие берега, забитые толпами вовсе не мирных иноземцев…
Ветра вой, стужа в ночи, зимний Санкт-Петербурх занесен снегом, ветром просвистан, отпет воем собак, а в доме соломенной вдовы тепло, в свете свечей изразцы печные мерцают, как сахарные, в печи угольки потрескивают. Может, к гостю…
Впрочем, откуда бы поздний гость?
Соломенная вдова Саплина, уютно укутав ноги в меховую полость, рассеянно слушала чтение Ивана. Письмо маиору давно было сочинено и отдано думному дьяку, он о нем больше не говорил. Оставалось ждать, что и делала терпеливая вдова, рассеянно прислушиваясь к легкому всхрапыванию девки Нюшки, подремывающей за тонкой стеной – вдруг что понадобится барыне?
– «Изобильно в том Сибирском царстве зверей всяких. Соболи дорогие, лисицы черные, красные, и иного зверья бесчисленно…»
Читал Иван вдумчиво.
– «И в том же Сибирском царстве люди разноязычии. Первыи – татары, потом вогуличи, остяки, самоядь всякая, лопане, тунгусы, киргизы, колмаки, якуты, мундуки, шиляги, гаритили, имбаты, зеншаки, сымцы, аринцы, моторцы, точинцы, саянцы, чаландасцы, камасирцы…» И иных много, – сокращал чтение Иван.
– Придумываешь!… – корила, дивясь, вдова. – Какие такие имбаты? Такое вслух произнести стыдно. Какие сымцы? Лопане какие? Зачем так не по-людски?
Задумывалась:
– Татар, тех знаю. И слышала, сколько сгибло татар, когда каналы вели! Государь велел в срок сделать все тяжелые работы, их и сделали в срок. Татары, они ведь жилистые. Все что-то лопочут, вроде как сердятся, но грузы всякие таскали как лошади.
Вдова непонятно вздохнула.
– «Сии же люди, – как бы объяснял Иван, – хоть и подобны образом человеку, но нравом и житием больше звери, ибо не имут никаких законов. А кланяются каменьям, кланяются медведям или деревьям, а то так и птицам. Сотворят из дерева птицу или зверя, вот им и кланяются…»
Вдова мелко крестила грешный рот, прислушивалась к Ивану и к вою ветра за ставнями. Представляла: такая, значит, страшная Сибирь… Пугалась: да, наверное, еще страшнее… Тут, в Санкт-Петербурхе, изразцовые печи, свои людишки; тут рядом Иван-голубчик; где-то вдали колотушка сторожа, а в страшной Сибири – только ледяная пустыня, пурга, волки… Это как же, думала, выжить неукротимому маиору в таких условиях?…
– «Имеет еще Сибирское царство реки великие и езера. В тех реках и езерах – рыб множество. Например, обретается в том царстве зверь, нареченный мамант, а по татарскому языку – кытр. Зело велик. Сего зверя не встречают почти, обретают только его кости на брегах речных. Сам видел голову младаго маманта весом на десять пуд. Рыло как у свиньи, над устами бивни долгие, а зубов ровно восемь. И рог на главе…»
– Свят! Свят! – крестилась вдова. – А коли маиор встретит такого?
Даже Нюшка во сне за стеной стихала от таких ужасных предположений.
– «В том же царстве Сибирском птиц много. Есть такие, у коих ноги подобны журавлиным, даже длиннее, а перья на телах алые, а в хвостах черные, а клюв вовсе черен, питаются всякой рыбой. На самом конце ног – лапы, как гусиные. Коль голову поднимет, так выше высокого человека…»
– Вот ясно вижу маиора среди алых птиц, – опечаленно вздыхала вдова. – Вот вижу маиора среди белых снегов. Мыслимое ли дело, выжить в таком краю? То зверь, то птица, то плохой человек! – И неожиданно, с острым интересом, прижав руки к груди, с глазами вспыхнувшими спрашивала: – Добрался ли дорогой маиор до той горы серебра? А, голубчик? Хранит ли маиор гору?
Иван кивал: конечно, добрался. Неукротим маиор. Никто ни кусочка не отщипнет от той горы.
Так кивал, а сам видел другое.
Не зверя маманта, который по-татарски кытр, и с рылом, как у свиньи; не птиц, ростом с высокого человека, с ногами, на которых лапы, как гусиные; даже не рыб разных; даже не дикующих; а видел совсем другую страну, открывшуюся ему нежданно-негаданно с помощью случайного казачьего десятника, так нелепо затеявшего дерзкую драку в австерии, куда с собой никакие вещи носить и не надобно.
Собственно, бумаг в кожаном мешке оказалось мало: челобитная, написанная уверенным быстрым почерком, рукой человека, явно привыкшего к письму, и чертеж вида маппы, учиненный весьма умело.
В первый раз заглянув в мешок Иван сгоряча хотел все сжечь – после встречи с думным дьяком Матвеевым померанцевая все еще кружила голову. Потом испугался, а вдруг сыщется тот казачий десятник? Вдруг он дал показания под пыткой, и теперь ищут его, Ивана?
Смутно припомнил десятника.
Вроде щеки обветрены. И кафтан простой. Человек с носом-рулем срезал с того кафтана медные пуговки… Будто приезжал десятник в Санкт-Петербурх жаловаться… Оно и понятно, поскольку нашлась в мешке челобитная… Еще вспомнил, что будто бы говорили казаки о каком-то человеке, высаженном на остров, но это могло Ивану и привидеться… А вот драка не привиделась, драка точно была. Дерзко махался казачий десятник сорванным со стены портретом Усатого…
Вспомнив про драку, Иван пожалел десятника. Ну, правда, можно ли покушаться на честь государя? Сгинет теперь на каторге несчастный десятник, или пойдет строить каналы, а это даже похуже, чем сразу на плаху лечь.
Ни денежек, ни рухляди мяхкой в мешке нисколько не завалялось.
Иван перещупал каждую складку.
Ничего.
Челобитная да чертежик-маппа, на котором чюдные острова с чюдными названиями, а поперек тех островов (у берегов их) теснились краткие пояснения. Аккуратная работа: ни разу не капнуто на чертеж орешковыми чернилами, нигде не помято, лист свернут в трубку. Сразу видно, что маппу хранили бережно, в целости хотели доставить в Санкт-Петербурх.
А вдруг самому государю?…
Ведь говорил думный дьяк: нынче государь внимательно смотрит в сторону востока. Усатый, наверное, ждет таких мапп.
Иван чуть не вынюхал тот мешок.
Получалось так.
Жил некий казачий десятник, совсем простой человек, вот как он, Иван. И так жил, что выпало ему необычное. В челобитной сам признался, что «… в 1713 году до монашества своего посылан был за проливы против Камчатского носа для проведывания островов Апонского государства, а также землиц всяких других народов».
Да так ли уж вольно жил? – начинал сомневаться Иван. Почему – до монашества?… Или посылан за проливы был вовсе не тот казачий десятник, на которого в кабаке крикнули государево слово? Или был все же монахом, да расстрижен за какие грехи?
Дух захватывало.
Проведывание Апонского государства… Землицы всяких народов…
Получалось, что доходил тот десятник чуть не до самого до края земли… Но почему – до монашества? На брата во Христе казачий десятник в австерии нисколько не походил. Если даже перерядился, взор никак не выдавал смирения, и хлебное винцо с жадностью пил… Может, специально скинул рясу, чтобы войти в кружало? Монахи ведь тоже разные попадаются, а этот, смотри, посылан был в свое время для проведывания новых островов, Апонского государства, а также разных незнакомых землиц!…
Иван опять напомнил себе – до монашества!
Может, подумал, в плаванье том сей нескромный монах допустил какой великий грех, а потом дал строгий обет господу? С трепетом вчитывался в челобитную.
«Следовал к островам мелкими судами, без мореходов, компасов, снастей и якорей…А мешок пуст, усмехнулся Иван.
На ближних островах живут самовластные иноземцы, которые уговорам нашим не поверив, сразу вступили в спор…
В воинском деле они жестоки, имеют сабли, копья, луки со стрелами…
Милостью Господа Бога и счастьем Его Императорского Величества тех немирных иноземцев мы погромили, взяв за обиды платья шелковые, и дабинные, и кропивные, и всякое золото…»
«И полонили одного иноземца по имени Иттаная с далекого острова Итурты…»Иттаная!… Апонец, наверное, несмело подумал Иван, разглаживая на колене лист бумаги. Вишь, Итурта!… Вот как странно жизнь поворачивается. Ему, Ивану, старик-шептун много чего нагадал, а вместо тех гаданий приходит в Санкт-Петербурх некий казачий десятник и впадает в драку неистовую, чтобы чужой мешок с бумагами, описывающими истинный край земли, попал в руки Ивана…
Почему так?
Или вот думный дьяк Кузьма Петрович рассказывает: пятидесятник, а потом казачий голова Волотька Атласов, расширивший Россию Камчаткой, всю жизнь догадывался о пути в Апонию, о чем даже говорил Усатому, а все равно куда-то совсем далеко прошел не Атласов, а какой-то неизвестный десятник. А бумаги десятника попали в руки Ивана Крестинина, секретного дьяка, прозябающего в Санкт-Петербурхе.
Правда, почему так?
Не знак ли это?
Сладко и страшно вздрагивало сердце: а вдруг сбудется гадание старика-шептуна, вдруг вправду дойду до края земли?
Еще раз глянул на подпись под челобитной.
Имя Иван. Совсем как у него. А вот фамилию не разобрать. Может, Кози… Или Козы… Может, Козырь, кто знает?… Только все же длинней… Жалко, подумал. Такая знатная бумага должна была попасть в руки людей знающих.
Вспомнил – пагаяро!
Что бы значило это? Почему говорил казачий десятник – пагаяро? Вдруг почувствовал: да мало ли, что он, Иван, простой дьяк, мало ли, что он выпивает. Он бы тоже мог плыть через бурные перелевы, жечь костры, отбиваться от дикующих, открывать новые острова… Явственно увидел: накатывается на берег высокая волна, зеленая в изломе, бросается на камни, шумят долгие берега, забитые толпами вовсе не мирных иноземцев…