Страница:
– Как ты себя чувствуешь в сегодняшнем времени?
– Прекрасно себя чувствую. Я еще много езжу, и нет места, в любом городе, деревне, поселке, где бы меня на улице дети, взрослые или старики не приветствовали и не желали добра и долгих лет. Что-то я для них значу. Если говорить серьезно о моем нынешнем предназначении, оно состоит в том, чтобы анонимно делать кому-то что-то хорошее. Во-первых, никого не обидеть. Случаем или походя, как-то так, сгоряча. Я должен делать кому-то жизнь легче, но делать это анонимно. В замечательных американских музеях под каждой картиной написано: «Дар Рокфеллера», «Дар Дюпона». Вот если бы я был миллионером, я бы подписал: «Дар одного богатого человека».
– Зяма, я знаю, что ты совсем не богат. Будем считать, что твое желание подарить дорогого стоит. Но давай вернемся к профессии. Работая за ширмой, ты был как бы анонимен, никому не известен. Знали твой голос через персонажей кукольного театра. А потом твой голос зазвучал с экрана. Художественных фильмов, французских, итальянских. Ты стал сочинять и сам читать тексты документальных лент. Мы стали узнавать не только твой голос, но и твои сценарии. У тебя была манера ироничная, легкая. Сначала тебя узнали по голосу и полюбили. Это ведь поразительно. А потом к голосу стало приклеиваться и лицо. Короче, ты начал входить в кинематограф. Сначала в закадровый, а потом пришел твой черед, когда ты вошел в кадр. Первая роль была – Паниковский?
– Большая роль – да. Собственно, с кино как с видом деятельности меня свел кукольный театр. Был такой спектакль «Чертова мельница», где я играл черта первого разряда, такого легкого, быстрого, саркастического. И режиссер Васильчиков, который занимался дублированием заграничных фильмов, как-то мне позвонил: «Зиновий Ефимович, у нас есть французская картина, где за кадром есть некий голос историка, который комментирует шутя всё, что происходит на экране. Попробуйте прочитать этот рассказ в манере вашего черта». У меня была манера черта, представляешь? Я создал манеру.
– Манера черта в нас заключена подчас…
– Я переделал текст поближе к своей этой чертовской манере, прочитал, и вышел фильм «Фанфан-Тюльпан». И тогда все вы, русские режиссеры, уже тоже стали звать меня и на сочинение, и на произнесение моих комментариев к разным фильмам. Из всех республик. Фильмов было много. И я стал богат. Платили по тем временам огромные деньги.
– К переходу из закадрового кино в кадр тебе мешала нога? Это мешало, наверно, сознанию и многих режиссеров тоже. Как же так, пригласить хромого артиста? Только на роль хромого можно пригласить! Тебя мучило это?
– Мучило до каких-то пор. Но потом я заметил, что публика не замечает моей хромоты. А я ее замечаю только тогда, когда хожу по лестнице. Особенно если спускаюсь. Тут вижу: опять я хромой. Черт побери, как неудобно быть хромым! Что касается «Золотого теленка», то на роль Паниковского я попал случайно. С Мишей Швейцером мы знали и любили друг друга с незапамятных времен. И он пригласил меня посмотреть, как он снял кинопробу Ролана Быкова на роль Паниковского. Какой я артист, можно долго спорить. Но какой я зритель! Я зритель международного класса. Я так хохотал! Хоть столечко смешного, и я валюсь из кресла. Таня не любит со мной ходить в кино, в театр. Говорит: «Прекрати. Веди себя прилично, на тебя все смотрят». Ничего не могу поделать. Чуть трогательно, и я обливаюсь слезами! Так что я очень хохотал. Поздравил Швейцера. Через две недели зовет меня опять Миша на студию. А он для меня приготовил роль бывшего грузинского князя, ныне трудящегося Востока Гигиенишвили. Грузина сыграть! У меня в голове тысячи грузинов, и все разные. Хорошо. Потом опять зовет меня, но не по поводу грузина. Он пробует Вячеслава Невинного, очень милого человека, замечательного артиста, на роль Балаганова. А меня он просит вместо Ролана, который улетел куда-то на съемку, произнести текст Паниковского, одним словом, подыграть. И дали мне канотье, дали тросточку, текста три или пять реплик. Невинный, естественно, волнуется, а я совершенно не волновался. Что мне-то волноваться? Итак, сняли, всё, до свидания, спасибо. Славочка, дай вам Бог! Через три дня приходит Миша. Лица на нем нет. У него вообще маловато лица, знаешь, одни тревожные глаза. Есть такие люди, во всех случаях жизни они надеются только на худшее. Я говорю: «Что стряслось?» – «Стряслось. Ты это будешь играть. И Быков тоже так считает». К чести Ролана, он мне позвонил и полчаса уговаривал, что это должен играть я. Это поступок! Я ему многое за это прощаю, но не всё.
– Замечательно, как ты входишь в райисполком и снимаешь шляпу перед бюстом Маркса.
– Отсебятина, конечно.
– Еще одна из самых крупных твоих ролей в кинематографе – это «Фокусник». И встреча с Петей Тодоровским тоже очень важна.
– Петю пригласили на «Мосфильм» из Одессы. Он был провинциальный режиссер. О скромности Пети и робости его тебе известно. Он совсем не может быть на виду, не умеет. Жутко стеснительный человек. Не тусовщик.
И он получил сценарий Володина «Загадочный индус», где главная роль предназначалась опять же для Ролана Антоновича Быкова, которым Володин восхищался в предыдущем своем фильме «Звонят, откройте дверь».
А Петя, будучи скромным и провинциальным человеком, не прислал ко мне ассистентку, а сам пришел в театр к концу спектакля. Мне в этом сценарии была предложена ролька сочинителя эстрадных реприз. Потом в фильме его играл Володя Басов. Мы посмотрели друг другу в глаза, и он спрашивает: «А это что у вас с ногой?». Я говорю: «А это, понимаете ли, была заварушка с 41-го по 45-й с немцами». – «Вы же должны играть главную роль. Эта роль про вас написана, про артиста», – говорит Тодоровский.
Я говорю Пете: «Кто же мне даст?» – «Я вам дам. Я главный, я режиссер-постановщик».
И пошла большая мутотень с назначением на роль. Все были против. Главк, Комитет, худсовет… А потом Тодоровский со мной сделал фотопробы, снял несколько эпизодов на кинопленку. Потом показал и убедил всех, что я могу играть. А дальше началась эта вечная, даст Бог, дружба с Петей. Я играл в нескольких его картинах, на любые эпизоды соглашался. Так сложилось, что мы с ним близкие люди.
А что фильм «Фокусник» увидели немногие, это не наша вина. Это беда советского общества. Кто-то имел право ограничивать его от чего-то художественного.
– Теперь расскажи о своих друзьях-поэтах. Начнем с Давида Самойлова.
– Когда Самойлов поселился на постоянное жительство в Пярну, примерно в сотне с лишком километров от турбазы, где мы летом отдыхали, мы каждый год с Таней и с Катей ездили туда, в Пярну.
– Раз уж зашла речь о Самойлове, я прочитаю одно стихотворение, которое он посвятил Зиновию Гердту. Ибо тебе самому читать стихи, тебе же посвященные, как-то неловко.
– Замечательно. Не всякому артисту такое посвящено. И это написано замечательным, просто великим поэтом. Так что ты должен гордиться. Ты гордишься?
– Теперь буду.
– Раз пошла такая пьянка, хочу упомянуть, что у Булата Окуджавы есть замечательное стихотворение «Божественная суббота, или Стихи о том, как нам с Зиновием Гердтом в одну из суббот не было куда торопиться».
– Какая прелесть! – это было любимое определение Гердта.
– Теперь очередь рассказа о Твардовском.
– Отношения с Александром Трифоновичем начались на правах соседства. Потом они переросли в дружбу до самых последних дней его жизни. Твардовский произвел огромную перемену в моих оценках очень многого. Прежде всего поведенческого. Как человек ведет себя в обществе.
…Как-то раз мы сидим на веранде – еще были живы Танины родители, – входит Твардовский, и у него в руках что-то плоское, завернутое в газету. Шуня, Танина мама, говорит: «Садитесь, Александр Трифонович, выпейте кофе». «Я-то кофе пил в шесть утра, а сейчас пол-одиннадцатого. Ну, не стану вам мешать». И ушел. И когда он уже был около калитки, Таня ему говорит: «Александр Трифонович, вы оставили папочку». И он, не оборачиваясь, вот так ручкой сделал. Знаю, дескать, не случайно оставил.
Мы развернули эту бумагу, газету. И там была пластинка «Василий Теркин на том свете» в исполнении автора. И на портрете Василия Теркина, нарисованном Орестом Верейским, были написаны мне хорошие, совсем хорошие слова… В этот день меня поздравили со званием народного артиста. Подумаешь, что такое народный артист! А тут меня сам Твардовский похвалил, признался в каких-то чувствах!
– Ты помнишь шестидесятилетие Твардовского, 21 июня 71-го года, когда журнал у него уже отняли? Было много очень народу. Приехали из других городов. Прозаики в основном. Поэтов не было никого. Поэтов он не очень чтил, правда?
– Нет, он любил Маршака, к примеру.
– Маршака – да, но его уже не было в живых.
– Тогда кто-то сказал: «Пусть Зиновий Ефимович скажет слово». Я как-то даже не растерялся. И сказал, что поэт – не регистратор событий. Он их предвосхищает, поэт видит гораздо дальше и раньше непоэта то, что происходит в жизни, в обществе, в чувствах, вообще со всеми делами. Он предвидит!
Он предвидел наше вторжение в Чехословакию.
Как переживал Твардовский это событие, рассказывать не надо. А потом в журнале «Новый мир» появилось стихотворение. Хотя об этом там одна строчка… А всё остальное замечательно, светло, по-стариковски так…
– Зяма, теперь поговорим о тебе как о театральном артисте. Ты пришел на театральную сцену благодаря Валерию Фокину, бывшему тогда твоим зятем. Но, думаю, не это было главным в ваших взаимоотношениях, ибо они сохранились и по сей день. И началось это, по-моему, в спектакле «Монумент» театра «Современник». Как случилось, что Валерий предложил тебе пойти в театр?
– Валерию было противно, что все воспринимают меня как комика, и только. Мне это было тоже довольно неприятно. Валерий ставил пьесу «Монумент» эстонского драматурга Яна Ветемаа и мне предложил вполне драматическую роль сильного, мощного человека, при всем моем тщедушии. Мне это было крайне интересно и увлекательно. Потом была роль в «Костюмере», в театре имени Ермоловой, где Валерий был главным режиссером. Он привез пьесу, здесь дал ее перевести Померанцевой. И мы убрали из пьесы одну линию: костюмер любит актера чувственно. Мне это было неинтересно. Мне было интересно другое, как человек любит талант, служит таланту. Партнером моим был Всеволод Якут, замечательный актер. Мы были дружны лет сорок до этого. Но только по линии выпивки.
– Кстати, о выпивке. Ты любишь это дело?
– Сейчас нет. Но выпито за жизнь много. И с охотой, и с удовольствием.
– Думаю, что после этого признания мне ты стал еще ближе большому количеству зрителей.
– Расскажу тебе потрясающий случай. На нашей улице Строителей был магазин, где продавали водку. И стояли бешеные многотысячные толпы. Шла «борьба с алкоголизмом». И стояли такие, знаешь, народные мстители, ветераны, которые наблюдали очередь. Не дай бог кто без очереди! А книжечку инвалида показать – об этом речи быть не могло. А за углом водочного магазина отделение милиции. И я, на что надеясь, сам не понимаю, иду в это отделение. Там дежурная часть, какие-то бомжи, пьяные, какие-то падшие женщины…
Дежурный милиционер сидит, качается в кресле. «Товарищ Гердт, какие проблемы?» Я говорю: «Видите ли, у меня к вам не совсем обычная просьба». Тот понял с полуслова: «Сережа, сходи с Зиновием Ефимовичем в магазин, пожалуйста».
– Милиция знала о твоих наклонностях.
– Шикарно! Он даже не выслушал мою не совсем обычную просьбу.
– Значит, пользовался ты популярностью, свое «личико» показывал?
– Конечно, конечно.
– Зяма, что с твоей точки зрения является определением порядочного человека? Вообще и в наши дни в частности?
– Я думаю, это как матерный язык. Все знают, но делают вид, что не знают. Что такое порядочный человек, все знают. Следует этому лишь горсточка.
– Думаю, ты ошибаешься. Огромное количество людей в нашей стране даже не подозревают, что такое порядочный человек.
– Не может этого быть.
– Может, к сожалению.
– Знал бы я с самого начала, не стал бы тебе давать никаких интервью, раз ты такой пессимист… Я думаю, что порядочный человек – это который знает, как надо поступать, верит в заповеди и пытается следовать им. Пытается следовать им. И мучается, когда делает что-то не по совести.
– Как ты сам себя оцениваешь, состоялся ли ты? Выполнил ли свое предназначение, для которого родился? Или не состоялся? Какие у тебя сожаления? Что бы тебе хотелось осуществить, но ты не смог, не успел, не хватило пороха, таланта, силы воли, не знаю чего… Попробуй сделать собственную творческую самооценку.
– Я знаю, что должен ответить, а именно то, что сам чувствую. Но Таня, моя жена, меня осудит. Она считает, что это кокетство.
Я, конечно, не состоялся. Я даже не убежден, что занимался тем, чем должен был заниматься всю жизнь.
– А что, нужно было работать электриком?
– Скорее всего каким-нибудь народным заседателем в суде, где нужно определить, что справедливо, что несправедливо.
– Народный заседатель обязан быть порядочным человеком, но это не профессия. Это состояние души.
– Что касается лицедейства, мне очень хорошо известно, что такое гений. Первая, конечно, Инна Чурикова. У нее есть вещи, когда она играет, движения души, которые я понять могу, а изобразить не могу. И догадаться, что они есть, без нее я бы не мог. При том что я знаю многие тайны нашей профессии. Я отлично знаю, как нельзя играть. В этом смысле мог бы быть даже преподавателем – объяснять, как не надо играть.
– А у тебя у самого есть актерские штампы?
– Видимо, есть. Я их не стыжусь, потому что не все их обнаруживают. Я-то знаю, потому что каждый раз чуть-чуть их модифицирую. Понимаешь, о чем я говорю?
– Очень хорошо понимаю. Когда делаешь творческий портрет актера на телевидении, собираешь сцены из разных фильмов, которые выходили в разное время, и вдруг видишь, что у исполнителя было всего три ужимки и две припрыжки. А когда смотрелось порознь, то казалось, что он артист большого диапазона.
У тебя бывает при встречах с людьми чувство, как бы сказать, ну что ты вот этого не заслужил, такого обожания, любви, преданности, которые тебе высказывают? Или ты это принимаешь естественно?
– В подобных случаях я пользуюсь много лет одной фразой. Когда мне говорят: «Вы мой кумир. Я вас обожаю», я отвечаю: «У вас очень хороший вкус. А те, у кого вкус похуже, те просто в восторге!»
– Скажи, Зяма, чувствуешь ли ты себя счастливым? И вообще что такое счастье, с твоей точки зрения?
– Я сравнительно недавно догадался, что счастье – вещь мгновенная, моментальная. Быть постоянно в счастливом положении невозможно, мне кажется. Каждую секунду происходят какие-то огорчения.
– Ну а все-таки, если говорить о жизни вообще?
– Жизнь, по-моему, несчастливая вещь. Человек чем дольше живет, тем больше понимает, как он несовершенен и что не преодолеть ему самому каких-то внутренних барьеров. Есть наработанный имидж, улыбка. И не только у актеров.
– Наработанный имидж – это ведь тоже один из штампов. Ты счастлив тем, что ты жил, что ты живешь?
– Да, я счастлив, что я жил до… вот еще полтора месяца тому назад. Сейчас я глубоко несчастлив от того, что я неполноценен, что я хвораю, и я вот лечусь, и я надеюсь, даст Бог, что великая наука медицина меня вызволит из тяжкого недуга.
– Подобное я слышу от тебя впервые. Я просто помню, как на протяжении десятилетий на вопрос: «Как ты себя чувствуешь?» – ты все время говорил: «Восхитительно». Всегда!
– Да. Сейчас у меня нет сил выговорить это слово.
Я назначил эту съемку на час дня. Почему не в одиннадцать? Потому что мне нужно для того, чтобы подняться и сесть, два с половиной часа. Себя утумкать, побриться… Если я это делал раньше за пять минут, сейчас уходит тридцать пять.
– Зямочка, я знаю, что ты был женат не один раз. Предыдущих жен я не знал. А последняя жена, она как-то задержалась в твоей биографии. Больше чем на тридцать лет. Я бы хотел, чтобы ты сказал что-то о Тане. Понимаю, вопрос, конечно, страшный.
– Нет, это не страшный вопрос. В народе говорят: человек выиграл судьбу по трамвайному билету, знаешь? Конечно, Таня – человек особый, человек совершенно самоотверженный. И отношение к дружбе у нее ничуть не ниже, чем отношение к любви, если не выше. Именно Таня открыла дивный закон, что дружба величественней любви, ибо любовь бывает неразделенная, а дружба неразделенная не бывает. Это действительно огромное откровение. Правда ведь? А все остальное ты знаешь сам. В очень большой степени она меня воспитала. Есть вещи, которые я раньше делал совершенно запросто. Сейчас это невозможно.
– Ты ее немножко боишься?
– Нет. Я боюсь потерять ее доверие ко мне, глубокую уважительность, где-то там в глубине души. Не было случая, чтобы я сомневался, что, мол, вот я истратил что-то, отдал, как Таня к этому отнесется?
– То есть свои поступки ты проверяешь тем, как она отнесется к ним?
– Это уже подспудно, я не думаю об этом. Но я знаю, что Таня поступила бы так же…
– Спасибо тебе, Зяма! И дай тебе Бог здоровья, здоровья и здоровья, здоровья, здоровья и здоровья!
– Дай тебе Бог! Спасибо тебе за добрые слова. Ты знаешь, я смотрю на тебя и вспоминаю нашу с тобой жизнь. Она была не вся соткана из роз. Там были и тернии, но мы их преодолели. Я очень хорошо помню и очень люблю твою маму покойную, Софью Михайловну. Люблю твоего отчима, дядю Леву. Я люблю нашу юность. Ты знаешь, мы были вполне порядочные люди.
– Почему ты говоришь в прошедшем времени?
– Ну, даст Бог, так сохранимся навсегда.
– Зямочка, у тебя сейчас есть неслыханная возможность сказать что-то твоим зрителям, людям, которые прожили с тобой много лет.
– Милые люди! Не было случая за тысячи встреч с вами, не было ни одного случая, когда бы я вас не ставил чрезвычайно высоко, когда бы я не считал вас самыми высокими ценителями всего, что я могу сделать.
Для того чтобы это не звучало пустой фразой, я приведу вам маленький пример.
Однажды в Одессе первый концерт мой должен был быть в 12 часов дня на Канатном заводе, в цехе. Канатному заводу 130 лет. Это самое грязное производство на всем Черноморском побережье. И рабочие там работают в смоле и гадости, Бог знает, в каких чудовищных условиях. А я им должен говорить про Пастернака.
И я с такой тревогой спросил: «Зачем вы сделали мне выступление?» Но это нельзя было переменить, выступление организовали в обеденный перерыв. И я пришел. Я очень робел. Народу было полно. Женщин больше, чем мужчин. И люди, одетые в просмоленные, продегтяренные робы.
И уже выйдя на самодельную сцену, я понял, что ни одного слова из своей лексики, из манеры говорить не переменю. Я буду с ними вести беседу, как разговариваю с академиками в Московском Доме ученых. И о Пастернаке, и о Твардовском. И о Феллини, о котором они первый раз слышат. И Пастернака, конечно, они никогда не читали. Концерт должен был идти 45 минут, он шел час пятнадцать – продлили время. И это был самый лучший мой концерт в жизни. Самый величественный, что ли. Как вам сказать? Это тронуло меня до глубины души. Люди были счастливы тем, что я обращался к ним как к равным. А мы равны, вот в чем дело. Мы с вами равны. И я не хочу быть выше Вас, я хочу достичь Вашего понимания, хочу, чтобы я был понят Вами. Храни вас Господь! Дай вам Бог! Спасибо!
Когда мы уже закончили съемку, я сказал:
– Я сегодня многое услышал в первый раз!
Зяма немедленно откликнулся:
– Я тоже сегодня многое услышал впервые…
Об Эдуарде Успенском
Эдуард Успенский
– Прекрасно себя чувствую. Я еще много езжу, и нет места, в любом городе, деревне, поселке, где бы меня на улице дети, взрослые или старики не приветствовали и не желали добра и долгих лет. Что-то я для них значу. Если говорить серьезно о моем нынешнем предназначении, оно состоит в том, чтобы анонимно делать кому-то что-то хорошее. Во-первых, никого не обидеть. Случаем или походя, как-то так, сгоряча. Я должен делать кому-то жизнь легче, но делать это анонимно. В замечательных американских музеях под каждой картиной написано: «Дар Рокфеллера», «Дар Дюпона». Вот если бы я был миллионером, я бы подписал: «Дар одного богатого человека».
– Зяма, я знаю, что ты совсем не богат. Будем считать, что твое желание подарить дорогого стоит. Но давай вернемся к профессии. Работая за ширмой, ты был как бы анонимен, никому не известен. Знали твой голос через персонажей кукольного театра. А потом твой голос зазвучал с экрана. Художественных фильмов, французских, итальянских. Ты стал сочинять и сам читать тексты документальных лент. Мы стали узнавать не только твой голос, но и твои сценарии. У тебя была манера ироничная, легкая. Сначала тебя узнали по голосу и полюбили. Это ведь поразительно. А потом к голосу стало приклеиваться и лицо. Короче, ты начал входить в кинематограф. Сначала в закадровый, а потом пришел твой черед, когда ты вошел в кадр. Первая роль была – Паниковский?
– Большая роль – да. Собственно, с кино как с видом деятельности меня свел кукольный театр. Был такой спектакль «Чертова мельница», где я играл черта первого разряда, такого легкого, быстрого, саркастического. И режиссер Васильчиков, который занимался дублированием заграничных фильмов, как-то мне позвонил: «Зиновий Ефимович, у нас есть французская картина, где за кадром есть некий голос историка, который комментирует шутя всё, что происходит на экране. Попробуйте прочитать этот рассказ в манере вашего черта». У меня была манера черта, представляешь? Я создал манеру.
– Манера черта в нас заключена подчас…
– Я переделал текст поближе к своей этой чертовской манере, прочитал, и вышел фильм «Фанфан-Тюльпан». И тогда все вы, русские режиссеры, уже тоже стали звать меня и на сочинение, и на произнесение моих комментариев к разным фильмам. Из всех республик. Фильмов было много. И я стал богат. Платили по тем временам огромные деньги.
– К переходу из закадрового кино в кадр тебе мешала нога? Это мешало, наверно, сознанию и многих режиссеров тоже. Как же так, пригласить хромого артиста? Только на роль хромого можно пригласить! Тебя мучило это?
– Мучило до каких-то пор. Но потом я заметил, что публика не замечает моей хромоты. А я ее замечаю только тогда, когда хожу по лестнице. Особенно если спускаюсь. Тут вижу: опять я хромой. Черт побери, как неудобно быть хромым! Что касается «Золотого теленка», то на роль Паниковского я попал случайно. С Мишей Швейцером мы знали и любили друг друга с незапамятных времен. И он пригласил меня посмотреть, как он снял кинопробу Ролана Быкова на роль Паниковского. Какой я артист, можно долго спорить. Но какой я зритель! Я зритель международного класса. Я так хохотал! Хоть столечко смешного, и я валюсь из кресла. Таня не любит со мной ходить в кино, в театр. Говорит: «Прекрати. Веди себя прилично, на тебя все смотрят». Ничего не могу поделать. Чуть трогательно, и я обливаюсь слезами! Так что я очень хохотал. Поздравил Швейцера. Через две недели зовет меня опять Миша на студию. А он для меня приготовил роль бывшего грузинского князя, ныне трудящегося Востока Гигиенишвили. Грузина сыграть! У меня в голове тысячи грузинов, и все разные. Хорошо. Потом опять зовет меня, но не по поводу грузина. Он пробует Вячеслава Невинного, очень милого человека, замечательного артиста, на роль Балаганова. А меня он просит вместо Ролана, который улетел куда-то на съемку, произнести текст Паниковского, одним словом, подыграть. И дали мне канотье, дали тросточку, текста три или пять реплик. Невинный, естественно, волнуется, а я совершенно не волновался. Что мне-то волноваться? Итак, сняли, всё, до свидания, спасибо. Славочка, дай вам Бог! Через три дня приходит Миша. Лица на нем нет. У него вообще маловато лица, знаешь, одни тревожные глаза. Есть такие люди, во всех случаях жизни они надеются только на худшее. Я говорю: «Что стряслось?» – «Стряслось. Ты это будешь играть. И Быков тоже так считает». К чести Ролана, он мне позвонил и полчаса уговаривал, что это должен играть я. Это поступок! Я ему многое за это прощаю, но не всё.
– Замечательно, как ты входишь в райисполком и снимаешь шляпу перед бюстом Маркса.
– Отсебятина, конечно.
– Еще одна из самых крупных твоих ролей в кинематографе – это «Фокусник». И встреча с Петей Тодоровским тоже очень важна.
– Петю пригласили на «Мосфильм» из Одессы. Он был провинциальный режиссер. О скромности Пети и робости его тебе известно. Он совсем не может быть на виду, не умеет. Жутко стеснительный человек. Не тусовщик.
И он получил сценарий Володина «Загадочный индус», где главная роль предназначалась опять же для Ролана Антоновича Быкова, которым Володин восхищался в предыдущем своем фильме «Звонят, откройте дверь».
А Петя, будучи скромным и провинциальным человеком, не прислал ко мне ассистентку, а сам пришел в театр к концу спектакля. Мне в этом сценарии была предложена ролька сочинителя эстрадных реприз. Потом в фильме его играл Володя Басов. Мы посмотрели друг другу в глаза, и он спрашивает: «А это что у вас с ногой?». Я говорю: «А это, понимаете ли, была заварушка с 41-го по 45-й с немцами». – «Вы же должны играть главную роль. Эта роль про вас написана, про артиста», – говорит Тодоровский.
Я говорю Пете: «Кто же мне даст?» – «Я вам дам. Я главный, я режиссер-постановщик».
И пошла большая мутотень с назначением на роль. Все были против. Главк, Комитет, худсовет… А потом Тодоровский со мной сделал фотопробы, снял несколько эпизодов на кинопленку. Потом показал и убедил всех, что я могу играть. А дальше началась эта вечная, даст Бог, дружба с Петей. Я играл в нескольких его картинах, на любые эпизоды соглашался. Так сложилось, что мы с ним близкие люди.
А что фильм «Фокусник» увидели немногие, это не наша вина. Это беда советского общества. Кто-то имел право ограничивать его от чего-то художественного.
– Теперь расскажи о своих друзьях-поэтах. Начнем с Давида Самойлова.
– Когда Самойлов поселился на постоянное жительство в Пярну, примерно в сотне с лишком километров от турбазы, где мы летом отдыхали, мы каждый год с Таней и с Катей ездили туда, в Пярну.
– Раз уж зашла речь о Самойлове, я прочитаю одно стихотворение, которое он посвятил Зиновию Гердту. Ибо тебе самому читать стихи, тебе же посвященные, как-то неловко.
– Красиво, – оценил еще раз Зиновий Ефимович.
Артист совсем не то же, что актер.
Артист живет без всякого актерства.
Он тот, кто, принимая приговор,
Винится лишь перед судом потомства.
Толмач времен расплющен об экран,
Он переводит верно, но в итоге
Совсем не то, что возвестил тиран,
А что ему набормотали Боги.
– Замечательно. Не всякому артисту такое посвящено. И это написано замечательным, просто великим поэтом. Так что ты должен гордиться. Ты гордишься?
– Теперь буду.
– Раз пошла такая пьянка, хочу упомянуть, что у Булата Окуджавы есть замечательное стихотворение «Божественная суббота, или Стихи о том, как нам с Зиновием Гердтом в одну из суббот не было куда торопиться».
– Какая прелесть! – это было любимое определение Гердта.
– Теперь очередь рассказа о Твардовском.
– Отношения с Александром Трифоновичем начались на правах соседства. Потом они переросли в дружбу до самых последних дней его жизни. Твардовский произвел огромную перемену в моих оценках очень многого. Прежде всего поведенческого. Как человек ведет себя в обществе.
…Как-то раз мы сидим на веранде – еще были живы Танины родители, – входит Твардовский, и у него в руках что-то плоское, завернутое в газету. Шуня, Танина мама, говорит: «Садитесь, Александр Трифонович, выпейте кофе». «Я-то кофе пил в шесть утра, а сейчас пол-одиннадцатого. Ну, не стану вам мешать». И ушел. И когда он уже был около калитки, Таня ему говорит: «Александр Трифонович, вы оставили папочку». И он, не оборачиваясь, вот так ручкой сделал. Знаю, дескать, не случайно оставил.
Мы развернули эту бумагу, газету. И там была пластинка «Василий Теркин на том свете» в исполнении автора. И на портрете Василия Теркина, нарисованном Орестом Верейским, были написаны мне хорошие, совсем хорошие слова… В этот день меня поздравили со званием народного артиста. Подумаешь, что такое народный артист! А тут меня сам Твардовский похвалил, признался в каких-то чувствах!
– Ты помнишь шестидесятилетие Твардовского, 21 июня 71-го года, когда журнал у него уже отняли? Было много очень народу. Приехали из других городов. Прозаики в основном. Поэтов не было никого. Поэтов он не очень чтил, правда?
– Нет, он любил Маршака, к примеру.
– Маршака – да, но его уже не было в живых.
– Тогда кто-то сказал: «Пусть Зиновий Ефимович скажет слово». Я как-то даже не растерялся. И сказал, что поэт – не регистратор событий. Он их предвосхищает, поэт видит гораздо дальше и раньше непоэта то, что происходит в жизни, в обществе, в чувствах, вообще со всеми делами. Он предвидит!
Он предвидел наше вторжение в Чехословакию.
Как переживал Твардовский это событие, рассказывать не надо. А потом в журнале «Новый мир» появилось стихотворение. Хотя об этом там одна строчка… А всё остальное замечательно, светло, по-стариковски так…
Вот какое потрясающее стихотворение! «И где-нибудь, наверно, в пражском парке»…
В чем хочешь человечество вини,
Иль самого себя, слуга народа.
Но ни при чем природа и погода.
Полны добра перед итогом года,
Как яблоки антоновские, дни.
Торжественны, теплы, почти что жарки,
Один другого краше, дни-подарки
Звенят чуть слышно золотом листвы
В самой Москве, в окрестностях Москвы,
И где-нибудь, наверно, в пражском парке.
Перед какой безвестною зимой,
Каких еще тревог и потрясений,
Так свеж и ясен этот мир осенний,
Так сладок каждый вдох и выдох мой.
– Зяма, теперь поговорим о тебе как о театральном артисте. Ты пришел на театральную сцену благодаря Валерию Фокину, бывшему тогда твоим зятем. Но, думаю, не это было главным в ваших взаимоотношениях, ибо они сохранились и по сей день. И началось это, по-моему, в спектакле «Монумент» театра «Современник». Как случилось, что Валерий предложил тебе пойти в театр?
– Валерию было противно, что все воспринимают меня как комика, и только. Мне это было тоже довольно неприятно. Валерий ставил пьесу «Монумент» эстонского драматурга Яна Ветемаа и мне предложил вполне драматическую роль сильного, мощного человека, при всем моем тщедушии. Мне это было крайне интересно и увлекательно. Потом была роль в «Костюмере», в театре имени Ермоловой, где Валерий был главным режиссером. Он привез пьесу, здесь дал ее перевести Померанцевой. И мы убрали из пьесы одну линию: костюмер любит актера чувственно. Мне это было неинтересно. Мне было интересно другое, как человек любит талант, служит таланту. Партнером моим был Всеволод Якут, замечательный актер. Мы были дружны лет сорок до этого. Но только по линии выпивки.
– Кстати, о выпивке. Ты любишь это дело?
– Сейчас нет. Но выпито за жизнь много. И с охотой, и с удовольствием.
– Думаю, что после этого признания мне ты стал еще ближе большому количеству зрителей.
– Расскажу тебе потрясающий случай. На нашей улице Строителей был магазин, где продавали водку. И стояли бешеные многотысячные толпы. Шла «борьба с алкоголизмом». И стояли такие, знаешь, народные мстители, ветераны, которые наблюдали очередь. Не дай бог кто без очереди! А книжечку инвалида показать – об этом речи быть не могло. А за углом водочного магазина отделение милиции. И я, на что надеясь, сам не понимаю, иду в это отделение. Там дежурная часть, какие-то бомжи, пьяные, какие-то падшие женщины…
Дежурный милиционер сидит, качается в кресле. «Товарищ Гердт, какие проблемы?» Я говорю: «Видите ли, у меня к вам не совсем обычная просьба». Тот понял с полуслова: «Сережа, сходи с Зиновием Ефимовичем в магазин, пожалуйста».
– Милиция знала о твоих наклонностях.
– Шикарно! Он даже не выслушал мою не совсем обычную просьбу.
– Значит, пользовался ты популярностью, свое «личико» показывал?
– Конечно, конечно.
– Зяма, что с твоей точки зрения является определением порядочного человека? Вообще и в наши дни в частности?
– Я думаю, это как матерный язык. Все знают, но делают вид, что не знают. Что такое порядочный человек, все знают. Следует этому лишь горсточка.
– Думаю, ты ошибаешься. Огромное количество людей в нашей стране даже не подозревают, что такое порядочный человек.
– Не может этого быть.
– Может, к сожалению.
– Знал бы я с самого начала, не стал бы тебе давать никаких интервью, раз ты такой пессимист… Я думаю, что порядочный человек – это который знает, как надо поступать, верит в заповеди и пытается следовать им. Пытается следовать им. И мучается, когда делает что-то не по совести.
– Как ты сам себя оцениваешь, состоялся ли ты? Выполнил ли свое предназначение, для которого родился? Или не состоялся? Какие у тебя сожаления? Что бы тебе хотелось осуществить, но ты не смог, не успел, не хватило пороха, таланта, силы воли, не знаю чего… Попробуй сделать собственную творческую самооценку.
– Я знаю, что должен ответить, а именно то, что сам чувствую. Но Таня, моя жена, меня осудит. Она считает, что это кокетство.
Я, конечно, не состоялся. Я даже не убежден, что занимался тем, чем должен был заниматься всю жизнь.
– А что, нужно было работать электриком?
– Скорее всего каким-нибудь народным заседателем в суде, где нужно определить, что справедливо, что несправедливо.
– Народный заседатель обязан быть порядочным человеком, но это не профессия. Это состояние души.
– Что касается лицедейства, мне очень хорошо известно, что такое гений. Первая, конечно, Инна Чурикова. У нее есть вещи, когда она играет, движения души, которые я понять могу, а изобразить не могу. И догадаться, что они есть, без нее я бы не мог. При том что я знаю многие тайны нашей профессии. Я отлично знаю, как нельзя играть. В этом смысле мог бы быть даже преподавателем – объяснять, как не надо играть.
– А у тебя у самого есть актерские штампы?
– Видимо, есть. Я их не стыжусь, потому что не все их обнаруживают. Я-то знаю, потому что каждый раз чуть-чуть их модифицирую. Понимаешь, о чем я говорю?
– Очень хорошо понимаю. Когда делаешь творческий портрет актера на телевидении, собираешь сцены из разных фильмов, которые выходили в разное время, и вдруг видишь, что у исполнителя было всего три ужимки и две припрыжки. А когда смотрелось порознь, то казалось, что он артист большого диапазона.
У тебя бывает при встречах с людьми чувство, как бы сказать, ну что ты вот этого не заслужил, такого обожания, любви, преданности, которые тебе высказывают? Или ты это принимаешь естественно?
– В подобных случаях я пользуюсь много лет одной фразой. Когда мне говорят: «Вы мой кумир. Я вас обожаю», я отвечаю: «У вас очень хороший вкус. А те, у кого вкус похуже, те просто в восторге!»
– Скажи, Зяма, чувствуешь ли ты себя счастливым? И вообще что такое счастье, с твоей точки зрения?
– Я сравнительно недавно догадался, что счастье – вещь мгновенная, моментальная. Быть постоянно в счастливом положении невозможно, мне кажется. Каждую секунду происходят какие-то огорчения.
– Ну а все-таки, если говорить о жизни вообще?
– Жизнь, по-моему, несчастливая вещь. Человек чем дольше живет, тем больше понимает, как он несовершенен и что не преодолеть ему самому каких-то внутренних барьеров. Есть наработанный имидж, улыбка. И не только у актеров.
– Наработанный имидж – это ведь тоже один из штампов. Ты счастлив тем, что ты жил, что ты живешь?
– Да, я счастлив, что я жил до… вот еще полтора месяца тому назад. Сейчас я глубоко несчастлив от того, что я неполноценен, что я хвораю, и я вот лечусь, и я надеюсь, даст Бог, что великая наука медицина меня вызволит из тяжкого недуга.
– Подобное я слышу от тебя впервые. Я просто помню, как на протяжении десятилетий на вопрос: «Как ты себя чувствуешь?» – ты все время говорил: «Восхитительно». Всегда!
– Да. Сейчас у меня нет сил выговорить это слово.
Я назначил эту съемку на час дня. Почему не в одиннадцать? Потому что мне нужно для того, чтобы подняться и сесть, два с половиной часа. Себя утумкать, побриться… Если я это делал раньше за пять минут, сейчас уходит тридцать пять.
– Зямочка, я знаю, что ты был женат не один раз. Предыдущих жен я не знал. А последняя жена, она как-то задержалась в твоей биографии. Больше чем на тридцать лет. Я бы хотел, чтобы ты сказал что-то о Тане. Понимаю, вопрос, конечно, страшный.
– Нет, это не страшный вопрос. В народе говорят: человек выиграл судьбу по трамвайному билету, знаешь? Конечно, Таня – человек особый, человек совершенно самоотверженный. И отношение к дружбе у нее ничуть не ниже, чем отношение к любви, если не выше. Именно Таня открыла дивный закон, что дружба величественней любви, ибо любовь бывает неразделенная, а дружба неразделенная не бывает. Это действительно огромное откровение. Правда ведь? А все остальное ты знаешь сам. В очень большой степени она меня воспитала. Есть вещи, которые я раньше делал совершенно запросто. Сейчас это невозможно.
– Ты ее немножко боишься?
– Нет. Я боюсь потерять ее доверие ко мне, глубокую уважительность, где-то там в глубине души. Не было случая, чтобы я сомневался, что, мол, вот я истратил что-то, отдал, как Таня к этому отнесется?
– То есть свои поступки ты проверяешь тем, как она отнесется к ним?
– Это уже подспудно, я не думаю об этом. Но я знаю, что Таня поступила бы так же…
– Спасибо тебе, Зяма! И дай тебе Бог здоровья, здоровья и здоровья, здоровья, здоровья и здоровья!
– Дай тебе Бог! Спасибо тебе за добрые слова. Ты знаешь, я смотрю на тебя и вспоминаю нашу с тобой жизнь. Она была не вся соткана из роз. Там были и тернии, но мы их преодолели. Я очень хорошо помню и очень люблю твою маму покойную, Софью Михайловну. Люблю твоего отчима, дядю Леву. Я люблю нашу юность. Ты знаешь, мы были вполне порядочные люди.
– Почему ты говоришь в прошедшем времени?
– Ну, даст Бог, так сохранимся навсегда.
– Зямочка, у тебя сейчас есть неслыханная возможность сказать что-то твоим зрителям, людям, которые прожили с тобой много лет.
– Милые люди! Не было случая за тысячи встреч с вами, не было ни одного случая, когда бы я вас не ставил чрезвычайно высоко, когда бы я не считал вас самыми высокими ценителями всего, что я могу сделать.
Для того чтобы это не звучало пустой фразой, я приведу вам маленький пример.
Однажды в Одессе первый концерт мой должен был быть в 12 часов дня на Канатном заводе, в цехе. Канатному заводу 130 лет. Это самое грязное производство на всем Черноморском побережье. И рабочие там работают в смоле и гадости, Бог знает, в каких чудовищных условиях. А я им должен говорить про Пастернака.
И я с такой тревогой спросил: «Зачем вы сделали мне выступление?» Но это нельзя было переменить, выступление организовали в обеденный перерыв. И я пришел. Я очень робел. Народу было полно. Женщин больше, чем мужчин. И люди, одетые в просмоленные, продегтяренные робы.
И уже выйдя на самодельную сцену, я понял, что ни одного слова из своей лексики, из манеры говорить не переменю. Я буду с ними вести беседу, как разговариваю с академиками в Московском Доме ученых. И о Пастернаке, и о Твардовском. И о Феллини, о котором они первый раз слышат. И Пастернака, конечно, они никогда не читали. Концерт должен был идти 45 минут, он шел час пятнадцать – продлили время. И это был самый лучший мой концерт в жизни. Самый величественный, что ли. Как вам сказать? Это тронуло меня до глубины души. Люди были счастливы тем, что я обращался к ним как к равным. А мы равны, вот в чем дело. Мы с вами равны. И я не хочу быть выше Вас, я хочу достичь Вашего понимания, хочу, чтобы я был понят Вами. Храни вас Господь! Дай вам Бог! Спасибо!
Когда мы уже закончили съемку, я сказал:
– Я сегодня многое услышал в первый раз!
Зяма немедленно откликнулся:
– Я тоже сегодня многое услышал впервые…
Об Эдуарде Успенском
Был еще один человек, кроме меня, кому Зяма прощал отсутствие музыкального слуха. Это Эдик Успенский.
Мне, наверное, следовало бы сказать – Эдуард Николаевич, но я надеюсь, что он не рассердится за то, что я называю его так, как его звал Зяма. А Зяма позволял себе называть уменьшительными именами только людей, с которыми дружил: Миша (Львовский), Петя (Тодоровский), Элик (Рязанов) и многие другие, – или тех, которыми, как в случае с Эдиком, восторгался. Зяму восхищала азартность Эдика, его хулиганство, естественность – несомненное свидетельство талантливости.
Вообще Зяма довольно часто отказывался от кажущихся привлекательными и даже «выгодных» предложений выступить, сняться, участвовать… Так, в 1995 году он отказался от восьми (!) гастрольных поездок по Америке, но мгновенно согласился сниматься в фильме в промозглой, декабрьской Одессе. Только потому, что это была обожаемая Одесса. И никакие рациональные соображения в расчет не шли, а работало только чувство. Так же, без размышлений, он ни разу не ответил отказом на какое бы то ни было предложение Эдика. Отбрасывая все дела, он мчался к Эдику так, что я всегда говорила: «Наверное, ты кого-нибудь при нем убил».
Телевизионная передача Успенского «В нашу гавань заходили корабли» – одна из лучших. Думаю, потому, что делается с широтой и легкостью, на которые способен только талант.
Мне, наверное, следовало бы сказать – Эдуард Николаевич, но я надеюсь, что он не рассердится за то, что я называю его так, как его звал Зяма. А Зяма позволял себе называть уменьшительными именами только людей, с которыми дружил: Миша (Львовский), Петя (Тодоровский), Элик (Рязанов) и многие другие, – или тех, которыми, как в случае с Эдиком, восторгался. Зяму восхищала азартность Эдика, его хулиганство, естественность – несомненное свидетельство талантливости.
Вообще Зяма довольно часто отказывался от кажущихся привлекательными и даже «выгодных» предложений выступить, сняться, участвовать… Так, в 1995 году он отказался от восьми (!) гастрольных поездок по Америке, но мгновенно согласился сниматься в фильме в промозглой, декабрьской Одессе. Только потому, что это была обожаемая Одесса. И никакие рациональные соображения в расчет не шли, а работало только чувство. Так же, без размышлений, он ни разу не ответил отказом на какое бы то ни было предложение Эдика. Отбрасывая все дела, он мчался к Эдику так, что я всегда говорила: «Наверное, ты кого-нибудь при нем убил».
Телевизионная передача Успенского «В нашу гавань заходили корабли» – одна из лучших. Думаю, потому, что делается с широтой и легкостью, на которые способен только талант.
Эдуард Успенский
«ЭДИК, ВЫ МЕНЯ ВТЯГИВАЙТЕ…»
Зиновия Гердта знала и любила вся страна. Знал его и я. И как актёра театра Образцова, и как киноактёра, и как прекрасного телеведущего, но познакомиться как-то не доводилось. И вот однажды меня неожиданно включили в состав культурной делегации для поездки в Литву. Тогда такие поездки не очень были загружены мероприятиями, и участники делегации бульшую часть времени тратили на прогулки, болтания в гостинице, сидения в ресторане или кафе… И, будучи предоставленными сами себе, мы познакомились с Зиновием Ефимовичем и провели очень много времени в разговорах и беседах.
В то время я имел огромное количество всяких конфликтов с горкомом партии, с ЦК КПСС, с киностудией им. Горького, с Госкино СССР, с Комитетом по делам печати, со всякими выездными и невыездными комиссиями и прочее. Допустим, меня приглашает финское издательство, а из страны не выпускают. Получив отказ, я сразу писал письма во все инстанции с просьбой объяснить: почему меня не выпускают? Если я шпион – то какой разведки?.. И в эти игры я играл довольно долго. Чтобы добиться своей цели, я целыми днями был занят письмами в газету «Правда», в Госпартконтроль и проч. Не знаю почему, но Гердту было интересно слушать про все эти мои похождения и сражения. Ему жутко понравились эти истории, и он мне предложил: «Эдик, в следующий раз, как только вы начнете какую-нибудь акцию, вы меня втягивайте…»
Мне это, разумеется, очень понравилось. Вроде бы такой человек… известный и вполне благополучный, и вдруг хочет каких-то скандалов в жизни, борьбы за правду… Одним словом, меня это приятно удивило, потому что даже друзья и приятели всегда осуждали меня за мои скандалы. Мол, чего тебе нужно от жизни, сиди тихо, помалкивай… Иногда я сам чувствовал себя сумасшедшим. А Гердт вдруг всё это дело искренне одобрил и поддержал. И когда бы мы с тех пор ни встречались, он всегда очень живо и нефальшиво интересовался: «Эдик, ну как у вас дела?.. Расскажите, что у вас нового, какой очередной скандал, какая еще история с вами приключилось?..»
Но, конечно же, не всё время тратилось нами на обсуждение моих проблем. Мы просто болтали о жизни, об искусстве, о спектаклях, о поэзии… Он мог тут же прочесть массу стихотворений наизусть, мог просто засыпать анекдотами, мог сорваться с места, чтобы немедленно найти хорошего вина, мог тут же начать какую-нибудь игру или подбить на розыгрыш… С ним всегда было интересно и весело.
Когда мы с Элеонорой Николаевной Филиной задумывали передачу «В нашу гавань заходили корабли», то жизнь нас поставила в условия (денег не было ни копейки, радио платить не хотело и все в том же духе), когда нужно было придумать такую форму передачи, чтобы привлечь к участию в ней людей самых высоких. Характер нашей передачи был сомнительный – возвращать народу песни типа «Маруся отравилась», песни беспризорников и так далее. Хотелось, чтобы участвовали серьезные, известные люди, а платить мы не могли никому ни копейки. И когда на свой страх и риск мы все-таки начали работать, то стали всех брать на азарт.
Звоню: «Зиновий Ефимович, здравствуйте. Это Успенский говорит… Мы вот тут старые песни собираем… И вот знаете, только одну одесскую песню вспомнили – „Одесса зажигает огоньки“…» – «То есть как это только одну?!. Да вы что!.. Я вам сейчас… А как же вот это: „До пяти часов утра лампочка горела“!..» Гердт тут же начинал вспоминать, усердно диктовать… Потом решил сам прийти и исполнить «собственноручно».
В то время я имел огромное количество всяких конфликтов с горкомом партии, с ЦК КПСС, с киностудией им. Горького, с Госкино СССР, с Комитетом по делам печати, со всякими выездными и невыездными комиссиями и прочее. Допустим, меня приглашает финское издательство, а из страны не выпускают. Получив отказ, я сразу писал письма во все инстанции с просьбой объяснить: почему меня не выпускают? Если я шпион – то какой разведки?.. И в эти игры я играл довольно долго. Чтобы добиться своей цели, я целыми днями был занят письмами в газету «Правда», в Госпартконтроль и проч. Не знаю почему, но Гердту было интересно слушать про все эти мои похождения и сражения. Ему жутко понравились эти истории, и он мне предложил: «Эдик, в следующий раз, как только вы начнете какую-нибудь акцию, вы меня втягивайте…»
Мне это, разумеется, очень понравилось. Вроде бы такой человек… известный и вполне благополучный, и вдруг хочет каких-то скандалов в жизни, борьбы за правду… Одним словом, меня это приятно удивило, потому что даже друзья и приятели всегда осуждали меня за мои скандалы. Мол, чего тебе нужно от жизни, сиди тихо, помалкивай… Иногда я сам чувствовал себя сумасшедшим. А Гердт вдруг всё это дело искренне одобрил и поддержал. И когда бы мы с тех пор ни встречались, он всегда очень живо и нефальшиво интересовался: «Эдик, ну как у вас дела?.. Расскажите, что у вас нового, какой очередной скандал, какая еще история с вами приключилось?..»
Но, конечно же, не всё время тратилось нами на обсуждение моих проблем. Мы просто болтали о жизни, об искусстве, о спектаклях, о поэзии… Он мог тут же прочесть массу стихотворений наизусть, мог просто засыпать анекдотами, мог сорваться с места, чтобы немедленно найти хорошего вина, мог тут же начать какую-нибудь игру или подбить на розыгрыш… С ним всегда было интересно и весело.
Когда мы с Элеонорой Николаевной Филиной задумывали передачу «В нашу гавань заходили корабли», то жизнь нас поставила в условия (денег не было ни копейки, радио платить не хотело и все в том же духе), когда нужно было придумать такую форму передачи, чтобы привлечь к участию в ней людей самых высоких. Характер нашей передачи был сомнительный – возвращать народу песни типа «Маруся отравилась», песни беспризорников и так далее. Хотелось, чтобы участвовали серьезные, известные люди, а платить мы не могли никому ни копейки. И когда на свой страх и риск мы все-таки начали работать, то стали всех брать на азарт.
Звоню: «Зиновий Ефимович, здравствуйте. Это Успенский говорит… Мы вот тут старые песни собираем… И вот знаете, только одну одесскую песню вспомнили – „Одесса зажигает огоньки“…» – «То есть как это только одну?!. Да вы что!.. Я вам сейчас… А как же вот это: „До пяти часов утра лампочка горела“!..» Гердт тут же начинал вспоминать, усердно диктовать… Потом решил сам прийти и исполнить «собственноручно».